Бардзини, усмехнувшись, вымолвил:
— Восемнадцатый век — это в Европе. А здесь — Азия...
Минуту спустя Бардзини поинтересовался:
— Что это за часть? Казаки, что ли?
Мимо кургана проходили нестройные ряды конницы. Всадники в пестрых халатах восседали на степных лохматых конях. Вооружены они были частью длинноствольными ружьями с мултуками и подсошниками, а больше копьями, кривыми саблями и луками. Пестрые колчаны, полные оперенными стрелами, болтались у луки каждого седла. Впереди ватаги конных халатников шла группа музыкантов: тут были зурначи, балалаечники, трубачи и барабанщики. Один из всадников вез длинный шест с перекладинками, к которым были подвешены белые и черные конские хвосты, алые и синие ленты, погремушки и колокольчики.
— Иррегулярная конница, — откликнулся швед. — Башкиры... Только вчера пришли на соединение с императором. До пяти тысяч человек... И два таких же отряда идут еще.
Бардзини круто повернулся к переставшему чистить ногти шевалье и, понизив голос, спросил:
— Вы историю изучали, мой юный друг?
— Военную — да, — ответил небрежно француз. — А что?
— Я хотел бы знать, что вам напоминает это зрелище?
Шевалье с легким недоумением посмотрел на патера.
— Что мне это зрелище напоминает? Но, мой бог, признаюсь...
— Вам не кажется, что мы созерцаем повторение похода какого-нибудь Дженгис-хана или Тимурлена из недр Азии на Европу.
— Пожалуй...
— Вам не кажется, — продолжал патер, — что это дикие орды степных хищников, варваров-номадов, идут для уничтожения европейского мира, как шли в старые годы орды монголов?
Швед повернул лицо к разговаривавшим, его губы дрогнули, но он ничего не сказал.
Шевалье нетерпеливо пожал плечами и капризно вымолвил:
— Я знаю только одно, что теперь было бы хорошо выпить стакан вина. Впрочем, я не отказался бы и от омлета...
Не дождавшись конца прохождения своей армии, Пугачев спустился с кургана, сел на своего вороного и ускакал вместе со своей свитой. Следом за ним уехали и иностранцы.
Местность опустела: змея проползла дальше. Но часа через два на той же дороге показалась новая жидкая толпа. Это бежали вслед за ушедшей на северо-запад армией «Петра Федорыча» просидевшие ночь в овраге и оставленные в Чернятине лишние бабы. Впереди бежала, прижимая к груди коричневые руки, темнолицая женщина с выпученными глазами и искривленным ртом. По ее щекам катились капли пота, смешиваясь со степной пылью. Из груди вырывалось хриплое дыхание Ребенка, которого она еще недавно держала на руках, у нее уже не было.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Едва в Казани стали поговаривать о возможности нападения пугачевцев на бывшую столицу казанского царства, старый князь Иван Александрович Курганов всполошился и решил, что всей кургановской семье не мешало бы перебраться из Казани в Москву. Привыкшая безропотно подчиняться мужу княгиня Прасковья Николаевна и на этот раз не подняла голоса против принятого Иваном Александровичем решения, хотя путешествие в Белокаменную по дальности расстояния и путало старую женщину. Родственники Кургановых, Лихачевы, только недавно выстроившие в Казани большой дом, уже успевший прослыть в простодушной Казани «лихачевским дворцом», относились к намерению князя отрицательно: им казалось, что о серьезной опасности для Казани со стороны мятежников и речи быть не может. Поднятое беглым казачишкой, треклятым Емелькой Пугачевым, восстание идет явно на убыль. Мятежники разорили огромный край, а теперь и сами не знают, что делать, ну, и мечутся из стороны в сторону, но до Казани им не добраться. А если и доберутся, то расшибут себе лбы. Казань — это тебе не какая-нибудь степная крепостца, где все укрепление — земляной вал да гнилой частокол и где вся сила — какие-нибудь два или три десятка мирно доживающих свой век инвалидов под начальством выслужившегося из рядовых в поручики коменданта. В Казани живет губернатор, имеется гарнизон и не какой-нибудь, а настоящий гарнизон из двух пехотных полков, трех батарей и трех сотен донских казаков, под начальством старого опытного боевого генерала Лохвицкого, ветерана Семилетней войны. Правда, полки — Белевский и Елецкий — далеко не в полном составе и на три четверти состоят из молодых рекрутов, но они представляют достаточно внушительную силу. Артиллерия тоже не так плоха. Да, кстати, из старого арсенала вытащили сотни чудом уцелевших пушек, отлитых когда-то петровским мастером Виниусом. А казаки — лихие ребята и ими командует пользующийся среди донского казачества большой известностью полковник Шамраев. Он держит своих донцов в руках. Но мало и этого: едва вступив в должность, генерал Лохвицкий сейчас же настоял на сформировании волонтерских дружин из местных обывателей. В эти дружины записались поголовно все воспитанники трех старших классов местной «Благородной гимназии», многие семинаристы, молодые купцы и дворяне. Сейчас имеется уже четыре такие дружины: гимназическая, семинарская, купеческая и дворянская. Ружья выданы из цейхгауза. У дворян и гимназистов имеется даже по собственной пушке. Каждый день дружины производят экзерциции на военном плацу, на берегу Кабан-озера.
— Пусть только Емелька сунется, казанцы покажут ему кузькину мать. А кстати, вот-вот подойдет и сооружаемая в Ярославле речная флотилия. Нет, Казань совершенно безопасна!
Павел Петрович Лихачев, троюродный брат князя Курганова, старик лет шестидесяти, даже упрекал князя за его неприличную трусость.
— К осени все кончится! — говорил он. — Как поднялась заваруха неведомо с чего, так и развеется, тоже неведомо с чего. Да наше мужичье давно рассыпалось бы, старообрядцы да воры-казаки с Яика их силой держат. Но, слышно, и у них уже нелады большие. Наделали делов, а теперь и сами не рады. Ищут, куда бы выскочить. Ведь, кому-кому, а главным бунтарям от расправы не увернуться!
Иван Александрович выслушивал все эти соображения, но думал свою думу, хорошо в Казани, а еще лучше — в Москве. Туда уж пугачевцам и во веки веков не добраться. Потому он готовился перевезти семью и довольно многочисленную дворню в Белокаменную, благо и там у него был на Арбате полученный в приданое за Прасковьей Николаевной барский дом. Двое доверенных слуг отправились уже в Москву, чтобы привести дом в порядок к приезду господ.
Однако почти накануне назначенного отъезда в Москву княжна Агафья Ивановна, которую в доме звали Агатой, внезапно занемогла. Призванный немедленно городской медикус Вильгельм Федорович Шприхворт, осмотрев метавшуюся в жару больную, определил у нее горячку. Больной была пущена кровь, потом началось лечение. Но ни кровопускания, ни лечение не помогали: горячка продолжала держать молодую княжну прикованной к постели. О том, чтобы везти больную девушку в таком состоянии за тридевять земель, не могло быть и речи, и когда продолжавший тревожиться князь заговорил об этой неприятной помехе, в первый раз в жизни тихая и всегда покорная княгиня Прасковья Николаевна резко сказала ему:
— Ежели боишься, то уезжай. Я же своего детища не покину, ибо я — мать.
Так Кургановы остались жить в отведенном в их распоряжение Лихачевым обширном и удобном флигеле, окна которого выходили в пышно разросшийся старый сад.
Молодой князь Петр Иванович, записавшийся в дворянскую дружину, по целым дням не показывался дома: он завел дружбу с офицерами обоих пехотных полков, стоявших в Казани гарнизоном, и все время проводил в их компании. Скучать было решительно некогда. В переполненной сбежавшими из охваченных восстанием местностей дворянскими семьями жизнь била ключом, и молодежь развлекалась на все лады, балы и вечеринки шли беспрерывной чередой. Но и старики не отставали от молодежи: среди них было мало охотников до танцев, зато все почти сплошь были любителями карточной игры, и эта игра велась на широкую ногу. Бывали случаи, когда какой-нибудь бежавший из своего поместья дворянин проигрывал это поместье другому, даже и не подозревая, что усадьба сожжена, деревня наполовину выгорела, а крепостные разбрелись или присоединились к пугачевцам.
«Штадт-медикус» Шприхворт бывал в квартире Кургановых каждый день, иной раз даже дважды, чтобы следить за ходом болезни молодой княжны. Вместе с ним повадился к Кургановым старый друг и приятель Шприхворта, почти восьмидесятилетний Михаил Михайлович Иванцов, называвший себя «натур-филозофом».
Это был еще бодро державшийся, несмотря на свой преклонный возраст, высокий, сухой, как щепка, старик с изрезанным морщинами лицом и багровым, словно у пьяницы, носом, хотя на самом деле пьяницей Иванцов никогда не был и пьянство строго осуждал, считая его прежде всего прегрешением против законов природы, которую он всегда называл «Матерью всего сущаго, Натурою».
Михаил Михайлович был в Казани едва ли не самым образованным человеком и, во всяком случае, самым бывалым, ибо с семнадцатилетнего и до шестидесятилетнего возраста провел время почти без перерыва в заграничных странствованиях. Свою долгую и нелегкую служебную карьеру он начал еще юношей, поехав вместе со своим дальним родственником, знаменитым петровских времен дипломатом графом Толстым в Неаполь, где укрывался бежавший от отцовской тяжелой руки царевич Алексей Петрович со своей Евфросиньюшкой. Позже Михаил Михайлович сделался одним из ближайших сотрудников Остермана, служил при Волынском, случайно уцелел, когда Бирон раздавил Волынского, побывал и в Лиссабоне, и в Мадриде, и в Риме, и в Палермо, и в Париже, и в Лондоне. Достигши шестидесятилетнего возраста, он вышел в отставку и перебрался доживать свой век в родной город — Казань, где и сделался одной из местных достопримечательностей, а в простом народе прослыл за звездочета и чернокнижника. Такая слава была создана ему тем обстоятельством, что старик, еще в дни странствий за границей пристрастившийся к естественным наукам, устроил над своим скромным домишкой в Кремле астрономическую обсерваторию, обзавелся выписанными из Швейцарии инструментами, приобрел добрых четыре сотни книг научного содержания и занялся наблюдениями, которые простым обывателям казались весьма таинственными. Но астрономия не была для Михаила Михайловича главной целью: он увлекался философией и, приняв за исходную точку работы Лейбница, сам начал создавать новую теорию, которая, по его мнению, должна была со временем заменить все придуманное раньше.
Когда Иванцов начал свою работу, то ему казалось, что это дело достаточно простое, но чем больше подвигался его труд, тем более смутной становилась для него основная мысль. А за последние полтора года он и совсем стал сбиваться: все, что творилось вокруг, слишком резко противоречило его выводам. Раньше он установил «двенадцать основоположений благоденствия общества человеческого, государством рекомаго», а теперь выходило так, что если не все, то, во всяком случае, многие из этих «основоположений» никак не уживаются с творящимся в России.
Движение, поднятое на Яике Пугачевым, живейшим образом интересовало Михаила Михайловича, так как в этом движении он легко усматривал многие предвиденные им в «основоположениях» черты. Например, Михаил Михайлович еще во дни Анны Иоанновны и ее любимца Бирона пришел к убеждению, что монархия является совершенно искусственной государственной формой, к тому же, в общем, мешающей народному благоденствию. Естественной или натуральной формой государственного устройства является форма республиканская, дающая возможность народу иметь во главе управления выбранных людей, пользующихся полным и совершенным доверием. То обстоятельство, что сии народные правители поставляются самим народом, обеспечивает за ними и всяческую поддержку со стороны самого народа. К власти допускаются только люди, заслуживающие высокого доверия своими прирожденными добродетелями и высокими способностями, а также бескорыстные и глубоко понимающие истинные нужды народа. Иначе народ не выдвигал бы их, не отдавал бы власть над собой в их руки, а ежели бы у власти по какой-либо случайности и оказались лица, не заслуживающие народного доверия, то народ, несомненно, сейчас же отвернулся бы от них.
И вот Михаил Михайлович жадно собирал все сведения, касавшиеся пугачевского движения.
То обстоятельство, что возглавлялось это движение простым донским казаком, едва ли умевшим подписывать свое имя, не смущало старого натур-философа. Книжная мудрость — не единая в мире мудрость. Христовы апостолы были из простых рыбарей и тоже не знали грамоты. Мало ли имеется в народной среде людей, отличающихся острым умом и удивительными способностями? И мало ли можно найти сущих обормотов среди дворянских сынков, обученных иностранными гувернерами?
Но почему же претендующий на российскую императорскую корону вождь народный предается пьянству и безудержному блуду? Значит, он находится во власти своих скотских страстей. А тот, кто не в состоянии обуздать свои собственные страсти, сможет ли бороться с людскими пороками, отравляющими существование общества? Персона, становящаяся во главе большого или малого государства, должна озаботиться мудрым законодательством, как можно ближе подходящим к незыблемым законам Натуры. Но разве истинный мудрец будет пить без просыпу и окружать себя гаремом?
У Пугачева в виде его первых министров выступают Хлопуша Рваные Ноздри и Зацепа Резаны Уши, оба побывавшие на каторге за воровство, грабеж, поджоги и душегубство. Какой же государственной мудрости можно ожидать от сих министров? Ведь скорее их можно было бы назвать безумцами. Безумец сам «Петр Федорович», безумны и его соратники. Но ведь не сами собой они выскочили, их выдвинул народ. А ежели народ выдвинул безумцев, то что же такое этот самый народ? Не безумцем ли является и он?
Пугачевское движение является преимущественно крестьянским: крепостной не хочет быть рабом. Это вполне согласуется с законами Натуры — Натура не знает рабства. Волки ради своего пропитания могут загрызть и других волков, но не могут заставить этих других волков быть рабами. Человеческое рабство, по истине, есть явление искусственное, а бунт против него — совершенно естественное явление. Значит, и пугачевское движение отнюдь не есть явление безумное. Но тогда почему же главными предводителями его являются безумцы, на каждом шагу проявляющие свое безумие? Получается некий заколдованный крут, из которого никак не найдешь выхода...
Именно об этом «натур-филозоф» говорил теплым летним вечером своему приятелю и вместе вечному возражателю, Вильгельму Федоровичу Шприхворту, только что посетившему в доме Кургановых больную княжну Агату. Закончив свой визит и пообещав завтра утром произвести новое кровопускание княжне, штадт-медикус вышел в столовую, где для него был приготовлен чай. За столом сидел и старый князь Иван Александрович.
— Я высоко уважаю философию, — вымолвил, попивая крепкий душистый чай, штадт-медикус, — но я не знаю, можно ли почитать философию наукой?
— То есть как это так? — удивился Михаил Михайлович. — Разве не весь мир почитал Лейбница за великого ученого? А великий метафизикус Декарт?
— Философия есть, так сказать, наука, притязающая охватить все отрасли знаний. Это есть как бы душа знаний человеческих. Но велики ли те знания, коими мы располагаем? Вот, если взять для примера хотя бы старейшую из наук, медицинскую, то ведь и тут мы на каждом шагу встречаем всяческие пробелы. Пользуя больных, наблюдаем различные феномены в их состоянии, но не знаем истинных причин, вызывающих оные феномены.
— Позволь, друже…
— Нет. Подожди. Вот я лечу нашу милую княжну. Признаки болезни позволяют мне определить эту болезнь как горячку. Знаю, что надлежит делать для преодоления этого недуга. Но чем он порожден? Один скажет, что недуг порожден накоплением вредных соков в организме. Но это не ответ, ибо тогда возникает вопрос, какова причина вредных соков? Другой скажет: сие есть воспаление крови. Но где же причина воспаленного состояния крови?
— Да что ты этим хочешь сказать, медикус?
— Только то, что вы, филозофы, беретесь за разрешение всех вопросов, не обладая потребными для этого знаниями.
— Но мы говорили о народном движении, поднятом Пугачевым. Причины его, кажется, могут быть определены достаточно точно.
— Против этого утверждения заявляю протест. Всякое народное движение есть явление более сложное, нежели заболевание одного человека. Во сколько же раз сложнее организм государственный, состоящий из многих миллионов существ, организма одного существа! Определению поддаются только немногие, бросающиеся в глаза причины. И от определения ускользают тысячи других причин, может быть, куда более действенных. Вот ты же сам поминал о том, что Пугачев пьет, как губка. Русские люди, опьяняющие себя водкой, бывают весьма буйны. Русский народ испокон веков предан пьянству, а потребление спиритуса производит повреждения в здравии телесном и душевном. Вот ты теперь будешь говорить, что причиной этого движения является крепостное состояние крестьян, а я скажу, что причина в отравлении русского народа спиритусом. И оба мы будем правы... А хозяин дома этого скажет, что если бы после великого императора Петра Первого осталось не женское, а мужское потомство и не возникал бы вопрос о престолонаследии, то не было бы и мнимого «Петра Федорыча», то есть не было бы и движения или оно выставило бы другую цель.
Опять же многие еще говорят: причиной движения является то, что на престоле сидит не царь, а царица. Это тоже может быть принято во внимание, ибо народ русский на женщину привык смотреть, яко на существо, стоящее ниже мужчины. Глава дому — муж. Глава государству — царь... Вот тебе еще одна причина!
— Но ты-то согласен, медикус, с моей мыслью, что самое движение бунтовщическое служит доказательством болезненного состояния государственного организма и может быть рассматриваемо как тяжкое заболевание.
— С этим согласен. Но дальше?
— Я бы сказал, что причиной заболеваний и отдельных людей, и общества является неправильное кровообращение...
Медик поморщился:
— Сие есть фигуральное выражение, может быть, и весьма красноречивое, но не больше того. Объяснения же по существу всему происходящему сие фигуральное выражение не дает и дать не может. Приняв же его за аллегорию, я хочу сказать, как врач, что многими сведущими в медицинской науке людьми советуется для восстановления правильного кровообращения пускать больному кровь из жил. Через это воспаление крови ослабляется. У тех больных, сознание которых от жара затемнено, наступает прояснение...
— Н-ну, кровь и так уж льется в достаточном количестве! — угрюмо ответил натур-философ. — Вон прибежавший сюда, в Казань, Анемподист, управляющим имением князя, говорит, что за четыре или пять дней пребывания в одном только селе какого-то из многочисленных ныне Лже-Петров побито до смерти человек десять да человек двадцать на веки искалечены. А на прошлой неделе гусары Михельсона, говорят, разгромив где-то на беоегу Волги одну большую шайку, перерубили человек пятьдесят да с сотню утопили... Какого же тебе еще «кровопускания» нужно?!
— Мне лично — никакого! — ответил, ставя на блюдечко допитый стакан, медик. — Но ведь это не от меня зависит. Вон я и нашей милой больной кровь пускаю вовсе не для удовольствия...
В это время в столовую вбежал раскрасневшийся Петр Иваныч Курганов и, небрежно швырнув на подоконник свою обшитую серебряным позументом треуголку, крикнул:
— Новость! Только что прискакали гонцы от Фреймана. Пугачев сорвался со своего гнезда и идет сюда. Фрейман пытался его сбить в степь, но ничего не мог поделать, так как его два батальона в самый решительный момент перешли на сторону мятежников.
— А Михельсон?
— Михельсона теснят мятежные казаки. Он, правда, пощипал хвост орде мятежников, когда они переправлялись через Багровку, но и сам поплатился. Ему пришлось уйти на Самару. Рассчитывает, оправившись, снова ударить на скопища, загородившие дорогу от Самары на Казань. Во всяком случае, сейчас передовые отряды Пугачева находятся уже на расстоянии не свыше полутораста верст от нас...
— Хорошее дело, — откликнулся угрюмо старый князь Курганов. — Вот попомните мое слово: нам осады не миновать!
— Ничего, батюшка! — отозвался Петр Иванович. — Нам осады бояться нечего. Наши силы растут. Только что почти все рабочие с фабрик Бахвалова записались в волонтеры. Триста пятьдесят человек. Горят желанием постоять за матушку-царицу.
— Бахваловские рабочие? — переспросил с сомнением натур-философ. — С чего это они?
В столовую тихими шагами вошла Прасковья Николаевна и попросила врача зайти посмотреть на больную. Иванцов распрощался и побрел домой, постукивая по деревянным помосткам своей старой, вывезенной из Лиссабона, палкой черного дерева с набалдашником в виде шара из слоновой кости.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
По желанию старой княгини Прасковьи Николаевны, причт соседней Вознесенской церкви был приглашен на дом к Кургановым — отслужить молебствие о здравии болящей княжны Агафьи. После молебствия отец Илларион и дьякон отец Кирилл остались у Кургановых на обед. За обедом князь Иван Александрович не утерпел и заговорил о том, что занимало умы всех казанцев: о возможности нападения Пугачева на город. Спросил мнение отца Иллариона о пугачевском движении. Священник, человек уже пожилой, благообразный и славившийся в Казани благолепием своего служения, грустно ответил:
— Сие есть попущение господне!
— Иначе говоря, наказание, нам господом за наши прегрешения посылаемое! — вмешался молодой и речистый дьякон.
— Да, но это очень уж неопределенно! — протянул князь. — Наконец, если даже принять вашу мысль, отец Илларион, то как же это так? Те самые прегрешения, которые творятся и сейчас, творились и раньше. Например, крепостное право и связанные с оным злоупотребления или, скажем, всяческие непорядки по управлению, погрешности в отправлении правосудия, обременение населения налогами и прочее. Стоит вспомнить хотя бы времена Бирона. Ведь тогда, действительно, ужас, что творилось. Стон стоял. Дышать не смели. И, однако, никто пошевельнулся не посмел.
— Так-то оно так, но...
— Постойте, отец Илларион! Я еще не договорил. Вспомните и последние годы царствования Елизаветы Петровны. Не буду осуждать покойную государыню, но ведь теперь всем, всем решительно в Российской Империи живется несравненно легче. Почему же движение подымается именно теперь, когда все заставляет верить в то, что русский народ ждет лучшее будущее? Границы государства весьма и весьма раздвинуты, безопасность от нападения извне упрочена. Промышленность и торговля развиваются, науки и искусства процветают, во главе государства стоит императрица, высокому уму и государственным талантам коей дивится весь свет.
— Пути господа неисповедимы! — вздохнул отец Илларион — Ум же человеческий весьма ограничен. Но я позволю себе привести для примера один всем в Казани известный случай...
— О семье Оглоблиных! — вставил дьякон. — Отец Илларион сей казус любит цитировать в назидание.
— Оглоблины? Это не те ли, у которых огромные лавки возле Кремля? — заинтересовался князь.
— Те самые. Семья их состоит в моих прихожанах искони. Были они, Оглоблины, торговцами средней руки. Пользовались известным достатком, но в богачах не числились. Всем делом заправлял старый Осип Семенович, который в храме нашем был критором. И было у него четверо сыновей и три дочери. И всех он заставлял работать. Все шло хорошо, но пять лет тому назад, совершенно неожиданно, вследствие одного несчастного случая, в одночасье померла вся семья его родного дяди, тоже Оглоблина, торговавшего с Заволжьем, и наши, казанские, Оглоблины получили громаднейшее наследство от тех, саратовских: чугуно- и меднолитейный завод с колокольным отделением, несколько водяных мельниц, прииски на Урале, лавки в разных городах, канатную мастерскую, и прочая, и прочая. Пришлось на наших Оглоблиных до двух сотен тысяч рублей серебром.
— Однако.
— Такое богачество, что и любому князю впору! — вставил дьякон.
— Ну, и вот, — продолжал отец Илларион, — что же бы вы думали? Богатство сей семьи возросло в десять или даже двадцать раз, но счастья им не принесло. Один из сыновей Оглоблина, отправившись в Макарьев на ярмарку, там загулял, пропил данные ему отцом для оборота деньги, а потом, придя в умоиступление и не смея показаться отцу на глаза, наложил на себя руки. Другой слюбился с какой-то мещанского звания девицей и, похитив ее, бежал с ней неведомо куда. Третий обнаружил себя игроком. Одна из дочерей ни с того, ни с сего начала чахнуть. Другая ушла в монастырь. Третью они, Оглоблины, выдали замуж, а она возьми да и сбеги от мужа с каким-то поляком-католиком, из тех, что жили здесь на положении как бы ссыльных.
— Что вы хотите сказать сим примером, отец Илларион? — перебил его повествование князь.
— Токмо то, ваше сиятельство, что вот покуда люди пользовались скромным достатком и жили себе, не мудрствуя лукаво, все шло честь честью. А стоило им разбогатеть, вышло так, как будто они утратили равновесие душевное. Семья как бы заболела неким тайным недугом.
— Отец Илларион и самое-то Емелькино движение приравнивает заболеванию! — вступился дьякон. — По его мысли так выходит, что русский народ подвергся как бы некоему поветрию!
Внимательно прислушивавшийся к разговору натур-философ Иванцов закивал одобрительно головой.
— Мы с Шприхвортом придерживаемся той же теории, — сказал он. — Движение, поднятое Пугачевым, может быть уподоблено той болезни, которая в науке называется гангреной, а в просторечии — «антоновым огнем».
— «Антонов огонь»? Ну, хорошо. Согласимся смотреть на сие движение, яко на проявление «антонова огня». Но каковы причины?
— А что мы знаем о причинах настоящего «антонова огня»? — живо отозвался натур-философ. — Вот давно ли в Москве была моровая язва, сиречь — чума? Пришла чума через южные степи, с Дуная, где находится действующая армия. А откуда она появилась там? Из Константинополя. Туда же пришла, говорят, с какими-то кораблями из Египта. Ну, а там еще откуда-то... Однако ясно одно: болезнь сия — я про чуму говорю — отменно заразительна. Он одного заболевшего передается другому, третьему и так далее. И захватывает не только отдельные города, и но и целые страны. А где причины этой болезни, в чем ее сущность, — сие никто не ведает.
— Поднятое Пугачевым движение еще более заразительно, нежели моровая язва, — тихо вымолвил священник.
— А по-моему, пугачевщина действует, как опьянение, — вставил дьякон. — Кто наслушается бредней, ими распускаемых, тот уподобляется горчайшему, который в умоисступлении или, скажем, в припадке белой горячки, и на людей, и на животных кидается и на стену лезет.
— Ну, с занесенной из Турции чумой власти-таки сумели справиться, — сказал князь, — хоть и сидела она в самой Москве, а не в степях приволжских. А вот с пугачевщиной что-то до сих пор плохо справляются...
В это время в столовую влетел молодой князь Иван
— Выступаем! — выкрикнул он
— Что такое? — поднялся старый князь встревоженно.
— Павел Потемкин одержал верх над фон Брандтом. Решено выступить навстречу Пугачу и разнести его полчища, не допуская их приближения к Казани Я забежал только собрать кое-какие вещи. Через два часа сбор. Назначенные для выступления части уже собираются на Арском поле.
Гости поднялись и стали прощаться.
Вопрос о необходимости преградить скопищам Пугачева дорогу к Казани поднимался и раньше. Это была любимая мысль молодого и честолюбивого генерала Павла Сергеевича Потемкина, недавно прибывшего в Казань из столицы. Павел Сергеевич, двоюродный брат уже обласканного государыней Григория Александровича Потемкина, попал в генералы, как говорится, фокусом: если бы не то, что его сродник Григорий стал фаворитом императрицы, уже давно охладевшей к своим прежним любимцам Орловым, Павлу пришлось бы долгонько добиваться хотя бы полковничьего чина. Но Григорий «вытащил» и Павла, и тот в один год из майоров проскочил в полковники, а из полковников в генералы. И вот теперь он уже в генеральском чине прибыл с особыми полномочиями в Казань, которой угрожал Пугачев. С его приездом начали подходить и подкрепления. И Павел Сергеевич решил, что сидеть у моря и ждать погоды не приходится: надо идти и насесть на разбушевавшегося медведя в его же берлоге.
На последнем совещании в губернаторском доме по этому поводу вышел жестокий спор между стариком фон Брандтом, военным губернатором Казани и молодым генералом.
— Государь мой, — заявил Потемкин, кусая губы, — я почитаю позорным то обстоятельство, что местные власти не задавили до сих пор все движение. Слава российского оружия омрачается успехами мятежников. Доблестные войска императрицы Екатерины прославили себя в сражениях с таким неприятелем, как турки, коих янычарская пехота до сих пор почиталась непобедимой. Тактика Петра Первого, которую применяли и после него наши славные полководцы Миних, Румянцев и другие, состоит не в обороне от неприятеля, а в нападении на такового. Русский штык делает чудеса!
Но фон Брандт не сдавался.