Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мальчик-менестрель - Арчибальд Джозеф Кронин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Наверно, мне пора идти.

— Так быстро! А ведь мы только-только начали друг другу нравиться…

Она вспыхнула, отчего стала еще привлекательней.

— Вот потому-то и пора… Ты начинаешь мне нравиться больше, чем хотелось бы. — С этими словами она встала и протянула мне руку: — Спокойной ночи, Алек.

— Спокойной ночи, дорогая сестренка.

Я проводил ее глазами в тайной надежде, что она обернется. И она действительно обернулась, посмотрела на меня долгим взглядом, а потом, потупившись, вышла из зала.

Я тоже решил уйти, но в этот момент сестры, сидящие на сцене, дружно поднялись при появлении очень старой, почтенного вида монахини, которая, тяжело опираясь на палку, шла в сопровождении молодой монашки. В центре сцены тут же появилось кресло, в которое и уселась старая дама.

Танцоры мгновенно застыли на месте, поскольку то была не кто иная, как сама мать-настоятельница. Ласково посмотрев на присутствующих, настоятельница вполне отчетливо произнесла:

— Не мог бы юный Фицджеральд подойти ко мне?

Десмонд, проворно забравшись на сцену, поклонился, встал прямо перед старой монахиней, чтобы привлечь ее внимание, а потом опустился перед ней на одно колено.

— Ты тот самый ирландский мальчик, который поет?

— Да, преподобная мать-настоятельница.

— Отец Бошапм говорил мне о тебе. Но сначала, мой дорогой Десмонд, я хочу заверить тебя для восстановления твоего же душевного спокойствия, что я не получала образования в Борстальском исправительном заведении, которое, как тебе, похоже, известно, находится неподалеку от Итона.

Десмонд густо покраснел, а монахини на сцене захихикали. Небезызвестное письмо, несомненно, стало и здесь предметом шуток.

— Прошу простить меня, преподобная мать-настоятельница. То была дурацкая шутка.

— Ты уже прощен, Десмонд, но мне все же придется наложить на тебя епитимью, — произнесла мать-настоятельница и после короткой паузы продолжила: — Я старая ирландка, до сих пор скучающая по своей родине, на которую ей не суждено вернуться. А потому не мог бы ты сделать мне одолжение и спеть одну, только одну, ирландскую песню или балладу, чтобы утолить мою тоску по дому?

— Конечно, могу, преподобная мать-настоятельница. С превеликим удовольствием.

— Ты знаешь песню «Тара»? Или «Сын менестреля»?

— Я знаю обе.

— Тогда пой.

Она закрыла глаза и приготовилась слушать, а Десмонд сделал глубокий вдох и начал петь, исполнив сперва одну, а потом и другую балладу. И никогда еще он не пел так хорошо.

Молчит просторный тронный зал, И двор порос травой: В чертогах Тары отзвучал Дух музыки живой.[15] Он на битву пошел, сын певца молодой, Опоясан отцовским мечом; Его арфа висит у него за спиной, Его взоры пылают огнем… Пал он в битве… Но враг, что его победил, Был бессилен над гордой душой; Смолкла арфа: ее побежденный разбил, Порвал струны он все до одной. «Ты отвагу, любовь прославлять создана, — Молвил он, — так не знай же оков. Твоя песнь услаждать лишь свободных должна, Но не будет звучать меж рабов!»[16]

Живая картина, достойная кисти живописца! В окружении монахинь старая, очень старая мать-настоятельница, которая сидит с закрытыми глазами, откинувшись на спинку кресла, а возле нее — светловолосый голубоглазый юноша с лицом ангела, рвущий сердце своей песней.

Когда песня кончилась, все так и остались стоять, не шелохнувшись, пока мать-настоятельница не проговорила, глотая слезы:

— Спасибо тебе, мой дорогой Сын Менестреля. Да благословит тебя Отец наш небесный и воздаст тебе, за то что позволил старухе, прежде чем отправиться на небеса, вкусить райское блаженство на земле. — С этими словами она с помощью монахинь с трудом поднялась с кресла и ласково улыбнулась. — А теперь можете продолжать танцы.

Когда она покинула сцену, в зале началось настоящее веселье, причем заводилой был Десмонд, окрыленный внезапным успехом и готовый действовать. Он уговорил веселую маленькую толстушку, которая оказалась капитаном школьной хоккейной команды, составить ему компанию и сплясать нечто среднее между ирландской джигой и удалым шотландским танцем.

Мне очень хотелось подойти к нему, чтобы сказать последнее «прощай». Но, по правде говоря, мы уже сделали это после матча, а потому, сопровождаемый веселой мелодией «То Кэмбеллы идут — ура, ура!», которую играли на пианино, я вышел на улицу и глубоко вдохнул прохладный ночной воздух.

Придя домой, я обнаружил, что мама не спит и ждет меня. Я еще не успел снять ботинки в прихожей, как услышал ее голос:

— Дорогой, надеюсь, ты успел проголодаться? Я приготовила тебе чудные гренки с сыром.

Я и правда проголодался. И прошел на кухню. Мама повернулась ко мне, раскинув руки, — на груди у нее сверкала серебряная брошь.

Часть вторая

I

Десмонд поступил в семинарию Святого Симеона, расположенную в деревушке Торрихос, в каких-нибудь десяти километрах от Толедо. Он писал мне часто, но не регулярно. За исключением первого письма, содержащего интересное описание семинарии и окрестностей, остальные письма были довольно скучными и однообразными, поскольку монотонная монастырская жизнь не давала простора для воображения. Однако уже ближе к концу подготовки Десмонда к принятию духовного сана я получил два письма, представляющих определенный интерес и имеющих отношение к дальнейшей карьере Десмонда. Поэтому мне хотелось бы полностью привести здесь первое и два последних письма Десмонда.

Что касается меня, то — раз уж я снова незаметно вошел в жизнь Десмонда — должен сказать, что моя учеба в университете проходила в достаточно суровых условиях — почти таких же, как и в школьные годы. Все та же полупустая крошечная квартирка, все та же незамысловатая еда и вечная овсянка, все та же нежная преданность мамы. Меня поддерживали лишь честолюбивые устремления. В университете были и другие бедные студенты, которые соперничали в отчаянной борьбе за успех. В те далекие времена гранты еще так щедро не раздавали направо и налево. Умные амбициозные юноши с нищих ферм на севере страны обычно приезжали с мешком муки, предназначенной для пропитания вплоть до следующего «мучного понедельника»[17] — официального выходного дня в университете, который им давали для того, чтобы они могли съездить на родительскую ферму для пополнения запасов провизии.

И все же, несмотря на крайнее переутомление от чрезмерной нагрузки и бесконечных экзаменов, я частенько думал о Десмонде, который своими письмами постоянно напоминал о себе, и у меня появилось странное предчувствие, что, когда он станет священником, я снова окажусь рядом с ним.

Мой дорогой Алек,

Узри своего возлюбленного друга, своего fidus Achates[18], в Испании, вблизи благородных стен города Толедо, согретого ласковыми лучами средиземноморского солнца, но глубоко несчастного и одинокого, опечаленного разлукой с любимой матушкой и страшащегося безрадостного будущего, которое ему предстоит.

Но сначала хочу слегка подсластить для тебя горькую пилюлю.

Через два дня после нашей последней встречи я отправился в Рим вместе со своей дорогой матушкой, которая, несмотря на то что здоровье ее оставляет желать лучшего, вызвалась меня сопровождать. Путешествие наше было приятным и относительно спокойным, и по прибытии мы направились в отель «Эксельсиор», расположенный на виа Венето, где нам предоставили просторные и прохладные комнаты вдали от городского шума.

Целью нашей остановки в Вечном городе было не только отдохнуть, что было крайне необходимо моей дорогой матушке, но и возобновить полезные связи, которыми мой отец обзавелся во время своих частых поездок сюда для приобретения старинных манускриптов и книг, а также для каталогизации библиотек знатных семейств. И нас чрезвычайно порадовало то обстоятельство, что его не забыли. Вскоре после нашего прибытия зазвонил телефон, а у портье начали оставлять на наше имя визитные карточки. Позвонил монсеньор Броглио, жуткий старый зануда, да еще и обжора в придачу, который, однако, достал для нас entrée[19] в Ватикан. Были и другие. Очаровательная и гостеприимная маркиза ди Варезе несколько раз приглашала нас в свой прекрасный старинный дом на виа делла Кроче. В свое время мой отец провел у маркизы несколько недель в качестве гостя, занимаясь составлением и каталогизацией ее огромной и невероятно ценной библиотеки. Мне даже показалось, что когда-то она питала к моему дорогому батюшке нежные чувства, поскольку была со мной в высшей степени мила и обещала в случае необходимости оказать любую поддержку. Именно маркиза сыграла немаловажную роль в том, что престарелый монсеньор смог организовать нам аудиенцию у Его Святейшества. Меня до глубины души тронула та знаменательная встреча — конечно, не аудиенция с глазу на глаз, которой удостаиваются исключительно королевские особы и знаменитости, — а пятнадцатиминутный прием в огромном зале в присутствии большой аудитории.

Естественно, мы прибыли туда вовремя, можешь не сомневаться; я был в черном костюме, а мама — в обязательном черном платье, очень изящном, и в кружевной мантилье, которую одолжила ей маркиза. Сначала мы ждали в маленькой комнате, затем нас привели в зал, ближе к тому концу, что был отделен бархатным шнуром. Там нам снова пришлось подождать, но не более двух минут. Когда в сопровождении папского секретаря появился Папа, я почувствовал почти экстатическую дрожь во всем теле. Он излучал такое достоинство, такое спокойствие, такую удивительную доброту, когда после подсказки секретаря поздоровался с нами на безупречном английском, назвав нас по именам и, в частности, вспомнив моего отца, которого знал еще в бытность кардиналом Пачелли, и «все то, что он сделал для Церкви». Сперва Его Святейшество побеседовал с моей мамой, а потом — со мной, подчеркнув, сколько пользы могут принести в современном мире энергичные молодые священники, и выражение его глаз говорило о том, что он знает о Толедо, поскольку он пустился в пространные рассуждения о пользе самоотречения и покаяния. И разговор наш явно мог продолжаться гораздо дольше отпущенных пятнадцати минут, так как, похоже, мы вовсе не наскучили Его Святейшеству, но неожиданно массивные двери в другом конце зала позади нас распахнулись, и внутрь ввалилась целая ватага… Угадай кого, Алек?.. Моряков американского военно-морского флота, которые рванули вперед, не сдерживая восторженных криков: «Эй, парни, а вот и он! Его Святейшество! А теперь всем заткнуться! Не орать!»

Когда порядок и спокойствие были восстановлены, их всех собрали в специально отведенной части зала, а нам секретарь велел встать на колени. Что я и сделал, но когда мама собралась было последовать моему примеру, Ею Святейшество положил ей руку на плечо и произнес: «Вам, милая леди, не надо преклонять колена».

И благословил нас на глазах у притихшей толпы.

Алек, ты помнишь тот случай, когда я попросил твоего благословения в пустой комнате? Так вот, я испытал то же самое нереальное, неземное, необъяснимое, возвышенное чувство. Гораздо более сильное, конечно, но по сути такое же. Так что в дальнейшем мне придется следить за собой, чтобы не назвать тебя Ваше Святейшество.

Нас вывели из зала по специальной лестнице, а вечером маркиза устроила торжественный ужин в нашу честь. На следующий день мы уже торопились в Мадрид. Поскольку мама заранее готовилась к поездке в Испанию и даже отложила на это приличную сумму, я решил повременить с приездом в семинарию, а провести два дня в Мадриде. По прибытии туда я сразу же взял такси и велел везти нас в отель «Риц», где нас приняли как почетных гостей и разместили в апартаментах с видом на сад.

Алек, ты даже представить себе не можешь, какой это замечательный отель, и я, ни секунды не сомневаясь, дал бы ему две дополнительные звезды помимо уже имеющихся четырех. Наконец-то маме удалось по-настоящему отдохнуть в сени апельсиновых деревьев, я же воспользовался случаем, чтобы хорошенько ознакомиться с Прадо, который, надо признаться, меня несколько разочаровал: слишком уж много гигантских портретов королей, хотя, конечно, там есть и чудесный, непревзойденный Веласкес — его «Менины». Мама немного беспокоилась по поводу позднего ужина, но, когда мы сели за стол, все недовольство как рукой сняло. Еда была такая, что пальчики оближешь!

Утром третьего дня я договорился с агентством, чтобы маму вечером посадили на поезд Мадрид — Париж — Па-де-Кале, билет на который я забронировал. Мы сели в просторный лимузин «Испано-Суиза» и направились в сторону Толедо, в семинарию.

Перед запертыми воротами семинарии моя дорогая мамочка обняла меня, и меня вдруг кольнуло нехорошее предчувствие, что мы расстаемся навсегда и мне не суждено ее еще увидеть. Я проводил глазами такси, ожидая, пока оно не скроется из виду, а также, должен сознаться, пока не высохнут слезы, и только тогда прошел в ворота и по-испански попросил привратника проводить меня к отцу-настоятелю. Привратник, немало удивленный тем, что я говорю на его языке, охотно подхватил мой чемодан и повел меня через широкий двор по направлению к центральной части семинарии — восхитительному старинному андалузскому аббатству, к сожалению обезображенному двумя современными пристройками из бетона. Мы зашли внутрь, поднялись по чудесной старой лестнице из черного оливкового дерева и оказались перед запретной дверью из такого же черного дерева, где привратник и оставил мой багаж. Когда я дал ему несколько песет, он, похоже, снова удивился, но явно остался доволен.

— Хорошо, что сеньор знает испанский. Здесь вся прислуга — испанцы.

— И все мужчины?

— Конечно, сеньор. Отец-настоятель Хэкетт других не держит.

Я постучался в дверь, но, не получив ответа, все же вошел в комнату и был здорово изумлен, когда увидел высокого темноволосого священника, преклонившего колена на скамеечке для молитвы перед распятием на стене. А под распятием в стеклянном ящике лежала — ты не поверишь! — отрезанная человеческая рука. Не успел я оправиться от потрясения, как священник неожиданно произнес:

— Выйди за дверь и жди там.

С трудом оторвав ноги от пола, я, с чемоданом в руке, вышел из комнаты и прождал за дверью минут десять, не меньше, когда услышал тот же голос:

— Можешь войти.

Я вошел, поставил чемодан на пол и, увидев напротив письменного стола стул, должно быть поставленный для меня, сел.

— Встань!

Я повиновался, с опаской взглянув на своего будущего отца-настоятеля, сидевшего и внимательно изучавшего папку, которая, если верить моим худшим опасениям, была моим личным делом. Ты когда-нибудь видел иллюстрации Фица к «Дэвиду Копперфильду»? Так вот, отец-настоятель был точь-в-точь отчим Дэвида Копперфильда — та же фигура и та же отталкивающая внешность, те же черные, глубоко посаженные глаза садиста. Мне он совсем не понравился, я почувствовал себя точь-в-точь как маленький Дэвид, когда того отправили на фабрику мыть бутылки.

— Известно ли тебе, мой дорогой Фицджеральд, что ты прибыл сюда с опозданием на три дня? — В голосе настоятеля слышался едкий сарказм, без тени юмора.

— Прошу прощения, отец мой, но меня провожала матушка, и так как путешествие ее утомило, мы два дня провели в Риме, а затем остановились в «Рице», в Мадриде, поскольку я опять же счел, что с моей стороны будет благоразумнее провести ночь там.

— Похвальная сыновняя преданность. А что ты делал в Риме, сын мой?

— Его Святейшество Папа удостоил нас аудиенции.

Мне казалось, что это может его смягчить. Но не тут-то было. Он продолжал улыбаться, и смею тебя заверить, Алек, его улыбка мне не слишком понравилась.

— Так что же сказал тебе Его Святейшество?

И тут я по недомыслию выложил ему всю правду:

— Он особо отметил достоинства самоотречения и покаяния.

При этих словах отец-настоятель неожиданно поднял огромную руку и с такой силой ударил кулаком по столу, что все стоящие там предметы задрожали и подпрыгнули. Увы, я тоже чуть было не подпрыгнул.

— Вот-вот. Именно эти слова и мне следовало бы тебе сказать. И я говорю их тебе, поскольку это девиз нашего учебного заведения, особенно применительно к тебе — изнеженный, испорченный до мозга костей маменькин сынок! Если бы я еще раньше не прочел все это на твоем лице, то обязательно прочел бы здесь, в твоем личном деле, — произнес он, бросив взгляд на лежащую перед ним папку. — Скажи мне, тебе хоть что-нибудь известно об умерщвлении плоти?

— Да, известно. Мой лучший друг каждое утро принимает ледяную ванну и делает пробежку в две мили, даже не поев овсянки.

Его глаза заблестели голодным блеском.

— Это наш человек. А нельзя ли его к нам?

— Он уже на пути к тому, чтобы стать доктором.

— Жаль! Какого миссионера я сделал бы из него! Мы специализируемся на подготовке миссионеров, мой дорогой Фицджеральд. За последние двенадцать лет я уже выпустил из этих стен семь миссионеров, трое из которых пролили кровь на Черном континенте.

Алек, этот кровопийца начал уже всерьез меня тревожить. Он был хуже, чем Джек Потрошитель.

— Но перейдем к делу. Я обязан наказать тебя за столь вопиющее нарушение правил. Ты на две недели лишаешься возможности покидать территорию семинарии. А комната, которую тебе отведут, вряд ли будет похожа на номер в «Рице».

Он стукнул по звонку, установленному на столе. Тут же появился слуга. Потрошитель проинструктировал его. Слуга явно удивился, но взял мой чемодан, и мы, выйдя из главного здания чудесного аббатства, направились в дальний конец бетонного строения. Там я спустился вслед за ним по ступенькам в подвальное помещение и оказался в темной клетушке с малюсеньким окошком, из которого открывался омерзительный вид на уличные туалеты. Да и сама келья, где царил жуткий беспорядок, была до отвращения грязной.

Бросив взгляд на замызганную кровать с продавленным матрасом, я повернулся к парню, все еще держащему в руке мой чемодан.

— Кто занимал эту комнату до меня?

— Студент, которого исключили только вчера.

— За что?

— Думаю, за курение, сеньор, — сказал слуга и, понизив голос, добавил: — Это карцер, сеньор.

С минуту я простоял, не зная, что предпринять. Нет, мне решительно не хотелось здесь оставаться.

— Никуда не уходи! Жди меня здесь и посторожи мой чемодан. Я вернусь.

Похоже, ничего другого он и не ожидал.

Поднявшись по гадким ступеням, я направился прямиком в кабинет Потрошителя.

Он оторвался от бумаг на письменном столе и поднял на меня взгляд. Мое возвращение явно не стало для него сюрпризом.

— Да?

— Я не собираюсь жить в этом вонючем склепе. По крайней мере, я имею право на чистое и приличное жилье.

— А что, если я не выполню твои требования?

— В таком случае я отправлюсь отсюда прямо в Толедо, возьму такси до Мадрида, потом пересяду на поезд до Рима и обо всем расскажу Его Святейшеству.

— Очень хорошо, — спокойно ответил он. — Прощай, Десмонд.

Я как стоял, так и остался стоять, кипя от бешенства, а он как ни в чем не бывало снова углубился в изучение бумаг на столе. Тогда я круто развернулся и нога за ногу поплелся обратно в свою келью. Теперь я чувствовал себя уже не маленьким Дэвидом, а одной из тех бутылок, что он успел отмыть только наполовину. Я решительно не мог осуществить свою угрозу, и Потрошитель прекрасно это понимал. Как я покажусь на глаза моей дорогой мамочки, если вернусь к ней в «Риц»?.. Нет, никогда, никогда! Я должен с честью выйти из положения. Во мне еще осталась какая-никакая сила духа. Слуга по-прежнему стоял рядом с чемоданом. Он знал, что я непременно вернусь.

— Сеньор, эта маленькая комната будет выглядеть лучше, гораздо лучше, если здесь прибраться.

Наши глаза встретились, и я понял его взгляд. И воздав хвалу Господу за мой хороший испанский — факт, оставшийся неизвестным сидящему у себя в кабинете сукину сыну с садистскими наклонностями, — я спросил:

— Как тебя зовут?

— Мартес, сеньор.

Я достал из бумажника прекрасную новенькую, хрустящую банкноту достоинством в пятьдесят песет и помахал ею у него перед носом. Я знал, что пятьдесят песет — для него целое состояние. Он знал это не хуже моего.

— Мартес, пригласи сюда приятеля с мылом, ведром воды и подручными средствами для уборки. Достаньте чистое белье, чистые занавески, принесите ковер из другой комнаты. Сделайте так, чтобы тут все сияло и блестело, — и деньги твои.

Он поставил чемодан на пол и пулей вылетел из комнаты. Я дождался, пока он вернется с другим слугой, которого Мартес представил мне как Хосе. С собой они принесли тряпки, щетки и ведра с водой. Пока я поднимался по лестнице, за моей спиной уже вовсю кипела работа.

Примерно с час я бродил по территории семинарии и за это время успел обнаружить заброшенные теннисные корты, где оставили свои визитные карточки отбившиеся от стада коровы с соседних ферм, площадку с высокими стенами для игры в пелоту[20] и старое футбольное поле. Я заглянул в старинную церковь в испанском стиле и про себя отметил, что церковь в хорошем состоянии, очень красивая и благостная. Поскольку занятия еще не кончились, я не встретил ни одной живой души.

Наконец я вернулся в свою комнату. Оба слуги уже ждали меня снаружи и с готовностью проводили внутрь. Я был буквально ошеломлен тем, что им удалось сделать. Они оттерли и надраили мою каморку до блеска. На чисто вымытом оконце красовались новые льняные занавески, а на выложенном плиткой полу лежал симпатичный испанский коврик. И, как еще один дар из пустующей комнаты наверху, — плетеное кресло с мягким сиденьем. Комод, теперь источающий приятный запах пчелиного воска, оказался антикварным, причем подлинным образчиком андалузского стиля. И в довершение ко всему, обломки кровати собрали вместе и застелили свежим белоснежным постельным бельем.

Я бросил признательный взгляд на своих благодетелей, которые смотрели на меня с выжидательными улыбками.

— Чудесная комната, сеньор. Здесь тихо, спокойно. А летом прохладно.

Я достал бумажник и извлек оттуда еще одну новехонькую банкноту в пятьдесят песет, полученную непосредственно из рук кассира в «Рице». Когда я вручил каждому по заветной бумажке, радости их не было границ.

— Сеньор, мы будем приходить как можно чаще, чтобы здесь все блестело.

— Да будет так, Мартес и Хосе, ведь отныне вы мои друзья.

Когда они вышли, одарив меня напоследок признательными улыбками, я распаковал вещи и разложил их по ящикам, застеленным чистой бумагой, потом поставил на комод две небольшие фотографии, запихнул пустой чемодан под кровать и, с удовольствием оглядев напоследок комнату, вышел во двор, где нос к носу столкнулся со своим врагом.

— Что, пришлось потрудиться, Фицджеральд?

— Не больше, чем обычно, отец мой.

— А ну-ка пойдем посмотрим.

И он начал спускаться по лестнице. Из соображений благоразумия я решил за ним не ходить. Наконец, обследовав, вне всякого сомнения, все от и до, выдвинув ящики и потрогав мое нижнее белье, он с широкой улыбкой на губах вернулся ко мне.

— Мои поздравления, Фицджеральд. Ты отлично потрудился. Я от тебя такого и не ожидал. — И с этими словами он с деланой сердечностью положил мне руку на плечо.

Я выскользнул из его неискренних объятий и посмотрел ему прямо в глаза.

— Вы ведь прекрасно знаете, что я пальцем о палец не ударил. Так что не старайтесь выставить меня лжецом. Что бы вы там обо мне ни думали, я никогда им не был, и вам не удастся заманить меня в эту ловушку.

Он долго молчал, а потом уже своим обычным голосом произнес:

— Неплохо, Фицджеральд. У меня еще есть шанс сделать из тебя миссионера. А теперь настало время нашего вкуснейшего второго завтрака. Пойдем, я покажу тебе трапезную.

Трапезная находилась в дальнем крыле нового здания; это был большой зал с подиумом у одной стены и по меньшей мере двадцатью длинными узкими столами, расположенными чуть пониже, за которыми уже собрались для приема пищи мои будущие товарищи. Указав мне мое место в конце одного из столов, Хэкетт уселся между двумя священниками в центре стола на подиуме. Потом была прочитана благодарственная молитва, и, пока какой-то парень читал с аналоя отрывки из «Книги мучеников», начали разносить тарелки с едой, а это означало, что я смогу наконец-то поесть.

Увы, блюдо оказалось совершенно безвкусной олья-подридой, состоящей из риса и гороха, а также плавающих в мерзком вареве кусочков жесткой говядины, которую нужно было рубить топором. Я, давясь, впихнул в себя то, что лежало на моей тарелке, поскольку прекрасно понимал, что если не научусь хлебать эти помои, годные только для свиней, рано или поздно просто-напросто умру с голоду. Затем нам подали кислый козий сыр с ломтем хлеба, что на вкус оказалось не так уж плохо, и напоследок — по кружке какой-то черной бурды, замаскированной под кофе. Я в два глотка выхлебал это пойло, которое хотя бы было горячим.

Между тем я внимательно рассматривал обитателей семинарии, большинство из которых не понравилось мне с первого же взгляда. Причем особую неприязнь вызвал у меня сидевший во главе центрального стола здоровенный уродливый туповатый детина, которого все звали Дафф. Что касается представителей духовенства, то только один, казалось, заметил мое присутствие. Это был похожий на большого ребенка человечек, румяный и седовласый, который непрерывно хмурился и морщился в мою сторону. Когда я поинтересовался у своего соседа, кто это такой, тот шепотом, поскольку за столом следовало соблюдать тишину, произнес: «Отец Петит, учитель музыки».

«Боже мой, — подумал я, — это последняя капля». А потому, когда все поднялись, возблагодарив Господа, и отец Петит вдруг принялся делать мне знаки, я быстро поднялся и, смешавшись с толпой, стал поспешно пробираться к своей келье. Я начал писать письмо в отведенный нам час отдыха, а закончил его уже вечером следующего дня, при свете свечи.

И поскольку я не могу подвергать сие послание опасности цензуры кровожадного Хэкетта, то собираюсь вручить его своему испанскому дружку, чтобы тот отправил его из деревни. Дорогой Алек, прости меня за этот пространный и вымученный опус. Я просто хотел, чтобы ты знал, как я устроился и что ожидает меня, если я, конечно, выживу, в ближайшие четыре года.

Передай мои наилучшие пожелания твоей дорогой матушке.

Нежно любящий тебя,

Десмонд.

P. S. Отрубленная рука в кабинете Хэкетта, как оказалось, является реликвией. Она хранится в память об одном из выпускников семинарии, молодом священнике, изувеченном, а потом и убитом в Конго; его тело обнаружили бельгийские солдаты, которые и прислали сюда его руку. Так что ставлю Хэкетту «отлично» за то, что бережет и почитает святыню.

II

Какой вывод можно было сделать из этого действительно пространного, сумбурного, но такого характерного для Десмонда письма? Я дал почитать его маме, которая обожала Десмонда и интересовалась его успехами на ниве служения Господу. Но мама только головой покачала: «Бедный мальчик. Он никогда не сможет этого сделать».

Однако письма, которые затем начали приходить систематически, казалось, опровергали мамино пророчество. Безрадостные, жалобные, освещенные редкими искорками юмора или вспышками ярости против Хэкетта, они были столь однообразными и столь недостойными Десмонда, что я их никому не показывал. По сравнению с событиями, что ждали Десмонда впереди, то был самый унылый период его жизни. На ранних этапах его послушничества у Десмонда был один-единственный друг среди неотесанных парней — юноша с не менее тонкой душевной организацией, чем у него самого, которому здесь дали прозвище Полоумный. Именно с ним Десмонд проводил часы отдыха: они играли в теннис допотопными ракетками и изношенными мячами на поле, усеянном высохшими на жарком солнце коровьими лепешками. А иногда молча гуляли по старому аббатству, впитывая в себя красоту и спокойствие этой находящейся в небрежении части семинарии. В дождливые дни они прятались в библиотеке, где читали, конечно, не толстые тома «Книги мучеников», коими были заставлены все полки, но гораздо менее безгрешную литературу. Еще они сочиняли вдвоем достаточно грубые лимерики[21], посвященные Хэкетту. Стишки эти, написанные левой рукой, потом разбрасывались в туалетах и в других общественных местах.

За исключением отца Петита, остальные наставники из числа духовенства особенно не жаловали Десмонда, так как он частенько оскорблял их в лучших чувствах, демонстрируя, что знает гораздо больше того, чему они пытаются его научить. Но вот отец Петит, пожилой, розовощекий, довольно застенчивый человечек, который во время первой трапезы «морщился и хмурился» в сторону Десмонда, с самого начала расположился к юноше, поскольку его, как хормейстера, вынужденного блуждать в дебрях окружающего его музыкального невежества, крайне заинтересовал школьный отчет о музыкальных успехах юного дарования. Но даже он не решался предъявлять права на нечто большее. Он играл на церковном органе, обучал желающих игре на фортепьяно или на скрипке, набрал в хор нужное количество певчих, способных исполнять церковные гимны, литании и григорианские хоралы, но при этом старательно следил за тем, чтобы песнопения не переросли в заунывный вой. Как отец Петит попал в семинарию, можно было только гадать, поскольку он был не только не слишком разговорчив, но и болезненно застенчив. Любой заданный в лоб вопрос вгонял его в краску. Он, вне всякого сомнения, был с раннего детства очень музыкален и уже в подростковом возрасте играл в оркестрах центральных графств Англии, причем играл на флейте, что вполне соответствовало его характеру. Как и почему он внезапно решил учиться на священника — тайна, покрытая мраком. Отец Петит упорно молчал и о том, что заставило его перекочевать из одного прихода, куда он был назначен после рукоположения, в другой. Святой отец был не создан для успеха, даже в деле служения Господу, но его музыкальные знания всегда были при нем, и он счел Божьей благодатью то, что в конце концов оказался в семинарии Святого Симеона. Здесь он был любим всеми, и особенно отцом-настоятелем, который явно покровительствовал «маленькому собрату».

Вскоре после их первой встречи отец Петит все же ненавязчиво завлек Десмонда в музыкальную комнату — усиленное стропилами длинное помещение, расположенное над крытой галереей старого аббатства, подальше от бетонных строений и вообще от всех режущих глаз видов и режущих слух звуков.

— Присаживайся, Десмонд, и позволь мне с тобой побеседовать.

Когда они сели на потертый диван возле пианино, маленький священник, страшно волнуясь и тяжело дыша, что не ускользнуло от внимания Десмонда, заговорил:

— Мой дорогой Десмонд, в отчете из школы Святого Игнатия сказано, что, помимо прочих достоинств, ты обладаешь исключительными вокальными данными. Когда я прочел эти строки, то задрожал, не в силах побороть волнение от предвкушения чуда. Но тебе нечего бояться, — священник ласково положил руку на плечо Десмонда. — Никакие силы в мире не заставят меня бросить тебя на растерзание бесталанному сброду, что воет в церкви и способен исполнять исключительно церковные гимны и простейшие произведения Баха и Гайдна, которые я в них вдолбил. Нет, мой дорогой Десмонд. У меня есть мечта, которую я лелею уже очень давно, — произнес дрожащим голосом отец Петит. — Возможность, мечта, словом, проект, который я вынашиваю уже в течение многих потраченных впустую лет, — вздохнул он и после небольшой паузы сказал: — Но прежде чем продолжить, хочу попросить тебя о небольшом одолжении. Не мог бы ты спеть для меня?

Слова «маленького собрата» заинтриговали Десмонда.

— Что вам исполнить, отец мой?

— Ты знаешь «Аве Мария» Шуберта?

— Конечно, отец мой.

— Сложная вещь. — Отец Петит кивнул в сторону пианино и спросил: — Хочешь, чтобы я тебе аккомпанировал?

— Вовсе не обязательно. Благодарю вас, отец мой.

Десмонд любил этот церковный гимн, а потому пел с радостью и наслаждением.

Закончив, он бросил взгляд в сторону отца Петита. Крошечный человечек сидел, закрыв глаза, губы его шевелись в беззвучной молитве. Наконец он открыл увлажнившиеся глаза и, пригласив юношу сесть рядом, произнес:

— Мой дорогой Десмонд, я благодарил милосердного Господа нашего Иисуса Христа за то, что Он внял моим молитвам, которые я посылал Ему более трех лет. Послушай, что я тебе скажу. Кстати, ты не возражаешь, чтобы я называл тебя Десмонд?

— Мне будет только приятно, отец мой.

С тех пор как Десмонд попал в семинарию, к нему впервые обращались по имени. И он в течение десяти минут затаив дыхание внимал откровениям отца Петита. После того как священник выговорился, в комнате воцарилось долгое молчание. Затем отец Петит спросил:

— Ну что, Десмонд, согласен попытаться?

— Если вы считаете, что стоит, святой отец.

— Я верю, что это шанс, дарованный тебе Господом, и ты не должен его упустить.

— Тогда я попытаюсь.

И они обменялись рукопожатием.

— Надеюсь, ты будешь приходить сюда в свободное время после полудня дважды в неделю, скажем, по вторникам и пятницам, с трех до пяти. Мы будем беседовать и работать, да-да, работать в поте лица, — улыбнулся маленький человечек. — А чтобы ты мог отдохнуть, я буду играть тебе Бетховена или еще кого-то. Словом, все, что пожелаешь. Я распоряжусь, чтобы в конце занятий нам приносили легкие закуски. Сегодня я этого не сделал, так как не был уверен, что ты согласишься.

И аскетичная, полная ограничений семинарская жизнь повернулась к Десмонду новой, более привлекательной стороной; у него появилась возможность расслабиться, которую он всегда очень ценил, и цель, практически недостижимая, но будоражившая кровь, когда время от времени он представлял себя в роли победителя и тихо шептал, смакуя каждое слово: «Золотой патир».

Итак, занятия по вторникам и пятницам начались и продолжались с завидной регулярностью. При всей любви к пению, у Десмонда никогда не было педагога, он пел как умел, и техника пения у него, естественно, хромала. Низкорослый отец Петит разучивал с ним очень сложные произведения, не уставая его критиковать.

— Десмонд, не тяни последнюю ноту так, будто она тебе настолько нравится, что ты боишься ее отпустить. Пошлый и слишком уж сентиментальный трюк. Повтори этот пассаж, там у тебя было легкое вибрато. Бойся вибрато, как смертного греха. Оно погубило немало хороших теноров. Не нажимай на высокие ноты ради пущего эффекта, чтобы они замирали вдали, словно лягушка, из которой выпустили воздух. А теперь, Десмонд, решай, какую песню ты выберешь для соревнования. Ведь именно от выбора музыкального произведения зависят оценки судей.

На обдумывание у Десмонда ушло меньше минуты.

— Я хотел бы исполнить арию Вальтера «Розовым утром алел свод небес» из «Мейстерзингеров» Вагнера, — сказал Десмонд и, чуть подумав, добавил: — Вагнер — не самый мой любимый композитор, но эта песня прекрасна. Она не только вдохновляет, но и уносит ввысь, к вершинам успеха, а это именно то, что нам нужно.

— Да, великолепная ария, — кивнул Петит. — Но слишком длинная и сложная для исполнения. Ну-с, посмотрим, на что ты способен.

По определенным дням Десмонду петь не дозволялось: он просто отдыхал на диване, в то время как щуплый собрат сидел, подложив на табурет подушечку, за пианино и играл те произведения Брамса, Листа, Шуберта и Моцарта, которые Десмонд особенно любил.

Ровно без четверти пять обычно приходил Мартес и, приносил с собой что-нибудь такое, что готовилось специально для стола священников. Нередко Мартес приходил пораньше и слушал, стоя за дверью. Отец Петит доставал из буфета чайник и спиртовку и заваривал чай.

Такая нежданно-негаданно свалившаяся на него возможность отдохнуть от суровых семинарских будней, которая так соответствовала его вкусам и характеру, несомненно, помогла Десмонду не сломаться и не свернуть с пути, предначертанного ему свыше. Десмонд нередко возвращался к этой теме в своих письмах, рассказывая, как потихоньку, шаг за шагом, добился права пользоваться музыкальной комнатой по своему усмотрению и приходить туда всякий раз, как появлялась возможность вырваться из семинарской рутины. Письма он теперь писал, находясь в блаженном уединении, а еще он любил поваляться с полчасика на стареньком диване, чтобы передохнуть перед работой и переварить несъедобный второй завтрак. В ящике под сиденьем высокого табурета, стоящего у пианино, Десмонд обнаружил целую кипу нот произведений немецких композиторов; он играл и пел отрывки из них до тех пор, пока не научился читать ноты с листа. Десмонд даже выучил наизусть некоторые вещи полегче. Особенно ему пришлись по сердцу две песни Шуберта: «Der Lindenbaum» и «Frühlingstraum», а еще сладкая любовная песня Шумана «Wenn ich in deiner Augen seh». В его репертуаре была и серьезная музыка, например Брамс «Der Tod das ist die kühle Nacht» и, как ни странно, отрывки из оратории Генделя «Мессия», исполняемые на английском языке, особенно берущая за душу ария «А я знаю, Искупитель мой жив».

В один прекрасный день, когда Десмонд, вкладывая в пение всю душу, исполнял свою любимую арию «Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий» из «Мессии» Генделя, дверь в комнату неожиданно открылась. Обернувшись, он увидел крупную фигуру грозного Хэкетта, почувствовал на своем плече огромную, но вполне дружелюбную руку и услышал не лающий, а непривычно мягкий голос отца-настоятеля.

— Это было поистине прекрасно, Фицджеральд. Я, конечно, не специалист, но истинный талант распознать могу. Продолжай, продолжай в том же духе и завоюй во славу нашей семинарии Золотой потир. — И, сделав паузу, отец Хэкетт прибавил: — Кстати, не желаешь ли сменить свою комнату на спальню попросторнее, на верхнем этаже?

— Благодарю вас, святой отец, но нет. Меня вполне устраивает моя келья.

— Хороший ответ, Фицджеральд. Возможно, я все же сумею сделать из тебя мученика, — улыбнулся, да-да, улыбнулся Хэкетт и вышел из комнаты.

Десмонд, не жалея легких, запел осанну и с грохотом спустился по лестнице. Все, теперь можно не таиться. Он получил официальное одобрение, даже благословение. Музыкальная комната в его полном распоряжении.

После того как Хэкетт проявил к нему такую неожиданную доброту, неприязнь Десмонда к бывшему врагу несколько поубавилась. И все же он не мог до конца смириться с тем, что при обучении в семинарии основной упор делался на подготовку к миссионерской деятельности, причем именно миссионерство чаще всего становилось темой коротких, но ярких проповедей отца Хэкетта.

Одна утренняя воскресная проповедь произвела на Десмонда особенно сильное впечатление. Отец Хэкетт начал ненавязчиво восхвалять достоинства и необходимость миссионерского служения во исполнение заповеди Христа: «Итак, идите, научите все народы»[22], а также слов святого Павла: «И горе мне, если я не благовествую»[23]. Отец-настоятель заявил, что Иисус Христос неоднократно подчеркивал евангельскую миссию Церкви, необходимость благовествовать о Христе и нести слово Божье в народ.

— Католическая церковь по сути своей является миссионерской, — вещал Хэкетт. — Повинуясь воле Христовой, необходимо оказывать моральное воздействие на общество для достижения социальной справедливости, строительства школ, больниц, бесплатных амбулаторий для нищих, невежественных и угнетенных.

Затем отец-настоятель принялся перечислять великих людей, прославивших себя на ниве миссионерской деятельности, — предмет, наиболее близкий и дорогой его сердцу. Начал он с апостола Павла, который нес христианство язычникам, апостола Иакова-старшего в Испании, апостола Фомы, обращавшего в христианство индусов Малабарского берега. А потом перешел к святому Мартину, епископу Турскому во Франции, святому Патрику, святому Колумбану в Ирландии, святому Августину, ставшему в 597 году первым архиепископом Кентерберийским.

Отец Хэкетт сделал особый акцент на деятельности великих миссионеров-иезуитов, рассказав о деятельности итальянца Маттео Риччи, который в начале шестнадцатого века добился больших успехов в Китае благодаря глубокому знанию китайского языка и культуры страны. Он подарил императору Вань Ли механические часы и спинет, тем самым добившись его благосклонности и получив возможность учить и проповедовать. А в Индии иезуит Роберто де Нобили, переняв образ жизни брахманов, превзошел их в аскетизме и обратил в свою веру тысячи и тысячи человек, принадлежащих к высшим слоям общества.

— Но разве можно хоть на минуту себе представить, — продолжал Хэкетт, — что вся эта грандиозная работа была бы сделана без самопожертвования, величайшего самопожертвования. Так, за один год только в Конго во время исполнения священной миссии было жесточайшим образом умерщвлено сто шесть священников, двадцать четыре брата и тридцать шесть сестер. — Тут отец-настоятель сделал паузу и дрогнувшим голосом произнес: — И выпускник нашей семинарии — один из многих миссионеров, которых мы из года в год посылали во все концы света, — благороднейший и достойнейший юноша, отец Стивен Риджуэй, во время выполнения им высокой миссии нести слово Божье в диких и неосвоенных джунглях Верхнего Конго был зверски убит, а потом расчленен. Вы все прекрасно знаете о священной реликвии, обнаруженной бельгийскими солдатами и присланной нам бельгийскими отцами из Кинду. Я говорю о кисти руки этого мужественного и благородного юноши, которая была отрублена ударом ножа дикаря и каким-то чудесным образом, повторяю, чудесным образом сохранилась и даже не разложилась, словно до сих пор является живой частью живого тела нашего Стивена. Вы все видели эту реликвию, которую мы выставляем для поклонения во время торжественной мессы в память годовщины мученической смерти Стивена. Она — наша величайшая ценность и будет представлена во всей своей чудесной нетленности, когда я подам прошение о канонизации этого святого юноши, который является гордостью нашей семинарии и служит образцом для подражания, стимулом и побудительным мотивом для каждого из присутствующих здесь. И как возрадуются Небеса и я, смиренный защитник миссионерской жизни, если помимо этих отважных добрых душ, что уже выбрали сию via dolorosa[24], среди вас найдутся другие, которые скажут мне: «Я тоже внял посланию, нет, завету Господа нашего Иисуса Христа: „Итак, идите, научите все народы“»[25]. — И после небольшой паузы отец Хэкетт добавил: — А теперь встанем и споем хором замечательный гимн «Вперед, христовы воины!»

Отношение отца Хэкетта к послушнику, которого он поначалу так сурово принял, несомненно, улучшилось. И тем не менее Десмонд не мог должным образом ответить на усилия отца-настоятеля пойти на сближение. Его постоянно грызла одна мучительная мысль, а потому как-то раз, после очередной страстной проповеди отца-настоятеля, придя в музыкальную комнату, он не выдержал и спросил своего наставника:

— Вам не кажется, что зацикленность отца Хэкетта на миссионерстве выглядит как-то дешево? Если он так уж серьезно к этому относится, почему бы ему вместо того, чтобы призывать нас к мученичеству, не попробовать испытать это на себе?

От неожиданности маленький отец Петит даже выронил ноты, которые держал в руках. Бросив на Десмонда строгий взгляд, он сказал:

— В высшей степени жестокое и неуместное замечание!

— Но разве это не так?

Отец Петит снова сердито и удивленно посмотрел на Десмонда:

— Неужели ты не знаешь, что отец-настоятель посвятил двенадцать лет миссионерской деятельности? Сразу же после рукоположения он отправился в Индию, чтобы работать среди неприкасаемых — представителей низшей и самой презренной касты. Он собственными руками построил амбулаторию, потом — небольшую школу, начал одевать и учить голодных, оборванных ребятишек, обитавших на самом дне Мадраса. Он донимал своих друзей на родине просьбами выслать денег, чтобы одеть и накормить сирых и убогих детей, научить их катехизису, сделать из них примерных христиан; при этом сам жил в беднейшем районе города, где холера, можно сказать, самое обычное дело. И, естественно, поскольку, не щадя живота своего, он выхаживал больных, то заразился холерой, но справился со страшным недугом и по состоянию здоровья был отправлен домой. В его отсутствие молодой американский священник продолжил это доброе дело, а когда отец Хэкетт вернулся, то присоединился к нему. Работая рука об руку, они творили чудеса, но тут желтая лихорадка поразила провинцию в глубине страны. Тогда, оставив миссию в Мадрасе на попечение своего товарища, отец Хэкетт отправился в очаг эпидемии. В течение шести недель он самоотверженно ухаживал за больными и умирающими, но коварная болезнь не пощадила и его. Он чудом выжил, но настолько ослаб и обессилел, что его отправили на родину, навсегда запретив возвращаться в Индию. И поскольку состояние его здоровья требовало, чтобы он жил в теплом климате, он получил эту — относительно легкую — должность в Испании.

Отец Петит закончил свое повествование, и в комнате воцарилась тишина; Десмонд сидел не шелохнувшись, а на лице его появилось какое-то странное выражение. Неожиданно он резко вскочил на ноги.

— Извините меня, святой отец. Мне надо вас оставить. — И с этими словами Десмонд опрометью выбежал из комнаты.

Возможно, тщедушный отец Петит догадался о причине столь внезапного исчезновения Десмонда и предвидел его скорое возвращение. Он подошел к пианино и взял первые аккорды своей любимой «Аве Мария».

Когда Десмонд и в самом деле вернулся, отец Петит не прекратил играть, но, внимательно посмотрев на своего ученика, лукаво прошептал:

— У тебя счастливый вид. Что, очистил душу?

— И получил прощение от священника, достойного быть причисленным к лику святых, — смиренно произнес Десмонд.

III

Теперь жизнь Десмонда в семинарии текла спокойно и гладко, поскольку божественный голос служил ему защитой от всех невзгод и напастей. Избалованный в еде, он даже смирился с безвкусной бурдой, которую здесь подавали, поскольку теперь рацион милосердно разрешили разнообразить фруктами, в основном персиками из близлежащих садов. У Десмонда сложились на удивление хорошие отношения с отцом-настоятелем, который вдруг обнаружил у странного послушника достоинства, доселе остававшиеся сокрытыми.

Теперь письма от Десмонда приходили достаточно редко, в них не было прежнего надрыва; скорее, наоборот, каждая строчка дышала надеждой и преданностью, а еще энтузиазмом, который с течением времени только усиливался. Да, это вполне можно было бы назвать энтузиазмом, конечно, с учетом того обстоятельства, что жесткая дисциплина, царящая в семинарии, обуздывала его природную несдержанность.

Во время последующего периода обучения, достаточно продолжительного, но складывающегося весьма благоприятно, Десмонд благополучно прошел разные этапы послушничества, став последовательно иподиаконом и диаконом. И как отрадно было сознавать это его матери, которой не терпелось увидеть своего сына в облачении священника.

Один раз в две-три недели миссис Фицджеральд приглашала нас с мамой на воскресный ланч. Разговор, естественно, в основном крутился вокруг Десмонда. Миссис Фицджеральд была уже совсем плоха и жила исключительно предвкушением великого события, но я сомневался, что ей удастся дотянуть до дня рукоположения Десмонда. Я был уже почти дипломированным врачом — оставалось сдать последние экзамены, и симптомы ее заболевания — сердечная недостаточность, нездоровая бледность, одышка, отечность щиколоток — были мне совершенно ясны. Последние сомнения в ее диагнозе развеялись, когда она показала мне рецепт на лекарство, прописанное ей доктором: таблетки дигоксина. Так как я теперь работал врачом-стажером у сэра Джеймса Маккензи и жил на полном пансионе при Западном лазарете, то мог снять с маминых хрупких плеч часть денежных забот. Рассчитывая в скором времени компенсировать ей все лишения, я уговорил ее подать в муниципалитет Уинтона прошение об отставке, с тем чтобы она могла наконец уйти с работы, которая столько трудных лет позволяла нам держаться на плаву.



Поделиться книгой:

На главную
Назад