— Валяй по всем по трем! Гони! Надоело!
Кони потащили, утопая почти по грудь в снегу.
Добравшись до Охотничьего дворца, «анпиратор» узнал, что и Хлопуши, и Прокопия Глобородьки, и Минеева нет. Сначала растревожился, но вышла из своей горенки смуглая Танюшка, заулыбалась, лаская «белого царя» многообещающими взорами, и Пугачев успокоился.
Обедать за общим столом он не пожелал: питье и явства были принесены в спальню и туда же был позван бог весть откуда добытый услужливым Питиримом слепой «дид-кобзарь», сивоусый украинец. «анпиратор» принялся трапезовать, угощая и Танюшку, под заунывные и скрипучие звуки кобзы.
Пока он трапезовал, в лесной глуши в одной из сторожек для Минеева пришел последний час. Верные Хлопуше варнаки, без шума завладевшие Минеевым, дотащили «генерал-аншефа» и кремлевского коменданта до занесенной снегом избушки, содрали с него соболью шубу, мундир, кольчугу, даже рубашку и сняли набитый драгоценными камнями замшевый пояс. Хлопуша и Прокопий с холодным любопытством глядели на это, сидя на лавках. Теперь Минеев лежал, почти совсем обнаженный, на мерзлом земляном полу. Руки и ноги его были стянуты кожаными сыромятными ремешками. Во рту торчал тряпичный кляп.
— Набил поясок камешками цветными туго! — хихикал Прокопий. — Не иначе серым зайчишкой за рубеж перескочить собирался, баринок белотелый. А мы его, зайца лопоухого, как шапочкой и накрыли!
По знаку Хлопуши один из варнаков вытащил кляп у Минеева изо рта. Минеев застонал.
— Душегубы! — прохрипел он. — За что? Что я вам сделал?
Хлопуша, осклабившись, ответил
— Ваше присходительство, господин комендант! Зачем такие слова кислые? Нюжли мы с Прокошкой, твои друга верные, в душегубах ходим?!
— За что вы меня? Чем я вам помешал? — хрипел Минеев. — Ну, возьмите все мое добро, пользуйтесь, отпустите только душу на покаяние!
— Ах, сколь велика твоя доброта! — захихикал Прокопий, хлопая себя по бокам, словно от восхищения. — Слышь, Хлопка, то есть, сиятельный грахв? Подарил он нам все камешки эти... Берите, мол, пользуйтесь!
— Отпустите, я никому словом не обмолвлюсь! — стонал Минеев.
— Да ты и так, друг ты мой любезный, не обмолвишься, и без обещаний, — равнодушно отозвался Хлопуша. — А что касаемо твово вопросу: за что, мол, и все протчее, ну, так я тебе скажу напрямик: стал ты у нас под ногами путаться. Куда ни сунешься, на тебя наступишь. Надоело... Опять же, баринок ты. Дворянская косточка... Ишь, пузо какое отрастил...
Минеев застонал. По багровым с натуги щекам катились крупные слезы.
— Опять же, — продолжал Хлопуша, — вишь, тебе, барин, легулярная армия понадобилась. Ну, а мы тоже не дураки. Мы, брат, отлично понимаем, что к чему!
— Кабы была легулярная, то есть, армия, — пояснил Прокопий, — нам с самим вовсе бы и сладу не было. А нам это не столь удобно... Понял, енарал казанской?
Не удержался и пнул лежавшего Минеева в живот ногой.
— Кончайте что ли, ребята, — вымолвил Хлопуша. — Ты, Савка, что ли! У тебя пальцы здоровые...
Рослый варнак с изрытым оспой лицом присел возле Минеева на корточки, несколько мгновений смотрел ему в помутившиеся от ужаса глаза, потом выкинул вперед поросшие рыжими волосами руки с похожими на обрубки пальцами и сжал, как клещами, горло Минеева.
— Х-ха-а-х-харр! — захрипел Минеев.
— Нажми! Нажми! — извиваясь ужом, визжал Прокопий.
— Сейчас! Кончал базар! — отозвался рыжий Савка, нажимая.
Час спустя, поделивши по-братски богатство Минеева, неудачливого основателя регулярной армии нового «анпиратора», Хлопуша и Прокопий возвратились в Охотничий дворец. Пугачев почивал в своей спальне. Хлопуша и Прокопий, как ни в чем не бывало, уселись обедать. Но едва они успели насытиться, как поднялась суматоха и послышались тревожные крики: из Москвы прискакал, загнав по дороге нескольких коней, гонец от князя Мышкина-Мышецкого с известием, что в столице бунт.
— Какой бунт? Из чего бунт? Кто бунтует? — засыпал конца-казака вопросами Хлопуша.
— Вся Москва поднялась. Башкиров да татарченков бьют! Полыхает Москва!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Пока Прокопий, Юшка, Творогов и Хлопуша совещались, прискакал и второй гонец, а за ним и третий. Привезенные ими депеши от Мышкина-Мышецкого в общем подтверждали первое сообщение: в Москве бунт, москвичи избивают башкир и татар. В нескольких частях города пожар. В третьей депеше, писаной, видимо, наспех, на первом попавшемся листке бумаги, было упомянуто, что на гарнизон полагаться нельзя, ибо высланные против бунтующих солдаты явно сочувствуют толпе и даже помогают ей расправляться с «татарчуками».
«Кремль в безопасности, но только покуда. Поручиться за дальнейшее нельзя! — писал канцлер. — Требуется немедленное присутствие государя. Много повредило делу безумное кощунство «духомола» Терентия Рыжих против Иверской Божьей Матери. Терентий растерзан толпою там же, у часовни, но несметные толпы окружают Кремль, требуя выдачи сообщников Терентия, будто бы из яицких казаков...»
На этом письмо обрывалось.
Всполошившийся Прокопий Голобородько потащил за собой в спальню «анпиратора» Творогова и Хлопушу. Пугачев, пьяный и утомленный ласками Танюшки, крепко спал, обнимая смуглую красавицу.
— Государь! Проснись-ка! — прогундосил Хлопуша, стоя у двери.
— Иваныч! — визгливо вскрикнул потерявший голову Прокопий. — Вставай! Не время спать-то!
Пугачев зашевелился, раскрыл глаза и посмотрел на вошедших мутным, бессмысленным взором.
— Да вставай, Иваныч, тебе говорят! — теребил его Прокопий за плечо. — Слышь ты? В Москве бунт! Наших бьют!
Словно пружина подкинула Пугачева. Он вскочил и спустил голые волосатые ноги на лежащую у кровати шкуру медведя.
— Ась? Кого бьют? Кто бьет? За что? — забормотал он. — Енаралы, что ли, подступили? Аль поляки?
— Москвичи, Иваныч! Москва поднялась! Режут!
Тут только он спохватился, что трижды назвал «анпиратора» Иванычем, как звал раньше, задолго до принятия Пугачевым имени «Петра Федоровича». И вспомнил, как после взятия Казани тот же «Петр Федорович» однажды за «Иваныча» чуть не зарезал Юшку.
Охвативший Прокопия страх передался и самому «анпиратору». Он заметался, бормоча:
— Бежать надоть! Кони готовы? Скорей! Хлопка! А игде енарал Минеев?
— На какого шута Минеев тебе еще понадобился? — глухим голосом отозвался Хлопуша. — Нету его!
— Как нету? — изумился и испугался «анпиратор».
— Помер он! Скоропостижно помер Минеев-енарал! — зачастил Прокопий.
Пугачев обвел обоих полным злою тревогой взором. Увидел на лице Юшки растерянное и вместе мстительное выражение. Мгновенно сообразил.
— Убили, душегубы?
— Ну, и убили! Велика важность! — сердито ответил Хлопуша. — Он против твоей жизни замышлял!
Пугачев схватился за голову. Застонал:
— А-а-а... А-а-а... Убили, значит? Как тогда Кармицкого? А-а-а... Душегубы! Может, вы и меня выманить да прикончить думаете? Так я вам не дамся! Я…
— Будет тебе лотошить! — угрюмо сказал Хлопуша. — Чего выдумывать? Ты нам нужен. А баринок вредный был… Одевался бы ты, величество, что ли! Ехать надо!
— Куда? — сразу забыв о гибели Минеева, спросил Пугачев.
— Как куда? — удивился Хлопуша. — Известно, в столицу! Слышь ты: сволота московская разгулялась. Твоих же слуг бьет да режет. А Кремль ничего, гарнизон сидит.
— С чего поднялись-то москвичи, — спросил Пугачев, торопливо одеваясь. — Какая муха их укусила? С чего началось?
— Известиев от канцлера нету, — вступил Прокопий Голобородько. — Может, другие гонцы принесут. По дороге встретим. Узнаем, как и что.
— Так на Москву ехать? Ах, ты, господи! — вздыхал встревоженный «анпиратор». — А не махнуть ли куда подальше от греха? Я Москву знаю: она лютая. Дура дурой, а станет на дыбы, так с нею не справишься. Заломает!
— Утекать всегда время будет, — уверенно возразил Хлопуша. — Москву потеряешь — царство потеряешь!
У Пугачева чуть было не вырвалось: «А провались оно, царство!», но он вовремя сдержался, только что-то невнятно промычал.
— Присходительный канцлер пишет, — продолжал Хлопуша, — что, мол, требовается твое присутствие. Значит, дело не так плохо, еще можно поправить. Лыжи навострить завсегда успеем. Да, ведь, коли побегем, поди, пропадем!
Легко терявшийся, но столь же легко и приходящий в себя Пугачев совсем овладел собой. В нем проснулся бывалый казак, не раз переживавший всяческие беды и привыкший выкручиваться из самых затруднительных переделок. Страх ушел, уступив место злобе.
— Ну, ладно! Поглядим, как и что! — вымолвил он, засовывая за красный кушак чеканные двуствольные пистолеты и пристегивая к поясу кривую саблю. — А кто виноватый, ну... то уж покажу я ему кузькину мать! Лутче б ему и не родиться! И Москву проучим в три кнута! Покажем мякинникам, как ихнего брата лупят!
Полчаса спустя «анпиратор» с ближайшими сановниками покинул Раздольное.
Молодой князь Семен Мышкин-Мышецкий следовал за «анпиратором», но чувствовал себя плохо и думал только о том, как бы не свалиться по дороге. Он чувствовал недомогание еще накануне выезда из Москвы, а в дороге, должно быть, простудился. Теперь у него сильно стучало в висках, горели глаза, лихорадка палила и ломала все тело и в голове мешалось. Одна мысль сверлила, как бурав: «Чего САМ испугался, увидев меня на охоте? За какого «убиенного» и «мертвяка» принял меня? Не за покойного ли брата, кем-то зарезанного на степном хуторе? Да-да! Я, кстати, и наряжен был так же, как тогда обрядился братец, пускаясь в путь. Но если так, то что это значит? Зачем бы ему пугаться? И почему Юшка Голобородько недавно допытывался: не было ли, мол, у меня брата? Понимаю, братца-то они и зарезали, злодеи. Они, они! Польстились на бывшее в его мошне золото. Но как же теперь быть? Неужто так и оставить? А тут, как на грех, я болен. Огневица, что ли, привязалась? Хоть бы добраться домой да отцу все обсказать. Он решит, что делать... Да жив ли отец еще? Может, москвичи и Кремль взяли, и всех перебили. Может, и нас перебьют, растерзают... Ведь в Москве бунт народный».
Точно, в Москве уже вторые сутки шел и разгорался бунт, и начавшееся в столице волнение уже перекидывалось на ближайшие к ней города.
Дело началось с пустяков. Еще со времен Петра I в Москве твердо укоренился обычай устраивать на святки, на масляницу и на Пасху народные гуляния. Для этого на одной из близких к Кремлю площадей устраивались «горы» для скатывания на салазках, ставились качели, простые и перекидные, и строились балаганы, в которых скоморохи, по большей части из гулящего московского же люда, представляли разные комедийные действа. Тут же на площади размещались ларьки торговцев разными немудрыми лакомствами и игрушками. Бродили шустрые сбитеньщики и оладейники. И здесь же шла продажа «зелена вина».
В те дни, когда «анпиратор» со своими приближенными развлекался в Раздольном, пестрое московское население тоже веселилось и развлекалось по-своему на отведенной под горы, качели, ларьки и балаганы площади. И, быть может, еще никогда не было на этих гуляниях такого многолюдства, как в этот год, и такой разнохарактерной толпы, потому что с воскресшим «анпиратором» на Москву хлынул вольный люд из самых далеких углов империи. Кстати, неподалеку от площади, отчасти в обширных дворах пострадавшего при взятии «анпиратором» столицы женского монастыря, отчасти в старых, еще петровской постройки казармах, отчасти в отнятых у обывателей домах помещались башкирские, татарские и казачьи полки. Дикари степняки, башкиры и киргизы, а также казаки, пришельцы с Урала и из далекой Сибири с первого же дня святок почти не покидали гуляния. Другие, уральцы и сибиряки, были и сами не прочь гульнуть, благо щедрый «анпиратор» распорядился, чтобы гуляющих угощали за счет царской казны водкой и давали жамки и баранки.
Уже в первый день гуляния произошло несколько потасовок, причем выяснилось, что «урусы» норовят «наложить» башкирам и татарам, а казаки не прочь помочь им в этом деле. Впрочем, «городовые казаки» — городская стража, почти полностью состоявшая из прежних «бутарей» полицейских, довольно усердно исполняли свое дело, и все в общем обошлось благополучно. Подравшихся растаскивали, буянам мяли ребра и набивали затылки, у правых и виноватых очищали карманы. Мертвецки пьяных уволакивали куда-то, и порядок восстанавливался.
В первый день праздника на замерзшей Москве-реке были устроены гонки и скачки, а потом конные халатники «драли козла» и «ловили невесту». В гонках на легких саночках приняли участие и московские лошадники. Случилось так, что лучшие заклады получили не москвичи, а два брата, казанских татарина. Во время скачек один киргиз предательски сбил с коня своего соперника, яицкого казака Белогубова. Белогубов был убит копытами собственного же горячего и пугливого жеребца. На провинившегося киргиза напали родственники Белогубова, но он поранил трех человек, а сам утек. Казаки потребовали выдачи виновного для расправы, но их прогнали. В тот же день на площади, где шло гуляние, какой-то башкиренок ножом перехватил горло приставшему к нему пьяному парню из московских суконщиков. Товарищи зарезанного суконщика изловили двух казанских татарчат и им «набили обручи», то есть каблуками тяжелых сапог перебили ребра. В воздухе запахло грозой, и благоразумные обыватели стали покидать гуляние и расходиться по домам. На площади здесь и там уже сгрудились толпы возбужденных, по большей части полупьяных людей, громко ругавших «нехристей» и «поганых». Башкиры и киргизы, тоже озлившись, ходили кучками и тоже галдели и визжали, сверкая глазами и осыпая «урусов» своей гортанной степной руганью.
На четвертый день праздника возбуждение как будто улеглось, и с утра все шло гладко. Но именно тогда, когда этого менее всего можно было ожидать, ударил колокол судьбы.
В одном из небольших балаганов на площади набранные с борку да с сосенки лицедеи все эти дни несчетное число раз и с возрастающим успехом разыгрывали «комедию про царя Максимильяна». Около полудня, в самый разгар представления, когда балаган был набит зрителями, привалила толпа подгулявших башкир. Хотя в балагане было и так донельзя тесно, степняки втиснулись, выперли с нескольких скамеек сидевших там «урусов» и сели сами. На беду в том же углу сидели семейные какого-то пожилого суконщика и среди них белокурая и курносая Васятка, привлекшая на себя внимание смуглых косоглазых степняков. Кто-то из них, шутя, облапил Васятку. Девка завизжала:
— Спасите, режут!
«Урусы» заколыхались, как стадо баранов, потом набросились на башкиров и вышибли их из балагана на площадь. Может быть, этим бы все и кончилось, если бы за грубо размалеванными декорациями в это время не вспыхнул случайно пожар. Пьяный скоморох поджег подвязанную фальшивую бороду такого же пьяного «царя Максимилиана», а тот, катаясь, заронил огонь в груду кудели. В один миг задняя часть балагана вспыхнула, и огонь перекинулся на помещение для зрителей. Едва там показались первые струйки дыма, среди зрителей поднялся страшный переполох. Раздались пронзительные крики «Пожар! Горим!». Толпа шарахнулась к выходу. Люди сбивали друг друга с ног, затаптывали упавших. Кто выскочил наружу, те бежали, как безумные, по площади и кричали:
— Татарчуки живыми людей палят! Башкиры балаган подожгли!
Толпа ответила зычным криком:
— Бей нехристей! Бей поганых!
Вся бывшая на площади многотысячная масса сразу пришла в движение. То здесь, то там образовались людские водовороты, в которых крутились люди с плоскими смуглыми или желтыми лицами и раскосыми глазами. Народные волны смыли патрули «городовых казаков», и в руках москвичей оказались сабли, пистолеты и даже неведомо откуда появившиеся мушкеты. Задавленные многолюдством степняки или погибали под кулаками и каблуками рассвирипевших русских, или, выдравшись из свалки, бежали по направлению к местам, где была расквартирована башкирская и киргизская конница. Разъяренная толпа гналась за ними, и бывшие впереди толпы вооруженные люди без устали палили из пистолей и мушкетов. В занятом башкирами монастыре забили тревогу, и около сотни всадников с пиками вынеслись за ворота навстречу толпе. Но при виде мчавшегося к монастырю черного людского моря конники растерялись. Те, что проскочили вперед, попали в толпу, были стащены с лошадей и убиты. Другие рассыпались и пошли наутек. Народный поток влился во двор монастыря. Застигнутые врасплох башкиры и киргизы, привыкшие чувствовать себя сильными лишь на коне, сдавали перед москвичами, которые валили валом, набрасывались гурьбой и молотили противников дубинами, обломками досок и чем попало. Толпы врывались в кельи, где прятались степняки, и там давили их, как крыс. Несколько сот башкир и киргизов искали спасения в трехэтажной монастырской гостинице. На их беду, тут же, в стенах монастыря, хранились большие запасы сена и дров, и вторгшиеся с монастырь москвичи сейчас же воспользовались этим. Здание гостиницы было обложено сеном, дровами, хворостом. Запылал огромный костер. Выпрыгивавшие из окон степняки попадали в огонь. Кому удавалось прорваться из огненного кольца, тот попадал на ножи осаждающих. Огнестрельного оружия у башкир и киргизов не было, а имевшееся в изобилии холодное оружие в такой борьбе оказывалось почти бесполезным.
Пока часть толпы штурмовала монастырь и расправлялась с застигнутыми там «нехристями», тысячи и тысячи москвичей разлились по всем ближайшим кварталам, избивая отдельные кучки азиатов. Тревога заглянула и в Кремль. Исполнявший в отсутствие Минеева должность кремлевского коменданта «бригадир». Родионов, из беглых сеченных солдат гвардии, имел в распоряжении всего один батальон недавно составленной и обученной Минеевым регулярной пехоты да сотню донских казаков, да два эскадрона драгун, среди которых настоящих солдат было мало, все больше соратники Хлопуши, варнаки, соблазнившиеся красивыми драгунскими мундирами. Когда Родионову было доложено б начавшемся погроме, он после долгих колебаний решился выслать для усмирения толпы сотню донцов. Но вынесшиеся на рысях из Кремля донцы, встреченные камнями и выстрелами, скоро вернулись в Кремль с заявлением, что бунтующих видимо-невидимо и что без пехоты и артиллерии ничего не поделаешь. Родионов струсил. К тому же, он не верил ни своим пехотинцам, всегда державшимся строптиво, ни драгунам, которые не раз смеялись над его неумением ездить верхом. Разумеется, такого гарнизона не могло хватить даже для охраны самого Кремля. Оставалось отгонять нападающих артиллерийским огнем, благо в пушках, порохе и снарядах недостатка не было.
В Москве был назначенный «анпиратором» военный губернатор — яицкий казак Анисим Рябошапка, родственник Голобородек и их ставленник, человек уже немолодой и растративший свое здоровье в походах «на турку» и «на пруссака». Попав на высокое и ответственное место губернатора столицы из атаманов глухого казачьего хутора на Яике, Анисим чувствовал себя, как рыба, выдернутая из воды и выброшенная на песок. Будучи совершенно неграмотным, он безнадежно запутался в делах и, сознавая свою несостоятельность, топил тревогу в пьянстве и разврате, как это делали, впрочем, и все остальные «сановники», кроме Мышкина-Мышецкого. Весть о начавшихся беспорядках застигла Рябошапку во время пира в доме богатого торговца Сеньчукова, старообрядца из «пафнутьевского согласия». Еле держась на ногах, Рябошапка кинулся в казармы пехотного Бутырского полка в Хамовниках. Поднятые по тревоге бутырцы стали лениво строиться на дворе. Половины командиров и рядовых на месте не было. С трудом разысканный в одном из соседних «царевых кабаков» командир полка, бывший мясник из Калуги, с трудом понимал, что от него требуется. Когда полк кое-как выстроился, Анисим Рябошапка заплетающимся языком сообщил, что «государевы лиходеи подбили москвичей на бунт против его царского величества», и что бунтовщики вздумали резать верных слуг государевых, помогших ему добыть царство.
Из рядов солдат послышались голоса, спрашивавшие, кого бьет и режет народ?
— Храбрых башкиров да киргизов! — ответил Рябошапка.
Солдатские ряды заколыхались... Вдруг кто-то крикнул:
— Ничто! Так им, сволочам, и надо!
— Они — верные слуги государевы! — заорал, как ужаленный Рабошапка.
— Нехристи! Волки лютые! Зверье муходанское! Падаль жрут, как псы, а туда же — «верные слуги»!
— Кто там смеет? — завопил Рябошапка. — Взять его! Капралы! Арештовать! Забить в колодки!
Кто-то из офицеров кинулся в толпу солдат, рассыпая удары направо и налево. Линия сломалась и вогнулась. Ворвавшийся в ряды офицер схватил первого подвернувшегося под руку солдата. Тот выпустил из рук ружье и, пытаясь вырваться, закричал. В то же мгновенье офицер повис на солдатских штыках. Ряды дрогнули, смешались и сорвались с места, ощетинившись штыками. Полковой командир из мясников был сбит с ног ударом окованного медью приклада и добит штыками.
— Бей начальство! — орали солдаты. — Будет! Довольно! Поизмывались над нашим братом, ироды!
Из рядов бежали выборные капралы и сержанты и тут же падали под ударами сразу освирепевших солдат.
— Бей кашеедов! Обворовывают нашего брата! Бей пузанов! — кричали солдаты.
Притиснутый к стене Рябошапка, бледный, как смерть, взывал к расходившимся солдатам:
— Голубчики! Родные! Православные!
Поднялся злорадный хохот:
— Да ты сам давно ли в православные записался, дыромоляк уральский! А кто вчера нашего брата «щепотниками» да «табашниками» крестил да на гоб-вахту сажал за самую малость? А кто сичай только в защиту нехристей, которые конину жрут, псиною закусывают, звал супротив православных?
С Рябошапки сбили казацкую шапку, сорвали саблю. Ему плевали в одутловатое лицо, но, однако, пощадили. Только накостыляли шею и, улюлюкая, прогнали со двора.
Весть о происходящих в казармах беспорядках мигом разнеслась по окрестным кварталам, и толпа обывателей, привлеченных любопытством, нахлынула в казармы.
— Надоть Костромской полк оповестить! А то как бы начальство не подняло их против нас! — сообразил солдат, который и подал сигнал к беспорядкам, воткнув штык в грудь офицера. — Сережка, Васька! Из-за вас почалось, вы и хлопочите! Айда к костромичам. Обскажите: так, мол, и так, и все протчее...
Убеждать Костромской полк не выступать против бутырцев долго не пришлось: в казармах этого полка тоже началось избиение и изгнание выборных офицеров.
Разнесся неведомо откуда слух, что имеющий ружья, отборный киргизский конный полк, расквартированный в здании бывшей суконной фабрики братьев Томилиных, собирается на подаявшихся москвичей.
— Ну, нет, этого не будет! Не позволим! — решили бутырцы и костромичи.
Захватив ружья и боевые припасы, они двинулись к суконной фабрике. По пути к ним пристало несколько сот безработных суконщиков. Киргизы заперлись на фабрике и принялись палить по бутырцам. Бутырцы отхлынули, оставив на месте несколько убитых.
— Айда за пушками, ребята! На Оружейный Двор! В Арсенал!