Поэтому ее роли так часто воспринимаешь как исповедь. Они выстраиваются в линию судьбы, которую легко отождествить с ее собственной: Гурченко играла женщин, точно так же страдающих от непонимания, нереализованности и одиночества. Ее неподдельно интересовали человеческие истории, с которыми сталкивала ее жизнь, – такими мгновенными зарисовками полнятся ее книги. Человеческие драмы, трагедии, комедии и фарсы были материалом, из которого потом строились роли – словно пережитые самой актрисой. Сравните безоблачную активистку Леночку Крылову из «Карнавальной ночи» с героиней «философского мюзикла» «Рецепт ее молодости», и тем более с ее драматическими персонажами из «Семейной мелодрамы», «Пяти вечеров» или «Двадцати дней без войны», – и станет очевидной духовная дистанция, которую прошла Люся за эти годы. От роли к роли она менялась – накапливала свое знание жизни. Но никогда не меняла свое к ней отношение и свои принципы.
Поэтому, повторяю, рассказывать о Людмиле Гурченко вне ее ролей не получится: роли и составляют ее сущность, ее сугубо личную биографию.
Девушка моей мечты
Вы заметили? У меня в то время все было любимое.
Все любимые, все прекрасные, добрые и чудесные.
Она родилась в другое время и, как сказали бы теперь, за границей – в предвоенном Харькове. А тогда взятие немцами Харькова воспринималось как рана на теле всей огромной страны.
Первый образ, который вошел в сознание харьковской девочки Люси, – образ оккупации.
В ее книге оккупация описана, скажем так, нестандартно. Привыкшие к картинам тотального ужаса читатели с трудом переваривали эпизоды, где немецкий денщик Карл гладил крошку Люсю по голове и восхищался: мол, шаушпиллерин – актриса! Показывал фотографии своих троих детей и никогда не спрашивал, на войне ли ее папа. «Немец ведь – а хороший!»
Харьков оккупировали дважды: «Первые немцы были как Карл. А вот вторые, когда фашисты снова отбили у наших Харьков, – вот это было по-настоящему страшно! Это был СС. Все как один белобрысые, ногу тянули, ни на кого не смотрели, словно мы не люди. Они потом у меня долго перед глазами стояли. Когда через много лет у меня брал интервью Урмас Отт, я думала: вот зараза, как на эсэсовца похож!»
Но при этом в городе работала оперетта, в кинотеатре шли фильмы, немцы делились с детишками супом. Как ни удивительно, эта объемность картинки, сохранившейся в памяти шестилетней девочки, больше иных пафосных эпопей говорит и о сути войны, и о жизни, которая всегда продолжается. И трагедию этой жизни на краю бездны передает острее: читая, мы сопоставляем, дополняем свои знания, думаем о том, что все участники трагического действа – только люди. Не «враги» и необязательно «друзья», не «свои» и необязательно «чужие» – всего только очень разные люди пытаются выжить в мясорубке времени. В этих описаниях нет ослепляющей ненависти, зато много прозрений – самых главных, но данных в ощущениях: лютый холод, который она возненавидит на всю жизнь. Обледеневшая прорубь. Лежащая на Сумской улице женщина с вырванным куском бедра умоляет прохожих, чтобы одернули ей юбку. И человеческое тепло, тем более удивительное, что оно чаще всего проступало неожиданно – как с тем денщиком Карлом.
Душераздирающие, но очень понятные контрасты: нищета, всеобщая голодуха, подробности «грабиловки», когда отощавший народ бросался растаскивать продукты из разбомбленных складов – и роскошь немецкого фильма «Девушка моей мечты» на киноэкране. Запредельные ситуации казались рутинными – как обледенелые трупы, которые надо было отталкивать от берега, набирая из речки воды. Эти жуткие образы в детском сознании причудливо смешивались с дивными звуками, доносившимися из соседнего кинотеатра. Там крутили фильмы на немецком языке, но с поющей и танцующей Марикой Рёкк. «О фильме в городе говорили: красота, любовь, танцуют, поют, войны нет, еды у них полно, – такая жизнь – закачаешься!» – вспоминала Гурченко.
«Войны нет!» – вот тут главное. Людям в изолированной стране создание берлинской «фабрики грез» казалось не только ослепительной сказкой, но и отсветом какой-то другой реальности – нарядной, богатой, а главное – мирной. Хотелось верить, что вот придет мир – заживем и мы! Интересно, что и в самой Германии эти музыкальные фильмы катастрофических 40-х делались с той же задачей – поддерживать веру, что благополучная мирная жизнь непременно настанет. Это можно считать пропагандой, а можно и полагать прямой задачей искусства – давать надежду. Поэтому такой популярной, такой востребованной была эта «Девушка моей мечты» как в воюющем Берлине, так и в оккупированном Харькове, а потом в послевоенном СССР.
Для девочки из голодного Харькова этот немудреный фильм стал поворотным пунктом.
– Моя душа разрывалась от звуков музыки, новых странных гармоний. Это для меня ново, совсем незнакомо… Но я пойму, я постигну, я одолею! Наутро я встала с твердым решением: когда вырасту – обязательно буду сниматься в кино.
Сниматься в кино – значит петь. Ведь именно петь было для нее самым естественным и любимым занятием. Она с раннего детства жадно впитывала всю музыку, какая попадалась. Мешанина удивительная: тут «папин репертуар» – от танго «Брызги шампанского» до «Турецкого марша» Моцарта. Папа, горняк по профессии и музыкант по призванию, играл их для гостей, а потом пятилетняя Люся пела свою коронную «песенку з чечеточкую»:
и уже тогда не было сомнений, что она станет актрисой.
Она была, по выражению родственников, юркая. Мелодии, тексты, пластику – все хватала на лету. Ей достаточно было посидеть возле кинотеатра, послушать звуки, доносившиеся из зала, и на следующий день стриженая девчушка в широченных шароварах лихо отбивала чечетку, с магнитофонной точностью имитируя звуки незнакомого языка. Ей стоило вообразить себя белокурой Марикой Рекк в газовом платье – все остальное приходило само собой.
Музыка – любая – несла с собой свет, которого так не хватало. Люди устали от горя и невзгод, жили бедно и голодно – музыка кино будила смутные представления о жизни мирной и благополучной, где существовали нарядные платья, беззаботное веселье, красивые мелодии, упоительные танцы и, конечно, любовь – тоже нарядная и красивая. Именно это хотели тогда видеть, и жесткого реализма от фильмов не требовали – душа просила отдыха. А главное, ей нужна была свобода для полета, когда распахиваются горизонты жизни. В музыке – самом неконкретном из искусств– эти горизонты сияли и манили, в ней жил мир обширный, разнообразный, многоязыкий, чудились иные страны и нравы, иной уровень человеческого счастья. То, что называется романтикой.
Мелодии переливались с киноэкранов в кровь девчушки из недавно освобожденного Харькова, она росла на них. Заграничные мелодии соседствовали с довоенными маршами Дунаевского и Покрасса, с «Синим платочком» и «Землянкой», с песнями, ноты и тексты которых отец присылал домой в каждом письме с фронта. Все это останется для нее навсегда дорогим, это неотъемлемые частицы детства военных поколений. Здесь «высокое» и «низкое» сплавились воедино – немудреный «Синий платочек» стал знаком эпохи, а когда через три с лишним десятилетия какая-то газета усомнилась в художественной ценности сентиментального танго 1930-х годов «В парке Чаир», – казалось, это ранило тысячи людей в самую душу, такие обиженные и встревоженные пошли в ответ письма.
А пока Люся пела и «Выходила на берег Катюша…», и «О танненбаум, о танненбаум» – пела и для своих соседей, и для улыбчивых немецких солдат, которые собирались на звуки детского голоса. И мир ее был просторен, потому что простирался от мерзлой коммуналки до прекрасной мечты из цветной музыкальной сказки. До мечты, которая обязательно должна сбыться.
Первые кумиры Гурченко – все как на подбор поющие. После Марики Рекк явились Джанетт Макдональд из «Роз-Мари» и «Строптивой Мариетты», Цара Леандер из «Сердца королевы» – исторической мелодрамы, которую в СССР выпустили под трагически эффектным, а главное, идеологически правильным названием «Дорога на эшафот». Трогательная Франческа Гааль в смешных и отчаянно грустных музыкальных комедиях «Петер» и «Маленькая мама», Лолита Торрес из «Возраста любви» и шикарная оперная дива из «Большого вальса» – ее в СССР все знали по имени героини Карлы Доннер. На самом деле это была Милица Корьюс, переехавшая в Голливуд литовка из украинской капеллы «Думка», – но может быть, и хорошо, что об этом никто не подозревал: женщина-мечта, залетевшая к нам из эпохи ветреного Штрауса, не могла гастролировать с капеллой «Думка» по рабоче-крестьянскому СССР – это разрушало бы ореол небожительницы. А ореол в комплексе звезды имел первостепенное значение.
Это важно для понимания актерской природы нашей героини: кино в то время было отдельным миром. Его звезды были предметом обожания. Все эти дивы являлись зрителям как воплощение идеала. Идеал хрупкий, идеал страдающий, идеал влюбленный, идеал торжествующий, идеал погибающий – но обязательно идеал. В пышном обрамлении, в невероятных одеяниях с перьями и диадемами – во всем том, что должно было отделить звезду от замершего у ее подножия грешного мира. И само понятие кинозвезды входило в сознание именно в этом комплексе: звезда могла как угодно меняться, но при этом оставаться светилом, которое греет душу музыкой, пением, танцем, неземной красотой и сверкающей улыбкой. Это представление поддерживала и единственная тогда звезда советского кино – Любовь Орлова: она могла играть и письмоносицу Стрелку, и домработницу Анюту, но даже в рваном платье ее Золушки из «Светлого пути» мы все равно видели боковым зрением роскошные перья из диадемы цирковой примадонны Марион Диксон.
Детское впечатление – самое сильное, оно формирует систему ценностей на всю жизнь.
– Мне вечно грезились сказочные феерии, – с иронической, но все-таки грустной улыбкой рассказывала о том времени Гурченко. – Я – вся в белом, в розовых перьях с золотом. Или я – вся в черном с пушистой белой муфтой. И музыка, музыка, музыка!..
Уже будучи признанной драматической, даже трагедийной актрисой, уже сыграв роли в фильмах «Двадцать дней без войны», «Пять вечеров» и «Сибириада», уже соединив в себе самой кино как воплощение идеала – и кино как отражение реальности, кино в лучах театральных софитов – и кино, максимально приближенное к толпе, Людмила Гурченко продолжала считать удел звезды поющей и танцующей главным делом своей жизни. И страдала от нереализованности детской мечты, которая преследовала ее до конца дней.
В Москву она отправлялась как в преддверие этого сияющего мира. Дорогая ей проза военного детства, сурового и нежного, кошмарного и полного живых теплых воспоминаний, отлетала в прошлое, впереди, ей казалось, ждала только музыка, волшебные чертоги киностудий, слава. Она будет актрисой!
– Я плакала, вспоминая свой отъезд из Харькова в Москву навсегда. К нашему дому впервые в жизни подъехало такси – мы ведь жили бедно, в полуподвале. Положили в машину чемодан, аккордеон, посадили маму. Папа сказал: «Леля, ты едь с Люсей, а я боюсь – не выдержу, заплачу и все вам испорчу». Машина отъехала, и еще долго я видела своего папу в полосатой пижаме, возле него стояли наш пес Тобик и кот Мурад с облезшим хвостом. И еще долго мелькал папин платок. А я ехала и тихо шептала: «Милый, дорогой мой папочка, я тебя не подведу, во что бы то ни стало – ты будешь мной гордиться!»…
Никакой малостью из своего детства она не захочет поступиться, когда много лет спустя споет на телевидении «Песни военных лет». Эту память сделает своей главной темой в искусстве. И когда в новой постсоветской России поставят под сомнение ценность самой этой памяти – это она воспримет как предательство.
Чечеточка
Только несамостоятельный художник бежит за модой. Он бежит, а она тоже не стоит на месте. Побеждает тот художник, который никому не подражает, избегает чужих цитат и заимствованных ассоциаций. Побеждает тот, о котором говорят как о само собой разумеющемся: «Сегодня я смотрю Герасимова». И это может быть произведением только его. И ничьим больше.
Если петь Люся Гурченко училась у папы и у Марики Рекк, то говорить – у харьковской улицы. И потом всю жизнь пыталась отучиться от этой уличной мовы, ею козыряя только при случае, но с нескрываемой гордостью: мы – харьковские!
…2010 год. На нашей маленькой редакционной сцене Гурченко играет-рассказывает для трех десятков моих коллег – с той же самоотдачей, с какой играла бы для трех тысяч зрителей. Не очень заботится о последовательности рассказа – важен образ. Идут воспоминания о совместных съемках с Олегом Басилашвили, но это только трамплин, взлетная полоса для импровизаций:
– …О да, Олег Басилашвили – настоящий интеллигент, я его утонченностью всегда восхищалась! Вы же понимаете: я сама-то – с Харькова, я видела мно-огое! А интеллигент – это человек, который не замечает твоих промахов. Хотя, если у тебя есть голова и есть интуиция, ты сразу понимаешь, где и как промахнулся, – вот что такое интеллигент. Вы извините, что я это говорю, но мне нечего скрывать: я на ходу училась жить. Училась понимать то, что мне не дано. Все-таки мне было пять лет, когда началась война. Я остатки из мусорных баков доедала, мне ничто не страшно – ни голод, ни холод. Страшны люди, которые могут ни с того ни с сего написать, что «у Гурченко отнялись ноги». Читаю и удивляюсь: с чего это они у меня отнялись? Может, еще и отнимутся, но писали-то об этом восемь лет назад, я как раз играла мюзикл. Да ладно, бог с ними…
Прихотливые скачки сюжета компенсируются непревзойденной выразительностью рассказа и самоиронией. Но при этом: «Страшны люди!» – непременный лейтмотив ее рассказов о себе. От той, прежней, безоглядной веры в людей и в добро мало что осталось. Точнее, вера осталась, но приобрела абстрактные, даже слегка мистические черты. Теперь понятие «люди» для Гурченко отчетливо делилось на две части. Одну, меньшую и малосимпатичную, составляли ревнивые коллеги, хищные папарацци, злобные критики и другие недоброжелатели разного рода, пола и активности. Второй, полной и во всех смыслах настоящей, были зрители, которые актрису любили, понимали и ценили. Это ревущие от восторга залы, почти невидимые из-за слепящего света рампы. Это какие-то далекие незнакомцы, писавшие ей, как родной, взволнованные многословные письма. Кто-то из ее добрых коллег по пьяной лавочке ляпнул фразу, которая легла Гурченко на душу, и она ее потом часто повторяла: «Тебя, Люся, никто не любит. Кроме народа».
Эта вторая половина – «народ», в отличие от первой, была теперь абсолютно неконкретна, массовидна, размыта и проявляла себя только в этих письмах и аплодисментах – тогда актриса чувствовала любовь к себе и свою нужность. Первая же половина составляла куда более «ближний круг», и к нему жизнь ее приучила относиться с преувеличенной настороженностью. Всякий разговор она начинала, словно вступая на тонкий лед, разведывая искренность собеседника и убеждаясь в отсутствии камней за пазухой. Она слишком хорошо знала склонность людей искусства к закулисным интригам и злословию. Поэтому такой лейтмотив: «Страшны люди!» И это, согласитесь, печальный итог жизни любого актера, которого угораздило оказаться на вершине славы.
А тогда, только что из Харькова, она долго горевать не умела. Путь киноактрисы представлялся сияющим, как серебристая дорожка лестницы под ногами Марики Рекк. Да и творческие задачи казались несложными: «Дочурка, глаза распрастри ширей, весело влыбайсь и дуй свое!» Петь она умела, это все вокруг признавали. Чечеточку отбивала так, как Марике Рекк не снилось. Про кино знала все – не зря, когда мама работала ведущей джаз-оркестра в харьковском кинотеатре, Люся бегала туда «по блату» и по пятьдесят раз смотрела «Сердца четырех», «Два бойца», «Каменный цветок». Когда она ехала в Москву, в успехе была уверена абсолютно. Подала документы одновременно в Институт кинематографии, в Щукинское училище и на отделение музыкальной комедии ГИТИСа и не удивилась ничуть, когда во всех трех институтах нашла свое имя в списке принятых.
Но пошла, конечно, во ВГИК. Во-первых, кино. Во-вторых, курс набирали знаменитые Сергей Герасимов и Тамара Макарова – та самая неприступная красавица, которая в «Каменном цветке» пятьдесят раз представала перед очарованной Люсей Хозяйкой Медной Горы в малахитовом платье и золотой диадеме. Тут устоять было немыслимо.
На приемные экзамены явилась с аккордеоном. Не потому, что хотела удивить комиссию или добить конкурентов «чечеточкою». Скорее сама удивилась, что никто больше из поступающих в киноинститут не пел, не танцевал и не играл на аккордеоне. Для нее понятия «артист» и «музыка» были неразрывны. То, что это далеко не всегда так, – одно из первых открытий, сделанных ею в мастерской Герасимова и Макаровой.
Это был коллектив сугубо драматический. На курсе учились Зинаида Кириенко, Юрий Белов, позже пришла Наталья Фатеева. Ставили Шиллера, Мериме, Тургенева. Летом Сергей Герасимов увез почти весь курс на съемки своего фильма «Тихий Дон» – всем нашлась работа, Гурченко осталась в Москве. Ее актерская закваска была другой – ее импульсивность, ее постоянная потребность петь, танцевать, импровизировать в этом фильме были не нужны. «В семье не без урода», – горестно вздохнет она через много лет, вспоминая студенческую пору.
Гадкий утенок исправно учился быть лебедем. В институте Гурченко играла Елену в «Накануне», Амалию в шиллеровских «Разбойниках», играла в инсценировке «Западни» прогрессивного американского писателя Драйзера. Душу отводила после лекций. У рояля собирались ребята со всех факультетов и курсов. Люся им пела: она не умела уставать от музыки, и вокруг нее постоянно бурлило веселье. Ее любили. И никто не сомневался – будет актриса.
Только – какая?
Казалось, еще вчера песни с экрана легко шагали в жизнь. В самых больших кинотеатрах еще крутились музыкальные комедии Григория Александрова с Любовью Орловой – довоенный «Цирк» и послевоенная «Весна». Героиня «Цирка» заокеанская звезда Марион Диксон гордо шагала по советской Красной площади: «Я другой такой страны не знаю!» Пели и плясали «Кубанские казаки» Ивана Пырьева – их персонажи были совсем как нормальные люди, но жили они какой-то другой, сказочно обильной жизнью, там гремели ярмарки, ломились от ветчин, колбас и фруктов прилавки, и красивые, полные сил герои радостно славили свой созидательный труд. Спустя много лет это все назовут враньем и сталинской пропагандой, а тогда фильм абсолютно совпадал с оттаявшими после войны надеждами, уверяя, что, если взяться за дело всем миром, вся наша жизнь будет как в этом кино. Картину смотрели снова и снова, заряжаясь оптимизмом и унося с собою песни Дунаевского – еще одного безусловного кумира масс.
Еще докручивались на экранах «трофейные» заграничные фильмы с танцующими пиратами, Франческой Гааль, поющей свое знаменитое танго, с лучезарной Диной Дурбин, влюбившей в себя всю страну… Только-только появились первые индийские ленты с экзотическими, странными, заунывными песнями. Только стала всеобщей любимицей аргентинка Лолита Торрес с неправдоподобно тонкой талией и низким, хрипловатым контральто – ее «Коимбру» тут же подхватила и стала петь на крошечных экранах первых телевизоров наша Гелена Великанова. Входили в моду чуть тяжеловесные, но неотразимо пышные австрийские ревю «Золотая симфония» и «Мой маленький друг». Немудреная история фигуристки Сони Хэни, которую удочерял джаз-банд Гленна Миллера, стала для многих поколений чуть ли не символом свободы: все диссиденты СССР узнавали друг друга по запретной любви к «Чаттануге-чу-чу».
Это все потреблялось жадно, на лету, пересматривалось по нескольку раз, фильмы помнились покадрово, их мелодии «лабали» на гитарах, аккордеонах и «фоно». Первые сеансы начинались в 8.30 утра – уже с семи выстраивались очереди. Сейчас это трудно вообразить, но так было: серая послевоенная улица жадно поглощала крупицы чужой радости и красоты, о какой нельзя было и мечтать. Официально заграничные фильмы считались трофейными и шли без вступительных титров – тени безымянных мировых звезд, отброшенные на черно-белый экран, и впрямь казались слетевшими с небес, и даже доносившийся из аппаратной стрекот проектора воспринимался как часть волшебного ритуала. Этот стрекот вплетался в музыку, которая в фильмах звучала почти беспрерывно.
И вот еще одна важная особенность того кино: киногероям не нужно было ни усилий, ни особых сюжетных обстоятельств, чтобы запеть. Пели – потому что пелось. Песней выражали радость, энтузиазм и меланхолию, приход любви и ее уход. Пели Валентина Серова и Людмила Целиковская в «Сердцах четырех». Пели Крючков и Меркурьев в «Небесном тихоходе». Пел Михаил Жаров в «Близнецах». Пели великий Николай Черкасов в «Детях капитана Гранта» и совсем молоденький Юрий Любимов в «Беспокойном хозяйстве». Даже Люсин учитель Сергей Герасимов в своем героико-приключенческом фильме «Семеро смелых» заставил петь целый коллектив отважных полярников. Песня так вросла в экранную жизнь, что казалась непременной ее принадлежностью, – герои словно не замечали, что поют, примерно так, как герой Мольера не замечал, что говорит прозой.
Кино было почти таким же условным искусством, как опера или оперетта. Даже внешне повторяя знакомые контуры жизни, оно оставалось несомненной фабрикой грез – этим и брало. Зрители радостно включались в эту игру и обладали тем умением, которым не владеют обленившиеся зрители XXI века, – они прекрасно считывали эту условность и очень любили музыкальные фильмы.
И никто не мог предположить, что век музыкального кино был уже на излете.
Еще зубрили таблицу умножения люди, которые увидят первые опыты итальянского неореализма, перевернувшего все представления о реалистическом кино. Еще не возникло даже такой потребности – видеть на экранах то же, что окружает в жизни. Еще не научились радоваться узнаваемости экранного быта. Так что Гурченко в своих наивных представлениях о будущей профессии не была одинока: таким же сверкающим, поющим, романтически вздрюченным и во всех отношениях «отдельным» виделось тогда еще молодое искусство кино решительно всем.
Но очередная эстетическая революция была уже на пороге. Вскоре на экраны начнет вторгаться «жизнь в ее собственных формах». На первый взгляд никак не преображенная кинокамерой – просто увиденная и запечатленная. Реальные шумы улиц заменят закадровый трепет оркестра, их звучание с экрана будет так ново и непривычно, что скрежет трамвая покажется слаще всякой музыки. Ритм фильмов приблизится к ритмам нашего быта. Киногерои заметят, что в жизни люди поют не так уж часто, и заговорят прозой. Это новое кино будет настроено полемично ко всякой помпезности и торжественной декоративности. Когда Михаил Ромм задумает снять фильм «Девять дней одного года», он многократно подчеркнет в своих интервью, что собирается круто изменить всю привычную стилистику и что в фильме не будет ни такта музыки.
Зрители со стажем отметят с сожалением, что кино, как жизнь, быстротечно, нестабильно и легко меняет свой облик, то и дело обращаясь в какое-то другое искусство. Для актеров это еще болезненней: вчера необходимое сегодня становится устаревшим и ненужным. Такую катастрофу пережили многие суперзвезды немого кино, которых приход звука вмиг отбросил на обочину, – это хорошо показано в американском фильме «Поющие под дождем» и во французском «Артисте».
Здесь – одна из драм, определивших судьбу нашей героини. Именно такого рода катаклизм был уже на пороге к моменту появления новой музыкальной звезды.
Ситуация на экранах менялась очень быстро. Фильмов теперь делалось мало – предполагалось, что лучше меньше, да лучше. В пустующие павильоны киностудий привозились декорации МХАТа, Малого театра, ЦТСА[1] – снимались на пленку спектакли. Фильмы эти имели мало общего с искусством кино, но свою просветительскую миссию они выполнили: лучшие театры страны обрели невиданную аудиторию и благодаря кинематографу переживали звездный час. Кино же болело. Малокартиньем. Театральностью. Оно становилось заметно аскетичнее.
Из него быстро исчезала музыка как особый вид кинематографической условности, как своеобразный способ жизни экранного мира. Она теперь звучала главным образом в фильмах-операх, фильмах-концертах. Опыт, накопленный в картинах Александрова, Пырьева, Ивановского, Юдина, стал забываться. Музыка уходила за кадр, становилась фоном и переставала быть движущей силой фильма.
Менялась и музыка, звучавшая в жизни. На танцевальных вечерах звучали падеграсы и падепатинеры, играли духовые оркестры. Джаз ушел в подполье и стал именоваться «эстрадным оркестром». Многое из того, что любила Гурченко, что воспламеняло ее кровь, было теперь не ко двору.
А Люся музыкой жила, она ею дышала и перемены в музыкальном климате чувствовала всей кожей. Это казалось главным. Это и было для нее главным: ведь музыка должна была стать профессией, через ее волшебное стеклышко Люся привыкла видеть жизнь и давно уже поняла, что только так по-настоящему чувствуешь ее полноту и красоту.
Но теперь мало кто разделял эти ее убеждения, и девушка, игравшая на рояле «Шаланды, полные кефали» и «Сердцу больно, уходи, довольно…», ходившая на лекции пританцовывая, в модном платье колоколом, казалась непозволительно легкомысленной. С ней было весело, она излучала неугомонную радость и оптимизм, ее музыкальный талант бурлил и вырывался наружу, как пар из перегретого чайника. Или как джинн, с которым неизвестно что делать. Педагоги озабоченно посматривали на Гурченко, ее дальнейшая судьба была не совсем ясной: ее дарование казалось чересчур специфическим для Института кинематографии. Во ВГИКе никогда не существовало мастерских музыкального фильма; вероятно, это отразилось на судьбах нашего музыкального кино, в котором крупные режиссерские и актерские дарования можно пересчитать по пальцам. Были энтузиасты – но нет и никогда не было системы. Появлялись прекрасные музыкальные фильмы – но так и не возникло, как в Голливуде, «текущего репертуара». Музыкальное кино у нас всегда трудно пробивало себе дорогу и всегда стояло в кинопроизводстве особняком. Пока такой фильм делается, он и сам «гадкий утенок» – ничего хорошего от него не ждут. Даже «Карнавальная ночь» считалась на студии безнадежной и вышла без рекламы; ее внезапная слава свалилась как снег на голову.
Впрочем, знаменитые Люсины педагоги понимали, как нужен в нашем кино музыкальный фильм. Они не были специалистами в этом жанре, но Герасимов прошел школу ФЭКСов[2], он знал всю широту диапазона актерской профессии и умел ее ценить. Знал, как дефицитны в кино чувство ритма, внутренняя подвижность и отзывчивость натуры, безупречная музыкальность, присущие его студентке. Специально для нее на курсе поставили в отрывках оперетту «Кето и Котэ», где Гурченко в длинном грузинском платье, пощипывая черную косу много повидавшего на своем веку парика, пела томные восточные мелодии и лебедем плыла по маленькой институтской сцене. Для ее необузданного темперамента благородная грузинская осанка тоже была слишком чопорной, но она должна была слегка усмирить этот темперамент, ввести его в берега кинематографической реальности.
Как умела Гурченко петь после лекций у рояля, уже знал весь институт. Но режиссеры, приходившие в поисках юных дарований, этим не интересовались. И свое первое приглашение в кино потенциальная звезда получила от группы, снимавшей сугубую прозу. Получила, вероятно, не без участия своего учителя: сценарий к фильму Яна Фрида «Дорога правды» написал Сергей Герасимов. Это характерная для той поры лента, где героиня, прожив сложную жизнь, своей принципиальностью добивалась общего уважения. Впрочем, ходульным сценарий не был, и образцовая героиня сохраняла повадку живого человека. Гурченко здесь досталась роль ее тезки, девушки-плановички, которая постоянно восхищалась достоинствами главной героини Соболевой – этим исчерпывалась экранная функция ее Люси. Она горячо поддерживала Соболеву, когда та вскрывала на заводе приписки. («Ну как можно так говорить! Елена Дмитриевна поступила правильно. Раз она видит, раз она уверена… Она имеет право» – первые слова, которые зрители услышали от никому не известной Гурченко с экрана.) Потом она была агитатором и ходила по квартирам, рассказывая избирателям о том, какой принципиальный человек кандидат в народные судьи Соболева. Она и сама была принципиальна, и Гурченко увлеченно изображала комсомольскую активистку с порывистыми движениями и взором, горящим наивным огнем.
«Вам лучше бы помолчать», – пытались осадить девушку умудренные опытом плановички. «А я не за тем пришла на завод, чтобы молчать!» – убежденно отвечала за свою экранную Люсю реальная Люся Гурченко, веря со всем максимализмом молодости, что и в искусстве она молчать ни за что не станет.
Фигура получилась обаятельной. Гурченко не нужно было перевоплощаться – явилась, какая есть, типичная девушка строгих пятидесятых, твердо знающая из песни и из жизни, что «молодым везде у нас дорога».
Приблизительно то же потребовалось от нее и в фильме «Сердце бьется вновь». Молодой врач смело брался за рискованную операцию, ему противостояли косные коллеги, предпочитавшие не рисковать. Гурченко играла сестру больного солдата, которая помогала рутинерам осознать зыбкость их позиции. Фильм снимал серьезный мастер – Абрам Роом. Его мягкая психологическая манера сглаживала слишком назидательно торчавшие углы сюжетной схемы. Гурченко здесь вновь достоверна, порывиста, обаятельна и органична. Но еще ничто не предвещает восхода новой звезды.
Шел 1956 год. Она училась на втором курсе. Начало «звездной истории» было уже совсем близко. Не намного дальше был и ее конец.
Наша Лолита Торрес
Я тогда не представляла, что ростовский, харьковский и – простите меня, граждане одесситы, – одесский диалект, в особенности для будущего актера, это, считай, как инвалидность третьей группы.
Молодой режиссер Эльдар Рязанов начинал на «Мосфильме» съемки музыкальной кинокомедии «Карнавальная ночь». Как уже сказано, ничего хорошего от этого не ждали. Сценарий Бориса Ласкина и Владимира Полякова приблизительно намечал даже не фабулу, а скорее связки между эстрадными номерами. Эти номера должны были стать основой музыкального киношоу. Характеров не предусматривалось. Действовали, как в мюзик-холле, условные фигуры, маски, выражающие социальную сущность: бюрократ от искусства и молодые энтузиасты, которые ему противостоят. Веселое и жизнерадостное схлестывалось в музыкальном поединке с унылым и догматическим – и, разумеется, побеждало. Еще никто не знал, какая в фильме будет музыка, кто в нем будет играть и может ли этот скелет картины нарастить какие-нибудь мышцы.
Это был поистине «сценарий, написанный на манжете». Его не сразу утвердили, а когда утвердили, то снимать картину поручили юнцу, за плечами которого было несколько документальных лент и одна полудокументальная – «Весенние голоса», музыкальное обозрение о рабочих талантах. Вот и пусть попробует, – решили. Рязанову еще предстояло доказать, что он талантлив.
Он понял, что без сильных союзников это кино не вытянуть: фильм придется придумывать заново. Позже в своей книге «Грустное лицо комедии» Рязанов расскажет, как он, робея, уговаривал Игоря Ильинского сыграть Огурцова. Ему нужен был актер, способный не просто воплотить образ, а его придумать. Великий мхатовец и легендарный кинокомик колебался: он уже играл одного бюрократа в «Волге-Волге» и не хотел повторяться. Бой был наполовину выигран в ту минуту, когда Рязанову каким-то образом удалось заинтересовать своим замыслом самого Ильинского.
Противостоять бюрократу должна была талантливая молодежь, а душа и заводила всего – Леночка Крылова. Требовалась актриса юная, музыкальная, обаятельная и с такой открытой улыбкой, чтобы зритель сразу ее полюбил без всяких доказательств, что она хороший человек, – буквально за красивые глаза.
На Леночке дело серьезно застряло. Пробовали одну претендентку за другой. Открыть новую Любовь Орлову с таким же универсальным дарованием никто не надеялся: открытия редки, а сроки поджимали. Более всего интересовались внешностью и актерскими данными – спеть можно было и под чужую фонограмму. Так что на пробах никто не пел и петь не умел.
Кроме Гурченко. Ее позвали, и она пришла сразу после лекций, абсолютно в себе уверенная. Спела сама. Конечно, из аргентинского «Возраста любви», который только что прогремел на экранах. Совершенно как Лолита Торрес. Неотличимо. Проба оказалась неудачной. Как вспоминает Рязанов, подвел неопытный оператор: снял Гурченко так, что «ее невозможно было узнать: на экране пел и плясал просто-напросто уродец».
Сниматься стала молоденькая и очень хорошенькая актриса. И снималась довольно долго. Но фильм не вытанцовывался. Девушка старательно играла все, что нужно, но ведь предполагалось музыкальное ревю, и значит, в нем должна была засветиться пусть маленькая, но звездочка. И сверкать ей нужно было не только улыбкой, но и музыкальным талантом – пусть небольшим, но своим. Рязанов, даром что снимал свой первый большой фильм, быстро постиг важный для жанра закон: актер может сыграть что угодно, но музыкальность – качество, которое не сымитируешь. Даже чтобы раскрывать рот под чужое пение, нужна способность каждой частицей своего существа жить в музыке, кожей, сердцем и нервами чувствовать ее ритм и драйв.
Как раз этого от хорошенькой актрисы добиться не могли. «Карнавальную ночь» заклинило, настроение в группе падало. В разгар безнадежного кризиса и произошла счастливая случайность, определившая всю дальнейшую судьбу Людмилы Гурченко. Люся шла своей танцующей походкой по коридору «Мосфильма» и встретила Ивана Александровича Пырьева.
Пырьев был художественным руководителем студии и, как признанный мэтр музыкального кино, за «Карнавальной ночью» следил пристально. Гурченко он помнил по пробам и, наверное, отметил для себя ее музыкальность, потому что теперь не прошел мимо, а задержался и некоторое время задумчиво ее рассматривал. С одной стороны, конечно, Лолита Торрес. Вот и походочку себе выработала такую испанистую. Это все, разумеется, придется убрать. Надо надеяться, она умеет не только подражать – ведь музыкальна несомненно. И движется хорошо, и голос. Стоит рискнуть.
Пырьев привел Гурченко в группу, к тому времени окончательно скисшую. Сказал: пробуйте еще. Эльдар Рязанов был весьма озадачен: ломкая, вертлявая, неестественно жеманная – разве такой должна быть рабочая девчушка Лена Крылова?
– Рязанов меня сначала не принимал и не понимал: ему очень не нравились все эти мои штучки-дрючки, – вспоминала Люся со смехом. – Ну, а мне совсем не нравились его любимые песенки под гитару – казались примитивными: я-то любила джаз, дергалась от синкоп, млела от саксофона, такого теплого и чувственного. Его это явно раздражало.
– Нет, мы с ней далеко не сразу поняли друг друга, – подтверждает и Рязанов. – На съемках «Карнавальной ночи» она мне совсем не нравилась: деланая, ненатуральная и, как мне казалось, вульгарная. Я очень много с ней мучился, прежде чем смог добиться какой-то естественности. А она считала, что режиссер придирается и вечно всем недоволен.
Люся училась на ходу. Съемки «Карнавальной ночи» были минутами счастья: грезы осуществлялись. Уже не эпизод в болтливой драме – главная роль в музыкальной комедии, да еще в какой! Звучал непривычно смелый для тех лет джаз, сияла эстрада, на которой предстояло танцевать, петь, блистать. Как Орлова, как Марика Рекк, как красавица Карла Доннер из упоительного «Большого вальса». Вот он, шанс показать, на что она способна. Ну что за актриса без честолюбия! Лицо Люси в фильме словно распахнуто навстречу счастью: эта девушка верит только в хорошее, она все может и всего добьется, все будут ей рады и ответят такой же любовью.
Это счастье воспламеняло фильм. И у зрителей, как по этому поводу выразилась замечательная актриса Людмила Аринина, «крыша поехала». «Карнавальная ночь» вышла в канун нового, 1957 года и была принята с восторгом. Наутро после премьеры Люся действительно проснулась знаменитой. До сих пор помню ликующий клич моего ровесника, соседа по двору, студента-политехника и ударника в институтском «инструментальном ансамбле», как тогда деликатно выражались. Он шел в каком-то трансе и всем сколько-нибудь знакомым встречным сообщал: «Вот это актриса! Вот это да!»
На этом мы сразу сошлись и стали приятелями.
О новой звезде нашего кино говорили повсюду. Ее улыбка сияла на афишках в трамвае. Выставленные на подоконники первые, редкие тогда магнитофоны безостановочно пели в пространство про пять минут. «Пусть вам улыбнется, как своей знакомой, с вами вовсе не знакомый встречный паренек», – печально выводили по вечерам девичьи голоса во дворе.
Фильм оказался замечательным сюрпризом: никто его не ждал, в печати не мелькало ни словечка о съемках. Имя Рязанова мало кому что-то говорило, еще меньше говорило имя Гурченко, и вдруг сразу столько открытий. Рецензенты даже утратили обычно скептический тон и радостно приветствовали приход новой звезды – «будущей героини лирических и музыкальных фильмов». Амплуа, обратите внимание, в первых же рецензиях уже четко сформулировано. Хотя на самом деле оно далеко еще не сформировалось, не определилось, не устоялось, и границы его были не ведомы никому, тем более самой Гурченко.
Уже вскоре она будет вспоминать об этом счастье спокойно и трезво: «Сниматься в „Карнавальной ночи“ мне было очень легко: роль была так созвучна моему тогдашнему состоянию, что не нужно было особенно размышлять над тем, как и что играть, а успех казался внезапным, случайным, незаслуженным».
Пройдет еще десяток лет, и она про свой первый большой фильм скажет еще резче: «Ох уж эта „Карнавальная ночь“! Иногда я ее ненавижу…» А в последние годы жизни и вовсе определит роль Леночки в своей судьбе как «тиранию маски».
Вместе с тем как ностальгически она пишет о фильме в своей книге! С какой нежностью говорит о первой встрече с Рязановым! Что это, капризные перепады настроений, актерское кокетство?
Ей больно вспоминать былую наивность: «Такой я пришла на экран: верящей в добро, жизнерадостной, полной сил, с желанием непременно „выделиться“. Какое счастье я испытала, когда в черном платье с белой муфточкой пела „Песню о хорошем настроении“! Ведь именно об этом я мечтала в те голодные вечера в детстве, когда мы с тетей Валей в упоении мурлыкали мелодии из „Большого вальса“. „Карнавальная ночь“ – это итог моей двадцатилетней жизни с родителями! И больше я такой не была. Никогда».
Обрыв пленки
Инстинкты, эмоции, бешеная молодость перекрывали дремлющий разум. Как, наверное, интересно было за ними наблюдать мудрым и опытным учителям. Они понимали наши запутанные характеры, которые мы сами же запутывали, стремясь скорее стать взрослыми, оригинальными, необыкновенными.
Ей был двадцать один год, когда на нее свалилась слава. Обрушилась лавиной статей и интервью, писем влюбленных зрителей, всеобщим интересом, и сладким и докучливым одновременно. Рецензенты радовались появлению «будущей героини лирических и музыкальных фильмов» и были правы: музыкальное кино у нас застопорилось еще и потому, что не появлялись новые Марины Ладынины и Любови Орловы. Музыкальные таланты среди киноактеров вообще наперечет, а тут – молодая, обаятельная, танцует и «сама поет».
Нужно было ковать железо, пока оно горячо.
Уже через полгода после выхода «Карнавальной ночи» журнал «Советский экран» печатал отрывок из сценария новой комедии «Девушка с гитарой». Огромный рисунок в заголовке изображал Людмилу Гурченко с ее осиной талией, в платье колоколом, на высоких каблучках, с грампластинкой в руке. Она победно улыбалась. Ей предстояло стать Таней Федосовой, продавщицей в музыкальном магазине, душой всего, заводилой и т. д. В нее влюблялись все окружающие, возле ее прилавка всегда толпа, парни томно вздыхали и, снедаемые надеждой, покупали пластинку за пластинкой. Таня была весела, находчива, изящно парировала ухаживания и, понятно, демонстрировала свои таланты. Режиссер Александр Файнциммер предполагал развить успех «Карнавальной ночи», довести открытый там бриллиант до блеска, поместив его в роскошную оправу. В картине участвовали Фаина Раневская, Михаил Жаров, в роли влюбленного композитора Корзикова выступал молодой, блиставший улыбкой Владимир Гусев. Артистки чехословацкого ледового ревю изображали участниц самодеятельного ансамбля фигуристов. Звучали разноязыкие песни, изумляли экзотикой танцы – действие происходило на карнавальном фоне только что прошедшего в Москве VI Всемирного фестиваля молодежи и студентов.
Нового явления Гурченко теперь ждали все. Газеты неутомимо рассказывали, как идут съемки. Цитировались остроты будущей картины. Описывались уморительные трюки. Печатались снимки. Публика была наэлектризована. Она хлынула в кинотеатры – и вышла оттуда оскорбленная в лучших чувствах.
Провал «Девушки с гитарой» был таким же оглушительным, как успех «Карнавальной ночи». Режиссер Файнциммер, по воспоминаниям актеров фильма, был человеком рациональным и отнюдь не расположенным к «шуткам юмора», а от артиста требовал беспрекословного подчинения – и никакого, понимаете, самодеятельного творчества. В провале сказались не только объективные качества картины, но и субъективные ожидания каждого, кто шел ее смотреть. Надежды подогревались целый год. Комедии стали редкостью, и, чтобы посмеяться, зрители готовы были ехать в самый дальний кинотеатр. «Карнавальную ночь» крутили повсюду, ее смотрели опять и опять, находя все новые достоинства в ее героине и нетерпеливо ожидая новой встречи.
Час встречи пробил. Ничуть не изменившаяся за год Гурченко пела с экрана о любви. Она доверчиво делала все то же самое, что делала в «Карнавальной ночи». Ни сценарий, ни режиссер и не пытались предложить ей что-то новенькое – спешили повторить волшебный миг былого триумфа.
«Еще одна девушка» – язвительно назвал свою рецензию журнал «Искусство кино». «К легкому жанру по легкому пути», – упрекала «Советская культура». «Опасный крен», – предостерегала «Комсомольская правда». «В плену дурного вкуса», – мрачно констатировала «Советская музыка».
Едва взойдя на пьедестал, кумир оказался поверженным. Любовь сменилась неприязнью. Как часто бывает, зрители переносили свое раздражение от неудачного фильма на объект своих легкомысленных надежд. Всем стало ясно, что, кроме вызывающе осиной талии, платья колоколом и способности подражать популярным звездам, у этой артистки за душой ничего нет. Ну, будет танцевать и дальше в плохих комедиях. Нет, не Орлова. Нет, даже не Ладынина. Голос вот низкий, приятный. Действительно как в «Возрасте любви». Танцует похоже: ни дать ни взять испанка.
Вот это, пожалуй, можно как-нибудь использовать. Испанка так испанка.
Ее пригласили в первый же фильм, где требовался «испанский» колорит. Она сыграла Изабеллу в напрочь забытой ныне телевизионной ленте «Пойманный монах». Фотография сохранила высокую прическу, миндалевидный разрез глаз и печальную полуулыбку Лолиты Торрес.
А тут и украинский режиссер Владимир Денисенко задумал поставить мелодраму «Роман и Франческа» о любви советского моряка и испанской девушки. И тоже было совершенно ясно, кто должен играть испанку, – наша Лолита Торрес. Теперь, уверенно ведомая режиссером, Гурченко подражала Лолите уже не чуть-чуть, а со всей энергией и страстью молодости. Подражал ей и весь фильм. Бедная испанская девушка становилась известной певицей, и на ее концерте происходила финальная встреча с потерянным было возлюбленным, с ее Романом из далекой России. Роман сидел на галерке и кричал через весь партер ее имя, посылал записку в цветах. Записку перехватывал импресарио, не заинтересованный в развитии связей между нашими странами. Франческа знала, что ее Роман погиб, и пела притихшему залу о своей любви. А потом, с опозданием получив записку и отхлестав ею по щекам коварного импресарио, появлялась на пирсе, чтобы увидеть тающий вдали силуэт советского теплохода. Оживший бюст великого Данте комментировал происходящее и выражал идею произведения.
Все было немилосердно выспренно, подражательно, надуманно.
Искренней в фильме была только Гурченко. Она еще верила в свою звезду, верила опыту режиссера. Честно выполняла его требования, демонстрируя профессионализм и самоотдачу, какие для общего кошмарного уровня картины были излишней роскошью. Работа ее захватывала, жизнь была счастливой, сгущавшихся туч она пока не замечала. Хотя интервью у нее уже никто не брал. Интерес к новой «звезде» быстро падал.