Джордж Элиот
Мидлмарч
Викторианские парадоксы мисс Джордж Элиот
1
Женщина, написавшая «Мидлмарч» и еще шесть романов под псевдонимом «Джордж Элиот», была и остается загадкой. Эта загадка приманивает и раздражает множество современных литературоведов. Отмахнуться от нее невозможно: «Мидлмарч» давно и прочно вошел в историю мировой литературы. Уже Вирджиния Вулф, не очень-то жаловавшая викторианских писателей, делала для Джордж Элиот исключение и называла «Мидлмарч» «одной из немногих английских книг, написанных для взрослых людей». Современные писатели Мартин Эмис и Джулиан Барнс называют «Мидлмарч» «величайшим английским романом». Эта книга неизменно входит в разнообразные литературные чарты, занимая в них высокие места; переиздания романа стоят на полках книжных магазинов между трудами Умберто Эко и Брета Истона Эллиса. Джордж Элиот, что называется, прошла проверку временем и обрела статус классика. Тем досаднее чувство, что нечто важное в ее книгах и в ее жизни проскальзывает мимо нас. Других классиков не мытьем, так катаньем втиснули в современные теории, которые, как нам кажется, должны объяснять всё. Джордж Элиот в прокрустово ложе этих теорий не укладывается никак.
Разумеется, точно так же в головах многих ее современников не укладывалось, как можно писать и делать все то, что Джордж Элиот писала и делала. Нынешние литературоведы с радостью списывают это на косность викторианцев, но парадокс заключается в том, что как раз викторианские читатели, судя по тиражам и отзывам, принимали Джордж Элиот такой, какой она была, и читали ее, невзирая на любые скандалы. Это сегодня мы непременно должны понять, была писательница феминисткой или же антифеминисткой, разделяла консервативные взгляды или радикальные, а полтора века назад такими вопросами никто особо не задавался. Викторианцев не смущали противоречия – они как никто понимали, что это органичная часть жизни и для того, чтобы понять другого человека, не обязательно навешивать на него ярлыки.
И более того: жизнь Джордж Элиот, достаточно счастливая даже по меркам начала XXI века, кажется абсолютно несовместимой с нашими представлениями о веке девятнадцатом – скучном, чопорном, религиозном, лицемерном, снобистском и так далее. Глубоко неясно, как в столь кошмарное время романы вроде «Мидлмарча» могли становиться бестселлерами. Заодно с литературоведческими теориями Джордж Элиот победно крушит и наше крайне искаженное, однобокое представление об эпохе правления королевы Виктории, а то и обо всем XIX веке, который, оказывается, был мудрее и свободнее, чем мы привыкли думать; местами – даже мудрее и свободнее нашей повседневности.
2
Книги Элиот обладают замечательным свойством: именно потому, что их невозможно подвергнуть умственной вивисекции, читатель вынужден сразу капитулировать перед писателем и, хочет он того или нет, попытаться принять его точку зрения, а она ко всему прочему постоянно смещается и ускользает (но об этом речь впереди). По какой-то метафизической иронии точно так же невозможно сфокусировать взгляд и на самой Джордж Элиот. Ее личность словно бы отталкивает любые попытки навесить на нее ярлык. Непонятно даже, как ее называть. Урожденная Мэри-Энн Эванс (Mary Anne Evans) под воздействием обстоятельств не раз и не два меняла свое имя: сначала убрала из него немую «e», потом долгое время подписывалась «Мариан Эванс», затем стала зваться Мариан Эванс Льюис, затем – Мэри-Энн Кросс. При этом в истории литературы она осталась под мужским псевдонимом, хотя надобность сохранять его отпала у писательницы практически сразу.
Но ладно имя. Все биографы уделяют особое внимание внешности Джордж Элиот, о которой мы, однако, не можем составить представления в силу противоречия между этой внешностью и тем впечатлением, которое она производила на окружающих. Полнее всего данное противоречие выразил писатель Генри Джеймс, написавший своему отцу в 1869 году: «Начать с того, что она блистательно уродлива и восхитительно отвратительна». Далее он расписывает уродливость Элиот в подробностях: низкий лоб, тусклые серые глаза, большой нависающий нос, огромный рот, полный неровных зубов, безобразные челюсти… Вслед за чем следует потрясающее признание: «Однако в этом безбрежном уродстве кроется могущественная красота, которая через минуту-другую вкрадывается в душу и очаровывает ее, и собеседник поневоле влюбляется в эту красоту, как это произошло со мной. Да, я буквально влюбился в этот синий чулок с лошадиным лицом. Не знаю, в чем тут волшебство, но оно более чем действенно. Замечательная физиогномика – приятное выражение лица, голос мягкий и богатый, как у наставляющего ангела, – мудрость в сочетании с привлекательностью – все это говорит о скрытом мире сдержанности, знания, гордости и силы – очень женственное чувство собственного достоинства и характер, заметные в этом броском некрасивом лице – сотни противоречивых оттенков самоосознания и простоты – скромность и искренность – грациозность и холодная беспристрастность – вот некоторые из более точных характеристик ее личности».
Похожее впечатление Джордж Элиот производила на всех подряд, включая Софью Ковалевскую, Мэри Гладстон, супругу премьер-министра Уильяма Юарта Гладстона («Я была впечатлена тем, насколько ее огромное лицо (смесь Савонаролы и Данте) выражает мягкость и искренность»), а также Тургенева, который говорил: «Я знаю, что она дурна собой, но когда я с ней, я этого не вижу», – и прибавлял, что встреча с Джордж Элиот заставила его понять, как можно до безумия влюбиться в очень некрасивую женщину. К сожалению, поскольку писательница умерла до появления кино, мы не можем увидеть ее «живьем», а имеющиеся в нашем распоряжении портреты и, тем более, фотографии (которых сохранилось не так много – Джордж Элиот запрещала их публикацию где могла) не дают нам почувствовать то, что чувствовали при общении с ней Тургенев и Джеймс.
То же самое можно сказать и про ее биографию: этот запечатленный на бумаге «портрет» вряд ли позволяет понять то главное, что делало Джордж Элиот собой.
Мэри-Энн Эванс родилась 22 ноября 1819 года (что делает ее ровесницей королевы Виктории и в каком-то смысле всей викторианской эпохи) в уорикширском поместье Эрбери в центральной Англии, традиционно называемой Мидлендс, «срединными землями». Она была младшей из трех детей Роберта Эванса, плотника, который благодаря острому уму и обширной эрудиции быстро дослужился до управляющего поместьем, и Кристины Эванс, урожденной Пирсон, дочери мелкого землевладельца. Родители Мэри-Энн были если не типичными представителями британского среднего класса середины XIX века, то, во всяком случае, теми людьми, которых превозносили впоследствии викторианские бытописатели, солью земли, на которой в конечном счете зиждилась империя. Это обстоятельство, а также место рождения сыграли в судьбе писательницы ключевую роль. Мидлендс был «срединной землей» не только по названию, но и по сути: здесь смыкались уходящая в прошлое деревенская пастораль и наступающая индустриальная эпоха. Сельские домики и бескрайние поля соседствовали в графстве Уорикшир с заводами и фабриками. Ощущение продуваемого ветрами перемен перекрестка истории осталось с Джордж Элиот навсегда: если в первых романах она описывала сельскую жизнь, которую знала очень хорошо (и викторианский читатель это ценил), действие ее поздних и наиболее известных книг происходит на стыке эпох, например, «Мидлмарч» – это роман (в том числе) о начале 1830-х, когда была проведена революционная парламентская реформа.
С детства Мэри-Энн много читала и, как многие читающие дети, часто сочиняла собственные сказки. Она даже радовалась тому, что у нее не было друзей: «На свободе я могла предаваться мечтам и выдумывать всевозможные истории, в которых была главным действующим лицом». Отрочество и юность девочки прошли в закрытых школах. В пять лет Мэри-Энн отдали в пансион мисс Лэтом в Эттлборо. Через несколько лет она перешла в пансион миссис Уоллингтон в Нанитоне, где подружилась с главной воспитательницей, ирландкой, которая принадлежала к евангельским христианам и искренне пыталась «привести нашу аномальную англо-евангелическую жизнь в какое-то соответствие с духом и безыскусным словесным посланием Нового Завета». В очередном пансионе в Ковентри Мэри-Энн попала под влияние Ребекки и Мэри Франклин, сестер-баптисток, и сделалась еще более серьезной и религиозной; впрочем, там же она начала расширять свой круг чтения – в него попали и Паскаль, и Шекспир, и Вальтер Скотт, и даже Байрон. В школе сестер Франклин Мэри-Энн начала даже сочинять свой первый роман – отрывки из него перемежаются в ее тетрадях со стихами религиозного содержания.
В конце 1835 года девушка вернулась домой, чтобы помогать своей сестре Крисси ухаживать за больными родителями. Мистер Эванс, страдавший от камней в почках, вскоре поправился; мать умерла от рака груди в феврале 1836 года. Когда в 1837 году Крисси вышла замуж, Мэри-Энн осталась в доме отца единственной хозяйкой. Смерть матери и болезнь отца только усилили ее религиозность, наполнив девушку решимостью встать на путь христианской аскезы. «О, если бы мы могли жить только для вечности, если бы мы могли осуществить ее близость, – писала она мисс Льюис. – Когда я слышу, что люди женятся и выходят замуж, я всегда с сожалением думаю о том, что они увеличивают число своих земных привязанностей, которые настолько сильны, что отвлекают их от мыслей о вечности и о Боге, и в то же время настолько бессильны сами по себе, что могут быть разрушены малейшим дуновением ветра… Я все-таки думаю, что самые счастливые люди – это те, которые не рассчитывают на земное счастье и смотрят на жизнь как на паломничество, призывающее к борьбе и лишениям, а не к удовольствиям и покою. Я не отрицаю, что есть люди, которые пользуются всеми земными радостями и в то же время живут в полном единении с Богом, но лично для меня это совершенно неосуществимо. Я нахожу, что, как говорит доктор Джонсон относительно вина, полное воздержание легче умеренности».
Апогея эти настроения достигли в 1838 году, когда Мэри-Энн отправилась в Лондон с братом Айзеком и отказалась пойти в театр, а на память о путешествии приобрела трактат Иосифа Флавия «Иудейские древности» – не самое вменяемое чтение для девушки девятнадцати лет. Забросив «легкое чтение», включая романы Скотта, Мэри-Энн переключилась на серьезную литературу – трактаты по геометрии, химии, энтомологии, богословию, метафизике, латинскому языку.
В январе 1840 года состоялась первая литературная публикация Мэри-Энн Эванс – ее религиозное стихотворение опубликовал англиканский журнал «Christian Observer». Однако к этому времени круг ее чтения расширился настолько, что слепая вера стала закономерно сдавать позиции. Наметился в ее жизни и еще один переворот: Айзек женился, перенял у отца должность управляющего поместьем и переехал в его дом, а мистер Эванс с дочерью переселились в предместье Ковентри. Там Мэри-Энн познакомилась с фабрикантом Чарльзом Брэем и его супругой Кэролайн, и эти люди навсегда изменили ее жизнь.
Супруги Брэй часто принимали в своем доме именитых гостей, включая романиста Уильяма Теккерея, социалиста Роберта Оуэна, философа Герберта Спенсера, поэта и эссеиста Ральфа Уолдо Эмерсона. Сам Брэй принадлежал к унитарианской церкви, то есть верил в Единого Бога, но не в Троицу и не в таинства; он предпочитал рациональный подход во всем, включая христианскую религию, увлекался френологией, разделял воззрения Оуэна на социализм и был приятным в общении и разносторонне образованным человеком, что не могло не импонировать Мэри-Энн. Проведя весь 1841 год в «кружке» Брэев, она излечилась от болезненного религиозного мировоззрения и второго января 1842 года объявила отцу, что прекращает ходить в церковь. Следующие месяцы были омрачены событиями, которые Джордж Элиот назовет позже «священной войной» с отцом. К маю страсти поутихли, и девушка согласилась хотя бы сопровождать отца на богослужения.
Так Джордж Элиот отринула первый из двух столпов викторианского общества – религию.
3
В 1844 году Мэри-Энн Эванс довелось впервые заработать деньги изящной словесностью: она начала переводить на английский «Жизнь Иисуса» германского философа и теолога Давида Фридриха Штрауса, доказывавшего, что Евангелия несут в себе элемент позднего мифотворчества. Идея взяться за этот перевод возникла у девушки после знакомства с супругой Чарльза Хеннелла (брата миссис Брэй), которая начала переводить Штрауса, но бросила перевод после замужества. Объем этого написанного сложным языком сочинения был огромен – 1500 страниц! – и очень скоро Мэри-Энн стало «тошнить от Штрауса», особенно от того, как он демифологизировал «прекрасную историю распятия». Однако перевод она завершила достаточно быстро: уже в 1846 году «Жизнь Иисуса» вышла на английском без упоминания имени переводчика. Получив за работу 20 фунтов, Мэри-Энн по собственному почину взялась переводить с латыни «Богословско-политический трактат» Спинозы.
Теперь ее увлекала философия: «О, если бы мне удалось примирить философию Локка с Кантом! – сказала она как-то подруге. – Ради этого стоило бы жить!» В одном из писем Мэри-Энн сообщает, что хотела бы написать собственный трактат «О преимуществе утешений, доставляемых философией, над утешениями, доставляемыми религией». Список ценимых ею философов беспрестанно пополнялся, в том числе потому, что она овладевала все новыми языками, чтобы читать философские сочинения в оригинале. «Стоит приложить все усилия, чтобы выучить французский, чтобы прочесть только одну книгу – «Исповедь» Руссо», – говорила она. В 14 лет Мэри-Энн начала учить итальянский, греческий и латынь, позже занималась немецким и французским, в зрелости выучила испанский и даже читала Ветхий Завет на иврите, что очень помогло ей во время работы над «Даниэлем Дерондой».
В марте 1845 года она отклонила предложение руки и сердца местного художника, сделанное через несколько дней после знакомства. К этому времени здоровье мистера Эванса начало ухудшаться, и Мэри-Энн почти все время проводила у его постели, выполняя роль сиделки. Ее отец скончался в последний день весны 1849 года. Уже в июне Мэри-Энн, пребывавшая на грани нервного срыва, уехала из Англии вместе с Брэями и провела остаток года во Франции, Италии и Швейцарии. Здесь пути друзей разошлись, и Мэри-Энн провела зиму в Женеве, в доме Франсуа д’Альбера-Дюрада, художника, который написал первый ее портрет. В марте 1850 года она вернулась в Англию, к своему неоконченному Спинозе, и стала жить с Брэями в Ковентри.
В 31 год в Мэри-Энн созрело намерение зарабатывать на жизнь сочинительством, но не романов – о них будущая Джордж Элиот даже не помышляла, – а статей и рецензий. Друг мистера Брэя Джон Чэпмен, издатель, опубликовавший перевод Штрауса, предложил ей стать соредактором журнала «Westminster Review», где Мэри-Энн уже печаталась, подписываясь именем «Мариан» (которое с этих пор стала использовать). В январе 1851 года Мариан даже переселилась в Лондон, в обширный дом Чэпмена, куда тот пускал «литературных» постояльцев. Чэпмен проживал в этом доме вместе с женой, двумя детьми и любовницей. Судя по дневнику издателя, между ним и Мариан было нечто большее, чем просто дружба; неудивительно, что жена с любовницей, узнав о новом увлечении своего мужчины, сделали все, чтобы жизнь ее стала невыносимой, так что уже в марте Мариан вернулась в Ковентри. Тем не менее она согласилась стать соредактором «Westminster Review» и два года возглавляла этот журнал. Чэпмен убедил своих женщин, что Мариан нужно жить в Лондоне; в сентябре она вернулась в его дом на правах постоялицы.
Вскоре она сблизилась с Гербертом Спенсером и влюбилась в него; они повсюду появлялись вместе, так что по Лондону пошли слухи об их помолвке, однако по большому счету Спенсер был к ней равнодушен. Судьба, однако, ждала Мариан буквально за поворотом: в один прекрасный день Спенсер познакомил ее со своим другом, Джорджем Генри Льюисом, журналистом, писателем, поэтом, актером, музыкальным критиком, знатоком языков и философии, короче говоря, широко эрудированным дилетантом. К середине 1853 года Мариан и Льюис поняли, что созданы друг для друга. Возможно, сблизило их и то, что Льюиса называли «самым уродливым мужчиной Лондона»; даже друзья именовали его «обезьяной», отмечая при этом, что сердце у него доброе: «В Льюисе нет ни сплина, ни зависти, ничего плохого вообще…»
Проблема заключалась в том, что мистер Льюис был женат. Семейная жизнь его была несколько запутанна: в 1841 году он вступил в гражданский брак с женщиной, которая подарила ему пятерых детей (выжило трое), после чего, увлекшись его лучшим другом, родила еще четверых. Будучи апологетом «свободной любви», Льюис признал первого из этих детей своим и продолжал содержать жену, но когда на свет появился еще один младенец, понял, что дальше так продолжаться не может. Льюис ушел из семьи, однако развестись не смог – записав чужого ребенка на себя, он скрыл измену супруги, что по законам викторианской Англии лишало его права на развод. Таким образом, выйти за Льюиса замуж Мариан Эванс не могла ни при каких обстоятельствах, что вовсе не помешало им жить вместе. «Мистер Льюис совершенно покорил мое сердце, – писала она подруге, – несмотря на то, что вначале не внушал мне особенной симпатии. Он принадлежит к числу немногих людей, которые на самом деле лучше, чем кажутся. Это человек с сердцем и совестью, только напускающий на себя легкомыслие и бесшабашность».
Сойдясь с Льюисом, Мариан сложила с себя обязанности соредактора «Westminster Review» и подрядилась перевести для Чэпмена трактат Людвига Фейербаха «Сущность христианства» (за эту работу ей заплатили уже 30 фунтов). Льюис в это время сочинял книгу «Жизнь и труды Гёте», которая стала образцовой биографией немецкого поэта. (Стоит упомянуть, что в 1853 году издатели анонсировали трактат Мариан Эванс под названием «Идея будущей жизни», но он так никогда и не увидел свет.) В середине 1854 года Мариан с Льюисом отправились в Германию собирать материал для его книги; на зиму они остались в Берлине, не скрывая того, что живут вместе. Дни они проводили за работой, совместным чтением, обсуждением самых разных тем (интересы Льюиса были весьма разнообразны, так, после Гёте он взялся за исследование из области морской биологии). Следующие двадцать с лишним лет Мариан Эванс и Джордж Генри Льюис жили в мире и согласии, и только смерть разлучила их.
По возвращении в Англию Льюис отправился в Лондон, где взял с законной супруги слово, что та не будет настаивать на их воссоединении; Мариан в это время жила в Дувре, читала Шекспира и переводила «Этику» Спинозы (увы, данный перевод дождался публикации лишь в 1981 году). Льюис и Мариан поселились в Ричмонде. С этого времени она неизменно называла его своим мужем. От пары вскоре отвернулись многие друзья, в том числе свободомыслящие, – их возмущало не то, что любовники обрели друг друга (это и в викторианской Англии было дело житейское), а то, что они не скрывают своих чувств на публике. Даже чета Брэев на время охладела к Мариан. А она всячески пыталась донести до них, что не совершает ничего безнравственного (хотя бы из этого можно заключить, что, несмотря на отрицание религии, нравственность как таковая была Джордж Элиот более чем небезразлична).
«Скажу вам только одно: ни в теории, ни на практике я не признаю мимолетных, легко разрываемых связей, – писала Мариан миссис Брэй. – Женщины, которые удовлетворяются такого рода связями, не поступают так, как поступила я, – они получают то, чего жаждут, и все по-прежнему приглашают их на ужин. Если столь свободный от предрассудков человек, как вы, называет наши с мистером Льюисом отношения «безнравственными», я могу объяснить это, только напомнив себе, из каких сложных и разнообразных элементов слагаются суждения людей. Я всегда стараюсь помнить это и снисходительно отношусь к тем, кто так сурово нас осуждает. От большинства мы и не могли ждать ничего, кроме самого строгого приговора. Но мы так счастливы друг с другом, что все это перенести нетрудно».
Так Джордж Элиот открыто презрела второй столп викторианской Англии – брак.
4
Отлучение Мариан от общества продлилось до середины 1870-х годов, когда писательская репутация Джордж Элиот наделила ее иммунитетом от суждений кого бы то ни было. Отчасти этот остракизм способствовал появлению на свет ее книг. Теперь Мариан располагала временем для сочинительства.
В июле 1856 года, когда был завершен перевод «Этики» Спинозы, партнеры отправились в Уэльс, и там Мариан задумала повесть «Скорбный удел преподобного Эймоса Бартона». Она по-прежнему не помышляла о писательской карьере, полагая, что у нее нет ни малейшего таланта к литературе, и «приходила в ужасное отчаяние от полной неспособности написать что-либо беллетристическое». Однако Льюис убедил Мариан, что повесть получается весьма недурной, и в январе 1857 года «Эймоса Бартона» напечатал журнал «Blackwood’s Edinburgh Magazine». Мариан уже приступила ко второй повести, тоже из жизни духовенства, – «История любви мистера Гилфила»; журнал опубликовал ее полгода спустя. Третья повесть, «Исповедь Дженнет», появилась в печати в том же 1857 году.
«Blackwood’s Edinburgh Magazine» печатал рассказы и повести, не указывая имени автора. Псевдоним «Джордж Элиот» (Джордж – потому что это было первое имя Льюиса, Элиот – ввиду благозвучия) впервые украсил тексты Мариан в январе 1858 года, когда все три ее повести были переизданы в одной книге под названием «Сцены из жизни духовенства». Так на литературном небосклоне Англии зажглась новая, загадочная звезда. Таинственный писатель, о котором никто ничего не знал, издал книгу, о которой говорили. Сам Чарльз Диккенс расхвалил книгу Джордж Элиот, причем уверенно предположил, что ее написала женщина. Единственное, что могло отравить радость Мариан, – реакция ее любимого брата Айзека на сообщение о «моем муже» Льюисе. Через адвоката Айзек уведомил сестру, что семья разрывает с ней всякие отношения. Мариан, само собой, огорчилась, но не слишком сильно – в конце концов, она действительно была счастлива с Льюисом.
В октябре 1857 года Мариан начала писать свой первый роман – «Адам Бид». Он вышел в феврале 1859 года, за год выдержал семь изданий и разошелся огромным тиражом в 16 тысяч экземпляров. Успех Джордж Элиот был таков, что литературные круги Англии потребовали раскрыть псевдоним автора. Подозрение пало на Льюиса, и он вынужден был солгать, что понятия не имеет о том, кто написал «Адама Бида». Дело дошло до абсурда: Фэнни, сестра Мариан, узнала в героях книги своих отца и тетку и решила, что написать такую книгу мог лишь один человек – некий мистер Лиггинс, сын булочника, учившийся в Кембридже. Сам Лиггинс ничего не подтверждал, но ничего и не опровергал – кажется, он ощущал себя в роли предполагаемого автора бестселлера более чем комфортно. Восторженные читатели посещали дом Лиггинса и выказывали ему свое почтение, а когда прошел слух, что автор «Адама Бида» живет в бедности, потому что отдает рукописи издателю безвозмездно, организовали подписку в его пользу и стали слать в издательство возмущенные письма.
В авторство Лиггинса поверили и супруги Брэй, письма в его защиту писали в «Таймс» Флоренс Найтингейл (по иронии судьбы, Мариан и Флоренс познакомились до того, как эта сестра милосердия стала национальной героиней на Крымской войне) и некий Чарльз Брэйсбридж, сельский джентльмен из рода, восходившего к леди Годиве, также знакомый Мариан. Летом 1859 года писательница решила, что с нее хватит, и раскрыла тайну псевдонима. Мистер Брэйсбридж тут же обвинил ее в плагиате. Мариан, некогда считавшая Брэйсбриджа «добросердечным человеком», теперь без обиняков называла его «почти идиотом». Кроме того, Льюиса и Мариан подозревали в том, что они намеренно раздули историю с Лиггинсом, а то и вступили с ним в сговор, лишь бы «Адам Бид» разошелся тиражом побольше. Как можно видеть, литературные склоки XIX века мало чем отличались от современных.
Вплоть до конца 1870-х годов Джордж Элиот (теперь мы будем называть ее так) вела жизнь, вехами которой становились в основном новые книги и путешествия по Европе. После успеха «Адама Бида» читающей публике стало ясно, что в Англии появился еще один писатель уровня Джейн Остен, Энтони Троллопа и Диккенса (который после раскрытия псевдонима нанес писательнице визит и предложил ей печататься в его журнале «All the Year Round»). Читатели ждали от Элиот новых книг, а сама она, словно нагоняя упущенное, жаждала эти книги писать. Уже в апреле 1860 года вышел ее новый роман, «Мельница на Флоссе», еще более автобиографичный и составляющий пару «Адаму Биду» – действие «Мельницы» тоже происходило в английской провинции. Элиот получила за «Мельницу» солидный гонорар, значительную часть которого удачно инвестировала в железные дороги Индии.
Находясь под впечатлением от поездки по Италии, она задумала написать совсем другую книгу – о средневековой Флоренции; началось все с замечания Льюиса о том, что жизнь монаха Савонаролы, несколько лет бывшего диктатором Флоренции, могла бы стать отличным сюжетом для романа. Воплотить задуманное в жизнь оказалось весьма непросто, так что в перерыве между изучением источников Джордж Элиот сочинила третью книгу о жителях мидлендского села – «Сайлес Марнер» (1861). Флорентийский роман «Ромола» писался долго и трудно; о том, как он вымотал Элиот, можно судить по ее словам: «Я начала писать этот роман молодой, а закончила его старухой». За журнальную публикацию «Ромолы» издатели предложили поначалу беспрецедентную сумму – 10 тысяч фунтов. В итоге Элиот получила гонорар размером 7000 фунтов стерлингов. Роман продавался скверно, критики хвалили его сдержанно, однако благодаря «Ромоле» Элиот стала столь же популярна в Англии, как Чарльз Диккенс.
После «Ромолы» она два года не приступала к новой книге, безуспешно пытаясь сочинить пьесу для актрисы Элен Фосит. Следующим романом Джордж Элиот стал роман «Феликс Холт, радикал» (1866), в нем писательница вернулась на родную почву, вдохновляясь на этот раз не сельской жизнью, а, как явствует из названия, политикой. Действие «Феликса Холта» происходит в 1832 году, однако и параллелей с 1860-ми в романе более чем достаточно. Следующие три года жизни Элиот посвятила почти исключительно поэзии, в частности, дописала драму «Испанская цыганка» (собирая материал для этой пьесы в стихах, она съездила вместе с Льюисом в Испанию и побывала в гостях у цыган, живших в горных пещерах над Гранадой) и работала над поэмой «Тимолеон», но безрезультатно.
1 января 1869 года в дневнике Джордж Элиот появляется первая запись о романе под названием «Мидлмарч». Поначалу это должен был быть роман о приехавшем в провинцию молодом враче Лидгейте, семействе Винси и старом землевладельце мистере Фезерстоуне. Год спустя, изрядно утомившись, Элиот в отчаянии отложила «Мидлмарч» и принялась за повесть, которую назвала «Мисс Брук» – о религиозной девушке, которая вышла замуж за священника. Работа спорилась, и писательница неожиданно для самой себя поняла, что новая повесть превосходно сочетается с уже начатым «Мидлмарчем». Соединив два текста в единое целое, она опубликовала первый том романа в декабре 1871 года.
«Мидлмарч», изданный в восьми томах в 1871–1872 годах, после не слишком успешного «Феликса Холта» вознес писательницу на недосягаемую высоту. Те, кто отворачивался от нее, теперь искали ее дружбы. В лондонский дом Льюисов зачастили писатели, поэты, художники, политики, феминистки, активисты тред-юнионов, здесь бывали Рихард Вагнер, Генри Джеймс, Данте Габриэль Россетти, Уильям Моррис, Эдвард Бёрн-Джонс. У Льюиса и Элиот появился свой экипаж, а также дом за городом, где они отдыхали от суетного Лондона. «Моя новая резиденция мне ужасно нравится, – пишет Джордж Элиот в одном письме. – Представьте себе, как я сижу с моим сочинением на коленях и грелкой в ногах у открытого окна, откуда открывается прелестный вид на цветник и на дальние зеленеющие холмы. В этом положении я провожу все утро. Мы обедаем в два часа, а в четыре, когда приносят чай, я начинаю читать вслух. В шесть мы идем гулять в поле и наслаждаемся зрелищем необъятного неба и широкого горизонта, расстилающегося вокруг нас со всех сторон. В восемь обыкновенно возвращаемся домой и наполняем наши вечера химией, физикой и другими премудростями; иногда же мы предаемся легкомыслию и читаем Альфреда Мюссе или что-нибудь в этом роде… Многие знакомые удивляются, как мы можем так долго жить в полном уединении, но дело в том, что мы никогда не бываем одни, хотя и не видим никого из людей».
В 1873 году Джордж Элиот задумывает новый роман, которому суждено было стать последним. «Даниэль Деронда» был опубликован в 1876 году и шокировал многих тем, что писательница неожиданно обратилась к еврейской теме. Еврейские общины всей Европы приветствовали эту книгу, восприняв ее как слово в свою защиту, в то время как антисемиты «Даниэля Деронду» яростно критиковали. Элиот такой поворот ничуть не удивил: «Что касается еврейского элемента в «Деронде», – писала она Гарриет Бичер-Стоу, – я с самого начала предвидела, что он встретит много порицания и враждебного отношения. Но именно потому, что отношение христиан к евреям так бессмысленно и противоречит духу нашей религии, я чувствовала потребность написать о евреях… Может ли быть что-нибудь возмутительнее, чем когда так называемые развитые люди отпускают глупые шутки о поедании свинины и выказывают полное незнание той связи между нашей цивилизацией и историей народа, над которым они изощряют свое остроумие?»
С начала 1870-х годов Джордж Элиот чувствовала себя все хуже: лет ей было уже немало, болезни обострялись, давали знать о себе камни в почках, писательницу часто мучала мигрень. Тем не менее она находила в себе силы не только сочинять «Даниэля Деронду», но и помогать Льюису готовить к печати его opus magnum – трактат «Проблемы жизни и сознания», первые три тома которого увидели свет в 1874 и 1875 годах. В июне 1878 года врачи обнаружили у Льюиса рак; 30 ноября он скончался. Смерть возлюбленного надломила Джордж Элиот, на два месяца она заперлась в своем доме, не желая видеть никого, кроме единственного оставшегося в живых сына Льюиса, Чарльза. Но и в эти недели она работала, редактируя последние два тома «Проблем жизни и сознания». Незадолго до смерти Льюиса она отправила издателю свое последнее сочинение – «Впечатления Теофраста Сача», сборник эксцентричных эссе, написанных заглавным персонажем. Издание книги было отложено до мая 1879 года.
В феврале 1879 года Джордж Элиот открыла двери своего дома для гостей, и первым человеком, который нанес ей визит, стал Джон Уолтер Кросс, сорокалетний банкир, которому Льюисы доверяли инвестировать их сбережения. Кросс был их другом с 1869 года (они называли его «племянником») и все это время не скрывал того, что влюблен в писательницу. По просьбе Кросса Элиот начала обучать его итальянскому языку, они сблизились, и когда после смерти Льюиса минул год, Кросс сделал ей предложение. В мае 1880 года 60-летняя Джордж Элиот вышла замуж за мужчину на 20 лет моложе себя, вновь шокировав Англию. На свадьбе присутствовали семья жениха и сын Льюиса; впрочем, Айзек Эванс после многолетнего молчания все-таки поздравил сестру с замужеством. На медовый месяц молодожены отправились на континент, где не обошлось без происшествий: в Венеции Кросс по неясной причине выпрыгнул из окна палаццо в Большой канал. Банкир выжил, пара вернулась в Англию, однако семейным счастьем наслаждалась недолго: в начале зимы Джордж Элиот простыла на концерте и 22 декабря умерла. Неделю спустя ее похоронили на неосвященной части Хайгейтского кладбища. На надгробном памятнике выбиты два имени: «Джордж Элиот» и «Мэри Энн Кросс».
5
Если судить по внешним атрибутам, неизбежно приходишь к выводу, что Джордж Элиот была своего рода викторианской мятежницей. Ее жизнь определяли «священная война» с религией, бывшей неотъемлемой частью викторианской жизни (что видно и по книгам самой Элиот, чья литературная карьера не зря началась со «Сцен из жизни духовенства»), а также бунт против семьи: с точки зрения тех, кто отвернулся от Элиот, женщина, открыто жившая с женатым мужчиной, ни в грош не ставила священные узы брака. В эту картину плохо вписываются книги Джордж Элиот, но элементы мятежа можно отыскать и в них – было бы желание; взять хоть болезненный для многих англичан еврейский вопрос, поднятый в «Даниэле Деронде».
Литературовед Тим Долин называет Элиот «мятежницей и пророчицей» и спешит добавить: слишком легко посчитать ее мятеж бунтом против викторианства, а ее пророчества – стремлением к тому, что мы считаем за благо здесь и сейчас. Успех романов Элиот свидетельствует о том, что викторианцы не воспринимали ее как отъявленного бунтаря – да и вряд ли она им была. А если приглядеться, мы обнаружим, что «мятежница» сама защищала традиционные ценности – и семью, и веру – куда более самоотверженно, нежели те, кто считал Элиот беспутной атеисткой.
О том, что узы брака – заключаемого не на земле, а на небесах, – для Джордж Элиот священны, говорит далеко не только ее письмо миссис Брэй, процитированное выше. Легко заметить, что все героини Элиот не только не стремятся уйти из семьи, но, напротив, даже будучи несчастными в браке, идут на все, чтобы его сохранить. Замечательный пример тут – Ромола: разочаровавшись в своем супруге Тито, она бежит из родного города, но по пути встречает Савонаролу, и тот говорит ей: «Ты бежишь от своих долгов: от долга флорентийской женщины; от долга жены. Ты отворачиваешься от жребия, что назначен тебе судьбой, и желаешь найти иной жребий. Но может ли мужчина или женщина выбирать свои обязательства? Не более, чем они могут выбирать место рождения, отца или мать. Дочь моя, ты бежишь от присутствия Бога в пустыню». Ромола отвечает, что уже не любит мужа, на что монах откликается: «Есть узы высшей любви. Брак – это дело не одной лишь плоти, его цель – не эгоистические радости…»
Будь Джордж Элиот воинствующей безбожницей и сторонницей свободной любви, ей ничего не стоило бы выставить Савонаролу лицемером, однако «Ромола» – о другом. Пройдя через множество тяжких испытаний, героиня романа приходит к выводу, что она была несправедлива к мужу и, может быть, не любила его так, как должна была. Вернувшись в родной город, она узнает, что Тито мертв и воссоединиться с ним она не сможет никогда; тогда Ромола разыскивает его незаконнорожденных детей и посвящает свою жизнь им.
Еще более характерна линия Доротеи и Кейсобона в «Мидлмарче». Девушка, которая тягой к знаниям и религиозной фанатичностью схожа с юной Мэри-Энн Эванс, решает составить семейное счастье немолодого священника, ученого педанта, пишущего никому не нужный трактат «Ключ ко всем мифологиям». Когда влюбленность проходит, наступает неминуемое крушение иллюзий, однако Доротея остается с Кейсобоном до самой его смерти – и даже после нее далеко не сразу решается нарушить волю покойного супруга, велевшего «избегать поступков, нежелательных мне, и стремиться к осуществлению желаемого мною».
Безусловно, Доротею ведет чувство долга, которое может ошибаться, – но любое подобное чувство должно основываться на чем-то сродни «высшей любви», the higher love, о которой говорит Ромоле Савонарола. Героиня «Мидлмарча» в конце концов отличит добро от зла и выйдет замуж за Уилла Ладислава, хотя это замужество будет стоить ей благосостояния. Мораль здесь – вовсе не та, что следует бунтовать против ущербного брака. Джордж Элиот одинаково далека и от бунта, и от смирения; скорее она говорит читателю, что пути Господни неисповедимы, однако счастье обретет лишь тот, кто сделал выбор в пользу любви. (Стоит вспомнить о судьбе другого героя «Мидлмарча», врача Лидгейта, который решает «больше в упряжке не ходить», но с момента выборов капеллана встает на скользкий путь компромиссов с собственной совестью.)
Была ли Джордж Элиот верующей? Один из ее биографов писал, что Элиот принадлежала «к великой и благородной церкви… Бунтовщиков». Можно долго спорить о том, была ли Элиот христианкой (в любом смысле этого слова) или же придерживалась светской нравственности, – но стоит ли? Лорд Эктон, один из виднейших католиков викторианской Англии, верующий до глубины души, «атеистку» Элиот просто боготворил – и именно за то, что она «создала веру из неверия». «Элиот невзлюбила в христианстве именно мораль… Ничто в прошлом не было для нее свято, она не подчинялась слепо ни единому авторитету, – писал Эктон. – Системы ценностей, которым она следовала, круги, в которых она жила, были беспомощны в части этики. И все же она сотворила для себя – в самом неблагоприятном окружении – столь высокую и идеальную мораль, что влияние ее духоподъемно и благотворно, и через эту мораль атеизм соревнуется с теизмом в облагораживании человечества». Не больше и не меньше.
Нужно помнить, продолжал Эктон, что наиболее плодотворный период Джордж Элиот пришелся на годы, когда атеизм начал победное шествие по Европе, а рука об руку с отказом от религии шел и отказ от этики: во многих университетах Германии, к примеру, этику исключили из числа предметов, изучаемых на философских факультетах. Казалось бы, крах этики неминуем, но тут появилась Джордж Элиот – и атеизм, удивляется Эктон, «стал равным христианству в моральном достоинстве, сделавшись его соперником в интеллектуальной подоплеке… все благодаря одной женщине, жившей среди зубоскалов, адептов нечистоты, людей, не ведавших о высших смыслах, философов, лишенных морального кодекса, – женщине, никогда не читавшей книг, что учат религиозных людей высшим добродетелям. По причинам, слишком очевидным для того, чтобы их обсуждать, я бы променял всю художественную литературу Англии со времен Шекспира на сочинения Джордж Элиот».
Если в этом контексте и можно говорить о мятеже Элиот, это никоим образом не бунт ради бунта. Напротив, и по форме, и по сути это абсолютно викторианское восстание против лицемерия, которое тщится выдать себя за истину. Викторианское оно потому, что само английское общество XIX века хотело видеть себя безусловным оплотом христианства, сохраняющим его дух; Джордж Элиот восставала только против того, что было противно этому духу, и восставала, если разбираться, очень по-христиански – с любовью к ближнему в каждой строчке ее книг.
Это не слепая «любовь», которая не замечает ничего, кроме самой себя, а равно и не беспощадная «любовь», ставящая мораль превыше всего. В романах Элиот любовь не закрывает глаза на слабости и грехи человека, но при этом она ни на секунду не дает нам забыть, что ближний состоит далеко не только из грехов и слабостей – и что мы обязаны входить в его положение без того, чтобы судить его в соответствии с нашими моральными теориями, а значит, должны относиться к нему с пониманием и добротой. «Она сделала добродетель достойной восхищения и привлекательной, а слабость ненавистной, – писал Эктон. – Она не осуждала людей за мнения. Даже за мнения по моральным вопросам. Люди не ошибаются – они просто слабы, не поспевают за временем… Она могла сострадать людям без того, чтобы с ними соглашаться».
Тут Джордж Элиот вовсе не была исключением – таков был общий тон эпохи: Джейн Остен, Чарльз Диккенс, Энтони Троллоп всегда описывали своих персонажей отстраненно, с доброй иронией. Что характерно, ирония викторианцев направлена не только на героев, но и на читателя, и, самое поразительное, на самого автора. Вот почему среди английских романов того времени сложно найти вещи по-настоящему пафосные и трагические. В «Мидлмарче» происходит немало ужасного, но этот роман остается очень ироничной, местами смешной книгой, проникнутой типично викторианским оптимизмом.
На правах автора Джордж Элиот то и дело иронизирует по поводу происходящего с очень серьезным лицом; что важнее, она постоянно смещает угол зрения, не давая нам ни единого шанса навесить на героев моральные ярлыки. Морализаторство действенно только тогда, когда оно ситуативно и иронично, причем, повторим, ирония эта в равной степени относится и к героям, делающим неверный выбор из лучших побуждений, и к читателю, который «ждет уж рифмы «розы»», то есть мораль, которая расставит все точки над «i», и к автору, жаждущему превратиться в проповедника и выразить словами то, что выразить нельзя. Душу человека не разложишь по полочкам, и в этом – надежда, а то и залог спасения: ничто не предсказуемо, а значит, моральной ошибки можно избежать. Такая многоуровневая рефлексия функционирует весьма эффективно: всякий раз делая шаг в сторону и доказывая нам, что никакое моральное суждение о ближнем не окончательно, Элиот сообщает читателю состояние духа, из которого только и можно возлюбить ближнего, как самого себя.
Лучшим примером тут опять-таки служит мистер Кейсобон. Посмеяться над ним было бы легче легкого – но тем упорнее Элиот защищает своего героя. Вплоть до откровенного вмешательства в ткань текста: «Как-то утром через несколько недель после ее возвращения в Лоуик Доротея… но почему всегда только Доротея? Неужели ее взгляд на этот брак должен быть единственно верным? Я возражаю против того, чтобы весь наш интерес, все наши усилия понять отдавались одним лишь юным лицам, которые выглядят цветущими, несмотря на мучения и разочарования… Моргающие глаза и бородавки… и отсутствие телесной крепости… не мешали мистеру Кейсобону, подобно всем нам, таить в себе и обостренное осознание собственной личности, и алчущий дух». Автор ничуть не скрывает того, что сочувствует герою: «Даже вера мистера Кейсобона слегка пошатнулась оттого, что он утратил прежнее незыблемое убеждение в силе своего авторского таланта, и утешительная христианская надежда на бессмертие каким-то образом оказалась в зависимости от бессмертия еще не написанного «Ключа ко всем мифологиям». И признаюсь, мне очень его жаль. Какой это нелегкий удел – обладать тем, что мы называем высокой ученостью, и не уметь радоваться, присутствовать на великом спектакле жизни и все время томиться в плену своего маленького, голодного, дрожащего «я»…»
И стоит другому персонажу вынести суждение по поводу Кейсобона, как Элиот вмешивается вновь: «В мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие, и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость, примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что это такое – крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня, кроме страстного эгоизма самого страдальца». Не раз и не два Джордж Элиот восклицает: «Бедный человек! Бедный мистер Кейсобон!» – и не стоит даже пытаться определить, чего в этих словах больше, иронии или сострадания: там есть и то, и другое, и одно неотделимо от другого. Увы, когда викторианская эпоха закончилась, литература утратила умение сочетать беспредельную любовь к ближнему с ясным и бескомпромиссным видением его недостатков.
Книги Элиот как нельзя лучше высвечивают ключевую проблему нашего времени – зацикленность на теориях, которые должны объяснять всё и вся. Тим Долин с некоторым ужасом пишет о том, что «самые глубокие замечания Элиот исходят из ее убеждений, которые глубоко консервативны, антидемократичны и антифеминистичны». Из чего с необходимостью следует, что на деле убеждения Джордж Элиот не были ни радикальны, ни консервативны, ни феминистичны, ни патриархальны, ни религиозны, ни атеистичны. Мировоззрение Элиот можно назвать
«…Мне кажется, погасло солнце, – писал лорд Эктон в письме Мэри Гладстон после смерти Джордж Элиот. – В схватках с вопросами жизни и мысли, которые позорно проигрывал Шекспир, она всегда выходила победительницей. Ни один писатель не сравнится с ней по многообразной, однако беспристрастной и непредвзятой, как у стороннего наблюдателя, силе сострадания». Тут уместно вспомнить финал «Мидлмарча»: «Ее восприимчивая ко всему высокому натура не раз проявлялась в высоких порывах, хотя многие их не заметили. В своей душевной щедрости она, подобно той реке, чью мощь сломил Кир, растеклась на ручейки, названия которых не прогремели по свету. Но ее воздействие на тех, кто находился рядом с ней, огромно, ибо благоденствие нашего мира зависит не только от исторических, но и от житейских деяний…»
И от писательских, добавим, тоже.
Прелюдия
Тот, кто ищет узнать историю человека, постигнуть, как эта таинственная смесь элементов ведет себя в разнообразных опытах, которые ставит Время, конечно же, хотя бы кратко ознакомился с жизнью святой Терезы и почти наверное сочувственно улыбнулся, представив себе, как маленькая девочка однажды утром покинула дом, ведя за руку младшего братца, в чаянии обрести мученический венец в краю мавров. Они вышли за пределы суровой Авилы, большеглазые и беззащитные на вид, как два олененка, хотя сердца их воспламеняла недетская идея объединения родной страны – но затем их настигла будничная действительность в облике рассерженных дядюшек, и они вынуждены были отказаться от своего великого решения. Это детское паломничество явилось достойным началом. Страстная, взыскующая идеала натура Терезы требовала и искала подлинно эпического жизненного пути – что́ были ей многотомные рыцарские романы или светские успехи, венчающие красоту и ум? Ее пламя быстро сожгло это легкое топливо и, питаемое изнутри, устремилось ввысь на поиски некоего бесконечного восторга, некоей цели, которая не может приесться и позволяет примирить пренебрежение к себе и упоение от слияния с жизнью вне собственного «я». И она обрела свою эпопею в преобразовании монашеского ордена.
Конечно, эта испанка, жившая триста лет назад, была не единственной и не последней из подобных ей. Рождалось много таких Терез, которым не удалось найти для себя эпический жизненный путь, не удалось целиком отдаться живой и значительной деятельности. Быть может, уделом их становилась жизнь, полная ошибок, порожденных духовным величием, так и не получившим случая проявить себя, а быть может – трагическое разочарование и гибель, которые не обрели вдохновенного поэта и неведомыми, неоплаканными канули в небытие. В полутьме, в житейской путанице они пытались сохранять благородную гармонию между своими мыслями и делами, а пошлым глазам борьба их представлялась бессмысленными метаниями, ибо эти поздно родившиеся Терезы не находили опоры в устремлениях и надеждах всего общества, которые для пылкой души, жаждущей применения своим силам, заменяют знание. Их пыл искал выхода в служении какому-то неясному идеалу или отдавал их во власть чисто женских порывов, но первое объявлялось эксцентричностью, а второе беспощадно осуждалось как нарушение морали.
По мнению некоторых, причина этих беспомощных блужданий заключается в том, что Высшая Сила, создавая женскую натуру, не избегла неудобной неопределенности. Если бы существовал единый четкий уровень женской никчемности – например, способность считать только до трех, – общественный жребий женщин можно было бы оценивать с научной достоверностью. Но неопределенность существует, и пределы колебаний в действительности много шире, чем можно было бы подумать, судя по однообразию женских причесок и любовным историям как в стихах, так и в прозе, пользующимся неизменным успехом. Тут и там в утином пруду среди утят тоскливо растет лебеденок, который так никогда и не погружается в живой поток общения с себе подобными белокрылыми птицами. Тут и там рождается святая Тереза, которой ничего не дано основать, – она устремляется к недостижимой благодати, но взволнованные удары ее сердца, ее рыдания бесплодно растрачиваются и замирают в лабиринте препятствий, вместо того чтобы воплотиться в каком-нибудь деянии, долго хранящемся в памяти людской.
Книга первая
Мисс Брук
Глава I
Бессилен я, ведь женщина всечасно
К тому стремится лишь, что рядом.
Мисс Брук обладала красотой того рода, для которой скромное платье служит особенно выгодным фоном. Кисти ее рук были так изящно вылеплены, что ей пошли бы даже те столь далекие от моды рукава, в которых пресвятая дева являлась итальянским художникам, а ее черты, сложение и осанка благодаря простоте одежды словно обретали особое благородство, и среди провинциальных щеголих она производила такое впечатление, какое производит величавая цитата из Святого Писания или одного из наших старинных поэтов в современной газетной статье. О ней обычно отзывались как о чрезвычайно умной девице, но добавляли, что у ее сестры Селии здравого смысла куда больше. А ведь Селия одевалась немногим наряднее сестры, и только особенно внимательный взгляд мог бы подметить, что ее туалет не лишен кокетства. Дело в том, что простота одежды мисс Брук объяснялась рядом обстоятельств, большинство которых в равной степени воздействовало и на ее сестру. Немалую роль играла тут сословная гордость: род Бруков, если и не знатный, несомненно был «хорошим»: заглянув на одно-два поколения назад, вы не обнаружили бы предков, которые ловко отмеряли материю или завязывали пакеты, – никого ниже адмирала или священника. А среди более дальних пращуров имелся даже «джентльмен-пуританин», служивший под началом Кромвеля, – однако впоследствии он поладил с монархией и после всех политических передряг остался владельцем прекрасного родового поместья. Вполне понятно, что девицы такого происхождения, проводившие жизнь в тихом деревенском доме и молившиеся в приходской церкви, менее просторной, чем иная гостиная, считали ленточки и прочую мишуру приличными лишь дочкам лавочника. Далее, в те дни люди, принадлежащие к благородному сословию и вынужденные экономить, начинали с расходов на одежду, чтобы не урезать суммы, необходимые для поддержания престижа семьи в более существенных отношениях. Этих причин и без каких-либо религиозных принципов было бы вполне достаточно, чтобы одеваться просто, однако, если говорить о мисс Брук, для нее решающими были именно религиозные принципы. Селия же кротко соглашалась со взглядами сестры, хотя и привносила в них тот здравый смысл, который помогает принимать самые возвышенные доктрины без излишней восторженности. Доротея знала наизусть множество отрывков из «Мыслей» Паскаля[1], а также из трудов Джереми Тейлора[2] и, занятая судьбами рода человеческого, видевшимися ей в озарении христианской веры, полагала, что интерес к модам и нарядам достоин разве что приюта для умалишенных. Она не могла примирить борения духовной жизни, обращенной к вечности, с заботами о рюшах, оборках и шлейфах. Ее ум был теоретического склада и по самой своей природе жаждал неких высоких понятий о мире, непосредственно приложимых к приходу Типтон и к ее собственным правилам поведения там. Ее влекли горение и величие духа, и она опрометчиво увлекалась всем, что, как ей казалось, несло их печать. Она могла бы искать мученичества, затем отступить и все-таки принять мученичество, но вовсе не то, к которому стремилась. Разумеется, подобные черты характера у девушки на выданье препятствовали естественному ходу событий и мешали тому, чтобы судьбу ее, как это чаще всего бывает, решили красивая внешность, тщеславие и щенячья привязанность. При всем том она, хотя была старше сестры, еще не достигла двадцатилетнего возраста, и обе они, оставшись сиротами, когда Доротее было двенадцать, воспитывались весьма бестолково, хотя и строго, сначала в английской семье, а потом в швейцарской в Лозанне – так их дядя, старый холостяк, принявший опеку над ними, старался возместить им утрату родителей.
Последний год они жили в Типтон-Грейндже у своего дяди, которому было теперь уже под шестьдесят. Человек мягкий и покладистый, он отличался большой пестротой мнений и некоторой зыбкостью политических убеждений. В молодости он путешествовал, и соседи полагали, что именно этому обстоятельству он и обязан вздорностью своего ума. Выводы, к которым приходил мистер Брук, были столь же труднопредсказуемыми, как погода, а потому можно утверждать только, что руководствовался он всегда самыми благими намерениями и старался расходовать на их осуществление как можно меньше денег. Ибо даже самые расплывчатые натуры всегда обладают одной-двумя твердыми привычками, и человек, нисколько не заботящийся о своих делах, ревниво оберегает свою табакерку от чужих посягательств, бдительно следя за каждым подозрительным движением и крепко сжимая ее в руке.
Но если наследственная пуританская энергия так и не пробудилась в мистере Бруке, она зато равно пылала во всех недостатках и достоинствах его старшей племянницы и нередко преображалась в досаду, когда дядюшка пускался в рассуждения, а также из-за его манеры «оставлять все как есть» у себя в поместье – в такие минуты Доротее особенно не терпелось поскорее достичь совершеннолетия, когда она получит право распоряжаться своими деньгами и сможет употребить их для всяческих благородных начинаний. Она считалась богатой невестой: ведь не только обе сестры получили в наследство от родителей по семисот фунтов годового дохода, но, кроме того, сын Доротеи, если бы она вышла замуж и у нее родился сын, унаследовал бы поместье мистера Брука, которое, по слухам, приносило в год около трех тысяч фунтов – большое богатство в глазах провинциалов, все еще обсуждавших последнюю позицию мистера Пиля[3] в католическом вопросе, не грезивших о грядущих золотых россыпях и понятия не имевших о плутократии, чья пышность вознесла на столь недосягаемую высоту обязательные атрибуты благородного образа жизни.
Но что, собственно, препятствовало Доротее выйти замуж – такой красавице и с таким приданым? Да ничего, кроме ее любви к крайностям, кроме стремления жить согласно с понятиями, которые могли удержать осторожного поклонника от предложения ей руки и сердца или же побудить ее отвечать отказом всем женихам. Юная барышня благородного происхождения и с недурным состоянием, которая вдруг падает на колени на кирпичный пол у постели больного поденщика и возносит пылкую молитву, будто живет во времена апостолов! А то принимается поститься точно папистка и ночи напролет читает старые богословские трактаты! Такая жена вполне может разбудить вас рано поутру и радостно сообщить, что нашла новый способ распоряжаться своими доходами – способ, который идет вразрез с положениями политической экономии и не позволит держать верховых лошадей. Вполне естественно, что любой мужчина дважды подумает, прежде чем избрать подобную подругу жизни. Конечно, женщинам положены нелепые убеждения, но действовать исходя из них им не полагается – это служит надежной защитой для общества, а также для семейной жизни. Разумные люди ведут себя как все, и если появляются сумасшедшие, их нетрудно распознать и избегать.
Соседские барышни и даже обитатели сельских хижин отдавали предпочтение Селии, всегда приветливой и невиннопростодушной, тогда как огромные глаза мисс Брук, подобно ее религиозности, были слишком уж необычными и странными. Бедняжка Доротея! По сравнению с ней Селия, какой бы невинно-простодушной она ни выглядела, была много более искушенной и опытной – ведь дух человеческий куда сложнее внешней оболочки, которая служит ему своего рода эмблемой или циферблатом.
Однако вопреки пугающим слухам те, кто оказывался в обществе Доротеи, скоро убеждались, что она при всем том обладает редким очарованием. Мужчины находили, что в седле она обворожительна. Ей нравилось дышать воздухом полей и любоваться деревенскими видами, ее глаза радостно блестели, щеки розовели, и она совсем не походила на религиозную фанатичку. Верховая езда была удовольствием, которое Доротея разрешала себе, несмотря на укоры совести, твердившие ей, что удовольствие это языческое и чувственное, и потому она все время предвкушала миг, когда откажется от него.
Доротея была откровенной и пылкой натурой, менее всего склонной к самолюбованию: напротив, она искренне приписывала своей сестре достоинства, далеко превосходившие ее собственные, и если в Типтон-Грейндж являлся визитер, не торопившийся затвориться с мистером Бруком в его кабинете, она не сомневалась, что он влюблен в Селию, – например, сэр Джеймс Четтем, которого она постоянно оценивала с этой точки зрения, не в силах решить, следует ли Селии принять его предложение. Мысль о том, что предмет его внимания вовсе не Селия, а она сама, показалась бы ей нелепой. Как ни жадно стремилась Доротея познавать высокие истины, ее представления о браке оставались самыми детскими. Она была убеждена, что вышла бы за Прозорливого Гукера[4] и спасла бы его от злополучного брака, доведись ей родиться в том веке. Или же за Джона Мильтона, когда его поразила слепота. Или же за любого из тех великих людей, чьи причуды требовали от жены поистине благочестивого терпения. Но любезный, красивый баронет, отвечавший «совершенно верно!» на любую ее фразу, даже когда она выражала недоумение, – как могла она отнестись к его ухаживаниям? Нет, безоблачно счастливым может быть только такой брак, когда муж более походит на отца и способен научить жену даже древнееврейскому языку, буде она того пожелает.
Наблюдая эти странности Доротеи, соседи еще больше осуждали мистера Брука за то, что он не подыскал в наставницы и компаньонки своим племянницам какую-нибудь почтенную даму средних лет. Но он так страшился тех наделенных воинственными добродетелями женщин, которые могли бы взять на себя подобные обязанности, что поддался уговорам Доротеи и против обыкновения нашел в себе мужество пойти наперекор мнению всего света – а вернее, мнению миссис Кэдуолледер, супруги приходского священника, и трех-четырех помещичьих семей, живущих по соседству с ним в северо-восточной части Сельскшира[5]. А потому мисс Брук вела дом своего дяди, и ей вовсе не были неприятны почетность нового ее положения и сопряженная с ним власть.
В этот день мистер Брук ожидал к обеду сэра Джеймса Четтема и еще одного джентльмена, которого сестры не знали, хотя Доротея при мысли о знакомстве с ним испытывала почти благоговейную радость. Это был преподобный Эдвард Кейсобон, который славился в их краях необыкновенной ученостью и, по слухам, много лет готовил великий труд, имевший касательство к истории религии. К тому же богатство придавало особый блеск его благочестию и позволяло ему придерживаться собственных взглядов – сущность их должна была стать ясной после опубликования его труда. Даже самая его фамилия[6] обладала особой внушительностью для тех, кто знал ученых богословов прошлых времен.
Утром Доротея, возвратившись из школы, которую она учредила для деревенских ребятишек, сидела в уютной гостиной, разделявшей спальни сестер, и чертила план какого-то здания (ей очень нравилась такая работа), когда Селия, уже несколько минут собиравшаяся с духом, вдруг сказала:
– Доротея, душечка, может быть, ты… если ты не очень занята… Может быть, мы переберем сегодня мамины драгоценности и поделим их? Сегодня исполнилось ровно шесть месяцев с тех пор, как дядя тебе их отдал, а ты так ни разу на них даже и не взглянула.
Лицо Селии приняло выражение досады – правда, легкой, потому что она сдерживалась, привычно побаиваясь Доротеи и ее принципов: стоило неосторожно задеть их, и мог возникнуть таинственный электрический разряд. К большому ее облегчению, Доротея посмотрела на нее с веселой улыбкой.
– Какой же ты, оказывается, точный календарик, Селия! Но ты имеешь в виду солнечные месяцы или лунные?
– Сегодня последний день сентября, а дядя отдал их тебе первого апреля. Он еще сказал тебе, что совсем про них забыл. А ты заперла их в бюро и, по-моему, ни разу о них не вспомнила.
– Но ведь нам все равно не придется их надевать, милочка, – ласково объяснила Доротея, чертя что-то карандашом на полях плана.
Селия покраснела и насупилась.
– Мне кажется, душечка, оставлять их без внимания – значит не проявлять должного уважения к памяти мамы. И к тому же, – добавила она, поколебавшись и подавляя вздох огорчения, – ожерелья теперь можно увидеть на ком угодно, да и мадам Пуансон, чьи взгляды были кое в чем строже твоих, надевала украшения. И вообще христианам… уж, наверное, в раю немало женщин, которые в свое время носили драгоценности. – Когда Селия решалась спорить, она умела находить доводы, как ей казалось, весьма убедительные.
– Ты хотела бы носить их? – вскричала Доротея с драматическим удивлением, бессознательно подражая той самой мадам Пуансон, которая надевала украшения. – В таком случае, конечно, их надо достать. Почему ты мне раньше не сказала? Но ключи… где же ключи? – И она прижала ладони к вискам, тщетно напрягая память.
– Вот они, – перебила Селия, которая давно уже обдумала этот разговор и подготовилась к нему.
– Будь так добра, отопри большой ящик бюро и достань шкатулку.
Вскоре шкатулка была открыта, и вынутые из нее драгоценности блестели и переливались на столе. Их было не так уж много, но некоторые пленяли глаз красотой и изяществом, особенно ожерелье из лиловых аметистов в ажурной золотой оправе и жемчужный крестик с пятью бриллиантами. Доротея тотчас взяла ожерелье и надела сестре на шею, которую оно охватило плотно, почти как браслет, но посадкой головы Селия несколько походила на королеву Генриетту-Марию, и этот обруч был ей очень к лицу, в чем она не замедлила убедиться, поглядев в зеркало напротив.
– Ну вот, Селия! Его ты можешь носить с платьем из индийского муслина. Но крестик надевай только с темными платьями.
Селия старалась согнать с губ радостную улыбку.
– Нет, Додо, крестик ты должна взять себе.
– Что ты, милочка, ни в коем случае, – ответила Доротея, пренебрежительно махнув рукой.
– Нет, возьми! Он очень тебе пойдет. Вот к этому темному платью, – настаивала Селия. – Уж его-то ты надеть можешь!
– Ни за что на свете. Я никогда не надену крест как пустое украшение. – Доротея даже вздрогнула.
– Значит, ты считаешь, что я поступлю дурно, если надену его? – смущенно спросила Селия.
– Вовсе нет, милочка! – ответила Доротея, нежно потрепав сестру по щеке. – Ведь и у каждой души свой цвет лица – что идет одной, нехорошо для другой.
– Но, может быть, ты взяла бы его на память о маме?