– Что, милая? – сказала наконец Анжела, и голос ее чуть дрогнул.
Мария прошептала:
– Не знаю. – И поскольку никто не говорил ни слова, добавила: – Я знала, что мне письмо, – и пришла.
Что делать, когда ритм судьбы ускоряется настолько? Простодушие, которым полнилась горница этой фермы с ее булькающим рагу, хорошо тем, что принимает все, с чем не может справиться. Слова Марии не противоречили извечной вере в то, что мир создан прежде людей и, значит, не исчерпывается их объяснениями. Лишь бы малютка была жива и здорова! И пока Евгения готовила отвар боярышника, все снова расселись по стульям, с которых разом поднялись, когда налетело ненастье, и прилежно ждали, когда Мария собственноручно откроет послание, которое на этот раз безропотно встретило натиск ножа. Из распечатанного конверта Мария вытащила сложенный вчетверо лист бумаги, такой прозрачно-тонкой, что чернила просвечивали насквозь и потому только с одной стороны листа были написаны следующие строки:
Мария не знала итальянского, но так же, как ответы Евгении она любила за то, что они давали ей в концентрированном виде мир более поэтичный и чистый, чем реальность, так и в этих строках, даже на взгляд, даже если совсем не понимать смысла, слышалась упругая вибрация песнопений. До сих пор прекраснейшими песнями казались ей фиалки и боярышник, их слагала Евгения в своих травяных шкафах, их дополняли кроличьи клети и сельдерей с огорода, ей казалось, что они не уводят в сторону от Бога, а, напротив, отражают веру гораздо понятней, чем церковная латынь. Но эти слова, которые она даже не знала, как уложить во рту, знаменовали собой новую поэтическую почву и открывали в сердце неведомый прежде голод.
Культ поэзии ежедневно сопутствовал Марии, когда та забиралась на деревья и слушала песнь ветвей и листьев. Она очень рано поняла, что другие двигаются по земле слепо и глухо, для них симфонии, слышные ей, и картины, ей видимые, – это только шумы природы и немые пейзажи. Бегая по полям и лесам, она постоянно вступала в разговор с потоками материи в форме неосязаемых, но видимых траекторий, по которым она понимала движение и излучение вещей. Зимой она оттого любила ходить к дубам у соседского оврага, что эти три дерева тоже любили снег и вырисовывались на его фоне волнующими эстампами, штрихи и линии которых она видела и ощущала так, словно то была застывшая в небе гравюра мастера. К тому же Мария не только общалась с материей, но и разговаривала с животными здешнего края. Она не сразу научилась их понимать. Способность зримо представлять себе прошлое, воспринимать истинное положение вещей, предчувствовать значимое событие вроде доставки письма или неминуемой беды в случае, если не она это письмо вскроет, наконец, способность говорить с жителями лугов, впадин и лесных чащ усилились после эпопеи на восточной опушке. Она всегда видела мощные магнитные потоки Вселенной, но теперь – как никогда четко. И она не знала, чем это объясняется – тем, что сообщил ей волшебный вепрь, или тем, что изменилось той ночью в ней самой. Возможно, неожиданное открытие тайны ее появления в этой деревне позволило девочке принять присутствие в себе этих даров, или же волшебство сверхъестественного существа наделило ее небывалыми талантами и превратило в совсем новую Марию, даже кровь у которой текла по-другому. Однако то, что она разговаривала с животными с легкостью, росшей день ото дня, не вызывало сомнений. Как и в общении с деревьями, главное было уловить идущие от них вибрации и потоки, которые она считывала, как топографические данные, или слегка раздвигала, чтобы сообщить им собственные мысли. Трудно описать то, что нельзя испытать на своем опыте; возможно, Мария играла с волнами, как другие дети с веревочками, – складывая, подбирая, связывая и развязывая. Так что она давила всей силой своего разума на кривизну линий, ограничивавших ее восприятие мира, и это порождало целый сонм немых слов, обеспечивавших весь спектр возможных диалогов.
Из животных она больше всего любила общаться с зайцами. Их скромная аура была пластична, их бесхитростные речи давали сведения о событиях, на которые другие, более важные звери не обращали внимания. Именно зайцев она стала расспрашивать про серого коня после дня темных стрел и после разговора с ними догадалась, что какая-то степень ее защиты теперь исчезла, – как и почему, она не поняла, но зайцы говорили об откате волны времен года и о какой-то тени, временами мелькавшей в лесу. И главное, хоть они и не могли объяснить, откуда взялся конь, зайцы поняли, что он горюет в разлуке с ней. Она тогда крикнула ему: «Как ваше имя?» – на это у них тоже не было ответа, но они догадывались, что открыть имя ему помешала какая-то сила – недобрая и, увы, могущественная. Мария все чаще встречала в природе отметины этой силы. Однажды вечером, когда она ничком лежала в траве выгона и мысль ее витала вместе с песнями, что разносились в мартовском воздухе, она вдруг вскочила, проворно, как кошка, потому что музыка деревьев внезапно смолкла и на миг сменилась огромным ледяным молчанием. Мария чуть не умерла. К тому же она твердо знала, что это явление не было природным, что его решительно сотворила некая сила, задумавшая зловещее и черное дело, и то, что теперь продлилось едва три секунды, с большей силой повторится вновь. Мария знала и то, что слишком молода, чтобы постичь борьбу великих, соперничающих друг с другом сил, но улавливала всплеск паники, которую кто-то вызвал вдали и хотел сохранить в тайне.
Она не понимала истоков интуитивного ощущения, которое заставляло ее нестись в лес, находить там зайца и делиться с ним своей тревогой, но у нее была уверенность, что недавние небывалые события вызваны какой-то опасной переменой в раскладе мощных небесных сил.
Как раз в то время, той самой весной, чуть менее роскошной, чем прежние весны (дождь выпал не точно, когда его ждали, заморозки грянули чуть позже, чем нужно было для абрикосовых садов), – Мария увидела сон, от которого проснулась со смешанным ощущением легкости и испуга.
Итальянское стихотворение уже вызвало огромное волнение. Никто не мог его перевести, и господин кюре озадаченно всматривался в текст, потому что выученная некогда латынь, конечно, позволяла ему угадать какие-то слова, но не идею в целом и тем более обстоятельства почтовой доставки.
Он подумал, не представить ли церковным властям совокупность фактов, не поддающихся разъяснению ни разумом, ни верой, но в конечном счете решил не писать им и придержать у себя список загадок последнего времени. Вместо чего он выписал из города отличный итальянский словарь, чья красная шелковистая, как лепесток, обложка оживила монашескую строгость истертого сукна на его столе. Красота, открытая им в созвучиях этого языка, доставляла кюре блаженство большее, чем все известные словесные наслаждения, в том числе и от латыни, которую он, однако же, нежно любил. Как бы он ни произносил слова этого языка, во рту возникал вкус чистой воды и влажных фиалок, а перед глазами вставала веселая рябь на поверхности зеленого озера. И много позже перевода стихотворения и размышлений о его прибытии на ферму он все продолжал читать словарь и за несколько месяцев приобрел основу, которая позволяла ему понимать цитаты, иногда сопровождавшие определения, – тем более что в конце книги были таблицы спряжения глаголов, доставившие ему немало трудов, но не охладившие рвения.
Словом, за шесть месяцев наш кюре заговорил по-итальянски – нетвердо, с оборотами, возможно, непривычными в Риме и с произношением, которое не могли полностью удостоверить фонетические указания из книги, но зато с той прочностью знания, которую приобретаешь, выучивая то, что, вообще-то, не пригодится. Он поделился результатом своего перевода, но никто так и не продвинулся дальше хмыканья и качания головой. Все полагали, что письмо это неспроста и действительно предназначалось для Марии, и спрашивали себя, при чем тут заяц и вепрь, а что до прогулок под деревьями, то уж ей-богу… и тут раздавался вздох. Но бессилие – не безмятежность, и мысль продолжала в тишине свербеть в их сердцах, которые беспокоились о том, каким будет следующее потрясение и не угрожает ли что малышке. И потому Мария, знавшая все это, ни словом не обмолвилась о своем сне. Высокий белый конь приближался к ней сквозь туман, потом проходил мимо, а она шла под сводами незнакомых деревьев по выложенной плоскими камнями дороге. И тогда начинала звучать музыка. Она не могла сказать ни сколько там было певцов, ни кто они были – мужчины, женщины или даже дети, но отчетливо различала слова и с пылом повторила их в предрассветной темноте. Слеза скатилась по ее щеке.
В конце, когда хористы смолкли, она услышала голос, повторявший
Мария не знала, зачем она прежде так хотела знать имя серебряного коня, но в течение нескольких минут ей казалось, что важнее этого нет ничего на свете. Точно так же нынче утром не было ничего более необходимого, чем вновь услышать этот голос чистого серебра. Необходимость покинуть однажды селение огорчала ее тем больше, что она предчувствовала: это случится задолго до срока, когда дети обычно покидают дом, где их любят и берегут. Но воздействие этого голоса на ее желания было таково, что она понимала, что уйдет без колебаний, несмотря на душераздирающую тоску и слезы.
Она ждала.
Леонора
Столько света
После того как Клара обнаружила на полях музыкальной пьесы стихи и ей открылось темное предательство, угрожающее незнакомке по имени Мария, она несколько дней не видела Маэстро. Пьетро, видимо, уехал вместе с ним, потому что снова он появился на вилле только в тот вечер, когда ей сообщили, что назавтра возобновятся утренние уроки. Клара удивилась радости, которую вызвала у нее новая встреча с Маэстро, хотя они остались верны молчаливому уговору первого дня, когда обменялись лишь несколькими словами. В голосе и жестах этого высокого, чуть сутулого человека было что-то знакомое, словно возвращавшее ее к родному очагу, и она удивилась, что за столь короткий срок, отмеченный редчайшими проявлениями тепла, эти двое, единственные, с кем она виделась в Риме, стали ей дороже всех, с кем она жила прежде. Тут не было золотистого сияния, окутывавшего людей, сидящих за крестьянским столом, но дикие кони и камни подлеска рождали чувство, не нуждавшееся в бурных проявлениях, чьи отклики доходили до Пьетро Вольпе. Итак, на следующее утро она явилась в кабинет, и урок начался точно так же, как всегда. Но в час, когда она обычно уходила, Маэстро приказал подать чай.
– Ты видела другие сны? – спросил он у нее.
Она отрицательно помотала головой.
– Настоящие видения не приходят случайно, – сказал он. – Тот, кто хочет видеть, умеет управлять ими.
– Ты можешь видеть Марию?
– Мне известно, где она и что делает. Но я не вижу ее так, как ты видела ее в своем сне и как могла бы увидеть, просто приняв решение.
– Откуда ты знаешь, что я смогла бы?
На лице Маэстро мелькнуло такое выражение, будто все его тело, всеми клетками плоти и крови кричало о любви.
– Знаю, потому что знаком с твоим отцом, – сказал он. – Он наделен огромным провидческим даром, и я думаю, ты тоже.
Как в вечер, когда случилось стихотворение, какой-то пузырь безмолвия лопнул у нее в груди и причинил боль.
– Ты знаешь моего отца? – спросила она.
– Да, и с давних пор, – сказал Маэстро. – Это он написал для тебя стихотворение в нотах. И оно привело тебя к Марии, когда ты его прочла.
Повисла долгая пауза, за время которой пузырь безмолвия надулся и лопнул еще раз десять.
– Наши отцы – вепрь и заяц? – спросила она.
– Да.
У нее перехватило дыхание.
– Но я не знаю, что делать, – сказала она наконец.
– Ты видишь, когда играешь.
– Я вижу пейзажи.
– Музыка связывает тебя с местами и с живыми существами. Эти пейзажи существуют, и Мария – реальный человек. Она живет далеко, во Франции, в таком месте, где, как мы надеялись, она долго будет под защитой. Но теперь мешкать нельзя, и ты должна поверить в силы близких людей и в силу своего искусства.
Затем он встал, и она поняла, что утренняя встреча в репетиционном зале закончена. Но в дверях он добавил:
– Сегодня я познакомлю тебя с одной дамой, ее зовут Леонора. Вчера она напомнила нам, что в ноябре тебе исполнилось одиннадцать лет, и попросила пригласить тебя на ужин.
Вечером они отправились в путь к склону другого холма. Сам Маэстро встретил их на крыльце красивого особняка в конце аллеи высоких деревьев, каких она еще не видела в Риме. Сад был неразличим в темноте позднего вечера, но она слышала, как течет ручей, и камни его выстукивали мелодичный мотив, вызвавший в ее памяти образы дрожащих светлячков и туманных гор. Клара взглянула на Маэстро, и ей показалось, что перед ней совсем другой человек, не преподаватель музыки, не тот, чье лицо вспыхивало страстью под воздействием призраков, но душа, пронизанная порывами, которые, как стрелы, устремлялись к единой цели. И тогда она увидела ее, темноволосую и очень высокую, скрытую тенью Маэстро; увидела ее коротко подстриженные волосы и бездонные глаза; одеяние строгое, почти монашеское, никаких румян и на безымянном пальце – невероятно изящное серебряное кольцо. К этой роскошной простоте возраст добавил морщины, подчеркивавшие чистые линии ее одежды. Контур плеча, одетого шелком без складок и рисунка, бледность ткани, четкий круглый ворот, чуть мерцающая светлая кожа, темный бриллиант серег ненавязчиво складывались в морские пейзажи, где перекликались протяженность песчаного берега и протяженность неба в изысканной гамме приглушенных тонов, которой достигают только лучшие из гравюр.
Надо сказать, кем была Леонора, помимо того что доводилась Пьетро сестрой, а Маэстро – женой. Семейство Вольпе принадлежало к старинной династии процветающих торговцев искусством. До того как у них поселилась Клара, Пьетро давал большие приемы, от которых потом отказался, чтобы жить укромно. Кроме того, Аччиавати принимали художников своего времени, которые с первого же визита настолько осваивались на вилле, что ежедневно приходили обедать или беседовать после ужина. И потому Леонора Аччиавати, урожденная Вольпе, никогда не жила одна. Постоянный поток гостей родительского дома переместился туда, где она жила с Маэстро. В новом доме она сохранила ту особую манеру принимать, какая у нее была прежде: гости не ходили за ней следом по галереям, а за счет геометрии, не знавшей прямых линий, приспосабливались к изогнутой траектории ее перемещений. И точно так же не усаживались
Есть в каждом существе, даже полностью обойденном лаской, врожденное чувство любви, и даже если человек никого не любил, он знает это чувство глубинной памятью, проходящей сквозь тела и века. Леонора не шла, а скользила, оставляя за собой след, как речное судно, и от каждого ее скольжения сгущался и таял воздух, такой же шелковый и мягкий, как береговой песок, и сердце Клары обретало все большую уверенность в том, что всегда знало любовь. Девочка проследовала за Леонорой в гостиную и ответила на заданные ею вопросы о фортепиано и об уроках. Затем подали изысканный ужин и весело отпраздновали ее одиннадцатилетие. Наконец все простились на крыльце, в странно звучащем журчании воды, и холодной ночью Клара вернулась в пустую комнату возле патио. Но теперь девочка ощущала свое одиночество меньше, чем когда-либо в Риме, ибо она различила в Леоноре знакомое биение абруццских гор, то самое, что постоянно возникало в ее краях, скалистых и неровных. Долгое время она не слышала этого биения в других местах. Но после того, как впервые прикоснулась к клавишам, она ловила то же биение, идя по дорогам и играя прекрасную музыку, не только пришедшую из тех мест, которые она знала глазами или через фортепиано, но также рожденную ее разумом и телом, озаренными игрой. Но та же слитная частота волн земли и искусства обнаруживалась в глазах и в жестах Леоноры, Рим видел в ней представительницу элиты, с которой естественным образом породнился Маэстро, и только Клара понимала, что именно он сумел в ней распознать.
Но за всю зиму они больше не виделись. Клара упорно работала под руководством Маэстро, который все так же требовал, чтобы она развивала свой дар. Но видения больше не приходили, ни во снах, ни наяву. Он не выказывал нетерпения и только следил за тем, чтобы она играла произведения, которые казались ей такими же мертвыми, как городские камни. Он никогда не отвечал ей, почему выбирает эти скучные пьесы, но она научилась угадывать ответ по тому, о чем он спрашивал сразу после. Так, однажды утром на вопрос об одном отрывке, вызвавшем у нее необоримую зевоту, он сдвинул брови и спросил, что, по ее мнению, делает дерево в лучах солнца прекрасным. Она изменила темп, и пьеса обрела изящество, которого прежде не было в помине. В другой раз, когда она клевала носом над музыкой настолько бессмысленно-скучной, что ей было даже не заплакать, он вдруг спросил про вкус слез под дождем, и тогда, заставив свои пальцы порхать, она ощутила нежную грусть, скрытую под благопристойным трауром. Но самый важный разговор случился у них апрельским утром, когда, устав долбить абсолютно пустую пьесу, она просто прекратила играть.
– Ничего не вижу, – сказала она, – только все ходят и болтают какие-то люди.
К ее великому удивлению, он жестом попросил ее встать и присоединиться к нему за столом, накрытым к чаю.
– Ты очень одарена, но знаешь из всего мира только горы и коз да то, что рассказал тебе о мире кюре, знающий еще меньше, чем козы, – сказал он. – Но ведь старая нянька и пастух рассказывали тебе истории.
– Я слушала только их голоса, – сказала она.
– Забудь голоса и вспомни рассказы.
Она, не понимая, смотрела на него, и он добавил:
– Там, откуда я родом, тоже никому не нужны истории, там главное – песнь земли и неба. – Потом, после небольшой паузы, предложил: – В твоей комнате висит картина, правда? Она была написана очень давно человеком, приехавшим с моей родины и так же, как я, интересовавшимся рассказами. Сегодня вечером посмотри на нее еще раз, и, может быть, ты увидишь то, что заслоняют в твоем сердце земля и пейзажи, несмотря на были старой няньки и вирши пастуха. Без земли душа пуста, но без рассказов земля нема. Играя, ты должна рассказывать.
Он велел ей вернуться за фортепиано, и она сыграла суетливую пьесу по-новому. Клара не поняла, что хотел сказать Маэстро, но за пустой болтовней и шумом шагов расслышала другой, более глубокий голос.
Она подняла на него глаза.
– Помни рассказы, – сказал он, вставая. – Они – мудрость мира, этого и всех других.
В тот же вечер он пришел к Пьетро, чтобы заниматься с ней музыкой.
Стоял конец апреля, было не по сезону тепло, и в патио буйно росли розы и уже расцвела сирень, и дождь, выпавший перед ужином, еще усилил ее аромат. Когда Клара пришла в кабинет, она с удивлением обнаружила там Леонору.
– Я только на минуту и уже ухожу, – сказала та, – но мне хотелось поцеловать тебя перед уроком.
И действительно, она была одета как на выход – в облегающее платье из черного крепа, которое освещали две хрустальные слезы, отчего глаза и волосы казались еще темнее. Невозможно было представить себе что-то более изысканное, чем это текучее платье и свисающие серьги из жемчуга чистой воды[6]. А поскольку к этому наряду Леонора добавляла арабески своих движений, присутствующие перестали понимать, видят ли они речной водоворот или закручивающееся вихрем пламя.
– Я знаю, тебе мало что говорят и заставляют работать в одиночестве, – сказала Леонора. Она обернулась к Густаво и Пьетро. – Но я доверяю этим людям. Поэтому пришла поделиться с тобой незнанием и слепой верой и спросить, не согласишься ли ты сыграть для меня. – И, подобно редким и легким духам, распространяя в вечернем воздухе колебание своей волны, добавила: – Мне хотелось бы услышать ту музыку, которую ты играла в первый раз в церкви, ту, что дал тебе Алессандро, кажется, это была пьеса в синей обложке.
Клара улыбнулась ей. Надо ли говорить, что за одиннадцать лет существования без потрясений и горя она улыбалась не больше четырех раз? Хотя она с давних пор постигла законы сочетания природных элементов, но никогда не проникала в область человеческих симпатий. Леонора увидела эту улыбку и прижала ладонь к груди. Клара уселась за инструмент, мужчины заняли места. Она не играла синюю пьесу со дня великого единения. Она вспомнила, что Маэстро говорил ей про рассказы, и тогда на фоне молчащих озер, о которых пела мелодия, возникла странная нить, по которой она пошла как по тропинке. В воздухе что-то закрутилось, а потом развернулось у нее внутри. Оно было отчетливее аромата, но слабее, чем воспоминание, звучание земли и звук сердца выливались в историю о незнакомце, встреченном в ночи, и эту историю теперь хотели рассказать ее пальцы. И тогда она сыграла пьесу как в первый день, с той же скоростью и с той же торжественностью, но руки ее теперь несли груз новой магии, открывавшей территорию сна и часы бодрствования. Керосиновая лампа освещала стол, за которым ужинала семья.
Это видение преломлялось сквозь какие кристаллы? Клара знала, что оно не греза, но сиюминутное восприятие расположенного далеко на севере мира Марии. Продолжая играть, она подключилась к огромному калейдоскопу, где сердце ее распознавало знакомые радужные свечения и взгляд пикировал вниз, как орел, с каждым взмахом ресниц укрупняя детали происходящего. Она могла рассмотреть лица мужчин и женщин, которые едва мелькнули в конце первого сна. За ужином они говорили мало и были скупы на жесты, образующие тот же хоровод обычной жизни, ту же мирную вечерю, где в молчании преломляют хлеб, где следят за тем, чтобы малышке досталась положенная порция, где в ответ на меткое слово отца улыбаются и снова утыкаются носом в тарелки. Когда она добралась до последнего такта, там громко рассмеялись, а мать встала и пошла в темноте горницы за миской с яблочным пюре. Потом Клара перестала играть и видение исчезло.
Она подняла глаза. Леонора положила руку на темное дерево, и ее щеки были залиты слезами. Лицо Пьетро тоже на миг исказилось рыданием, а Петрус как будто и растрогался, и проснулся. Но Маэстро не плакал. Леонора подошла к ней и, наклонясь, осторожно поцеловала в лоб.
– Я ухожу, – сказала она, вытирая слезы, – но благодарю тебя за то, что ты подарила нам сегодня. – И, обращаясь к Маэстро, добавила: – Теперь еще будет много таких часов.
Позже, у себя в комнате, Клара долго не ложилась. Она чувствовала, что в тот момент, когда она играла для Леоноры, в ней открылся какой-то просвет, и хотела снова оказаться на ферме Марии. Она долго сидела в тишине, отпустив мысли свободно витать вместе с давними рассказами старой служанки, и постепенно волна воспоминаний смыла слой большой истории, оставив маленькие истории людей Сассо. Она не прослеживала их от начала до конца, и не реконструировала действительный ход вещей, просто она видела их плотность и осязаемость, которую могла выразить в музыке – но музыке необычной, где к звучанию мелодий и смене тональности добавлялся еще один уровень, иногда возникавший из диалогов с Маэстро, и который она ощутила в первый вечер, стоя перед картиной в своей комнате, где к пьянящей красоте красок добавлялись сюжеты изображаемого. Она снова увидела, как старая служанка штопает и рассказывает ей про детей, отставших в горах, или про пастухов, забредших в овраги, и сама заскользила мыслями вдаль без направления и логики, уносясь мелодией за пределы окружающих предметов и времен. И тогда рассказы и почва встретились и озарились единой вспышкой, и тот же путь, намеченный ранее партитурой, раскрылся разуму так ясно, что она без всяких усилий видела в нем свет. О, сколько света. Маленький мир фермы тоже погружен во тьму, в тихой горнице догорают последние угли. Чувствуется сила камней, они окружают людей и защищают их, и сила леса, который тянет к ним корни, невидимые под спудом стен. Несмотря на мрак, вибрации камней и органики образуют светоносную сеть, и Клара с изумлением видит контуры предметов, ибо посреди горницы, окруженная странным свечением, застыла Мария, она смотрит на стол, на котором остался глиняный горшок, стакан воды, налитый до половины, и забытые с ужина дольки чеснока. И тогда французская девочка бесконечно замедленным и молниеносным движением руки передвигает стакан и добавляет росток плюща, и тут же разворачивается целая вселенная. И Клара ощущает мощный треск, сдвигаются материковые льды – потом устанавливается равновесие, все замирает, смолкает и отдается безмятежному покою. Так было в ночь начала всех начал. Сквозь спящий дом Клара проводила Марию до кровати, где девочка укрылась красным пуховым одеялом. Но прежде, чем заснуть, Мария широко распахнула глаза, и взгляд ее упал Кларе прямо в сердце. Что это было – волшебное соединение музыки и рассказов? Она была потрясена, словно впервые ощутила теснейшую внутреннюю связь с человеком, который ничего не ждал от нее взамен, и в тишине своей комнаты в патио Клара улыбнулась – второй раз за день. Наконец, перед самым сном ей во второй раз предстало видение фермы с ее столом: точные силовые линии, соединявшие стакан, глиняный горшок и три дольки чеснока, с тянувшимся к ним вьюном являли мир в его роскоши и наготе.
– Я видела ее, когда играла, – сказала она Маэстро на следующее утро, – и опять увидела ее ночью.
– Но она тебя не видит.
Он выслушал, как Клара описывает ужин, окружавших Марию мужчин и женщин, их заразительный смех и камни, которые охраняют, но остаются живыми. Потом они с Маэстро приступили к занятиям, начав с отрывка, который показался ей плоским и скучным, как степь.
– Думай только об истории и забудь про степи, – сказал Маэстро. – Ты не слушаешь, что рассказывает музыка. Люди странствуют не только в пространстве и времени, но главное – в своем сердце.
Она стала играть бережно и медленно, чувствуя, что в ней открывается новый путь, уходящий за горизонт равнинного пейзажа сетью магнитных точек, вокруг которых вихрем закручивалась история, и только музыка могла распутать эти вихри. И тогда она снова нашла Марию. Та бежала под облаками такими черными, что даже дождь был цвета темного серебра. Она увидела, как девочка стрелой пронеслась по двору фермы, рывком открыла дверь и на секунду замерла перед ошеломленной компанией из почтальона и четырех старушек. Клара увидела, как небесная вода внезапно обратилась вспять и испарилась на фоне обретенной тишины и ясной погоды, и Мария прочитала строки, расположенные на тонкой бумаге так же, как строки в нотах сонаты.
Клара почувствовала, как взволновали Марию стихи, потом подняла глаза на Маэстро и стала удерживать одновременно оба свои восприятия, обнимая единым взором близкое и далекое, чужую ферму и городской кабинет, как пылинки в луче света.
– Это дар твоего отца, – сказал Маэстро после молчания.
Она почувствовала внутри себя присутствие чего-то необычного, словно касание – легкое, но настойчивое.
– Ты видишь то, что я вижу? – спросила она.
– Да, – сказал он, – я вижу Марию, как видишь ее ты. Видящий – или видящая способны сделать далекое видимым для других.
– Это ты послал стихотворение?
– Оно установило между вами связь, – сказал он. – Но стихотворение – ничто без дара, которым обладает твоя музыка, – связывать идущие навстречу души. Мы пошли на риск, который мог показаться безумным, но каждое новое событие словно подтверждает нашу правоту.
– Ведь я вижу Марию, – сказала она.
– Ты видишь Марию вне Храма, – сказал он.
– Вне Храма?
– Того Храма, где ее можем видеть мы.
Потом она задала последний вопрос, и какая-то странная волна прошла у нее в груди и растаяла, как сон.
– Я когда-нибудь увижу отца?
– Да, – ответил он, – я надеюсь на это и верю.
Так началась новая эра. По утрам она работала в репетиционном зале, потом возвращалась на виллу для обеда, за которым всегда следовала сиеста, после встречалась с Леонорой, которая заходила выпить чаю и послушать ее игру. Этой дружбе с итальянкой сопутствовало еще одно дружеское чувство. Она испытывала его к маленькой француженке и ее неописуемым бабулькам, потому что видение Марии теперь не покидало ее и сопровождало по жизни естественно, как дыхание. И часы, проведенные с женой Маэстро, сплетались с часами, текущими на далекой ферме, в единое созвучие, делая бургундских старушек такими же привычными, как римский высший свет. Дни напролет она ходила с ними из кухни в сад, из курятника в погреб, они готовили соленья и шили, стряпали и мотыжили, и, вглядываясь в их старческие лица, изборожденные годами и трудом, она выучила их имена, вполголоса повторяя непривычные сочетания звуков. Из всех старушек она больше всего любила Евгению, может быть, за то, что та говорила с кроликами во время кормежки точно так же, как с Богом во время молитвы; но она любила и отца Марии с его молчаливой застенчивостью и понимала, что доверительные отношения, которые связывают его с Евгенией и с девочкой, уходят глубоко в почву, как подземные корни близости, тянущиеся под полями и лесами и прорастающие на свет божий, касаясь их стоп. Иное дело Роза, мать девочки, говорившая на странном языке небес и облаков и стоящая немного особняком в мирке фермы. Но прежде всего от зари и до заката и в одиночестве ночи она следила за Марией; той Марией, что широко распахнула глаза в ночи и посмотрела на нее, не видя; и той Марией, что проходила по полям, зажигая их несказанным мерцанием, и это трогало ее за сердце.
Потом настал новый год и очень холодный январь, охвативший Клару болезненным предчувствием.
Она поделилась им с Маэстро, когда они разучивали пьесу немочно-бледным утром, замечательно подходившим к мертвым камням города, – как мрачно думала она.