– Наверное, дело в том, как она врезалась в стену. Под каким углом.
Мы молча обдумали эту мысль.
– Тебе надо сейчас домой, – вдруг решил он. – Возьми отгул. Посмотри на затмение, все про него только и говорят. Возвращайся в понедельник.
– Ладно.
Мой дом – крайний в ряду коттедж на три спальни, где я живу с моим мужем Эйданом и тремя сыновьями. Эйдан работает в службе поддержки Eircom, но у нас в доме интернет так и не удается наладить. Мы женаты уже семь лет. Познакомились на Ибице, на соревновании в ночном клубе – кто быстрее слижет сливочный крем с груди незнакомца. Грудь была его, а я слизывала, и мы выиграли. И не сказать, чтобы для меня это был такой уж странный поступок. Мне было девятнадцать, семь парочек выступали перед залом, где сидели тысячи зрителей, мы выиграли бутылку текилы, распили ее на пляже и занялись сексом. Странно было бы, если бы нет. Тогда я совершенно не знала Эйдана, однако теперь он бы и сам не узнал себя тогдашнего – нахального парня с серьгой в ухе и сбритой бровью. Оба мы изменились, конечно. Эйдан теперь не любит ходить на пляж, говорит, песок всюду забивается. А я теперь не ем молочных продуктов.
Я почти никогда не бываю дома одна. Даже вспомнить не могу, когда такое было в последний раз, чтобы вокруг не скакали дети, поминутно прося меня дать то и сделать это. В одиночестве я не знаю, чем заняться, и просто сижу в пустой кухне, оглядываюсь по сторонам. Десять часов утра, день едва начался. Я заварила себе чай, чтобы чем-то заняться, но пить не стала. Вовремя остановилась, когда уже запихивала чайные пакетики в морозилку. Все время у меня так. Гора грязного белья и гора глажки – нет, пусть подождут. Я заметила, что опять задержала дыхание, и поспешила выдохнуть.
Все время что-то остается несделанным. Столько дел, для которых в туго забитом дне так и не остается получаса. Теперь у меня есть время – целый свободный день – но я не знаю, с чего начать.
Зазвонил мобильный, пробудив меня от сомнений: номер больницы, где лежит мой отец.
– Алло? – сказала я и почувствовала стеснение в груди.
– Привет, Сабрина, это Ли. – Любимая сиделка моего отца. – Только что доставили пять коробок для Фергюса. Это от вас?
– Нет.
– О! Видите ли, проблема в том, что у вашего отца в палате маловато места. Я ему их пока еще не показывала, они так и лежат в приемной. Решила сначала поговорить с вами, вдруг там что-то такое, что может его расстроить.
– Да, вы правы, спасибо. Не беспокойтесь, я прямо сейчас приеду за ними, я как раз освободилась.
Вот так всегда. Если выдастся у меня минута без работы и детей, ее тут же заполнит папочка. Через полчаса я добралась до больницы. Коробки громоздились одна на другой в углу приемной. Ли была права: в папиной комнатке они бы не поместились, и, хотя я поначалу не сообразила, откуда они взялись, при виде коробок сразу все поняла и обозлилась. Это те самые коробки с папиными вещами, которые я сама и укладывала после продажи его дома. Мама взяла их на хранение, а теперь они ей, видимо, надоели. Только почему же она послала их сюда, а не прямо мне?
В прошлом году у папы случился тяжелый инсульт, и теперь он живет в отделении для хроников, где получает профессиональный уход, какого я, со своими тремя ребятишками, ему никак не могла бы обеспечить. Чарли семь лет, Фергюсу пять, Алфи три и еще работа. Мама тоже на себя брать эти заботы не стала, ведь они давно в разводе, а расстались, еще когда мне было пятнадцать. Правда, теперь у них отношения как никогда наладились, и мне даже кажется, мама с удовольствием навещает его раз в две недели.
Повсюду пишут, что стресс не может спровоцировать инсульт, но с папой это стряслось, как раз когда у него случились самые большие в его жизни неприятности, финансовый кризис здорово по нему ударил. Он работал в компании, занимавшейся финансированием стартапов. Некоторое время он еще бился в поисках новых клиентов, пытался вернуть старых, но на его глазах рушились чужие жизни, и он чувствовал себя виноватым, а поделать ничего не мог. Потом нашел себе новую работу – торговать автомобилями, надеялся наладить жизнь, но пока что толстел, давление росло, он не занимался спортом, все время курил, много пил, в общем, все делал себе во вред. Я не врач, но я знаю: он вел себя так из-за стресса, а потом у него случился удар.
Его речь трудно разобрать, и он пока сидит в инвалидной коляске, но учится ходить. Он сильно похудел и выглядит другим человеком по сравнению с тем, каким был в последние годы перед болезнью. После инсульта память у него нарушена, и это сердит маму: он ухитрился забыть все их споры и ссоры, все мучения, свои проступки – а их на протяжении брака было немало. Он чист и благоухает розами.
– Он живет себе как ни в чем не бывало. Не чувствует себя виноватым, ему не за что извиняться, – возмущается мама. Она-то надеялась, что он до конца жизни будет терзаться виной, а он ей все испортил. Взял и забыл все. Но, хотя у нее множество обид на Фергюса
Папа был серьезно болен, но все же мы его не потеряли. Он жив, а утратили мы лишь часть его – ту отчужденную, отдаленную, порой неприятную сторону, которая мешала нам его любить. То, что отталкивало в нем многих. То, что хотело жить само по себе, но чтобы мы все были под рукой, на случай если вдруг понадобимся. Теперь он вполне доволен жизнью, ладит с медсестрами, завел друзей, и я провожу с ним гораздо больше времени, чем прежде, каждое воскресенье приезжаю вместе с Эйданом и мальчиками.
Что именно он забыл, а что сохранилось, выясняется лишь в тот момент, когда я о чем-то упоминаю и вижу ставшее уже знакомым выражение его лица: глаза туманятся, взгляд становится отсутствующим, он сверяет услышанное с ворохом своих воспоминаний и вытаскивает пустышку: не сошлось. Так что понятно, почему нянечка Ли не понесла коробки прямо к нему: переизбыток вещей, которые он не сумеет вспомнить, конечно же расстроит больного. Есть способы обходить такие моменты – я ступаю мимо на цыпочках и поскорее прочь, словно об этом и речи не было, или же притворяюсь, будто это я все перепутала. Не потому, что это расстраивает его – обычно обходится без особых драм, словно он ничего такого не заметил, – главным образом это огорчает меня.
Коробок больше чем было, мне так не терпится, что я, не дожидаясь, пока привезу их домой, прямо тут, в коридоре больницы, поддеваю ключом скотч на верхней коробке и раздираю его. Отодвинув клапан коробки, заглядываю внутрь, ожидая увидеть фотоальбомы или свадебные карточки. Что-нибудь сентиментальное, что уже не кажется маме дорогим, а, напротив, возмущает ее сердце против мужа, который лишил ее всего этого. Разбитые мечты, нарушенные обещания.
Но я вижу папку с рукописными страницами, знакомый отцовский почерк с завитушками, как на записках, которые он давал мне в школу, и на поздравительных открытках. Сверху написано: «Каталог марблс». Под папкой – коробочки, банки, мешочки, что-то завернуто в упаковочную бумагу, что-то в пузырчатую.
Я начала приподнимать крышки. В каждой баночке и коробочке – нежнейшие краски, леденцово сияющее стекло. Я смотрела на все это богатство в изумлении, потрясенная: никогда не знала, что папа коллекционирует марблс. Не знала, что он в них разбирается. Не будь каталог написан его почерком, я бы подумала, что тут какая-то ошибка. Словно я открыла коробку – а там чья-то другая жизнь, не его.
Открыв папку, я стала читать список, и он оказался совсем не сентиментальным, как я ожидала.
Все мешочки, бархатные и сетчатые, и жестяные банки снабжены цветными этикетками и номерами, чтобы не перепутать, и такими же цветами размечены рубрики каталога.
Первый в списке – маленький бархатный мешочек с четырьмя шариками. Инвентарь именовал их «кровяниками», а в скобках – «камрадами». Открыв мешочек, я увидела шарики поменьше всех прочих и с разнообразными красными завитками. Папа чрезвычайно подробно их описал:
В кубической коробке – еще кровяники, датированные 1935 годом, от компании Peltier Glass. Наклейка у них, что логично, красная, а в каталоге они отнесены к той же рубрике, что и бархатный мешочек. Я взяла в руки несколько шариков, покатала, прислушиваясь к легкому их постукиванию друг о друга, а разум лихорадочно пытался найти объяснение тому, что я обнаружила. Эти мешочки, банки, коробочки скрывали в себе изумительной красоты цвета, спирали, завитки, каждый оттенок так и переливался, попав под луч света. Я вынула несколько шариков и поднесла их к окну, всматриваясь во внутренние детали, пузыри, игру света. Такие маленькие и так сложно устроены – они меня околдовали. Я поспешно пролистала страницы каталога. Завитки латтичино, разделенные внутренние завитки, цельные внутренние завитки, опоясывающие завитки, плащ Иосифа, ленточные/невнутренние завитки, мятные завитки, опоясанные матовые, клэмброты, индийские, опоясанный латц, латц луковая кожица, ленточный латц – столько терминов, совершенно для меня невнятных. А еще более удивительно, что на других страницах того же каталога отец вел учет цены каждого шарика по следующим категориям: размер, в идеальном состоянии, в почти идеальном состоянии, в хорошем, в пригодном для коллекции. Выходит, эта скромная коробочка кровяников стоит от 150 до 250 долларов.
Все цены были приведены в американских долларах, какие-то шарики стоили пятьдесят долларов или сто, но двухдюймовый ленточный латц оценивался в 4500 долларов в идеальном состоянии, в 2250 – в почти идеальном, в 1250 – в хорошем и в 750 долларов, если он пригоден для коллекции. Какой шарик в каком состоянии, я разобраться не могла, мне они все казались идеальными – ни трещины, ни скола, – но их тут были многие сотни, каталог толщенный. Выходит, папа собрал коллекцию марблс ценой в немалые тысячи долларов.
Нужно поразмыслить. Вокруг – звуки и запахи отделения для хроников, они мгновенно вернули меня из магического мира марблс к реальности. Я беспокоилась, как отец будет платить за уход, но если он не ошибся с оценкой своей коллекции, то вот его сбережения на черный день. Я все время волновалась из-за медицинских счетов. Ему в любой момент могли понадобиться операция, новые лекарства или какие-нибудь процедуры. Курс лечения все время меняется, счета растут, а от денег, вырученных за его квартиру, мало что осталось после выплат по закладной и погашения долгов. Мы и представления не имели, в какую яму он себя загнал.
Почерк у отца безукоризненный, красивые, перетекающие друг в друга строки, ни единой ошибки – наверное, случись описка, он бы вырвал страницу и начал сначала. Каталог составлялся с любовью, в него вложено много времени и старания, исследований, знаний. Вот именно: этот каталог написан экспертом. Совсем другим человеком – не тем, кто ныне с трудом водит ручкой по бумаге, но и не тем, каким я знала отца. Его единственным хобби, насколько я видела, было смотреть футбол и обсуждать матчи. Я решила рассмотреть все содержимое коробок дома, не спеша. Джерри, привратник больницы, отнес их в мою машину. Но прежде чем запечатать коробку, я все-таки вытащила из нее мешочек с красными шариками.
Отец сидел в гостиной, пил чай и смотрел «Выгодную сделку». Он смотрит это шоу каждый день: про то, как люди отыскивают на рынке всякие редкости, а потом пытаются подороже продать их с аукциона. Может быть, в таких вот мелочах и сказывалось давным-давно его пристрастие коллекционера, а я пропустила все намеки. Вспомнила про каталог и прикинула, не вернуться ли за ним. Глядя на то, как отец пристально следит за ростом цен на антикварные предметы, я подумала: может быть, он так же точно помнит, что там у него в коллекции? Но он заметил меня прежде, чем я приняла решение, и я пошла к нему, навстречу его улыбке. Сердце разрывается при виде того, как он радуется посетителям, – и не потому разрывается, что он тут заброшен, а потому, что прежде ему людей не требовалось, разве что удавалось им что-то продать, а так они его раздражали, теперь же он жаждал общения и не мог дать ничего взамен.
– Доброе утро.
– Приятная неожиданность, – сказал он. – Ты сегодня не на работе?
– Эрик отпустил меня пораньше, – не вдаваясь в подробности, ответила я. – И позвонила Ли. Сказала, дело срочное, ты устроил заговор и собираешься снова организовать побег.
Он засмеялся, потом глянул вниз, мне на руки, и смех замер. В руках у меня мешочек с красными шариками. Какая-то тень пробежала по его лицу. Никогда не видала у отца такого лица. И так же быстро, как появилось, это выражение исчезло, и он опять улыбнулся мне, снова ничего не помня.
– Что это у тебя?
Я раскрыла ладонь, показала ему красные шарики в мешочке.
Он уставился на них неподвижно. Я ждала хоть слова, но ничего. Он даже мигать перестал.
– Папа?
Молчание.
– Папа? – Свободной рукой я осторожно коснулась его локтя.
– Да! – Он глянул на меня тревожно.
Я распустила шнурки мешочка и высыпала шарики себе на ладонь. Слегка их подвигала, они перекатывались и чуть постукивали друг о друга.
– Хочешь их подержать?
Он опять уставился на шарики, очень пристально, как будто пытался разгадать их тайну. Хотела бы я знать, что творится у него в голове. Там слишком много? Там все? Ничего? Знакомое ощущение. Я ждала, что на его лице вновь промелькнет гримаса узнавания. Но нет. Только раздражение, недовольство – наверное, оттого, что не может припомнить то, что хотел. Я торопливо сунула шарики в карман и сменила тему, стараясь спрятать от него собственное разочарование.
Но я видела это. Словно всполох пламени. Словно взмах крыла. Мгновенный блеск океана под солнечным лучом. Краткий миг, и все исчезло, но это было. Когда он увидел эти шарики, на мгновение он стал другим человеком – человеком с незнакомым мне лицом.
5
«Сбор слив»
Я дома, у меня температура, единственный раз в жизни жалею о том, что пришлось пропустить школу. Год напролет я мечтал о таком дне, я ненавижу школу. В любой бы другой день заболеть, но не в этот. Вчера были похороны – не совсем настоящие, без священника, но у Мэтти есть приятель-гробовщик, и тот выяснил, где похоронят нашу сестренку: в одном гробу со старухой, которая только что умерла в больнице. Когда мы пришли на кладбище, семья старухи еще прощалась с ней и нам пришлось подождать. Мама радовалась, что девочку положили со старухой, а не со стариком, вообще не с мужчиной – эта старуха сама была матерью и бабушкой, мама поговорила с одной из ее дочерей, и та обещала, что ее мама присмотрит за малышкой. Потом дядя Джозеф и тетя Шейла прочли несколько молитв. Мэтти не молился. Он, может быть, и не умеет, а мама и слова из себя выдавить не могла.
Священник до этого заходил к нам и советовал маме не раздувать свое горе и не ходить на могилу. Мама наорала на него, а Мэтти вырвал у него из рук стакан бренди и вытолкал из дому – Хэмиш ему помог, впервые в жизни они в чем-то оказались заодно. Я видел, как люди косились на маму, когда мы шли на кладбище, все в черном, а прохожие смотрели так, словно мама рехнулась, словно сестрички и не было, раз она не сумела даже разок вздохнуть, когда родилась. Акушерка позволила маме подержать младенца, хотя это и не полагается. Мама держала девочку у груди целый час, а когда акушерка стала сердиться и отнимать трупик, вступился Хэмиш. Мэтти не было, и Хэмиш все сделал сам, забрал у мамы из рук девочку и вышел с ней на крыльцо. Он поцеловал ее и отдал акушерке, и та унесла ее навсегда.
– Во мне она была живая, – сказала мама священнику, и мне кажется, ему это не понравилось. Ему вроде бы противно было думать, что внутри женщины могло находиться что-то живое. Но она поступила по-своему, попрощалась у могилы со своей дочкой. День был серый, холодный, дождь шел не переставая. У меня ботинки промокли насквозь, с носками, ноги онемели. Потом я весь день чихал, нос заложило, а братья толкали меня, чтоб перестал храпеть, и всю ночь меня бросало из жара в холод, я то дрожал, то потел, мерз, когда потел, а когда дрожал, мне вдруг становилось жарко. И кошмары: будто папа дерется с Мэтти, а отец Мерфи орет на меня, что-то про мертвых младенцев, и сильно бьет, а братья украли мои шарики, а мама вся в черном и воет от горя. Но это уже было по правде.
И хотя мне кажется, будто кожа у меня горит и все вокруг плывет, я не хочу звать маму. Лежу, ворочаюсь, порой плачу тихонько, потому что мне так плохо и все болит. Мама принесла мне утром вареное яйцо и положила мокрую тряпку на лоб. Она посидела со мной, вся в черном, живот еще не опал, и кажется, будто младенец по-прежнему там. Она смотрела прямо перед собой и ничего не говорила. Немножко похоже на то, какой она была, когда умер папа, но и по-другому: на папу она сердилась, а теперь просто горюет.
Обычно мама не сидит на месте. Все время убирает, стирает подгузники Бобби, моет весь дом, вытряхивает коврики и простыни, готовит, подает на стол. Никогда не останавливается, все время носится, мы путаемся у нее под ногами, она раздвигает нас в стороны коленями и бедрами, словно идет по полю, а мы сорняки. Время от времени она распрямляется, хватается за спину и стонет – и снова за работу. Но сейчас в доме тихо, очень непривычно. Мы всегда орем, деремся, хохочем, болтаем, даже ночью, то малыш заплачет, то мама ему что-то напевает или Мэтти возвращается пьяный, натыкается на мебель и бранится. Я слышал то, чего никогда прежде не слышал: потрескивание полов, гудение труб, – но ни звука от мамы. Это меня испугало.
Я вылез из кровати, ноги дрожали и подгибались, словно я разучился ходить, на лестнице мне пришлось цепляться за перила, ступеньки трещали под моими босыми ногами, пока я спускался. Я вышел в гостиную – это была маленькая комната в задней части дома, как будто спохватились и пристроили в последний момент. Мамы там не было. И в кухне не было. И в саду. Я снова заглянул в гостиную и уже повернул прочь, но тут заметил ее – черное платье в кресле, которое стояло в дальнем углу, обычно там Мэтти располагался. Она сидела так тихо, что я не сразу и разглядел. Сидела и смотрела в пустоту, глаза красные, как будто со вчерашнего дня так и не переставала плакать. Никогда не видел ее такой неподвижной. И не помню, чтобы мы когда-нибудь оставались вдвоем, только она и я. Никогда мама не была вот так совсем моей. И от этого я занервничал – что сказать маме, когда рядом никого нет, никто не услышит, не увидит, не станет меня дразнить, задирать, подначивать? Что я скажу маме сейчас, когда обращаюсь к ней не за тем, чтобы утереть нос кому-то из братьев, не чтобы на кого-то пожаловаться? Как я узнаю, правильно ли я поступил, если рядом нет братьев – я всегда мог догадаться по их лицам.
Я хотел уже уйти, но тут вспомнил что-то, о чем хотел спросить, и спросить мог только наедине, пока никого больше не было.
– Привет, – сказал я.
Она оглянулась, словно бы с испугом, потом улыбнулась:
– Доброе утро, милый. Как голова? Хочешь еще попить?
– Нет, спасибо.
Она снова улыбнулась.
– Я хотел тебя кое о чем спросить, если можно.
Она поманила меня к себе, я подошел совсем близко и остановился, стал в смущении крутить пальцами.
– Ну, что такое? – ласково поторопила она.
– Как ты думаешь – она теперь с папой?
Она растерялась – глаза снова наполнились слезами, слова не давались. Я подумал: будь тут ребята, я бы не задал такой глупый вопрос. Вот я взял и опять ее расстроил, а ведь Мэтти велел нам остерегаться и не делать этого. Надо поскорее выпутаться, пока она не заорала на меня или, хуже того, не расплакалась.
– Я знаю, он не ее папа, но он любил тебя, а ты ее мама. И он любил детей. Я не очень хорошо его помню, но это я помню. Его зеленые глаза, и как он все время возился с нами. Играл в догонялки. Боролся. Помню, как он смеялся. Он был худой, а руки большие. Другие папы с детьми не играют, вот почему я знаю, что ему нравилось возиться с нами. Я думаю, она теперь на небе, и он там присмотрит за ней, так что ты можешь за нее не волноваться.
– Ох, Фергюс, мой хороший! – сказала она и распахнула мне объятия, а слезы так и текли. – Иди сюда, маленький.
Я вошел в ее распахнутые руки, и она так крепко обняла меня, что я почти перестал дышать, но боялся сказать ей об этом. Она раскачивала меня и приговаривала: «Мой мальчик, мой мальчик», много раз, так что я подумал, может быть, я все-таки сказал что-то правильное.
Когда она меня отпустила, я спросил:
– Можно еще вопрос?
– Да, – кивнула мама.
– Почему ты назвала ее Викторией?
Снова ее лицо сморщилось от горя, но она справилась с собой, даже улыбнулась.
– Я никому об этом не говорила.
– Ой, прости.
– Нет, дружок, все в порядке, просто никто не спрашивал. Садись ко мне. Я тебе расскажу. – И, хотя я для этого уже слишком большой, я забрался к ней на колени – полпопы на кресле, половинка у нее на коленях.
– С ней я чувствовала себя по-другому. Живот другой. Я сказала Мэтти: я точно слива. И он сказал: хорошо, назовем ее Слива.
– Слива! – рассмеялся я.
Она кивнула и опять утерла слезы.
– Тогда я вспомнила сад моей бабушки. Мы ездили к ней – я, Шейла и Пэдди. У нее были яблони, груши, черная смородина и два сливовых дерева. Я любила сливы, потому что бабушка только о них и говорила. Мне кажется, она только о них и думала, чтоб они не взяли над ней верх. – Мама рассмеялась, и я вторил ей, хотя не понял шутки. – Мне кажется, она считала эти деревья экзотичными, и они придавали экзотичности ей, хотя она была простая, самая простая женщина, ничем не лучше любого из нас. Она пекла пироги со сливами, и я любила ей помогать. Мы каждый год попадали к ней на мой день рождения, так что мой именинный пирог – сливовый.
– Мм, – облизнулся я. – Никогда не ел сливовый.
– И правда, – сказала она, словно удивившись. – Я никогда вам сливовый не пекла. В основном она выращивала опаловые сливы, но на них надежда плохая, потому что зимой снегири склевывают все почки. Они дочиста обдирали ветки, и наша бабушка с ума сходила, гонялась за ними по саду, размахивая скатертью. Иногда она заставляла нас целый день стоять под деревьями и отгонять птиц. Я, Шейла и Пэдди торчали там вместо пугал.
Я рассмеялся, представив себе эту картину.
– «Опал» она больше всего берегла, потому что этот сорт дает самые вкусные плоды и большие, почти вдвое больше других, но и из-за «Опала» она так злилась, да и урожай это дерево давало не всякий год. Я больше любила другое дерево, «Викторию». Оно поменьше, зато плодоносило каждый год, и снегири его не трогали. – Мама отвернулась, ее улыбка угасла. – Теперь ты знаешь.
– А еще есть игра в марблс, которая называется «Сбор слив», – сказал я.
– Вот как? – переспросила она. – У тебя найдется игра в марблс на любой случай. – Одним пальцем она пощекотала меня в чувствительном местечке, и я захихикал.
– Хочешь сыграть?
– Почему бы и нет? – откликнулась она и сама удивилась.
А уж я изумился так, что вихрем взлетел наверх, за шариками, примчался обратно, а она так и сидела в кресле, задумавшись. Я стал раскладывать шарики, на ходу объясняя правила.
Рисовать на полу нельзя, поэтому линию я обозначил шнурком и выложил в ряд шарики, соблюдая расстояние между каждыми двумя шариками – шириной в два шарика. Потом положил прыгалку, обозначив линию на другом конце комнаты. Нужно встать на линию и по очереди пулять по ряду шариков.
– Это сливы, – сказал я, указывая на ряд шариков. Я был вне себя от волнения – мама целиком принадлежит мне, слушает меня, старается понять, что я толкую ей про марблс, может быть, даже сыграет со мной, и никто ее сейчас у меня не отнимает. У меня все болячки разом прошли, так я увлекся, хорошо бы и она про свои беды забыла. – Нужно целить битком в сливу: сумеешь выбить сливу – забираешь ее себе.
Она засмеялась:
– Дурацкая забава, Фергюс. – И все же стала пулять, и ей было весело, она хмурилась, промахнувшись, и радовалась, когда выигрывала. Никогда не видел, чтобы мама играла вот так, чтобы она потрясала в восторге кулаками, выбив очко. Лучшие минуты с ней за всю мою жизнь. Когда за дверью послышались голоса, крики, переругивание вернувшихся из школы братьев, я бегом подобрал рассыпанные по полу шарики.
– Ступай-ка обратно в постель! – Она взъерошила мне волосы и ушла в кухню.
Я никому не рассказывал про то, о чем мы говорили с мамой, и про нашу игру в марблс не рассказывал. Пусть это останется только для нас двоих.
И через неделю, когда мама сняла траур и спекла нам на сладкое сливовый пирог, я не стал никому объяснять, почему сливовый. Кое-чему я научился, пока тайком носил в карманах шарики, на случай если отец Мерфи снова запрет меня в кладовке, и когда ходил по ночам с Хэмишем играть, притворяясь неуклюжим новичком: я узнал, что, если умеешь хранить секреты, тебя так просто не возьмешь.
6
Не нырять
Вернувшись домой – утро все еще длилось, – я сгрузила папины коробки посреди гостиной и отделила две знакомые, с теми важными вещами и сентиментальными сувенирами, что мы хранили. Их я отодвинула в сторону, чтобы добраться для трех новых. Загадка: мы с мамой разбирали папину квартиру, каждый закуток, но этих коробок я не видела. Заварив себе свежего чая, я принялась распаковывать ту коробку, которую уже успела вскрыть. Лучше продолжать с того самого места, на котором остановилась. Так странно – много свободных часов наедине с собой. Трое мальчишек не будут дергать меня поминутно, и не нужно следить за тем, как старики переплывают из конца в конец бассейн. Очень осторожно, не торопясь, я начинала вникать в отцовский инвентарь.