– У меня даже шпилек нет. Медальон на шее… – она положила руку на знакомое, теплое золото, – и часы… – Констанца носила простые, стальные швейцарские часы, на потрепанном, кожаном ремешке. Она могла дотянуться до запястья пальцами. Констанца медленно ковырялась колышком в замке ремня:
– А если меня привязали для моей безопасности? Если я ранена… – кроме головы, у нее ничего не болело:
– Похмелье… – невольно, улыбнулась Констанца, – сколько раз я его у Тони видела. Этанол распадается в печени, превращаясь в уксусную кислоту, организм обезвоживается. Но мы немного выпили… -Констанца поднялась, пошатываясь, накинув на плечи одеяло. Она застучала в дверь: «Кто-нибудь? Помогите, я пришла в себя!». Вокруг царила тишина, до нее доносился шум двигателя. Констанца осмотрела серые, холодные стены, раскладную койку, ощупала одеяло. Девушка не нашла ничего, указывающего, на происхождение самолета. Машина вильнула, пол затрясло, лампочка замигала. У нее заложило уши: «Снижаемся, идем на посадку». Дверь в отсек, медленно, открылась.
Макс не отводил взгляда от ее тонких, костлявых пальцев. Фрейлейн Кроу аккуратно разминала сигарету. Он, предупредительно, щелкнул зажигалкой. За комнатой и ванной следили круглыми сутками. Здесь не держали ни одного предмета, который можно было бы хоть как-то, обратить против себя. Штурмбанфюрер сказал ей, что принесет письменные принадлежности, когда фрейлейн Кроу согласится работать на благо рейха.
Глаза цвета жженого сахара внимательно осмотрели его, с ног до головы. Фрейлейн Кроу отчеканила:
– Никогда подобного не случится. Я вам говорила, и повторяю еще раз. Я гражданка Великобритании, вы удерживаете меня насильно. Я требую вызвать сюда консула моей страны, и сообщить мне, что с мистером Майорана, – замолчав, она отвернулась.
Макс ей не представлялся, а девушка его именем не интересовалась. Кофе ей приносили охранники, в картонном стаканчике, и на такой же посуде подавали еду. Готовили для блока Х в офицерской столовой. Охранники, по звонку, подавали фрейлейн Кроу зажигалку. Макс привез монографии по физике и математике, материалы работ группы Гейзенберга и Отто Гана. Фрейлейн Кроу, за полгода, ничем не поинтересовалась. Книги, она, правда, читала. Тома просматривали на предмет пометок, но ничего не нашли. Комнату и ванную обыскивали, каждый день. Проверяли и саму фрейлейн Кроу. В блоке Х, кроме нее, содержалось еще несколько женщин. Макс выписал из Берлина надежных работниц, с опытом службы в тюрьмах. Он внимательно следил за кадрами наблюдения из ее комнаты. Макс избегал называть помещения камерами.
– Здесь не барак, – говорил он сотрудникам, – не концентрационный лагерь. Это просто… – штурмбанфюрер щелкал пальцами, – временная мера. Для их удобства… – он кивал в коридор: «Тишина, покой, время для научной деятельности… – некоторые камеры пустовали. Людей, давших согласие работать на рейх, увозили в особые лаборатории. Однако Майорана, как и фрейлейн Кроу, упрямился. Макс не ходил к итальянцу, с ним работали коллеги. Штурмбанфюреру было неприятно думать, что Майорана и фрейлейн Кроу, могли не дождаться официальной церемонии брака.
Рейхсфюрер Гиммлер обещал, что свидетельство почетной арийки, для фрейлейн Кроу, подготовят на днях. Бумагу, фельдсвязью, пересылали в Дахау. Макс, невольно, вздохнул:
– Может быть, тогда фрейлейн сменит гнев на милость… – он посмотрел на бледные щеки девушки. Заключенным, согласившимся работать на рейх, предоставляли прогулки. Паек здесь полагался отличный, офицерский, с колбасами, и вином. Фрейлейн Кроу почти ничего не трогала. Ковыряя картонной вилкой в тарелке, она съедала бутерброд, и грызла яблоко. Хлопковая блузка не поднималась на плоской груди. Она сидела, закинув ногу на ногу. Туфли она носила черные, школьные, с перепонкой. Фрейлейн Кроу обхватила острое колено пальцами. Макс представил, как он снимает серые, простые чулки:
– Даже если я буду не первым, – твердо сказал себе штурмбанфюрер, – она выбросит из головы Майорану, обещаю. Она станет моей женой, графиней фон Рабе, начнет работать в группе Отто Гана… – напечатанные на машинке листы лежали в центре стола.
Констанце не надо было просматривать материалы. Она отлично знала, что группа Гана близка к расщеплению атомного ядра. Она кинула взгляд на верхнюю страницу:
– Пальцем не пошевелю. Нельзя предавать свои убеждения, что бы ни случилось… – в картонном стаканчике дымился кофе, она затягивалась сигаретой:
– Я требую вызвать сюда британского консула, – монотонно сказал Констанца, – требую встречи с мистером Майорана, требую, чтобы нас немедленно отпустили. Вы совершаете уголовное преступление, и пойдете под суд… – она вскинула глаза цвета жженого сахара.
Констанца привыкла к его лицу. Сначала он пытался заговорить с ней по-английски. Девушка, холодно, отрезала:
– Не утруждайтесь. Я владею немецким языком.
Констанца слышала его берлинский акцент:
– Как у Лео, Силарда. Хорошо, что Лео в Америке. И Ферми, наверное, в Стокгольме… – церемония вручения нобелевских премий проходила в начале декабря. У Констанцы не было календаря, но девушке он и не требовался. Она знала, что сегодня седьмое число. Констанца помнила день, когда они сели на паром. Остальное оказалось просто. Ей нечем было делать отметки, но Констанца пользовалась памятью. Она, отчего-то, подумала:
– У меня здесь даже цикл не сбился. Здоровый организм. Через две недели все начнется, перед Рождеством.
Она запомнила наизусть записи группы Отто Гана. Констанца могла бы воспроизвести заметки на бумаге, с формулами:
– Но я такого не буду делать, разумеется, – девушка, молча, курила, – если, то есть когда, вернусь домой. Подобное противоречит научной этике.
Мужчина пристально смотрел на нее, голубыми глазами. Хорошо подстриженные, светлые волосы играли золотом. Он был высокий, выше шести футов, изящный, но Констанца поняла, что он спортсмен. Замшевую, пахнущую морозом куртку, он кинул на спинку стула. Мебель здесь привинтили к полу.
– Погода отменная… – к торту она не прикоснулась, как и ко всем сладостям, что Макс ей приносил. Подарки съедали охранники:
– Мы могли бы прогуляться, фрейлейн Кроу, съездить на ужин, выпить шампанского… – Констанца давно поняла, где она находится. Вспомнив карту, она рассчитала время полета из Неаполя или Палермо, и прибавила время переезда на машине. Черный лимузин подогнали в ангар, где стоял самолет. Ее охранники тоже говорили с берлинским акцентом, но, когда Констанцу, с одеялом на голове, в наручниках, сажали в машину, она прислушалась. На аэродроме язык звучал по-другому. Ее привезли в Баварию, в Дахау.
Констанца ждала, пока мужчина закончит распространяться о шампанском. Она отпила хорошего кофе:
– Вас осудят, – продолжила Констанца, – и приговорят к расстрелу, или повешению. Я с удовольствием посещу вашу казнь… – Макс, увидел, опасный огонек в безмятежных глазах:
– У нее нет оружия, головой отвечаю. Однако она физик, инженер, она могла… – картонная тарелочка полетела через комнату. Дернув головой, он медленно стер с лица растекшуюся глазурь. Абрикосовый джем падал на кашемировый свитер, куски бисквита валялись на каменном полу. Констанца потушила сигарету. Девушка нарочито тщательно вытерла пальцы бумажной салфеткой:
– Убирайтесь, и в следующий раз привезите мне консула.
Посмотрев на ее коротко стриженый, рыжий затылок, Максимилиан подавил ругательство.
Рав Горовиц приехал в Мюнхен из Австрии, третьего дня.
В вагоне пригородного поезда, идущего в Дахау, Аарон смотрел на заснеженные поля. Ханука начиналась на следующей неделе. Впервые, за двадцать восемь лет, Аарон отмечал праздник один, без общины, и семьи. В Братиславе он в синагогу не пошел. Вместо этого, посетив парикмахерскую, он сбрил бороду. Заглянув в немецкое консульство, месье Мальро объяснил, что хочет провести Рождество в Австрии. Германия привечала туристов. Чиновник поставил визу за пять минут: «Вена и Зальцбург удивительно красивы зимой, герр Мальро».
В столице Австрии, вернее, рейхсгау Остмарк, рав Горовиц оказался за два часа до начала шабата. В номере скромного пансиона, у вокзала Вестбанхоф, Аарон зажег свечи. На исходе шабата он уезжал, в Зальцбург, а оттуда, в Мюнхен. Тору сюда брать было нельзя. Аарон сидел при свечах, вспоминая недельную главу. Вокзал украшали нацистские флаги, в репродукторе гремел «Хорст Вессель». Над стойкой портье, в пансионе, красовался портрет Гитлера.
Всю субботу он гулял по городу, пешком. Здание городской синагоги было закрыто, двери заколочены. Синагогу строили в царствование императора Иосифа Второго, в начале прошлого века. Согласно указу монарха, только католические церкви могли возводиться отдельно от других домов, с украшенными фасадами. Синагога не отличалась от особняков по соседству. Аарон засунул руки в карманы пальто:
– Они не тронули синагогу только из-за опасности пожара. Если бы они подожгли здание, огонь бы мог перекинуться на другие дома. Все более поздние синагоги они разрушили… – обгоревшие развалины затянули холстом со свастиками. Рав Горовиц не имел права искать евреев, ни здесь, ни в Зальцбурге, ни в Мюнхене. Он стоял, ежась под зимним, острым ветерком, напротив забитых досками дверей синагоги. Хозяин кондитерской, на углу, прислонился к косяку двери, покуривая сигарету, внимательно смотря на Аарона. Развернувшись, рав Горовиц пошел дальше.
В Зальцбурге, на Лассерштрассе, от городской синагоги остались только руины. Аарон провел в городе три часа, ожидая поезда в Германию. В привокзальном кафе бюст Моцарта драпировали нацистские флаги. Наверху красовался плакат: «Зальцбург, родина истинно арийского композитора». Он взял чашку черного кофе и бутерброд с сыром. Аарон, обычно, избегал нееврейских ресторанов. Он горько напомнил себе, что кошерные заведения в Германии можно было пересчитать по пальцам.
– И в Австрии тоже… – он просматривал газету. Аарон хотел найти герра Майера и привезти его в Прагу. Он заставлял себя не думать о Кларе:
– Он меня не любит… – рав Горовиц отхлебнул крепкий, горький кофе, – никогда не любила. Просто удостоверься, что они в безопасности. Постарайся спасти, из Праги, как можно больше евреев… – в Чехии, Аарон занимался привычной работой. Он принимал людей, записывал сведения об американских родственниках, связывался с «Джойнтом», в Нью-Йорке. Аарон, иногда, думал о пропавшем в Польше дяде Натане:
– Может быть, добраться туда, поискать дядю. Но где? Я был в Варшаве, правда, недолго. Не успел в архивах общины посидеть… – два дня в столице Польши Аарон провел в кабинете, с другими раввинами, на переговорах с правительством.
На пустынной улице слышались гудки поездов:
– Гитлер и Сталин могут поделить Польшу… – Аарон, медленно, свернул газету, – в стране миллион евреев. Как мы их вывезем? Или тех, кто остался здесь, в Германии, в Австрии? Муссолини осенью подписал указы, похожие на нюрнбергские законы. Он запретил евреям преподавать, занимать государственные посты, служить в армии. Запретил смешанные браки… – в Берлине, кто-то из раввинов, горько сказал:
– Мы всегда были против смешанных браков. Но не подобной ценой… – расплатившись, Аарон сунул газету в карман:
– Из Италии, кажется, тоже придется людей вывозить. Но куда? В Израиль ближе… – встреча с кузеном Авраамом не прошла зря. Аарон тоже стал называть Палестину Израилем.
Перед отъездом из Праги рав Горовиц отправил письма отцу и сестре, извещая, что с ним все в порядке:
– А если не будет в порядке… – от Зальцбурга до Мюнхена поезд шел всего час, Аарон рассеянно перелистывал нацистский журнал, – то семья узнает, рано или поздно… -Аарон выпрямился:
– Иностранцы не посещали Дахау, и вообще концентрационные лагеря. Ни журналисты, ни Красный Крест. Никто не знает, что в них происходит. Тем более, никто из евреев… – синагогу в Мюнхене тоже сожгли. Аарон прошел мимо развалин, на Якобплац.
Остановившись в дешевой гостинице, он поехал в Дахау. На привокзальной площади городка, шофер такси, ничуть не удивился, услышав просьбу Аарона. Он включил счетчик: «Приемный день завтра, но вы должны заранее записаться, у охраны».
Рав Горовиц понял, что он далеко не первый пассажир, просящий отвезти его в концентрационный лагерь.
В помещении охраны он достал свой паспорт и документы несуществующего Луи Мальро. Герр Александр Мальро не стал скрывать, что его брат был коммунистом, и поехал в Прагу, на заседание какого-то комитета. Младший герр Мальро повел рукой:
– Поймите, я не интересуюсь политикой. Я ученый, преподаватель. Но Луи мой единственный брат… – темные, искренние глаза, взглянули прямо на эсэсовца, принимавшего посетителей.
Мебель в кабинете стояла хорошая, ореха и дуба, приятно пахло кофе. Гитлер на портрете ласково смотрел на рава Горовица. Фюрера изобразили в простом, сером кителе, с одним Железным Крестом. Гитлер напоминал школьного учителя.
Эсэсовец внимательно просмотрел бумаги:
– Вы отлично говорите по-немецки. Вижу, вы из Страсбурга… – он поднял глаза на Аарона:
– У вас есть немецкая кровь? Вы можете получить гражданство рейха, по праву рождения… – Аарон появился на свет за четыре года до начала войны. Страсбург, как и весь Эльзас, тогда еще принадлежал Германии. Рав Горовиц успокоил себя:
– Ничего страшного. У Луи, то есть Людвига, французский паспорт, как и у меня. Они не станут насильно отбирать у нас документы, превращать в подданных рейха… – герр Мальро развел руками:
– Вряд ли мы имеем отношение к немцам. Мой покойный отец служил во французской армии. И мы католики… – немец усмехнулся:
– У нас тоже много католиков, герр Мальро. Приходите завтра, – он поднялся, – оберфюрер Лориц начинает прием в одиннадцать утра.
Вернувшись в Мюнхен, Аарон купил билет в Пинакотеку. Он бродил по большим, гулким залам: «Меиру бы здесь понравилось. Он любит искусство… – рав Горовиц остановился у «Жертвоприношения Исаака» Рембрандта.
– Авраам верил, – упрямо сказал себе рав Горовиц, – верил, что Господь не допустит смерти его единственного сына. Верил, и занес руку с ножом. Надо верить, что Бог позаботится о нас. И самим действовать, конечно… – сидя в большом кабинете коменданта лагеря, Аарон понял, что Дахау он не видел.
– И не увижу… – Аарон бросил быстрый взгляд в окно, – посетителей они в бараки не пускают. А здесь все, как на картинке. Обыкновенная военная часть. Только ограда с колючей проволокой и везде знаки: «Проезд запрещен, опасная зона».
Тот самый шофер, высадив Аарона у главных ворот, пожелал ему удачи.
Выслушав историю о пропавшем брате, оберфюрер Лориц повертел справку из синагоги на Виноградах. Лицо коменданта брезгливо исказилось. Аарон вздохнул:
– Мне сказали, что Майер тоже был коммунистом. Наверняка, Луи, взял его документы, согласился выполнить миссию. Они следуют партийной дисциплине… – голос герра Мальро дышал презрением:
– Поймите меня, генерал, Луи мой единственный брат… – Лориц, вообще-то, был полковником, но не стал поправлять француза. Посетитель ему понравился. Оберфюрер любил вежливых людей. Месье Мальро отлично говорил на немецком языке:
– Образованный человек, – подумал комендант, – жаль его. Он не виноват, что брат у него коммунист.
Лориц вспомнил имя Майера. Заключенный значился в списке, поданном на утверждение из медицинского блока. Майера отобрали для программы научных исследований. Список обсуждали сегодня, на послеобеденном совещании. Комендант посмотрел на взволнованное, бледное лицо герра Мальро:
– Взял отпуск, брата ищет. Объяснил, что Дахау выбрал потому, что слышал о лагере. Ладно… – комендант снял трубку.
Гость пил кофе. Печенье было вкусным. Лориц, невольно, улыбнулся:
– Отличный рецепт. У ребят на кухне начинает что-то получаться. Я позбочусь, чтобы они уехали отсюда настоящими мастерами… – Лориц хотел обдумать меню рождественского обеда, для офицеров, остававшихся на дежурство, в праздники.
Он закрыл телефонную трубку ладонью:
– Ешьте печенье. Наш, баварский рецепт. Я приглашу офицера. Он разберется с вашей просьбой… – герр Мальро подался вперед:
– Спасибо, большое спасибо… – комендант поднял ладонь: «Я все понимаю, семья есть семья».
– Найдите, пожалуйста, доктора фон Рабе, – попросил он адъютанта.
Снежинки таяли на кованых воротах, на четких буквах: «Arbeit Macht Frei».
Утром, на перекличке, распогодилось, воробьи купались в лужах. На вымощенном камнем плацу было почти тепло. В августе заключенные закончили возводить новые здания. Теперь лагерь вмещал двадцать тысяч человек. Товарищ из Гамбурга, сосед Людвига по нарам, сидел в Дахау четыре года. По его словам, сначала здесь не содержали и пяти тысяч. Ходили слухи, что скоро СС разделит бараки. Пока евреев держали с остальными заключенными, как и арестованных священников. Узники шептались, что их переведут в особое помещение.
В Дахау присылали католических прелатов, из Германии, Австрии, и оккупированных Судет. Привозили и протестантских пасторов.
На поверке, слушая щебет воробьев, Людвиг вспоминал герра Рейнера, пожилого, почти неграмотного фермера. Рейнер умер летом, в конце строительства:
– Он радовался, что жена его с Иисусом, – думал Людвиг, – она в тюрьме скончалась. Рейнеру с ней попрощаться дали… – фермер не был пастором, но Библию знал наизусть. Старик выучил Писание от священника и родителей. Мессы здесь не служили, но по воскресеньям заключенные не работали. Пасторы ухитрялись собирать людей, и говорить о Священном Писании. Рейнер жил в бараке рядом с Людвигом:
– Он о мальчике беспокоился… – воробьи отряхивались на краю лужи, топорщили перья, вспархивали в небо, – о Пауле. Герр Рейнер с женой его приютили. Он сирота, не похож на других детей… – в лагере отлично знали о программе эвтаназии душевнобольных. Многих священников арестовали за выступления в церквях, осуждавшие политику Гитлера.
Сюда доставляли, как их называли эсэсовцы, асоциальные элементы, носившие на лагерной форме черный треугольник. Многие до бараков просто не добирались. После начального осмотра их уводили в новый медицинский блок, а оттуда никто не возвращался.
Отведя глаза от птиц, Людвиг сразу наткнулся взгялядом на черный дым, из трубы крематория. Основной лагерь обнесли электрифицированной оградой, по верху пустили колючую проволоку. За ней стояла каменная, серая стена. Они подозревали, что с дороги ничего видно не было. Между оградой и стеной проходил ров, заполненный водой. Перед оградой лежала мертвая зона, где прогуливались эсэсовцы с овчарками. По заключенным, оказывавшимся рядом, стреляли.
Над плацем летели легкие, белые облака.
Людвиг не верил в Бога. Он стал атеистом в гимназии. В Дахау, многие заключенные, начинали молиться. Людвиг такого не делал. Он просто ухаживал за ослабевшими товарищами. Людвиг отдавал герру Рейнеру почти весь свой паек. В гессенской тюрьме, где фермера держали в подвальной камере, у него начался туберкулез.
– Он был сильным человеком… – на дым крематория смотреть не хотелось, разглядывать птиц в небе было слишком больно, – сам на ферме управлялся. Рейнеру седьмой десяток шел. А мне тридцать четыре… – весной началось строительство новых зданий. Оберштурмбанфюрер из хозяйственного управления СС, приехавший надзирать за расширением лагеря, на поверке выкрикнул: «Инженеры, техники, чертежники, два шага вперед!»
Людвиг не двигался. Ему была противна мысль о том, что можно участвовать в подобном. Две недели назад так же искали врачей. В лагерных формулярах заключенных указывали профессию, но многие, при аресте, не признавались даже в своем имени. У Людвига изъяли его чешский паспорт, а больше он ничего не сказал. В Лейпциге местное гестапо пыталось выбить из него сведения о коммунистическом подполье, в Германии, но Людвиг молчал. Он только заметил, что, вообще-то, является иностранным гражданином.
Гестаповец разорвал документы:
– Ты родился в Судетах, ты немец. То есть предатель Германии. Судеты, территория рейха. Ты будешь отбывать наказание, как и остальные социалисты и коммунисты… – посмотрев на клочки бумаги, Людвиг ничего не ответил. Он надеялся, что Кларе сообщат об аресте. Кое-кто из товарищей успел покинуть Лейпциг до того, как гестапо, пользуясь доносами, начало прочесывать скромные пансионы на окраинах города. Клару бы предупредили.
Людвиг не позволял себе думать о семье. Ночами, многие на нарах, тихо плакали, отворачиваясь к стене. Людвиг не вспоминал жену и дочь, такое было ни к чему. Он только просил, чтобы Клара и Адель успели выбраться из Праги. Все понимали, что Гитлер не оставит Чехию в покое. С тамошними евреями должно было случиться то же самое, что и в Германии и нынешнем Остмарке.
Врачей выкликал доктор фон Рабе, высокий, с коротко стрижеными, почти белыми волосами, голубоглазый, в новой, с иголочки, форме оберштурмфюрера.
Между собой, заключенные называли его Ангелом Смерти. Он приходил на перекличку с огромной, ухоженной овчаркой, Тором. Собака рвалась с поводка, рыча на заключенных. Пес садился рядом с доктором фон Рабе, обнажая острые клыки. Янтарные глаза пристально следили за первым рядом шеренги. Тор, в прыжке, валил людей, прижимая их к земле. Фон Рабе смеялся, офицеры аплодировали. Овчарка получала особое печенье, с лагерной кухни. На плацу, с десяток человек сделало шаг вперед. Людвиг вздохнул:
– Они приносили клятву, и выполняют свой долг. В госпитале лечат больных. Но ведь они будут и умерщвлять умственно отсталых людей… – работавшие в медицинском блоке, капо, надзиравшие за бараками, люди, обслуживающие крематорий, получали особую пайку. В капо отбирали уголовников, баварцев. Большинство издевалось над заключенными коммунистами, и, особенно, евреями. Они носили зеленый треугольник. У самого Людвига знак был красным.
Вечером он посоветовался с товарищами.
Здесь был маленький комитет, не больше семи человек. Кое-кого увозили в другие лагеря. Заключенные передавали весточки тем, кто сидел в Бухенвальде, или тюрьме Моабит. В Берлине, по слухам, держали главу коммунистов Германии, Тельмана. Людвига убедили пойти к новоприбывшему оберштурмбанфюреру. На стройке полагался больший паек, чем на заводе вооружений. Людвиг стал делиться дополнительной порцией с больными людьми, в бараке.
Убирая снег с плаца, он думал о смерти герра Рейнера. Старик скончался в конце лета, в жаркий, солнечный день. Из соседнего барака пришел пастор. Они сидели, на нарах, держа Рейнера за руку. Бледное лицо было бесстрастным, закрытые глаза запали. За распахнутым окном пели птицы. На деревянном полу, лежала солнечная дорожка. Пастор перекрестил старика, Людвиг, наклонившись, услышал шепот:
– Господи, позаботься о рабах Твоих… – дернувшись, Рейнер затих. Пастор вздохнул: «Хотел бы и я так умереть, герр Майер… – он коснулся морщинистых век, – без ненависти, без озлобления…»
– Иногда надо ненавидеть, – отрезал Людвиг:
– Германию изменит всеобщее восстание. Люди возьмут в руки оружие… – священник прервал его:
– Вы оглядитесь вокруг. Люди, в форме, они тоже немцы. Они ходят в церковь, обедают с женами, играют с детьми… – пастор покачал головой: «Германия больна, ее надо лечить. Ненависть нас не спасет».
Ничего не ответив, Людвиг осторожно укрыл тело одеялом. Герр Рейнер умер до раздачи вечернего пайка. В последние дни, старика не заставляли вставать с нар. Капо барака был уголовник из Мюнхена, сутенер и мошенник. Даже в полосатой, холщовой лагерной куртке он умудрялся выглядеть щеголевато. В отличие от других капо, он был довольно мягким человеком, недоучившимся студентом, и на многое закрывал глаза. Капо любил делиться подробностями своей, как он ее называл, вольной жизни. Он вспоминал о большой карточной игре, девочках, которых он поставлял адвокатам и промышленникам, и отдыхе на альпийских курортах. Людвиг надеялся, что капо не станет интересоваться умирающим стариком. Была даже возможность получить утреннюю пайку, но больше рисковать они не хотели.
Когда Людвиг стал заведовать чертежной мастерской, ему, по ходатайству эсэсовца, управлявшего строительством, вернули пенсне. Он в подробностях рассмотрел лица охранников, таких же людей, как и он сам. Людвиг старался не думать об эсэсовцах, но в его голове, все время, звучали слова пастора: «Германия больна».
– Больна… – он орудовал метлой, – но, кроме лекарств, есть и хирурги. Нельзя бесконечно обманывать народ. Немцы, рано или поздно, придут в себя. Восстание их встряхнет… – они понимали, что на вооруженное выступление надеяться бесполезно. Почти все левые активисты сидели в лагерях: