Там же, все дни проводя в приятной лени, валялась на кушетке и Катенька. Ее муж, граф Скавронский, был отсель далече — в Неаполе, при месте чрезвычайного и полномочного посла, даже для пущей важности имеющего звание министра.
Катенька не то чтобы оставила супруга. Родив в первый же год после свадьбы дочь, которую тоже назвали Катенькой, она после назначения мужа побывала у него в Италии. Но вскоре заскучала по Санкт-Петербургу, многочисленным знакомым и родне. А в первую очередь — по любимому дяде.
Знала: благодеяния дяди в ответ на ее ласки — безмерны. Так, еще в Петербурге, встав однажды поутру в спальне дяди, она кокетливо подошла к зеркалу и прицепила к своему платью портрет императрицы с многочисленными бриллиантами, что лежал на туалетном столике. Заметив, что дядя увидел ее жест, тут же поспешила снять с себя медальон.
— Не спеши, — остановил ее дядя. — Оставь все как есть и так поднимись по этой вот лестнице в покои императрицы.
А дело было в Зимнем дворце. Покои Потемкина как раз были подо спальнею государыни.
— Куда, зачем? — перетрусила Катенька. — И с этим алмазным изображением, которое подарено вам?
— Вернешься статс-дамою. И портрет точь-в-точь такой же тебе подарит матушка. Подашь ей записку.
И дядя, тотчас набросав несколько строк, вручил листок Катеньке.
Произошло все так, как и предрекал Потемкин. Екатерина Вторая, прочтя послание, сначала нахмурилась: требование светлейшего было невиданно дерзким. В таких молодых летах самые-приближенные к царице дамы не смели и заикнуться о подобном благодеянии. Но делать было нечего: отказать такому могущественному фавориту не могла даже, она, самая властная императрица российская…
Налаженное житье очаковского лагеря однажды оказалось взбудораженным до крайности. Всех точно громом поразило известие: Суворов, не спросись, не получив приказа, самовольно повел войска на штурм и чуть не погубил всю армию!
То действительно приключилось двадцать седьмого июля 1788 года, в самый разгар сидения под очаковскими стенами.
В два часа пополудни казачьи дозоры доложили Суворову: полсотни всадников и до двух тысяч человек пехоты вышли из ворот крепости и, скрываясь в лощинах, движутся вдоль лимана к русскому лагерю.
Что было делать? Суворов приказал выстроить четыре каре из двух гренадерских батальонов и принять бой.
Турецкая орава дрогнула и откатилась назад, к земляной насыпи перед крепостным рвом. Тогда гренадеры ударили в штыки и на плечах отступающих ворвались на одну из стен бастиона.
К Потемкину полетела просьба: необходимо подкрепление! Но светлейший приказал передать: отходить, немедленно отходить!
Приказ с военной точки зрения — наиглупейший. Победа — вот она! Еще усилие — и штурм увенчается успехом. Мог ли Суворов бросить на полдороге так внезапно заладившееся дело? Он только отмахнулся на одно, второе и даже третье требование светлейшего. И в голову ему не могло прийти, что в помощи откажут, что горстку храбрецов готовая к бою армия оставит без поддержки.
Ядром из крепости под Суворовым убило лошадь. Его самого, еще не оправившегося как следует от кинбурнских ран, пулею садануло в плечо. Гренадеры стали отходить. Тогда залитый кровью командующий повалился на землю с криком:
— Орлы! Вас не отбили, а меня убили… Неужто не отомстите? Стойте! Поднимите меня и, с Богом, вместе со мною — вперед.
Он вскочил на ноги:
— Оживили! Оживили!
А в это время из ворот — новые сотни и тысячи янычар. Впереди же атакующих — громадные собаки. Голодные. Злые. Специально содержавшиеся для травли на людей…
Следовало спасать обреченных. В ставке князь Репнин стоял перед Потемкиным.
— Ваше сиятельство, момент наитрагичный! Коли вы не дали подмоги, не берите на душу грех до конца — выручайте Суворова и его смельчаков. Не себя же ради генерал-аншеф пошел на сие предприятие.
— Этот сумасброд и ослушник? Нет, он меня пред государынею решился посрамить, всю славу победы себе одному забрать. Мало ему Кинбурна! Но я не дурак. Я не дам ему отличиться.
Репнин терял терпение.
— Не минуты — секунды ускользают, сыплются, как песок в песочных часах. Еще промедление — и некого будет выручать; Прикажите взять кирасирский полк.
Ценою своих жизней кирасиры остановили гибель и зверские расправы над смельчаками. В сей последней схватке Суворов получил вторую рану… А после боя — гневное послание Потемкина.
Светлейший решился на штурм лишь шестого декабря 1788 года, когда уже в армии не осталось, сил ждать. Начались болезни, голод. Чтобы спастись в степи от стужи, на кострах жгли телеги. А на очаковских стенах каждый день появлялись новые и новые отрубленные головы русских солдат. Так янычары отмечали каждую свою вылазку из городских ворот, забирая в плен тех, кто в русских окопах и так умирал от истощения, ран и жгучих морозов.
Подпоручик Багратион с солдатами своего Кавказского мушкетерского полка оказался в первой линии идущих на штурм.
Собственно говоря, мало было полков, что не участвовали в деле в самых первых рядах. Так, где-то рядом с кавказцами шла пехота ярославцев. Они прибыли под Очаков недавно, и вел их полковник с нерусской вроде бы фамилией де Лицын.
Александр Александрович — так звали этого офицера — в первый же день разыскал князя Багратиона и отрекомендовался мужем Анны Александровны.
Господи, тетя писала, что вышла замуж и что муж ее — побочный сын князя Александра Михайловича. Отсюда и такая странная фамилия Лицын, сокращенно от Голицына.
Встретились. Обещали после штурма увидеться вновь и уж тогда наговориться всласть о близком обоим.
Крепость огрызалась ожесточенно — пулями, ядрами. Летели из-за стен даже огромные каменья, выливались на головы атакующих котлы кипятка и нечистот. Однако и натиск штурмующих был неистов — в бой вели гнев и отчаяние.
Подготовились к схватке основательно. Смельчаки охотники, прикрываемые стрелками, подбирались под стены, закладывали заряды, делали проходы и лазы.
В один из проходов и прорвались мушкетеры Багратиона. Сам он — впереди со шпагою. За ним, не отставая, — вся рота.
Дым ест глаза, огонь прожигает дыры в мундирах, уши ловят громкие хлопки гранат и свист пролетающих пуль.
Кто-то падает рядом, кто-то пошатнулся впереди. Неужели Тихоныч?
— Прощевайте, вашбродь… Не поминайте лихом.
Склонившись над капралом, князь Петр не слышит, а скорее разбирает по движению синеющих губ прощальные слова.
— Прощай, друг капрал. Мы не забудем тебя, — крестит его князь и целует в лоб.
И — снова вперед. А это чья же смерть? У ног — отрок. В груди — острый нож. Кто же его и за что?
— Она, она! — выкрикивают рядом солдаты, цепко ухватив под руки женщину. У нее безумные, налитые страхом и отчаянной решимостью глаза. Кивком головы женщина показывает чуть в сторону, где еще один мальчик и одна девочка в луже крови.
— Это она их сама, мать,-— объясняет один из солдат.— Я разбираю по-ихнему…
Осада… Вот она, осада. Когда смерть настигает одних — от пули, других — от голода. Этих вот — от безумия.
К Багратиону подводят старца. Изрезанное морщинами лицо, грязная на голове чалма.
— Священный имам? — спрашивает у него по-тюркски Багратион.
— Слуга Аллаха, — отвечает старец. — Веди меня к вашему главному паше. Пусть велит остановить кровопролитие. Мы отдаем вам наш город и нашу крепость. Себя же и свои жизни поручаем Аллаху. Аллах акбар — Аллах велик!..
Сколько дней подряд на морозе, до потери сил русские и мусульмане только и делали, что разыскивали и раскапывали в завалах трупы, раскладывая их штабелями во рвах — на своих и чужих, на «праведных» и «неверных». А из чудом уцелевших солдат заново формировались поредевшие роты и полки.
В этой суматошной, изматывающей страде дежурный адъютант с трудом разыскал Багратиона.
— Ваше сиятельство — к их светлости!
Потемкин сидел за столом. На плечах — небрежно наброшенный парадный фельдмаршальский мундир.
Князь Петр невольно скосил глаза на бурые пятна от чужой крови и гари на своих рукавах.
— Наслышан о твоей удали. Первым ворвался в крепость — за мною награда не пропадет. Поздравляю тебя капитаном, князь. Так сказать, через один чин — поручика. Но доброе — всегда в обнимку с горем. В прошедшей баталии — ты знаешь — тяжело ранен полковник Лицын. Я тотчас отпишу его отцу князю Александру Михайловичу и княжне Анне Александровне. Надеюсь, она непременно приедет к мужу. А разрешат лекари везти его в Москву, предоставлю тебе отпуск. Твоя помощь будет им, Голицыным, крайне потребна. Случится худшее — рядом окажешься, утешишь. По себе знаю, что такое родная кровь, — и несподручно бывает, а племянниц все ж иногда при себе держу…
Уже перед прощанием Потемкин встал:
— Где хотел бы далее служить?
— Ежели позволено вашею светлостью самому мне выбирать — у Суворова.
Всею силою громадный кулак опустился на столешницу.
— К нему, самоуправцу? Не стану потакать! — И, снова опустившись на стул, уже спокойнее: — Что сие в тебе: родовое, кавказское — тяга к вольнице?
— Метода вести бой — вот что прельщает у генерал-аншефа, — не мигая, ответствовал Багратион. — Не ждать, а нападать.
Шандал со свечами стоял на дальнем углу стола. А то бы князь Петр углядел, как резко скривились губы светлейшего.
— Не ждать, говоришь, ни от кого приказу, совершать маневр по своему лишь усмотрению? Тогда лучше подойдет тебе, князь, уже знакомая кавказская линия. Там более применима сия вольная тактика — как хочешь, так и действуй в горах, где ты сам себе и исполнитель, и самый высокий начальник.
Глава четвертая
От службы не бегай, но и на службу не напрашивайся.
В любое время в любом государстве человек то ли с мечом, то ли с ружьем в руках — существо подневольное. Так было неполон веков, и так будет до тех пор, пока существуют войны, с помощью которых правители и народы решают самые важные для их жизни и славы проблемы.
А солдат что ж, присягнул на верность отечеству — значит, связал себя до смертного своего часа нерушимым долгом и беспрекословным подчинением приказу.
После Очакова вернулся Багратион на уже привычную «малую» кавказскую войну. То неделями затишье, то нежданно, как лавина в горах, — набег в самом неподходящем месте и в час, когда его никак уж не ждешь. И тогда не пушки, которые тут не развернешь, а так называемое белое оружие — сабля и кинжал — выявляют победителей и побежденных.
Однажды близ аула Алда, весь израненный в такой искрометной схватке, потерявший сознание и много крови, Багратион был схвачен чеченцами. Командира полка полковника Пьери, у кого князь Петр служил в адъютантах, они убили. Не жить бы ему, если бы чеченцы не признали в нем сына того, кто когда-то, проживая в Моздоке, в трудные дни междоусобиц оказывал помощь каждому, независимо от того, кто чеченец, кто грузин или осетин. А обычаи Кавказа святы: ни один волос не должен упасть с головы того, с кем ты когда-то как бы породнился.
Кавказская служба, которой князь Петр отдал в общей сложности двенадцать лет, завершилась пребыванием в Киевском конно-егерском полку. И только в мае 1794 года оказался вдруг в самом главном гарнизоне империи — Санкт-петербургском. Там, уже в чине секунд-майора, получил под свое начало эскадрон, считай, в почти придворном Софийском карабинерном полку.
Однако даже не осмотрелся как следует в столице, как полковая труба сыграла поход на новую, уже в западных, европейских пределах, войну. Двадцать пятого июня только что назначенный командиром эскадрона князь Багратион вступал со своими молодцами в первый польский город — Брест-Литовск.
Тогда она еще не знала ни братьев Орловых, ни Потемкина, когда весь жар ее любвеобильного сердца был отдан молодому красавцу, выходцу из Варшавы Станиславу Понятовскому. Великой княгине Екатерине Алексеевне еще далеко было до императрицы. Она лишь только-только строила планы на то, как бы одолеть постылого муженька и, одолев, получить полную свободу для своих амурных утех, а заодно и трон Российской империи.
И не связывала будущая императрица, наверное, никаких далеко идущих надежд с обольстительным, умеющим ловко овладеть женским сердцем молодым поляком.
Лишь два года спустя, после того как сама взошла на престол, осчастливила и предмет своей былой страсти — сделала Станислава-Августа королем Польского государства[9].
Нет, это был не любовный подарок. Это был дальновидный поступок главы Российской империи, в первую очередь пекущейся об интересах не какого-то, пусть даже недавно еще милого ей человека, а об интересах собственных — своего государства, а значит, и своих личных.
В ту пору Речь Посполита простиралась от Балтики до Карпат и от Днепра до междуречья Вислы и Одера. Но жили на сих немалых пространствах не одни поляки, а издавна коренные жители российских; земель — белорусы, украинцы да литовцы с латышами, со времен Петра уже включенные в орбиту русской жизни. Взрывоопасной оказалась такая смесь языков; а главное — вероисповеданий, чреватая всегда беспокойствами для соседней России. И для России же — весьма соблазнительной: там, на польских землях наши единокровные и православные братья, каково им, притесняемым, под властью религии католической?
Но пребывали там и немцы — соседи ведь. Потому волновалась и Пруссия от соблазнительной близости.
Вот тогда-то российская императрица и предприняла меры, чтобы на варшавском престоле оказался свой, надежный человек, который будет вести политику, России угодную.
Меж тем и другая соседка Польши — Австрия — заявила свои права на близлежащие земли. Тогда-то все три великие державы, что окружали Речь Посполиту, полюбовно договорились отщипнуть от соседки по вожделенным кусочкам[10] и на том как бы успокоиться.
Россия по этому, первому, разделу Польши вернула себе какую-то часть белорусских и украинских земель, австрийцы получили земли прикарпатские, пруссаки — побережье прибалтийское.
Лиха беда — начало. Года не прошло, как руки соседей совсем раскромсали польский пирог. Пруссаки завладели Познанью и Гданьском. Россия же вернула себе давние, издревле принадлежавшие ей города Минск, Слуцк, Пинск, что в самом центре Белоруссии, и те, что были на правом берегу Днепра, — Житомир, Каменец-Подольский, Брацлав и Звенигородку.
А в оставшейся части Польши продолжал «править» король Станислав-Август. Екатерина Вторая даже навязала ему конституцию, которую одобрил спешно собравшийся сейм. Только новым порядкам не подчинилась большая часть поляков и взялась за оружие.
В марте 1794 года на Висле вспыхнуло восстание, во главе которого встал Тадеуш Костюшко. Он был одним из тех, кто с первых же устремлений соседних государств расчленить его отчизну выступил на стороне недовольных. Пришлось бежать за океан, где сражался за независимость Соединенных Штатов. Вернувшись домой, он поднял и здесь знамя независимости.
Повстанческая армия освободила Краков, Варшаву, повсюду на коренных польских землях и на тех, что недавно возвращены были под российскую корону, поднимались крупные и мелкие шляхтичи, городские низы и косинеры — вооруженные простыми косами крестьяне.
Всего каких-нибудь два десятка лет назад на Волге, в восточных — если не сказать, почти центральных губерниях России уже полыхал пожар гигантского народного восстания. Память о реках крови, о спаленных селениях и взятых с бою мирных городах, о виселицах, что, словно лес, еще недавно возвышались по всей Волге, еще жила в русских людях.
Наверное, самый обездоленный люд и теперь сочувствовал Пугачеву[11]. Но страх беспощадного бунта; ужасал многих, что были участниками, жертвами и просто свидетелями тех кровавых событий.
Ныне призрак бунта вставал на западных границах — державы. А что это был разлив злобы, жестокости и беспредельной, подчас слепой мести, говорили страшные сообщения, которые леденили душу.
Шестого апреля 1794 года, на Страстной неделе, набатный звон колоколов в костелах разбудил варшавян. Жители столицы вооружались всем, что было под руками В узких улицах началась настоящая охота за русскими солдатами, что размещались здесь гарнизоном. Их убивали жестоко, зверски, а вид несчастных жертв все более возбуждал злобу.
Тех поляков, кто разделял пророссийские настроения, выволакивали из домов, на глазах толпы истязали, а затем лишали жизни.
Особенно жестокой оказалась расправа над одним из известнейших в Польше магнатов, князем Антонием Станиславом Четвертинским. Происходивший из династии Рюриковичей[12], он являл собою как бы воплощенное единство двух славянских народов. Но в глазах соотечественников он стал в ту пору предателем, потому как в сложном противостоянии пытался найти какой-либо путь к разумному примирению.
На глазах тысяч варшавян его вместе с детьми — дочерьми Марией и Жаннет, которым было пятнадцать и четырнадцать лет, и десятилетним сыном Борисом — приволокли на тюремный двор.
— Смерть! Смерть предателю и его семени! — неслось со всех сторон.
В руках окруживших — ружья, сабли, каменья, даже кухонные ножи. Рев сотрясал воздух, и казалось, от него содрогаются сами древние стены цитадели.
На глазах у рыдающих детей отца заставляют стать на колени, а затем волоком, как уже не человека, а какое-то животное, подтаскивают под дерево, с которого свисает веревочная петля.
Команда предводителей беснующейся толпы, и князь повисает бездыханным телом над площадью.
Месть и страх. Кровь и ослепление. Будет ли этому предел?
Ненависть легко разжечь, но как остановить убийства, какими бы священными призывами они ни оправдывались?
Король Станислав-Август сидел в замке, боясь даже подать знак о себе — тише воды и ниже травы. Одно заботило его — только бы не вспомнили о нем те, кому сейчас в столице принадлежит власть, — возбужденная чернь.