Да, пение звучало еще чище и хрустальнее, пронзительнее и шире, предупреждая об опасности и призывая к терпению, и это предостережение открыло перед Марией косой просвет – великолепный и ужасный одновременно. Так, погруженная в транс грезы и туманов, Мария не увидела ирис, но в решающий момент внезапно услышала глубокий и мощный звук – трубили сто рогов, – звук столь прекрасный и трагичный, что плоскости реальности разом дрогнули и вихрем устремились к одной неподвижной точке, словно засасывавшей все внутрь.
Как она могла? Как не догадалась? И, лежа под одеялом, Мария плакала горючими слезами, не дававшими облегчения, ведь ирис, показанный Евгенией, не мог стать утешением, а обмен лишал ее любви.
И тогда в комнате возникла Евгения. Она присела на кровать и взяла свою дорогую девочку за ладонь, совсем мокрую от слез. Мария крепко сжала ее морщинистую и жесткую руку.
– Поплакала, и будет, – сказала Евгения, – что уж тут грустить.
Она ласково провела ладонью по лбу девочки, что явилась к ним однажды снежной ночью и принесла столько радости, что хотелось раскинуть руки и натянуть полотно, чтобы по нему могли пронестись все образы счастья.
– Не грусти, – сказала она, – посмотри, что ты сделала, и не грусти, ангел мой.
Мария сразу вскочила.
– Что я сделала! – прошептала она. – Что я сделала!
– Что ты сделала, – повторила тетушка.
Она чувствовала себя бедной бессловесной крестьянкой, не умеющей поделиться чудом. В ослепительной вспышке она поняла, что за слова звучат в церквах, объединяя столько сердец и собирая столько верующих. Она получила дар речи, столь близко подходящей к непостижимому и называющей то, что должно прийти и возвысить, и увидела наконец, что и в ней самой есть искра. Пусть ей не под силу описать тигровые ирисы и июльские вечера, но она может отразить обнаженную суть того, что увидено и прочувствовано. И тогда она посмотрела на Марию и с улыбкой, осветившей все ее существо, просто сказала:
– Ты исцелила меня, девочка.
И подумала, что оба раза от ярости взрослых людей ее избавлял ребенок.
Что-то надломилось в Марии, словно заиндевевшие своды бесшумно разлетелись осколками и легли на бархат, угасая блеском ртути. В бездонном чернильном небе бесшумно скользили звезды и птицы, и вниз по реке уплывала тайна ее рождения, благословившая ее даром облегчать старикам их тяжкую ношу.
Ее слезы высохли. Она посмотрела на Евгению, на борозды, проложенные временем прямо по ее милому старому лицу, ласково сжала ей руку и слабо улыбнулась: она увидела радость в сердце своей тетушки и поняла, что есть душа, освобожденная от крестных мук. Евгения покачала головой, похожей на забытое в погребе ссохшееся яблоко, и похлопала по руке своей любимой маленькой волшебницы. Она ощущала в себе легкость и гордость, какие-то прежние желания кружили вокруг нее призывными тенями, и среди них особенно заметны были персики – сочные, точно в раю или в теплые дни их сбора на склоне холма, овеваемого легким ветерком. Все вкусовые ощущения такой мощной волной хлынули в ее рот, как тогда, когда врата восприятия еще не затворены трагедиями, что она почувствовала, как у нее льются слезы, как они смывают внутри ее весь мусор, заваливший песчаный берег, и оставляют его таким же чистым и упругим, как кожура прекраснейших осенних груш. В памяти мелькали сады, где она грезила ребенком, там кружили пчелы и возвращали ей просторное небо неутолимого детского голода. То, что перед смертью она всеми фибрами детства снова почувствовала мир, показалось ей последней милостью Господа Бога, чье величие она без устали славила. Да что там, всему свое время. Взяться за четки и ленты, подхватить воскресные юбки и летние вечера и влиться в великое братство мертвых, спеть псалмы грозе и небесам и расстаться с прохладой садов. Евгения была готова: оставалось только дать последнее, что положено, и навсегда покончить с эрой полночных бесед. Она встала, дошла до двери и, обернувшись, сказала Марии:
– Ты ведь соберешь боярышник.
И исчезла.
Мария осталась одна в молчании новой, только что начавшейся эры. В покое садов и цветов по-новому организовывался мир. Она прислонилась к стене и приняла ощущения, кружащиеся в поле ее преображенной жизни. Она видела, как наслаиваются ячейки, в которые прежде заключалась ее жизнь, и образуют какую-то немыслимую по размаху структуру, а на слои, которые она уже знает, накладываются вселенные, соседствуя, сталкиваясь и соприкасаясь. И видно было в такую даль, что кружилась голова. Мир поднимался к небу вереницами плоскостей сложного архитектурного замысла, все двигалось, распадалось и снова строилось – как вепрь в день ее десятилетия, который был одновременно конем и человеком, и одновременно происходило взаимопроникновение и растворение, и туман служил роскошной завесой. Она видела города, улицы и мосты которых сверкали ранним утром в пухлом золотистом простуженном тумане, разлетающемся с чиханьем и снова смыкающемся над домами.
«Увижу ли я когда-нибудь эти города?» – подумала Мария.
И заснула, укутавшись в свои видения. Сначала она увидела гористый пейзаж с озерами и ульями, фруктовые сады с пожухлой на солнце травой и селение, прилепившееся к склону горы, обвив его домами, как изгибами ракушки. Все было новым, и все было знакомым. Потом это видение сменилось образом просторной комнаты с паркетом, блестящим, как прозрачная вода.
Перед инструментом, напоминавшим орган, сидела девочка и играла музыку, совсем не похожую на звуки мессы, чудесную музыку, где не было разлета и гулкости церковных сводов, но была легкая материя золотой пыли, на которой стояла чаша, так притягивавшая Марию. Но музыка эта вдобавок несла в себе мощную весть – весть скорби и прощения. В какой-то момент Мария просто отдалась течению истории, которую рассказывала мелодия, но тут девочка прекратила играть, и Мария услышала, что она шепчет непонятные слова, звучащие глухим предупреждением.
Наконец все исчезло, и Мария проснулась.
Пьетро
Великий негоциант
Клара смотрела на двоих мужчин, которые возникли в комнате и тут же попали в объятия Петруса.
– О друг моих долгих застолий! – воскликнул первый.
– Рад видеть тебя, старый сумасброд, – сказал другой и похлопал Петруса по спине.
Потом они обернулись к Сандро, и тот из двоих, что был выше, очень смуглый и темноволосый, поклонился и произнес:
– Маркус, слуга покорный.
– Паулус. – Другой тоже поклонился, и Клара с интересом отметила, что волосы у него рыжие, как у Петруса.
Они разительно отличались от Маэстро, хотя она и улавливала роднящие их ритмы и интонации голоса, угадывала в каждом какой-то второй план, иную натуру. Маэстро, к примеру, у нее ассоциировался с табуном диких лошадей, а у высокого, на голову выше Пьетро, плотного мужчины, что назвался Маркусом, этот фон был широким и темным.
У второго же, который весил не больше перышка, мелькало что-то юркое и золотистое.
Алессандро, похоже, совершенно не удивился их появлению и смотрел на них с любопытством, сдобренным ощутимой симпатией.
– Сожалею, но придется срочно отправиться в путь, – сказал Маэстро.
– Она плачет, – сказал Паулус, – но грядущего не изменить.
Клара поняла, что он видит Марию. В этот момент Евгения вошла в спаленку, присела на кровать и с улыбкой, ласково взяла за руку свою любимицу. Сердце Клары сжалось.
– Что сейчас произойдет? – спросила она.
– Многое нам неизвестно, – ответил Маэстро, – но одно мы знаем точно.
– Евгения исчерпала свои силы, – догадалась Клара.
– Силы участвуют в обмене, но не возникают из ничего, – сказал Маэстро.
– Я больше ее не увижу? – спросила она.
– Нет! – отрезал он.
– Даже в другой жизни?
– Миров много, но жизнь – одна, – заметил Маэстро.
Клара опустила голову.
– Она сделала осознанный выбор, – добавил он. – Не жалей ее.
– Я жалею себя, – ответила она.
Но он уже открыл военный совет.
– Мария живет во Франции. Враг собирается напасть на ее селение, – сказал он, обращаясь к Алессандро.
– Мы успеем прийти к ним на помощь?
– Нет. Вы прибудете после битвы, но, если она останется в живых, увезешь ее в надежное место.
– Что за надежное место?
Маэстро улыбнулся.
– Я не воин, – сказал Алессандро.
– Да.
– И ты посылаешь меня не в бой.
– Да. Но там будет опасно.
Теперь и Алессандро улыбнулся.
– Я боюсь лишь отчаяния, – сказал он. Потом, снова став серьезным, добавил: – Надеюсь, Мария выживет.
– Я тоже надеюсь, – сказал Маэстро. – Потому что в таком случае нам не придется плакать и, если действовать с умом, мы сможем попытать судьбу.
Клара посмотрела на Марию, стараясь понять, как сделать, чтобы та ее увидела. Но вокруг маленькой француженки морем разливалось бесконечное одиночество.
– Ты найдешь путь, – сказал ей Паулус.
Пятеро мужчин встали, и Кларе стало грустно, как розовому кусту зимой. Но Алессандро обернулся к ней и с улыбкой сказал:
– Ты ведь видишь Марию, правда?
Она утвердительно кивнула.
– И тех, кто возле нее, тоже?
– Да, – ответила она, – я вижу тех, кого видит она.
– Значит, ты скоро увидишь меня, – сказал он. – Я буду знать, что ты на меня смотришь.
Прежде чем покинуть комнату, Маркус приблизился к ней, достал из кармана предмет, утонувший в его сжатом кулаке, и торжественно поднес ей. Клара протянула руку, и он положил ей на ладонь что-то мягкое. Она с восхищением увидела шарик диаметром около десяти сантиметров, покрытый мехом наподобие кроличьего. Шарик был неправильной формы, с одной стороны немного сплюснутый, а с другой – чуть выпуклый. Но несмотря на неправильную форму, он выглядел приятно и забавно.
– Лучше, чтобы тебя сопровождал предок, – сказал Маркус. – Его вручил мне твой отец в момент перехода. Разумеется, он неактивен.
Даже упоминание об отце поблекло перед ощущением, которое возникло у Клары от прикосновения к шарику.
– Что я должна делать? – спросила она.
– Никогда с ним не расставаться, – ответил он. – Без контакта с одним из нас он умрет.
Волны, которые излучал пушистый мех, восхищали Клару. Ей чудилось, что с ней кто-то говорит вполголоса, слышался то лепет ребенка, то череда неясных слов, то странное и нежное мурлыканье. Пьетро подошел взглянуть, что у нее в руке. Тогда она подняла глаза и их взгляды встретились. Несмотря на долгие месяцы, которые Клара провела на вилле, они никогда не сталкивались. Но, склонившись над сферой, они почувствовали, что в каждом из них скрывается бездна.
Пьетро Вольпе прожил три десятилетия ада и три десятилетия света. Он бережно хранил память о первых лишь для того, чтобы лучше провести вторые. Вставая по утрам, он каждый раз видел перед собой отца, снова ненавидел его, опять прощал, заново проживая детские годы с зоркостью, которая свела бы его с ума, если бы он не выучился страдать и исцелять одним движением и не жил бы в доме, где родился и вырос. Однако, хоть он и сменил его убранство, стены остались теми же, они видели, как он ненавидел и погибал, и призраки прежних жильцов бродили по патио. Почему Роберто Вольпе не дорожил сыном, чьего появления он так страстно желал? Он был эстет и любил то, что делал, в силу общей любви к красивым вещам и успешной коммерции, к тому, что он знал о людях. Его речи не затрагивали высоких материй, но и не были лживы, и такова парадоксальным образом была вся его личность: ни поверхностная, ни глубокая. Но с первого взгляда отец и сын возненавидели друг друга окончательно и бесповоротно. Пусть те, кого удивляет, что проклятие может поселиться в столь юной душе, вспомнят, что детство – это сон, в котором можно прозреть то, чего еще не знаешь.
В десять лет Пьетро дрался на улицах, как хулиган из городского предместья. Он был высок и силен и обладал тем чувством ритма, которое обычно сопровождается обостренностью чувств. Это сделало его непобедимым, а потому парией, и его мать Альба чахла от тоски, которую не смогло исцелить и рождение младшей дочери. Еще десять лет, и улица научила Пьетро всем способам боя. В двадцать лет он не знал, кто он – опасный человек или яростный зверь. По ночам он дрался, скандируя стихи, запоем читал, мрачно боролся, изредка возвращался на виллу, стараясь не попадаться на глаза отцу, и видел плачущую мать и хорошеющую день ото дня сестру. Он молча брал Альбу за руку и не отпускал, пока она не выплачется, а потом мрачно уходил в том же молчании, в которое замуровал всю свою жизнь. Прошло еще десять лет отчаяния, такие же неприметные, как голос, который он слышал иногда в себе самом. Мать старела, а Леонора расцветала, молча смотрела на него и улыбалась, словно говоря: «Я жду тебя». Но при попытке улыбнуться в ответ он каменел от боли. Тогда она пожимала ему руку и уходила по дугам пространства, которое уже тогда закручивалось вокруг ее движений, и, покидая комнату, бросала ему последний взгляд, снова говоривший: «Я жду тебя». И эта неизменность поддерживала его и в то же время распинала.
Как-то утром он проснулся с осознанием того, что линии времени обратились вспять. Он пришел на виллу в тот момент, когда ее покидал священник, который сообщил ему, что отец при смерти и что родные искали его всю ночь. Он направился в спальню Роберто, где ждали его Альба и Леонора, и те удалились, оставив его наедине с судьбой.
Пьетро было тридцать лет.
Он приблизился к кровати, где в агонии лежал тот, кого он не видел десять лет. Шторы были задернуты, и, войдя с солнца, он стал слепо высматривать человеческую фигуру, и тут же прямо под дых его ударил орлиный взгляд, алмазом сверкнувший в предсмертных сумерках.
– Все же пришел, Пьетро, – сказал Роберто.
Сына поразило, что он узнал каждую интонацию давно забытого голоса. Он подумал о том, что пропасти времени полнятся страданием и возвращают его таким же чистым, как в первый день. Он ничего не сказал, но подошел ближе, ибо не хотел проявить трусость. В час крушения у отца было то же лицо, что и раньше, но глаза горели так лихорадочно, что Пьетро понял, что отец умрет еще до наступления вечера, и так ярко, что Пьетро усомнился в том, что причина только в болезни.
– За тридцать лет не было дня, чтобы я не думал об этой минуте, – снова заговорил Роберто.
Он засмеялся. Сухой кашель рвал ему грудь, и Пьетро увидел, что отцу страшно. На секунду ему показалось, что сам он ничего не испытывает, а потом его затопила волна гнева, ибо он понял, что смерть ничего не меняет и что ему придется прожить всю жизнь сыном такого отца.
– Я часто боялся умереть, не увидев тебя. Но надо полагать, судьба знает свое дело. – Он скорчился в конвульсиях и на какое-то время умолк.
Пьетро не двигался и не отводил взгляда. Что это была за комната… Темный туман наползал на кровать, вихрясь зловещими смерчами. В недвижности, на которую Пьетро обрек себя, взлетали на воздух куски его жизни. Он вновь увидел лица и кровь своих поединков, и ему вспомнились строки стихотворения. Кому они принадлежали? Он не помнил, чтобы когда-нибудь их читал. Потом судороги прекратились, и Роберто снова заговорил:
– Мне следовало бы раньше понять: судьба проследит, чтобы ты явился вовремя, чтобы увидеть, как я умираю, и услышать, почему мы не любили друг друга.
Его лицо приобрело пепельный оттенок. Пьетро подумал, что он и вправду умер, но после молчания отец заговорил снова.
– Все сказано в завещании, – сказал он. – События, факты, выводы. Но я хочу, чтобы ты знал: я не раскаиваюсь. Все, что я делал, я делал осознанно и ни разу об этом не жалел.
И он поднял руку, словно пытался благословить, но силы покинули его, и движение осталось незаконченным.
– Вот и все, – сказал он.
Пьетро хранил молчание. Он вслушивался в высокий звук, возникший, когда Роберто умолк. Хмель ненависти бурей носился в его душе, и он чувствовал неодолимый позыв убить собственными руками безумного отца. Потом все прошло. Унеслось с какой-то силой, столь же естественной и властной, как желание убить, владевшее им только что, и когда все прошло, он понял, что в душе его что-то открылось. Не осталось ни страдания, ни ненависти, но он чувствовал в груди работу, проделанную человеческой смертью.
Потом во взгляде Роберто мелькнул какой-то неясный свет, и он сказал:
– Береги мать и сестру. Это наш долг. Единственный.
Он медленно выдохнул, в последний раз взглянул на сына и умер.
Нотариус пригласил их к себе тем же вечером. Пьетро оказался единственным наследником отца. Когда они вышли из конторы, было уже темно. Пьетро обнял мать и поцеловал сестру. Леонора посмотрела на него, словно говоря «вот и ты». Он улыбнулся ей и сказал «до завтра».