— Что это ты, раба моя Анна, удумала, — начал Бог без лишних предисловий. — Себя жизни лишать!
Похолодела Анна Матвеевна, поняла, что всыпят ей сейчас, по десятое число, так, как даже в детстве не пороли. И ведь не наврешь ничего, Бог, как известно, все знает.
— Верно, и не пытайся, — согласился Бог. — Лучше послушай внимательно. Дел у меня, Анна, много. Ну, это ты, поди, и сама понимаешь. За всем уследить надо. И чтобы солнце крутилось без перебоя, и чтобы земля родила, и чтобы люди друг дружку не ели поедом. Пока время создано не было, все еще ничего, успевал. А как создал, совсем беда — ни на что его не хватает. И потому ерунды развелось — пропасть. Иного человека прибрать бы от греха подальше, пока дел не натворил, а не успеваю. Потом, думаю, завтра да послезавтра. А назавтра еще что-то приключается. Так он, человек этот, и ходит по земле, и творит, сам не ведая чего. Ты мне, Анна, помочь должна. Не пугайся, самой ничего делать не придется, тут я пособлю…
Бог все говорил и говорил, и его спокойный голос убаюкивал Матвеевну. Глаза слипались, и сознание соскальзывало с неба. Матвеевна сквозь дрему злилась на себя, пыталась вернуться, дослушать поручение, но сонливость, как трясина, засасывала ее еще глубже. Божественный лик вдруг принял председательские черты и понес совсем дикую околесицу о грядущей уборке, пьющих мужиках, да о барахлящих комбайнах. Встряхнулась Матвеевна, а Бог уже речь свою закончил. Молчит и ласково смотрит глазами Петра Алексеевича.
— Вижу, ты все правильно поняла, Аннушка. Ступай теперь домой, отдохни, а утром в путь собирайся. Помни, что времени до смотра совсем чуть-чуть осталось. А нам его выиграть позарез надо.
«В какой путь», — испугалась Матвеевна, хотела переспросить, но Бог сделал Петру знак — проводи, мол. И тут же под ногами развернулась сияющая лестница, подхватила Матвеевну и через облачную муть доставила прямо в кровать.
«Ну и сон! — подивилась она, очнувшись на собственной перине. В ногах по-прежнему спал Вася, а через занавески уже вовсю било утреннее солнце. — И к чему, интересно, такое привиделось? Что-то я делать должна… Но что?..»
«В путь собираться надо, — вспомнила она, сгребая со сковороды яичницу. — Каких-то людей найти, до которых у бога руки не доходят. Ой! — Сковорода брякнулась о стол. — Уж не на Заячьем ли холме?»
Председатель охотно дал Матвеевне еще три недели сроку. Оно и понятно, со статуей родному колхозу не в пример меньше возни, нежели с четвероногими курами.
Глава 8,
опять короткая, но вполне наглядно иллюстрирующая, что разведчик из Анны Матвеевны аховый
К Заячьему холму Матвеевна подбиралась опасливо, хоть и выглядела со стороны безмятежной вышедшей по ягоды старухой. Изо дня в день ходила кругами, сжимая их понемножку и подбираясь все ближе к сердцу грохочущего адища. В визге пил, грохоте моторов и стоне падающих деревьев все отчетливее слышались голоса людей и настороженный лай служебных овчарок. И чем громче, тем сильнее дрожали у Матвеевны руки, рассыпая горсти истекающих соком ягод по траве, и тем исступленнее толкались в голове трусливые мыслишки. Зачем она тут? Что она собирается делать? На что она вообще рассчитывает, ошиваясь возле запрещенной зоны? И ведь даже если ей удастся, допустим, подойти совсем близко, и Вася, положим, сделает то, что ему велено, как она сможет протащить тяжеленную каменную статую до дома, да еще и сделать это незаметно? Да и как вообще придти сюда с Васей? Деревенские-то, понятно, народ ко всему привычный и доверчивый, сказано: петух неурода — так и принято. А чужие люди на Васин странный вид могут отреагировать как угодно. Ответов не было, было только смутное, вынесенное со сна ощущение, что на все воля божья. Потому, не слушая смятенную голову, руки продолжали привычно брать в горсть черничные кусточки и осторожно, чтобы не помять, обирать ягоды, бросая их все больше мимо ведра. Да ноги упрямо и понемножку шагали вверх по холму. Ее несколько раз пытались прогнать охранники, но Матвеевна в ответ проявляла уникальную стервозность. Кричала, подвизгивая, что всю жизнь тут ягоду брала, и дальше будет, хоть убейте. Охранники, не сразу, но сдались:
— Смотри, тетка, пришлепнет тебя деревом — мы за это не в ответе.
И достаточно быстро привыкли к тому, что в листве нет-нет, да и проглянет воронкой кверху обтянутая цветистым ситчиком старушечья задница. Одного не замечали, что старуха не столько ягоды собирает, сколько по сторонам зыркает. Зыркать зыркала, а того, что и сама стала объектом пристального внимания — не видела.
— Слыш, Лосось, а бабка эта снова вокруг лесоповала ландает.
— Нам-то что.
— Как что? Как что? — вертлявый Ряженка чуть из штанов не выпрыгивал. — Нам эту бабку сам бог подогнал. Будем мотать, бабку грохнем и ее верхотуру на себя прикнем. Не в этом же нам по округе бегать!
— Я в бабьей одежде не побегу, — Лосось длинно сплюнул и поскреб в кармане новую порцию табачной крошки. — Западло.
— Тебе западло, мне сгодится. Ну же, корешок, кончай марьяжить! А ну как она завтра не нарисуется.
— Значит, не судьба, — Лосось легко, словно балуясь, пихнул плечом сосну, и она, треща, накренилась, беспомощно цепляясь кроной за соседок, стремительно пошла вниз.
— Бойся!
Ряженка зло чертыхнулся и вернулся к наполовину распиленной березе. Лосось свое погонялово получил за уникальною упертость. Сдвинуть его с выбранной точки никогда никому не удавалось, не действовали на него ни уговоры, ни грубая сила. Впрочем, силой на него давить и не пытались с тех пор, как он молча, с белыми от ярости глазами, подхватил присланного с переговорами шестерку и швырнул о бетонный пол, переломав посланцу половину костей. На этот раз он отложил побег до четверга, и хоть весь мир тресни. На вопросы, отчего именно в четверг, отвечал: «Будет день и будет ясность». Оставалось утешаться только тем, что до четверга осталось два дня.
Матвеевна вдруг почувствовала, как испуганно дернулось сердце — к беде. Она разогнулась и посмотрела вверх, где в последней агонии задрожала крона вековой сосны и, раскачивая соседние деревья, рухнула вниз. Надо бы все-таки Васеньку с собой брать. А то неровен час… Сама, вроде, примелькалась достаточно. Никто больше прогнать не пытается, и даже не глядит в ее сторону. Авось, и Васин странный вид не привлечет лишнего внимания. Перекрестилась мелко и подхватила ведро. Полное, значит, домой пора.
Глава 9,
в которой действие уходит в другой, далекий от обоих Кривино, мир
Ночь накануне побега он не спал. Лежал, уставясь в темноту, и слушал, как всхлипывает во сне вечно беспокойный Ряженка. Что может сниться этой пустой голове? Судя по стонам, молочно-белая коленка медички, явленная когда-то Ряженке во время очистительных процедур и с тех пор не дающая покоя. Хорошо, должно быть, живется с пустой головой. Легко. Ему бы самому поучиться в свое время этой легкости. А теперь уже поздно — ко всему последнему, будь то всего лишь кусок хлеба, невозможно относиться легко. А у него с этого момента все последнее: уже заполз в камеру последний рассвет, через несколько часов начнется последний завтрак, потом последнее построение и последний трудодень. Он усмехнулся: о последнем построении постоянно мечтает Ряженка. Дескать, встать со всеми в ряд, лениво перебрехиваясь и поплевывая, чтобы вроде, как скучно тебе и ничего особенного не происходит, а после полудня… После двенадцати, когда все зэки выльются за ворота отдавать трудовой долг Родине и обществу, помахать им ручкой и на волю, где «девочки танцуют голые, а дамы в соболях, халдеи носят вина, а воры носят фрак». Дурак. А ведь будет ему нынче последнее построение. Только с другим финалом. Все-таки мечты выполняют не ангелы. Мечты, даже детские, приписаны к адовой канцелярии и исполняются там точно, до последней запятой, но с подвохом. Не умеют черти по-другому. Ведь как его мечту вывернули, ни за что не предугадать. А мечта была светлая: хотелось прожить яркую, полную романтики и приключений жизнь. И чтобы любовь была, как океан: бескрайняя, до гробовой доски. И все вышло, как заказывали-с. Житуха — ярче некуда. Приключений — по горло, до кровавой рвоты. И любовь — а как же! — роковая, с ножевым ударом в сердце.
— Да заткнись же ты наконец! — он саданул Ряженку в предплечье. Ряженка, не просыпаясь, жалобно всхлипнул и засвистел носом на новый лад — тоненько, словно плача. — Достал, падла. Даже перед смертью без тебя не побыть.
Он лег на спину и вытянул руки вдоль тела, примеряясь. Так, кажется, в гроб кладут. Хотя деду руки на груди складывали. На черном сатине корявые дедовы пальцы были точь-в-точь восковые, и таяла в них тонкая медовая свечка. И ведь именно тогда, глядя на эту свечку, все и началось. Он вдруг понял, что дед его умер так же, как прадед, замерзнув под забором собственного дома в алкогольной горячке. Зароют его теперь на том же кладбище, где зарастает сорной травой могила прапрадеда. А мать, навалившаяся пыльным мешком на очерченные черным сатином дедовы ноги, размазывая по щекам пьяные слезы, уже завязла в этой трясине по горло — не вытянуть. Надо бежать отсюда, пока сам не увяз, без оглядки и сожалений.
— Слышь, Ряженка. Проснись, сволочь, чего скажу! Ну! Ботаник с нами побежит.
— Ты что, Лосось, совсем вальтанулся? — прошипел моментально проснувшийся Ряженка. — На кой ляд нам эта сявка?
— Сказано — побежит, значит, побежит.
— Ты бы еще всех Люсек с собой захватил. Не побег, а цирк — весь вечер на арене… — обиженно отвернувшись к стенке, тихо бухтел Ряженка.
Лосось вздохнул. Ботаника, молодого парня, залетевшего на шесть лет по романтической дури, скорее всего тоже убьют. Это для него хорошая смерть. Быстрая. Все равно ему житья не дадут. Еще месяц назад, как только планы на побег просочились наружу сквозь дырявую кастрюлю Ряженкиной головы, тюремный долгожитель Скирда демонстративно выцарапал на стене первую палочку и, подтянув Ботаника за грудки, жарко прошептал:
— Знаешь, что это такое? Это, красавица, наш семейный календарь. До свадьбы остались считанные дни. Готовь, гребешок, фату и белые чулочки.
Той же ночью Лосось, случайно проснувшись по нужде, выдрал из окровавленных рук Ботаника отточенную монету. Зачем выдрал — сам не знал. Поддался минутному настроению. Не смог смотреть, как этот цыпленок режет себе вены, мешая на бетонном полу сопли с кровью. Не спрашивая спас, а теперь настало время возвращать долги.
Кажется, и сам Ботаник это понял. На короткое «бежишь со мной», брошенное во время завтрака под перестук ложек, он, не задавая вопросов, согласно кивнул. Больше никаких эмоций не проявил. Только по вытянутой спине и напряженному затылку видно было, что он весь собрался, словно перед прыжком в холодную воду. Ну, что ж, вся компания в сборе, можно начинать.
Глава 10,
в которой Анна Матвеевна чуть не померла со страху
Влажное, подернутой туманной дымкой утро сулило день такой же, как был вчера. С мелким дождичком и лаковым запахом мокрой хвои. Матвеевну всегда умиротворяла такая погода, без солнечной прямолинейности и ливневых скандалов. В тумане деревья стоят, словно свечечки пред иконой, а эхо становится гулким и тянет по миру птичье чириканье, как хорал. И сейчас туман окутал душу прохладой и смягчил зародившееся накануне беспокойство. Потому она Васю с собой не взяла. Подумалось, чего его по сырости лишний раз таскать, простудится еще. Вот завтра, если солнышко выглянет, можно и прихватить. Знала бы она в тот момент, насколько обманчивы бывают жизненные посулы.
Впрочем, она и узнала это, но позже. Сперва Матвеевна дошла до леса, пробралась по застеленным сосновыми коврами тропинкам до Заячьего холма и, пристроившись так, чтобы ее было не видно за кочкой, но самой все слышно. Поставила ведро на обросший мхом плоский камень и притянула к себе веточку голубики. Перезревшая ягода лопнула под руками, брызнув синим соком на ладонь. Тренькнула над головой лесная птичка. Хрустнула под ногой сухая ветка. И с треском рвущейся ткани распорола тишину длинная автоматная очередь.
Ад, расположившийся на вершине Заячьего холма, вдруг обрушился на Матвеевну всей своей затаенной яростью. Крик, мат, собачий лай и плевки коротких выстрелов под ведьмовской визг бензопил сошли лавиной, сотрясая душу, вжали Матвеевну лицом в мох. «Господи!» — успела подумать она. И это испуганное поминание бога забегало по телу вместе с кровью, электризуя каждый волосок на теле и отстукивая в висках: господи, господи, господи… Какая-то сторонняя сила схватила ее за шиворот и поволокла прочь, цепляя колени о корни и камни. Жадно чавкало губами под ногами болото, стараясь и себе отхватить кусок на пиру смерти. Впечатывались в его бурое лицо чьи-то стоптанные башмаки, охаживая подметками Матвеевну по бокам:
— Шевели копытами, старая кляча!
Она и рада бы шевелить, но на ноги, как и на все тело и чувства, напал паралич. Схваченная за шкирку Матвеевна болталась ватной куклой и таращилась стеклянными от ужаса глазами на стремительно заполняющиеся под самым носом ржавой водой мужские следы и скачущие рывками набрякшие кочки.
— Все, не могу больше, — задыхаясь, просипело сверху. — Сдохну.
Матвеевну шмякнуло в хлюпнувшие болотные мякоти. Рядом упало пропахшее табаком и жарким мужским потом тело, загородив божий свет кирпичной стеной ватника. Следом плюхнулся, коротко выдохнув, еще один мужик.
— С ума сошли, — тонко выл чей-то голос. — Нельзя останавливаться. Бежать надо.
— Куда бежать-то знаешь?
— Какая разница, куда. Подальше. И бабку эту харе с собой таскать, — щелкнуло вылетевшее лезвие, и тотчас звук тяжелого удара свалил в чмокнувшую воду невидимого Матвеевне убийцу.
— Не сепети, Ряженка. Убить и самим помереть всегда успеется. А из болота никто, кроме нее, не выведет. Ну-ка, бабка, — рывок и ее развернули лицом. Три пары зрачков уставились на нее в упор, как пистолетные дула. — Дорогу через болото знаешь?
Матвеевна помотала головой.
— Ничего, мы тоже не знаем. Впереди пойдешь. Вставай, дырявая корзина, если не хочешь, чтобы под ребра мастернули. Пошла!..
Матвеевна пошла. Неуверенно, пробуя ногами шаткую землю и пытаясь сообразить, в какой уголок кривинских топей зашвырнула ее сатанинская сила. Не узнавая мест, шла и шла, увязая по щиколотки и с трудом выдергивая и без того тяжелые ступни. Лишь бы не оборачиваться и не видеть бледных, до смертельной судороги перекошенных страхом и яростью лиц.
К ночи стало ясно, что они заблудились. В деревне приговаривают, что кривинские леса невелики, с носовой платок, но в этот платок черти высморкались. Иной раз бабы пойдут по клюкву и петляют до позднего вечера. А потом оказывается — вокруг одного и того же пня круги нарезали, леший с ними заигрывал, хороводы водил. Или тоже сколько раз бывало, разойдутся в лесу каждый по свой гриб-ягоду, перепеваются, аукаются, а лесовики ухватят эхо и ну его таскать с места наместо, как радио. Начнут люди вместе собираться, чтобы домой идти, кричат, ходят, а отыскать друг дружку не могут. Тычутся, как слепые котята. И порой совсем близко друг от дружки проходят, но не только не видят сотоварища, но и не слышат. Тут важно вовремя меры принять: снять с себя верхнюю одежду, вывернуть наизнанку и снова надеть. Черти умом не отличаются. Видят незнакомую одежку и думают, что новый человек в лес зашел. И пока приглядываются да гадают, как это они умудрились незнакомца проморгать, да какую шутку с ним сыграть, надо быстренько домой уходить. Но есть штука, при которой ничего не спасает. Морок называется. Морок лесные черти для самых неугодных гостей припасают. Для тех, кто в лесу ведет себя непочтительно или по матери выражается. Матвеевна сама не испытывала, но рассказывают, что нападает на человека необъяснимый страх, который сковывает все члены и отшибает разум. Стряхнет человек с себя оцепенение, и бежит прочь, не разбирая тропинок, не глядя под ноги, лишь бы поскорее прочь. Хорошо, если ангел-хранитель выведет, а если нет — пропадает дурак-человек ни за понюшку табаку.
Матвеевна, пока шла, все прислушивалась — не начнут ли ее гонители чертей гневить, но ни одного нечистого слова от них не слышала. Один из них, совсем молодой парень, почти не раскрывал рта. Другой говорил редко, но тяжело, словно камни в цель бросал. И потому, как бесприкословно его все слушались, было видно — он у них за главного. Третий, нервный и вертлявый, трещал без умолку, и хоть Матвеевна понимала из его речи дай бог половину, но слышала — матерных слов он не использовал. Видимо, еще чем-то не понравились они лесным хозяевам. Крепко не понравились, ни одной знакомой кочки до сих пор не встретилось в хоженом-перехоженном с детства лесу.
— Стой, бабка. Привал нужен. Ноги отваливаются, — главный тяжело рухнул под сухую березу и потянул с ноги сапог. — И откуда в тебе силы-то сколько, старая? Прешь, как паровоз, еле поспеваем за тобой.
— Ты, Лосось, лучше спроси у нее, куда она нас завела. А? Куда, сука? — вертлявый бросился на Матвеевну, как цепная собака, рванув на груди ватник и брызнув в лицо слюной.
Матвеевна испугаться не успела, как Лосось, молниеносно подавшись вперед, перехватил вертлявого на воротник и, крутанув, плюхнул на задницу рядом с собой.
— Не дергайся, Ряженка, раньше времени. Куда-нибудь да выведет. Не бесконечен же этот лес.
— Одёжу надо наизнанку вывернуть, — отважилась раскрыть рот Матвеевна. — Заплутали мы.
— Это еще за каким хреном? — взвился Ряженка.
Лосось усмехнулся, а молодой молчаливый молча скинул ватник и потянул рукав навыворот.
— Дед у меня рыбаком был, — неожиданно светло улыбнулся он. — И не в такие приметы верил. До смешного доходило: черных петухов боялся. Говорил, ему видение было, будто род наш черный петух пресечет.
— И что? — затаила дыхание Матвеевна. — Пресек?
— Да куда там! Дед петуха дожидаться не стал, под машину угодил.
— Может, водила петухом был — визгливо засмеялся Ряженка, оскалив хищные острые зубы. Матвеевна даже поежилась — не человек, а хорь.
— Все, на сегодня хватит, — скомандовал Лосось, натягивая промокший ватник швами наружу. — Отбой, господа-зэки. Утро вечера мудренее.
Глава 11,
в которой никому не спится
Вот ведь, как все повернулось: ночь, звезды над головой, лес шумит. Ушли без единой царапины. Видать, не тот был четверг, не его. А может, просто не стоит принимать всерьез цыганские насмешки? Легкости. Ему бы легкости. Хотя, все, что до того момента с ним случилось, цыганка предсказала точно. В толчее, царящей на Курском вокзале, она выхватила из толпы именно его, вцепилась в рукав:
— Эй, молодой-красивый, дай погадаю.
Он стряхивал ее смуглую лапку — уйди, проклятая. Но она только крепче держалась и тараторила, заглядывая искоса, по-вороньи в глаза:
— Зачем так говоришь? Нет на мне проклятья, мой род чистый. А вот на тебе висит. Черное. Вижу, вот тут, — она провела пальцем по его шее, отчерчивая дугу от уха до уха. — Как петля над висельником. С таким долго не живут.
Он почувствовал, как побежала по спине вверх, к затылку холодная дрожь, и с силой пихнул цыганку в грудь.
— А мне и не надо долго. И того, что есть, не осилить.
— И это вижу. Но того не знаешь, что не одного себя погубишь. Своими руками сына убьешь. Совсем скоро. Года не пройдет.
— Иди к черту! Ну! — он вырвался и, пытаясь унять клокочущее сердце, пошел прочь. Почти побежал. Задевая прохожих и не оборачиваясь на их возмущенные реплики. В метро заметил, что дрожат руки. Пальцы никак не могли ухватить жетон и опустить в щель автомата. Сперва думал — от злости, влезла чертова баба в душу, взбаламутила до самого дна. А ночью понял — от страха. В нем эти два чувства всегда ходили в связке, заставляя на любую опасность бросаться с кулаками. В детстве он, задыхаясь от злой обиды, лупил по камням, подвернувшимся под его шаткие ноги, и избивал в отместку углы и пороги. Бил до кровавых ссадин, пока перепуганная бабушка не оттаскивала за шиворот. Визжа, он изворачивался в ее руках и молотил кулаками, не видя ничего вокруг, по бабушкиному мягкому животу, по коленям до тех пор, пока не спадала с глаз белая пелена. И вдруг выступали из тумана бабушкины руки, сухие и растрескавшиеся, как не политая земля, узловатые вены на уставших ногах и собственные распухшие от ударов руки, перемазанные грязью и кровью. Прояснения были всегда ужасны. Он, задыхаясь на этот раз от отчаяния и стыда, бросался извиняться, охватывал бабушкины колени и целовал, целовал, измазывая подол ее платья соплями и слезами раскаяния. Бабушка в ответ беззвучно плакала, поглаживая его по голове. Не от боли, хотя его крохотные кулаки и отставляли на ее теле вполне ощутимые синяки, а плакала от жалости, приговаривая:
— Бедный, Николенька, бедный! Как же ты будешь жить…
Так и жил. С приступами неуправляемой, слепой ярости, которая билась в нем, как дикая лошадь, выворачивая из грудной клетки сердце. По-прежнему бил стены и углы. Уже не от обиды, а вколачивая в неживое клокочущую злость. Неужели, когда-нибудь это вырвется наружу и обрушится на чью-то голову? Не может быть. Да и нет у него сына. Даже жены нет.
— Есть у тебя жена, — усмехнулась цыганка, глядя в его ладонь, как в исписанную тетрадку. Не вытерпел он, вернулся на вокзал следующим же утром. — Невенчанная, но на всю жизнь единственная.
— Это Светка что ли?…
Цыганка глянула с издевкой:
— Имен тут не пишут, сам должен знать, — и снова в ладонь ткнулась, ахнула коротко. — А смерть тебя какая ждет! Странная, — она провела ногтем по ладони, обводя крохотный треугольник на сплетении линий. — Вот этот знак видишь? Никогда такого не встречала. Был бы он вот таким и чуть выше вечную жизнь бы означал. А упади он сюда…
— Да бог с ним, — оборвал он, не было больше сил слушать эту хиромантию. — Лучше скажи, когда это будет.
— Кто ж такие вещи спрашивает? Да если и спрашивают, мы не говорим. Но ты сильный, тебе скажу. В четверг умрешь.
Он понял — издевается. Порылся в кармане, вытащил комок смятых купюр — всегда хранил деньги как попало — отдал все. Цыганка молча взяла, сунула за пазуху и скрылась в толпе, оставив его посреди людского моря захлебываться от тоски.
Матвеевну разбудил сдавленный смех. Она поднялась на локте, прислушалась. Нет, не смех. Плач. Молодой парень, чей дед боялся черных петухов, корчился на мху, зажимая рот рукавом ватника. Лунный свет выхватывал из темени его перекошенное истерикой лицо, а сверху шушукались насмешливо сосны.
— Эй, сынок! — тихонько погладила она его жесткие вихры. — Ты чего, родимый?..
Парень вдруг по-щенячьи ткнулся ей под грудь и заскулил. Тонко, на одном выдохе, сжав зубы и дрожа, словно выловленный из проруби недопёсок. Матвеевна прижала к груди его голову, растерянно погладила. Ее собственный ужас, сковывающий нутро холодом, вдруг отступил, выпуская наружу древнюю силу, дремлющую в каждой бабе. Она физически почувствовала, как поднимается в животе доселе ни разу не испытанная материнская нежность, волной прет вверх и, пульсируя в горле, вытекает словами:
— Тише, сынок. Тише. Все в порядке, сейчас уже не страшно.
— Я думал, не доживу. Думал, вчера последний день. Бабушка, милая, как жить хочется. Как страшно, бабушка…
Матвеевна, как могла, сгребла его нескладное тяжелое тело в охапку и, не зная толком, что полагается делать в таких случаях, неожиданно для себя самой закачала, баюкая, запела старую колыбельную, бог весть как застрявшую в памяти еще с тех приснопамятных времен, как сама была ребенком.
— Баю-бай, баю-бай, поскорее помирай! — начала и сама подивилась, ну и слова у песенки! Да уж какие есть, не выкинешь. — Помри, детка, поскорей, похороним веселей, прочь с села повезем да святых запоем, захороним, загребем и с могилы прочь уйдем.
Как ни странно, зловещая песенка успокоила мальчика. Он затих, настороженно прислушиваясь и согревая горячим дыханием подмышку.
— Баю-бай, баю-бай, хошь — сегодня помирай! — Матвеевна задумалась, вспоминая, что дальше. — Тебя как зовут-то?
— Михаил.
— Ага, значит так: седни Мишенька помрет, завтра в землю упадет. Будем Мишу хоронить, в большой колокол звонить. Как на завтрашний мороз снесем Мишу на погост, мы поплачем, мы повоем да могилушку зароем, — тут Матвеевне самой стало не по себе, и она торопливо добавила. — Ты не пугайся, здесь специально слова такие, чтобы смерть обмануть. Она послушает, увидит спящего и решит — ее работа тут выполнена, можно дальше идти. Она же очень занятая, смерть-то. Вот и пойдет по своим делам, а мы выживем. Баю-бай, баю-бай! Хоть сегодня помирай. Утром в среду похороним, в четверг ночью погребем, в пятницу помянем, поминальную споем…
Лосось приподнялся было, чтобы цыкнуть на глупую старуху, но лег обратно, положив голову на моховую подушку. Дурацкая песня. Разве смерть обманешь? Она настойчива. Кого приметит — непременно заберет. А про него, видать, забыла. И как он ни старался напомнить о себе, как ни прыгал под собачий лай и крики «стой!», не пришла. Не захотела. Отвернулась презрительно, хохотнув автоматной очередью. А может, и хорошо, что не пришла. Хочется ли ему умирать на самом-то деле? Он прикрыл глаза. Ночь, накрывшая их всех звездным колпаком, просочилась под веки и протащила с собой шум леса, запах мокрой хвои и древнюю, как весь мир, песню старухи. Засыпая, он вдруг понял, что с ночью под веками он не Лосось. Он Николай. Бедный, бедный Николенька…
Глава 12,
в которой, опять-таки, становится понятно, что и Иван Сусанин из Матвеевны так себе
Ветер гнал по воде легкую рябь, раскачивая на поверхности озера кувшинки и выструганный из камыша поплавок. Солнце, отражаясь от воды, до слез слепило глаза, и Анна Матвеевна отворачивалась, прикрывала лицо ладонью, но не уходила. Глядя на воду, забывались на время все приключившиеся с ней неприятности, и даже тревога за запертого в доме Васеньку слегка отступала перед безмятежной ленью камыша и сонным стрекотанием кузнечика. Совсем близко всплеснулась рыбина, запуская по озеру насмешливые круги, и кувшинки возмущенно запрыгали на крохотных волнах.
— Не клюет чего-то, — вздохнул Миша и потянул на себя удочку, проверить, цел ли червяк.
— Сытая, — откликнулась Анна Матвеевна. — Вода цветет.
Миша потеребил обмякшего червя и снова закинул удочку в воду.
— Бабушка, а как это озеро называется?