— Некрутов с вас брать не буду. Будя! Кто хочет, тот путь и идет по доброй, то есть воле, и все такое, а принуждениев не будет.
Опять выборные благодарили.
— Откупов тоже никаких. Одно слово — крышка! — продолжал Аким. — Кто хочет, скажем, солью торговать, торгуй. А кто хочет водку гнать, гони. Мне что? Оно и лутче...
Подумав, продолжал:
— Податей тоже никаких. Крышка податям-то!
— Покорнейше благодарим, твое царское величество.
— Насчет старой веры — никаких стеснениев. Мне что?
— А как насчет землицы? — осведомился один из выборных.
— Жалую вас землей! — объявил Аким. — Мне что? У меня земли много. Прямо сказать, сам не знаю, куда и девать. Берите, владайте. Сколько кому надобно, столько каждый пущай и берет. Одно слово, сколько осилить может...
— А с лесом как?
— Берите и лес. Рубите!
Тут робко вступил Карл Иваныч. Заговорил, что кургановский лес непростой. Триста десятин посажены еще князем Никитой по личному приказанию императора Петра I да двести десятин молодняка насажено нынешним князем Иваном. То есть, конечно, не сам князь Иван сажал, а он, Карл Иваныч, как ученый-лесовод.
— Ну, и что ж с того? — недоверчиво спросил Аким.
— Против песков насадка сделана. В защиту от песков, которые грозят занести всю округу. Лес никак нельзя трогать. Лес беречь нужно!
Мужики загалдели:
— А кто его разводи л-то? Ты, немчура, только показывал, как и что, а саженцы сажали мы же! Значит, и лес наш, что хотим, то и делаем!
— Лес можно рубить только делянками! Разбить весь лес на сто участков и каждый год вырубать только одну делянку. Так лес будет сбережен.
— Хитришь, Карла! Хочешь лес для господ сберечь! Сам из господ, так господскую руку и тянешь!
Аким, хватаясь за налившуюся болью голову, заявил:
— Руби, ребята, и никаких. Дерево, оно чье? Оно божье. Там и растет, где бог укажет. Захочет бог — вырастет, не захочет — так хоть тресни, ничего не выйдет. Руби, и никаких! На всех хватит!
Кто-то из мужиков пожаловался, что кургановцам приходилось наряжать рабочих для содержания в порядке огромного барского сада, а пользовались садом одни господа.
— Руби и сад! — решил «анпиратор». — Барская выдумка! Настоящему мужику разе с садом возиться?
Карл Иваныч застонал. Тогда «анпиратор» погрозил ему корявым пальцем.
— Ты у меня, немец, помалкивай. Ты уж и тому радуйся, что я тебя, скажем, повесить аль запороть не приказываю... А ежели рассудить, на что ты? Только и есть, что для барской прихоти.
Карл Иваныч, заикаясь, заявил, что он приносил пользу не одним барам. Уж не говоря о заботах о лесе и саде, он, Карл Иваныч, как физикус, химикус и ботаникус, занимался разведением лекарственных трав. Лечил и бар, и мужиков. Многих, можно сказать, от смерти спас...
— Что верно, то верно! — подтвердили мужики. — Глисту выводить мастер!
Аким повеселел.
— А ты, немчура, вывел бы из меня червячка пьяного? Завелся, анафема, лет десять назад, сидит под самым сердцем и сосет, сосет сердце... Опять же, вот и сейчас. Бог знает с чего, чердак трещит. Как выпьешь малость, так и начинает чердак трещать...
Карл Иваныч заявил, что от головной боли он может избавить «его царское величество» отменно просто. А вот с «пьяным червячком» повозиться надо. За десять лет этот червячок здорово разросся. Корни длинные пустил.
— А нос мне не поправишь, немчура? Болит дюже!
Карл Иваныч пообещал попробовать исправить и нос его царского величества. Надо поискать корешков подходящих.
Анпиратор посветлел.
— Да ты, оказывается, немец ничего себе, не вредный немец. Ну, живи! А вы, ребята, смотрите в оба: не обижать немца. Вишь, даже нос мне поправить берется!
Карл Иваныч был отпущен готовить какое-нибудь снадобье от головной боли и в награжденье ему был дан целый рублевик.
Староста Антон был жестоко обруган за то, что хоть и поневоле, но «тянул барскую руку». Анемподист получил несколько затрещин, поплатился одним выбитым царской ручкой зубом, но, в общем, отделался дешево. Отцу Сергию «анпиратор» приказал завтра похоронить честь честью всех убиенных сегодня и впредь не обременять кургановцев поборами. Покончив с этими «рештантами», анпиратор взялся за Тихона Бабушкина.
— А ты что за человек?
Тихон заявил, что он учился, но не доучился в московском университете — по слабости здоровья. Теперь живет в Курганском. Может быть весьма полезным его царскому величеству, как образованный человек.
— Ох, и не люблю же я вас, образованных! — признался Аким. — С вас как с козла — ни шерсти, ни молока. А нос вы задирать умеете!
— Я могу ребят обучать! — заикнулся Тихон.
— Ну, это ни к чему. Ребята землю пахать да сено косить и так выучатся от отцов да матерей!
— Грамота...
— А грамота к чему? Которые грамотные, так они и норовят своему же брату, мужику, на шею усесться. В приказные пролезают и так-то сосут мужика.
Совсем уж смущенный Тихон заикнулся, что он изучал всяческие законы, не токмо что государства Российского, но и иностранных государств.
«Анпиратор» рассердился:
— Каки таки законы? Для чего законы? Законы только баре придумали, чтоб бедного человека в страхе держать, а по-настоящему никаких законов не надобно. Где что нужно — скажем, царь прикажет, а его верные слуги распорядятся. И все будет по-доброму, по-хорошему.
— Для правильного суда...
— А кто тебе сказал, что в моем государстве правильный суд будет? — насупился «анпиратор». — Ничего этого нашему величеству не надобно. Выберут мужики пяток аль десяток стариков, те и будут судить. Как по совести, то есть. Кого нужно, того и постегают. Сами и стегать будут. А суд — на что он?
Тихон совершенно увял. Мучительно напрягал мозг, стараясь придумать, чем бы снискать если не милость, то хоть снисхождение грозного «анпиратора». Напоминать о виршах и о латинском языке он считал уже опасным. Но его выручил сам «анпиратор».
— Писать обучен, гриш? И по-иностранному?
— И по-иностранному, — торопливо отозвался Бабушкин.
— Так что можешь накатать грамотки иностранным, скажем, королям да прынцам разным?
— М-могу! — ответил, поеживаясь, Бабушкин — На языке Цицерона...
— По-немецки, что ли? Ну, ладно! Жалую тебя в наши иностранные министры. Будешь состоять при моей персоне.
Подумав, осведомился:
— Женат?
— Еще нет.
— А этого не люблю. Почему не женат? А знаешь что? Сбегай-ка ты к попу: пущай он тебя сейчас и повенчает.
— С кем? — испугался Тихон.
— Жалую тебя из моих царских рук невестой. Награждаю тебя любезной нашему сердцу стаст-дамой... Марфуткой кличут. Ничего, вальяжная девка. Муж-то ейный уж окочурился. Что ей во вдовах ходить?
Тихон не осмелился спорить, но решил как-нибудь увернуться от венчания.
* * *
Четыре дня шайка Акима и Назарки валандалась в Курганском. Сначала между кургановцами и безводновцами царило относительно согласие, но уже на второй день оно было нарушено. Безводновцы очень уж обижали девок и баб да еще и требовали от кургановцев поделиться добычей из барской усадьбы. Из-за этого весь второй день вспыхивали драки, и к ночи второго дня оказалось, что в драках убито человек до десяти. Ночью драка завязалась возле двора лежавшего с переломленной рукой Левонтия: несколько безводновцев подломили клеть и потащили оттуда накопленное Левонтием добро, а двое парней забрались в светелку, где пряталась чудом спасшаяся от горбуна Грушка, и стали ее насиловать. В завязавшейся драке кто-то прошиб кистенем голову Левонтьевой старухе. Вступившиеся за Левонтия родственники перебили ребра, одному безводновцу, в ответ был подожжен левонтьевский овин, а от овина загорелся хлев. Изба Левонтия уцелела, но все хозяйственные постройки словно корова языком слизнула, в огне погибла дорогая холмогорская корова и несколько овец. Пламя перекинулось на соседние усадьбы, и выгорел целый «порядок» — изб до тридцати. Озлобленные этим кургановские живьем сожгли несколько попавших им в руки безводновцев. На следующий день произошло уже целое побоище, и опять было два пожара. Чуть не сгорела и единственная церковь. Теперь драки происходили главным образом из-за съестных припасов: нахлынувшая на Курганское толпа пугачевцев ловила птицу, загоняла овец, выбирала все содержимое погребов. Добро не столько потреблялось, сколько портилось, развевалось по ветру. Благосостояние большого, жившего до сих пор сытой жизнью села таяло с поразительной быстротой. Уже образовалась целая толпа еще вчера зажиточных людей, у которых теперь не было ни кола, ни двора, ни краюхи хлеба. Не решаясь грабить своих же односельчан, они стали поговаривать, что не мешало бы собраться да и отправиться всем гуртом в близкое Петровское, а то в Богородское. Там еще не побывала ни одна шайка, а мужики там во какие богатые!
На пятый день «армия его царского величества» тронулась в новый поход: на Петровское, с тем, чтобы оттуда двинуться на Богородское.
Вперед были посланы конники, за ними повалила пехота, с которой вместе тянулись и сотни подвод с приставшими к «армии» погорельцами из Безводного и Курганского. Пугачевцы тащили с собой награбленную рухлядь и везли живую добычу в виде многих десятков молодок и девок.
Сам «его царское величество» Аким с енаралом Назаркой и «министром иностранных дел» Тихоном Бабушкиным, а также другими «енаралами» и «министрами» укатил за своей армией после полудня.
Село и усадьба опустели, но порядок в них восстановиться уже не мог: за время пребывания в селе пугачевцев между обитателями накопилось много новых счетов. Вспыхивали ссоры и драки из-за барского добра, из-за обид, причиненных «по пьяному делу». Выли бабы, мужья и братья которых были убиты в драках. Как ошалелые, бродили, «попорченные» девки. Время от времени обнаруживался уцелевший бочонок браги или водки, и начиналась попойка. Люди расползались из подвергшегося нашествию села по всем направлениям. Отец Сергий опять сбежал неведомо куда. Успел тайком выбраться и Карл Иваныч. Причетник Дорофеич, булькая, бродил по опустевшему храму и от скуки по нескольку раз в день забирался на колокольню.
Анемподиста пугачевцы увезли с собой, но, пользуясь царившим в их рядах беспорядком, он благополучно увильнул в сторону и через несколько дней добрался до Казани, где оповестил князей Кургановских об участи, постигшей их лучшее имение.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На Чернятиных хуторах был один уголок, куда не было ходу рядовым пугачевцам. Днем и ночью этот утолок тщательно охранялся «бекетами», то есть пикетами из старых приверженцев «Петра Федорыча», по большей части казаков-старообрядцев и сибирских варнаков, людей, на которых «анпиратор» мог положиться.
Ложбинка, заросшая липами. Возле нее небольшое поле с гречихой. Посреди липового леска — полянка с густой и сочной травой, а на этой полянке штук до полутораста пчелиных ульев. В сторонке — омшенник, чтобы убирать ульи на зиму, прятать пчелку, божью работницу, от степных морозов. Рядом с омшенником приземистый навес с верстаком для плотничьих работ, и дальше — три мазанки с крошечными оконцами, в переплетах которых стекла заменялись пластинками мутной, испещренной жилками горной слюды. При мазанках были и кое-какие служебные постройки.
Весь этот тихий уголок принадлежал богатому хуторянину, раскольнику «Пафнутиева согласия», выходцу с Дона Филиппу Голобородько, поселившемуся здесь еще во дни императора Петра Великого молодым человеком, а теперь подбиравшемуся к девяноста годам. Сам Филипп, впрочем, жил не на пчельнике несмотря на весьма преклонный возраст, он был одним из верховных заправил «Пафнутиева согласия» и почти постоянно пребывал в таинственных разъездах. Хозяйством, которое у Голобородько было огромное, управляли уже и не сыновья, а внуки Филиппа, люди оборотистые, кряжистые. На пчельнике орудовал белый, как лунь, тоже почти девяностолетний двоюродный брат Филиппа глухой, как пень, Варнава. В свое время и он, Варнава, играл роль в «Пафнутиевом согласии». Побывал и в Австрии, и в Турции, и на Соловецких островах, и в сибирской глухой и страшной тайге, пожил и в обеих столицах. А потом как-то охладел ко всему в мире, может быть, из-за одолевшей его глухоты и скрючившей его крепко сбитое тело подагры. Он ушел от мира и грехов вот сюда, на пчельник, разводить пчел и думал какую-то думу.
Примыкавшие к «Пафнутиеву согласию» добрые люди были разбросаны по многим местам. Были у них единоверцы и в Москве, и в Питере, и в Нижнем, и в Астрахани. Обладали они и простыми общинами с тайными моленными и тайными скитами как мужскими, так и женскими. От общин, моленных, скитов, даже запрятавшихся в сибирскую тайгу, тянулись невидимые, но крепкие нити сюда, через Чернятины хутора, в липовую рощу на пчельник.
Три мазанки служили для особой цели: в них иногда по месяцам проживали сновавшие между раскинутыми на огромном пространстве общинами и скитами свои, «пафнутьевские» странники, вестники, учителя и наставники, твердые в истинной вере и готовые, ежели понадобится, потерпеть хотя бы и лютую смерть от слуг антихристовых, то есть от представителей царской власти. Многих странных гостей видели убогие мазанки, но таких, какие нашли себе приют здесь теперь, ни разу видеть не приходилось. Сам Варнава поглядывал на них не без робости. Не нравилось ему, вот как не нравилось, что эти таинственные гости без зазрения совести курили свои трубки в жилищах, в которых до них пребывали многие истинно угодные богу люди святой жизни и строжайших правил. Не нравилось ему и то, что пришельцы и в жилище свое зачастую входили, не снимая шапок, и лопотали между собой на непонятном для окружающих языке Но Варнава знал, что «так надо», и терпел все, не споря. Не выдерживала его душа только тогда, когда кто-нибудь из «нехристей» забирался с трубкой в зубах на самый пчельник. Тогда Варнава бежал к пришельцу и, низко кланяясь, бормотал:
— Уйди ты, ваша милость, Иисуса ради, отсюда! Пчела — тварь божья, она табашного дыму не переносит!
Обыкновенно пришелец, посмотрев на взволнованного старика, скоро понимал, в чем дело, и, смеясь, уходил с пчельника.
Тут, же в нескольких десятках саженей от пчельника, было совсем укромное место: под развесистой столетней липой был ветхий дубовый сруб, из-под которого вытекала тонкая струйка кристально чистой и холодной воды, рядом — весь поросший сочной, ярко-зеленой травкой бережок. В этом уголке царила торжественная и вместе ласковая тишина. К толстому стволу липы был прибит старого, поди, новгородского литья медный восьмиконечный крест с угловатым телом распятого.
Около полудня знойного июньского дня в этом уголке, на старой, врытой в землю скамье сидело несколько человек таинственных гостей хутора Голобородько. Первое место занимал толстый смугляк с бритым лицом, пухлыми фиолетовыми губами, горбатым носом, живыми черными глазами, обличавшими южанина, и певучим, хотя и тронутым легкой хрипотой, голосом. Он был одет в простой казинетовый камзол и короткие штаны, на ногах были грубой работы крепкие башмаки с пряжками. Справа от него помещался почти такой же толстый, похожий на откормленного и избалованного старого кота сероглазый мужчина лет сорока, одетый по-казацки, стриженый «в кружок», с бритым подбородком, но с длинными свисающими усами. Сбоку у него висела шашка с серебряным чеканным эфесом. Слева от толстого смугляка помещался уже знакомый нам пан Чеслав Курч, польский конфедерат, бежавший к Пугачеву из Казани. В двух шагах, расположившись на срубе колодца, сидели светлоусый молодец с лицом, черты которого чем-то неуловимым напоминали шведского короля Густава Адольфа, великого воителя, и молодой худощавый человек с темными волосами, орлиным носом и дерзкими карими глазами. На его правой щеке от носа до уха проходил большой старый рубец, который, впрочем, не портил это красивое странной и беспокойной красотой лицо. Двойник Густава Адольфа и его сосед со шрамом курили свои трубки, и сизый табачный дымок тянулся расплывающимися прядями мимо ствола липы, окутывая чуть видные очертания распятия. Смуглый толстяк держал в руках маленькую пузатую книжку в сильно потертом сафьяновом переплете — молитвенник на латинском языке и изящную красного дерева с хитро заплетенным золотым узором тавлинку.
— Они опять совещаются! — играя косматыми бровями, сказал смугляк. В его голосе сквозила насмешка, близкая к презрению.
— Они только и знают, что совещаться! — откликнулся молодец со шрамом. Оба говорили по-французски, но было ясно, что для толстяка французский отнюдь не является его родным языком.
— Мне кажется и все-то русские не умеют ничего другого делать, как только болтать и болтать без конца! — с раздражением сказал светлоусый, сидевший рядом с толстяком. И этот говорил по-французски с акцентом.
— Москали, действительно, страдают болезнью, которую я назвал бы «недержанием речи»!
Сидевший на срубе двойник Густава Адольфа внимательно посмотрел на других, потом потупился и принялся рассматривать кончик своего ботфорта желтой буйволовой кожи.
— Московитов можно понять, вообще говоря, только когда привыкнешь относиться к ним, как к азиатам, страшно лукавым и вместе с тем далеко не умным варварам, лишь совершенно случайно схожим, и то лишь в известной степени, с людьми европейской расы! — наставительно вымолвил смуглый толстяк, делая плавный жест вооруженной тавлинкой пухлой рукой. — Вся их душа есть душа азиатских дикарей. Их царь Петр сам, собственно говоря, был такой же лукавый дикарь, как и они, только поумнее, то есть даже не поумнее, а похитрее их. Он заставил их рядиться по-европейски, приучил бояр к европейской роскоши и французской речи. Но дальше не пошел! Поскребите любого московита, рядящегося в камзол французского покроя, носящего парик, таскающего шпагу, болтающего по-французски, и вы увидите настоящего степняка-татарина… И это — счастье для остальной Европы!
— Почему же счастье, синьор Бардзини? — осведомился пан Чеслав.
— Потому, сын мой, что при удивительной способности московитов размножаться, плодиться, как плодятся степные мыши, было бы горе Европе, если бы они оказались способными воспринять благородное европейское просвещение и построить свою жизнь на более или менее разумных основаниях. Покуда они, московиты, могли выставлять в поле только орды вооруженных людей, Европа могла их не бояться; сравнительно ничтожные по численности, но хорошо выученные армии их соседей могли бить эти орды, где только их встречали.
— Нарва! — произнес сидевший на срубе двойник Густава Адольфа.
— Да, Нарва... Но вот, их царю удалось с грехом пополам и, увы, с помощью предавших Европу европейцев, особенно безголовых шотландцев, отчасти немцев, придать этим ордам нечто такое, что может быть названо европейским, и — и с ними уже стало трудно справляться.
— Полтава! — вставил пан Чеслав.
По лицу человека, похожего на Густава Адольфа, пробежала тень. Он сердито сжал губы и наморщил лоб.
— Москва теперь бьет Турцию! — сердито завозился человек со шрамом. — Мой всемилостивейший король не может оставаться равнодушным к поражениям турок. Русский флот, правда, очень плохой, разгуливает по Средиземному морю, которое...
— Которое вы, мосье Балафре, считаете вашей, французской собственностью! — засмеялся, подмигивая, Бардзини.
— Во всяком случае, — пылко ответил француз, — Средиземное море по праву принадлежит народам латинской крови. Московитам там нечего делать!