Мы спросили офицера, который мог бы говорить по-французски или по-немецки.
– Вы немцы? – спросил он, употребляя старинное крестьянское название германцев, происходящее от слова «немой», так как первые приезжавшие в Россию германцы не знали местного языка.
– Мы американцы.
Остальные солдаты столпились, чтобы послушать.
– Американцы! – произнес с хитрой улыбкой какой-то человек. – Если вы американцы, то скажите-ка мне, на каком языке говорят американцы?
– Они говорят по-английски.
Тогда все они пытливо уставились на вопрошавшего. Тот кивнул. Появился офицер, строго смерил нас с головы до ног и спросил по-немецки, кто мы такие и что мы тут делаем. Мы объяснили. Он почесал в затылке, пожал плечами и исчез. Затем с шумом вынырнул человек с всклокоченной бородой и попробовал говорить с нами на русском, польском и на ломаном французском. Для него это оказалось делом явно невыполнимым. Не зная, что предпринять, он стал расхаживать, пощипывая бороду. В конце концов он разослал по всем направлениям вестовых и жестом пригласил нас следовать за собой. Мы вошли в обширную комнату, прежде, по-видимому, бывшую театральным залом, так как на одном конце ее возвышались подмостки, занавешенные пышно раскрашенной занавесью. Около тридцати человек в полной военной форме гнули спины над столами, трудолюбиво выписывая от руки бесконечные «отношения» бюрократической рутины. Один из них осторожно пробовал новое изобретение, пишущую машинку; очевидно, никто из них прежде ее не видывал, и она доставляла всем великое наслаждение.
Из соседней комнаты вышел молодой офицер и начал обстреливать нас строгими вопросами на беглом французском. Кто мы такие? Что мы здесь делаем? Каким образом мы сюда приехали? Мы рассказали историю своих мытарств.
– Через Буковину и Галицию! – он был поражен. – Но никому из штатских не разрешается въезд в Буковину и Галицию!
Мы предъявили свои пропуска.
– Вы корреспонденты? Но разве вы не знаете, что корреспондентам запрещен въезд в Тарнополь?
Мы указали ему на тот факт, что мы уже въехали сюда. Он, казалось, растерялся.
– Чего же вы хотите?
Я сказал ему, что мы хотим побывать на фронте Девятой армии и, по просьбе американского посла в Бухаресте, разыскать нескольких американских граждан, живших в Галиции. Он пробежал глазами список имен.
– Ба! Евреи! – заметил он с отвращением. – Почему ваша страна принимает в подданство евреев? А если уж принимает, то почему не держит их у себя дома? Вы куда хотите направиться? Стрый? Калуш? Проехать туда невозможно.
– А, – сказал я, – значит, Стрый и Калуш теперь уже на первой линии?
Он усмехнулся.
– Нет. На второй линии – германской второй линии!
Мы поразились быстроте германского наступления:
– Это только вопрос времени, – равнодушно начал он. – Они скоро будут здесь.
Внезапно он стал весь внимание:
– Генерал!
Тридцать писак разом вскочили на ноги.
– Здорово, ребята, – раздался приятный голос.
– Здравия желаем, ваше с-ство! – закричали писаря в один голос и снова сели за работу.
Генерал Лечицкий оказался человеком, еще не достигшим средних лет, с живым, улыбающимся лицом. Он отдал нам честь и радушно пожал руки.
– Так вы хотите побывать на фронте? – сказал он, когда офицер доложил ему о нашем деле. – Я не понимаю, каким образом вам удалось проехать сюда, ведь корреспондентам пребывание в Тарнополе совершенно не разрешается. Однако ваши бумаги в полном порядке. Но я не могу разрешить вам посетить передовые позиции: великий князь издал приказ, абсолютно запрещающий это. Вам лучше поехать в Львов – Лемберг – и попытаться добиться разрешения через князя Бобринского, генерал-губернатора Галиции. Я вам дам пропуска.
А пока что вы можете оставаться здесь, сколько потребуют ваши дела…
Он поручил нас молодому прапорщику, говорившему по-английски, и распорядился, чтобы нам приготовили комнату в отеле, предназначенном для штабных офицеров, и обед в офицерской Столовой.
Мы были поражены городом: Тарнополь был полон войсками – полки, возвращавшиеся с позиций на отдых, отправляющиеся на фронт, свежие пополнения, прибывающие из России в военной форме, еще не истрепанной в битвах. Могучие хоровые песни сталкивались и разбивались друг о друга непрестанными волнами сильных голосов. Только немногие были вооружены. Длинные товарные поезда, груженные несметным количеством муки, мяса и консервов, тянулись на запад, военного же снаряжения мы не видали.
Молодой офицер рассказал, в чем дело. Он прошел через бедствия Мазурских озер, а затем был на Карпатах.
– Даже еще перед отступлением, – говорил он, – у нас не было нужного количества винтовок и снаряжения. Моя часть, например, была размещена в двух окопах: в передовом и запасном. Треть моих людей сидела в первом окопе, и у них были винтовки. Все остальные были безоружны, они должны были переползать один за другим вперед и подбирать ружья убитых.
Мы ходили по улицам; часовые на углах собирались и, перешептываясь, смотрели на нас, пока, наконец, не решили, что мы немецкие шпионы, – тогда они задержали нас и повели в участок. Там никто не знал, что с нами делать, и мы торжественно продефилировали в штаб, где наш новый знакомый, говоривший по-французски офицер, освободил нас, наградив часовых бранью. Бедная стража убралась в великом смущении. Им было приказано задерживать подозрительных людей, а когда они так и сделали, то им же за это попало. Весь день, через ровные промежутки времени, нас задерживали новые солдатские посты, и комедия повторялась снова.
– Скоты! – орал офицер, махая кулаками перед бедными, сбитыми с толку солдатами. – Дураки! Я вас под арест!
Мы кротко намекнули ему, что он мог бы выдать нам пропуск, который мы сможем показывать, когда нас будут останавливать, но он сказал, что не имеет на то права…
Под вечер мы стояли около бараков, наблюдая длинную колонну угрюмых австрийских пленных, маршировавших под конвоем. Стоявший на часах солдат глядел, раскрыв рот, несколько минут на наши краги, медленно водил глазами по нашим костюмам и, наконец, задержал нас и подвел к стоявшему на углу офицеру в очках.
Тот обратился к нам по-немецки, и мы ответили. Он подозрительно уставился на нас поверх очков.
– Где ваши паспорта?
Я ответил, что мы оставили их в гостинице.
– Пожалуй, надо отвести вас в штаб, – сказал он.
– Мы уже были в штабе, – заметил я.
– Х-м! – задумался он. – Ну тогда в полицию.
– Что за смысл? Мы уже были в полиции.
– Х-м! – это был тупик, так что он переменил тему. – Вы корреспонденты? В каких странах вы были?
– Мы только что приехали из Сербии.
– Как дела в Сербии?
Я сказал, что эпидемия приняла там ужасные размеры.
– Эпидемия! – отозвался он. – Какая эпидемия? – Он никогда не слыхал о тифе. – В самом деле! – равнодушно произнес он. – Скажите, как вы думаете, вмешается Италия в войну?
– Италия уже шесть недель как воюет.
– Да не может быть! – подскочил он. – Однако, господа, мне пора. Очень рад с вами познакомиться, – sehr angenehm…
Он поклонился и ушел.
Никто не знал, когда отходит поезд на Лемберг. Наш офицер телефонировал квартирмейстеру, тот позвонил начальнику сообщения, который в свою очередь запросил железнодорожную администрацию. Оттуда ответили, что ничего нельзя сказать наверняка: поезд может отойти через пять минут и завтра утром. Так что мы снова ввалились в ужасающую вокзальную толчею, прислонили наши вещи к стене и заселись в ожидании. Длинная вереница носилок со стонущими ранеными пробивалась к санитарному поезду; бегущие солдаты наталкивались друг на друга; хрипло орали офицеры; вспотевшие кондукторы безнадежно разводили руками у своих поездов, донельзя загородивших пути. Толстый полковник энергично наступал на изнуренного начальника станции, показывая на свой полк, растянувшийся далеко вдоль товарной платформы.
– Где, черт возьми, мой поезд? – шумел он.
Начальник станции пожимал плечами.
Были там кавалерийские офицеры в зеленых штанах, с широкими саблями; офицеры авиационных и автомобильных частей, у которых вместо шашек висели тупые кортики с рукоятками под слоновую кость; казаки, уральские и кубанские, в сапогах с острыми, загнутыми кверху носками, в длинных черкесках, открытых на груди и перетянутых в талии поясом, украшенным драгоценными металлами и кинжалом в серебряной оправе, и в высоких папахах, расшитых наверху золотым и красным; генералы, различных степеней «превосходительства». Были там и хромые офицеры, и офицеры настолько близорукие, что не могли читать, и однорукие офицеры, и офицеры-эпилептики. Проходили мелкие почтовые и железнодорожные чиновники, разодетые как фельдмаршалы, и тоже с шашками. Почти каждый одет в военную форму с золотыми или серебряными погонами на плечах; число и разнообразие их сбивало с толку. Редко можно было встретить офицера, чья грудь не была бы разукрашена золотыми или серебряными значками политехникумов и институтов инженеров, блестящими лентами орденов Владимира, Георгия; золотое оружие за храбрость было явлением обычным. И все они беспрестанно отдавали друг другу честь…
Через семь часов мы сели в поезд на Лемберг и попали в одно отделение с двумя ничтожными офицерами средних лет, весьма типичными для девяти десятых второстепенных русских бюрократов. Они разговорились с нами на ломаном немецком, и я спросил их о запрещении водки.
– Водка! – сказал он. – Можете быть уверены, что продажу водки прекратили не без того, чтобы нагнать потерянное другим путем. Все это очень хорошо для военного времени, но после войны у нас снова будет водка. Каждый хочет водки. С этим ничего не поделаешь.
Его попутчик спросил, есть ли в Америке обязательная воинская повинность. Я сказал – нет.
– Как в Англии, – кивнул он. – Все это очень хорошо у вас, но в России с этим ничего бы не вышло. Крестьяне не стали бы воевать.
– А я думал, народ настроен очень воинственно.
– Пуф! – с презрением ответил он. – Русский крестьянин очень туп. Он ни слова прочесть не может. Если ему предложить идти добровольцем, он скажет, что ему и дома хорошо, и он вовсе не хочет быть убитым. Но раз ему приказывают идти, он идет.
Я хотел узнать, была ли какая-нибудь организованная оппозиция войне. Первый утвердительно кивнул головой.
– Пятнадцать членов Думы, – членов Думы не могут казнить, – находятся в тюрьме за организацию революционной пропаганды в армии. Людей, которые распространяли ее в рядах армии, всех расстреляли. Почти все это были евреи…
За четырнадцать часов мы проехали только сорок пять миль. Мы часами стояли на разъездах, пропуская воинские эшелоны и длинные белые ряды молчаливых вагонов, пахнувших иодоформом. И снова пространства желтеющих тяжелых хлебов – замечательный урожай здесь.
Страна жила солдатами. Ими были набиты все станции; полки, лишь наполовину вооруженные, рассаживались вдоль платформ в ожидании своих поездов. Поезда кавалерии с лошадьми, платформы, высоко нагруженные продовольствием, беспрестанно попадались нам навстречу. Повсюду крайняя дезорганизация: расположившийся у железнодорожного полотна батальон ничего не ел весь день, а дальше громадный навес-столовая, в которой портились тысячи обедов, так как люди не прибыли вовремя. Нетерпеливо гудели паровозы, прося свободного пути… На всем лежал отпечаток безалаберно затраченных повсюду огромных сил.
Какая разница с бесперебойной германской машиной, которую я видел в северной Франции четыре месяца спустя после оккупации. Там тоже стоял вопрос о транспортировании миллионов людей, о переброске их из одного места в другое, о перевозке для них оружия, снаряжения, еды и одежды. И хотя северная Франция покрыта железнодорожной сетью, а Галиция нет, германцы построили новые четырехпутевые линии, устремившиеся через всю страну, и врезавшиеся в города через железобетонные мосты, сооруженные в восемнадцать дней. В германской Франции поезда никогда не опаздывали.
Лемберг перед приходом германцев
Громадный вокзал в Лемберге или Львове, по-польски, был забит пробегавшими с криком войсками, солдатами, спавшими на заплеванном полу, обалдевшими беженцами, бестолково бродившими повсюду. Никто нас ни о чем не спрашивал и не останавливал, хотя Лемберг был одним из запрещенных для въезда мест. Мы проехали через старинный королевский польский город, между мрачными стенами больших каменных построек, похожих на римские или флорентийские дворцы, – некогда резиденция самого заносчивого дворянства в мире. На маленьких площадях, между извилистыми средневековыми улицами, стояли старинные готические церкви – высокие, узкие крыши, тонкие башенки, искусно выложенные камнями, с разноцветными окнами. Необъятные постройки в современном германском стиле выдавались на ярком небе; встречались ювелирные магазины, рестораны, кафе и широкие, зеленые скверы большого города. Жалкие еврейские кварталы раскинулись на бойких улицах, заваленных мусором и многолюдных от суматохи; но здесь дома их и магазины были просторней, чаще слышался смех, и чувствовали они себя свободней, чем в других местах, которые мы видели. Солдаты, – повсюду солдаты, – евреи и быстрые, размахивающие руками поляки, – толпились на тротуарах. Повсюду раненые – выздоравливающие. Целые улицы домов превращены во временные лазареты. Никогда, ни в одной стране во время войны не видывал я такого колоссального количества раненых, как в русской прифронтовой полосе.
«Отель Империаль» был старым дворцом. В нашей комнате, площадью двадцать пять футов на тридцать и вышиной в четырнадцать футов, внешние стены были девяти футов толщины. Мы позавтракали, затерянные в пустыне этих обширных апартаментов, а затем, так как в наших пропусках значилось, что «податели сего должны немедленно явиться в канцелярию генерал-губернатора Галиции», направились в старинный замок польских королей, где местная русская бюрократия действовала теперь со своей неуклюжей бесполезностью.
В передней толпа беженцев и всякого рода штатских осаждала стол писаря. В конце концов он взял наше удостоверение, внимательно прочел его раза два-три, перевернул его вверх ногами и вернул нам, пожав плечами. Больше он не обращал на нас никакого внимания, так что нам пришлось самим пробивать себе дорогу мимо нескольких часовых во внутреннюю комнату, где за столом что-то писал офицер. Он посмотрел на наше удостоверение и мягко улыбнулся:
– Не знаю, – сказал он. – Я ничего не знаю по этому делу.
Мы спросили, нет ли здесь кого-нибудь, кто умеет говорить по-французски или немецки, и он пошел на поиски. Через три четверти часа он вернулся в сопровождении старого капитана, говорившего немного по-немецки. Мы объяснили, что генерал Лечицкий велел нам обратиться в канцелярию и что мы хотим посетить фронт.
– Я вас проведу. Вот сюда… – указал он нам коридор.
Пройдя немного, мы внезапно потеряли его из вида.
Никогда больше мы его не встречали.
Прямо перед нами на дверях была надпись: «Штаб генерал-губернатора». Мы вошли, сказав ординарцу, что хотим видеть кого-нибудь, кто понимает по-французски или немецки. К нам быстро вышел жизнерадостный полковник и представился, пожав руку:
– Петр Степанович Верховский, à votre service[7].
Мы рассказали, в чем дело.
– Подождите, пожалуйста, несколько минут, господа, – сказал он. – Я выясню ваше дело.
Он взял наш пропуск и исчез. Через час в комнату вошел вестовой и, пожав плечами, протянул мне удостоверение.
– Где же полковник Верховский? – взмолились мы.
– Не понимаю! – пробормотал он. – Не понимаю!
Я послал стоявшего у дверей вестового разыскать полковника. Через несколько минут тот появился, вежливый, как всегда, но весьма удивленный, что мы все еще здесь.
– В вашем удостоверении определенно сказано, что вам следует обратиться в канцелярию, – объяснил он, – но я напрасно проискал соответствующий отдел. По правде говоря, мы здесь очень обескуражены утренними известиями с фронта… Я советую вам пойти к князю Бобринскому, в его личную приемную, и поговорить с его адъютантом князем Трубецким… Только не говорите, что это я вас направил.
По пути к губернатору мы миновали четыре поста подозрительно поглядывавших часовых. Мы послали наши визитные карточки и были тотчас же приглашены в комнату, полную франтовато-одетыми офицерами. Они курили, смеялись, болтали и читали газеты. Молодой щеголь в гусарской форме, окруженный веселой компанией, рассказывал по-французски случай о себе и польской графине, которую он встретил в Ницце… Добродушный бородатый русский поп в длинной черной шелковой рясе, с огромным серебряным распятием на серебряной цепи, прохаживался под руку с грузным полковником, увешанным знаками отличия… Ничто не казалось более далеким от этого легкомысленного, благовоспитанного общества, чем война.
К нам подошел высокий красивый юноша со сверкавшими из-под пышных усов зубами и протянул руку.
– Я – Трубецкой, – сказал он по-английски. – Как вам удалось пробраться сюда? Для корреспондентов немыслимо попасть в Лемберг.
Мы показали массу пропусков, подписанных генералами и начальниками их штабов…
– Американцы! – вздохнул он, кусая губы, чтобы подавить смех. – Американцы! Что толку ставить рогатки, когда кругом бродят американцы?… Я не понимаю, как вы узнали, что я здесь, и почему вы пришли именно ко мне…
Мы промямлили что-то о том, что встречали в Нью-Йорке скульптора Трубецкого.
– Ах, да, – сказал он. – Он стал интернационален. Он, вероятно, и по-русски-то не говорит. Но раз вы уже здесь, чем я могу быть для вас полезен?
– Мы хотим попасть на фронт. – Здесь он с сомнением покачал головой. – По крайней мере мы думали, что генерал-губернатор может разрешить нам побывать в Перемышле.
– Я уверен, он разрешил бы, – осклабился князь. – Но прискорбные известия сегодняшнего утра… В восемь часов Перемышль заняли австрийцы!
Нам и не снилось, что он может пасть так скоро.
– Как вы думаете, они могут дойти и до Лемберга?
– Весьма возможно, – ответил он равнодушно. – В этом нет никакой стратегической потери. Мы выпрямляем наш фронт.
Затем, переменив тему, он сказал, что лично повидает генерал-губернатора и спросит, что можно для нас сделать. Не придем ли мы утром?
Поп, все время прислушивавшийся, спросил на совершенно чистом английском языке, из какой мы части Америки.
– Я прожил в Америке шестнадцать лет, – произнес он, улыбаясь. – В течение восьми лет я был священником в греческой церкви в Йонкерсе, предместьи Нью-Йорка. Я приехал на войну, чтобы помочь всем, чем смогу… Теперь я жду только мира, чтобы снова вернуться в Америку…
Когда мы вышли на улицу, колонна гигантских солдат, по четыре в ряд, огибала угол, направляясь к кухням за обедом. За спиной у каждого болтался жестяной котелок. Как раз против замка передний ряд затянул песню, ее подхватили остальные: