Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Муссон. Индийский океан и будущее американской политики - Роберт Д. Каплан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Конечно, по морю можно плавать, а пустыню пересечь с верблюжьим караваном или проложить через нее железнодорожное полотно – Керзон привел тому немало примеров. Как человечество разобщено морями, очевидно. И все же гораздо важнее понять, как человечество объединено ими, – особенно если мы оцениваем столь стратегически важное и оживленное водное пространство, как Индийский океан. То же самое относится к пустыням: это нечто гораздо большее, чем непроходимые препятствия – даже в отсутствие железных дорог, – что бы ни утверждал по данному поводу Керзон. Пустыни воздействуют на участь и судьбу народов тоньше, чем океаны. И отнюдь не только песчаные просторы к востоку от Месопотамии создали преграду между Средним Востоком и Индостаном. Дело было в различии культур и языков, или наречий, возникшем благодаря многочисленным факторам – отнюдь не только географическим. Да и не стоит преувеличивать роли, которую играет подобное препятствие: история изобилует примерами арабских и персидских миграций через пустыни. По-видимому, пустыня, простирающаяся от Сирии к югу, на Аравийский полуостров, почти не разделяла народы – ибо в тех краях везде и всюду звучит арабский язык. Аравийскую пустыню пересекали и целые племена, и бродячие шайки разбойников – и все они оказывали глубокое влияние на любые местности, в которых побывали.

С этого и начинается рассказ об Омане, микрокосме в мире, именуемом западным Индийским океаном. Ибо, подобно другим государствам, лежащим на побережье Аравийского моря или неподалеку от него, – Сомали, странам Персидского залива, пакистанским провинциям Белуджистан и Синд, северо-западной индийской провинции Гуджарат, – Оман являет собой оживленную, хотя и тонкую, обитаемую полосу земли, что тянется между морем и пустыней, подверженную огромному воздействию как песков, так и соленых вод.

Оман – своего рода остров, хоть и не в буквальном смысле этого слова. Вопреки словам Керзона, считавшего пески лишь вторым по «неумолимости» препятствием, пустыни оказались в истории Омана преградой более «надежной», чем море. Благодаря предсказуемости ветров тысячи километров открытого океана не отделяли Оман от путей остального человечества – напротив, делали страну ближе к заморским соседям. А более 1500 км открытой пустыни, лежащей на севере, отрезали Оман от соседей сухопутных. Море приносило космополитизм, пески – изоляцию и племенную междоусобицу. Поскольку мореходные сообщества существовали и существуют здесь уже свыше двух тысяч лет, Оман – подобно Йемену, Египту и Месопотамии – древний очаг цивилизации. Оман вовсе не молодое порождение истории, подобное государствам Персидского залива, возникшим в основном благодаря тому, что тамошние земли тянулись вдоль торговых и прочих морских путей, которыми в Индийском океане пользовалась Великобритания – крупнейшая морская держава XIX в. «Мелкие арабские странишки, – сказал об этих государствах Керзон, – созданные, чтобы предотвращать работорговые набеги на берега сопредельных морей» [3]. Оман, в отличие от Саудовской Аравии, не возник в XX в. по воле некой семьи. Правящая Оманом династия Аль-бу-Саидов стояла у власти еще тогда, когда никаких Соединенных Штатов Америки не было в помине. И все же, невзирая на долгую историю, враждебность племен, обитавших в пустыне, случалось, делала Оманское государство слабым или не существующим вообще. Тут его подчиняла себе ближайшая великая держава, Иран. Море, морские ветры и удобные гавани приносили Оману богатство и могущество, – а вот пустыня сплошь и рядом ставила эту страну на грань исчезновения.

Говорят, Оман – страна пятисот крепостей. Я странствовал от одного арабского касра (крепости) к другому по пустыне, притаившейся почти у самых берегов, на которых расположены глубоководные гавани. Ветер и сейсмические сдвиги истерзали эту местность в течение долгих геологических эпох, но придали ей своеобразную красоту. Каждая крепость обладает математически четкими очертаниями и возвышается над выветренными вершинами холмов или голыми, лишенными растительности обрывами. Уже само количество этих замков наводит на размышления. Как ни пытаются музейные реставраторы придать им привлекательности, как ни украшают их изнутри коврами, фарфором, местным драгоценным убранством, старинными картинами и резными перегородками, – одно лишь количество оборонительных сооружений, построенных из камня и глины, свидетельствует о беззаконии, долгие века царившем среди тамошних пустынь. Каждый замок принадлежал отдельному, замкнутому людскому сообществу. Все члены сообщества, от повелителя до младенцев, жили в пределах крепости – и буквально все время держали наготове кипящий финиковый сироп, жидкость липкую и жгучую донельзя, чтобы лить его сквозь щели-бойницы на головы непрошеным гостям. Получается, пустыня вовсе не была безлюдной, непроходимой местностью, победить которую, по мнению Керзона, позволяет лишь железная дорога. Скорее, она была местностью, где постоянно обитали пусть немногочисленные, однако предельно опасные кочевые племена. Городское средоточие жизни, в котором оседлая цивилизация способна пустить корни и обеспечить политическую устойчивость, отсутствовало – зато безвластие правило бал повсюду.

Высвобождающее влияние океана оставалось неощутимым за пределами береговой полосы – там бурлил хаос. Поистине: чем шире и глубже пустыня – тем неустойчивее и воинственнее может оказаться государство. Самым вопиющим историческим примером тому – Сахельские царства, располагавшиеся в Африке между Сахарой и Суданом. Долгое время такой же точно страной был и Оман[12].

Что же позволило Оману после десятилетий и веков государственной шаткости – расплаты за соседство с разбойничьей пустыней – превратиться в устойчивую, жизнеспособную прозападную страну, чей собственный отлично оснащенный флот с отлично обученными матросами развернут в исключительно стратегически важном Ормузском заливе? Какой можно извлечь из этого урок, применимый ко всему региону Индийского океана?

Многие факторы влияют на сегодняшнюю сплоченность Омана как государства. Население насчитывает менее трех миллионов. В сочетании со значительными запасами нефти и природного газа это обстоятельство дало и дает возможность прокладывать дороги и создавать иную инфраструктуру, что повышает роль государственного правления. Совсем иначе обстоят дела в сопредельном Йемене, население которого составляет 22 млн при такой же примерно территории, но гораздо чаще изрезанной горными цепями. Йемен – гораздо более слабая политическая единица; его правительство не имеет легкого доступа к отдаленным уголкам страны и вынуждено поддерживать общественное спокойствие, балансируя на хрупкой грани добрососедского сосуществования различных племен – ибо ни одно племя и ни одна религиозная секта не стали в Йеменском государстве преобладающими, определяющими «лицо» Йемена. Тревожная сторона Йеменской жизни – распыление власти вместо ее сосредоточения. С глубокой древности Вади-Гадрамаут, оазис, протянувшийся на 160 км в Юго-Восточном Йемене, окруженный песчаными просторами и каменистыми плоскогорьями, поддерживает – посредством караванных путей и гаваней на Аравийском море – более тесные связи с Индией и Индонезией, чем с остальными областями Йемена[13]. В отличие от Омана Йемен остается обширным и беспокойным сборищем племен, над которыми властвуют мелкие царьки.

Благополучие Омана основывается не столько на западных технологиях и демократических рецептах, сколько на возрождении определенных феодальных обычаев – и на незаурядных личных качествах правящего ныне абсолютного монарха: султана Кабуса бен-Саида. Уже одним своим существованием сегодняшний Оман опровергает вашингтонские представления о том, как следует развиваться Среднему Востоку и всему остальному миру. Оман доказывает: за пределами западного мира пути к прогрессу разнообразны; сплошь и рядом они идут вразрез с идеалами либерального Запада и Просвещения. А еще Оман доказывает: к добру ли, к худу ли, но человеческая личность играет не меньшую роль в истории, чем моря и пустыни. Я убедился в этом, странствуя по Индийскому океану. Из ряда вон выходящим достижением султана Кабуса стало то, что он сумел объединить оба оманских мира: мир Индийского океана и мир Аравийской пустыни. Здесь требуются некоторые исторические разъяснения.

Долгие периоды государственной неустойчивости объясняются тем, что, хотя официальные границы Омана тянутся в глубь полуострова всего на 300 с небольшим километров, эти границы были в большой степени бессмысленны и бесполезны. Вдали от прибрежной полосы пустыни простираются гораздо глубже – в нынешнюю Саудовскую Аравию и за ее пределы. После древней – ныне Саудовской – Аравии Оман, вероятно, сделался второй в арабском мире страной, чье население приняло ислам. Но, поскольку Оман расположен у кромки аравийских пустынь, на побережье Индийского океана, страна сделалась пристанищем для исламских раскольников – особенно ибадитов, последователей Абдаллаха ибн-Ибада, выходца из Басры и наставника хариджитов (VII в.).

Хариджиты (от арабского слова, означающего «уходить, выходить») не признавали первой исламской династии – халифов Омейядов, обосновавшихся в Дамаске. Они считали династию «религиозно оскверненной», поскольку халифы доверяли покоренным немусульманам бразды местного правления. Хариджиты выступали поборниками священной войны, джихада, против любых врагов – как неверных, так и мусульман – и, как пишет ученый Бернард Льюис, являли «самый крайний пример племенной независимости». «Они отказывались, – продолжает Льюис, – признавать какую бы то ни было власть иначе как по собственной – всегда непостоянной – воле» [4]. Оманские ибадиты хариджитского толка отвергали халифов Омейядов и признавали всенародно избираемых имамов. Но все же эти ибадиты были меньшими фанатиками, чем остальные хариджиты: они запрещали убивать прочих мусульман и терпимо глядели на тех, кто ибадитами не был [5]. Оман превратился в своеобразное училище для ибадитских проповедников – особенно после падения Омейядского халифата в 750 г. Впрочем, беда была в том, что, с одной стороны, ибадитский ислам объединял внутренние области Омана, сплачивал местное население в единую секту, а с другой – разделял его, поскольку демократическая природа имамата приводила к множеству кровопролитных недоразумений. Раздираемые происхождением и религиозно-политическими различиями, две с лишним сотни оманских племен постоянно вели междоусобные войны в пустыне, а побережье процветало, торгуя со странами Индийского океана.

Пока в гаванях громоздились груды заморских товаров, обитатели северной пустыни чинили набеги на племена, жившие вдали от моря [6]. Иран, великая держава, находившаяся по другую сторону Персидского залива, пользовался этой слабостью и раздробленностью, вмешивался в оманские дела, налаживал межплеменные перемирия[14]. В 1749 г. Ахмад бен-Саид аль-Бу-Саид, родоначальник нынешней Оманской династии, объединил враждовавшие секты и с их помощью прогнал персов. Но затем начался упадок. В 1829 г. султан Саид бен-Султан даже покинул Маскат и отправился жить в южную свою империю – через Индийский океан, в Занзибар, близ африканских берегов. Эту империю оманцы создавали постепенно, пользуясь надежностью и силой муссонных ветров. В дальнейшем британские владыки Омана использовали слабость прибрежных повелителей, которые, будучи способны править Занзибаром, отстоявшим на три с лишним тысячи километров, и водружать свои стяги в восточноафриканских гаванях Ламу и Момбасы, не могли выдержать и отразить племенных набегов из близлежащей, оманской же, пустыни.

Преследовали Оман и другие невзгоды. Британский Королевский флот силой покончил с работорговлей, чью выгодную африканскую отрасль Оман издавна прибрал к рукам[15]. В эпоху котла и пара оманские парусные суда, известные в Европе под общим названием «фелук», изрядно устарели[16]. А с открытием Суэцкого канала сократилось расстояние от Европы до Индии. Тем самым резко уменьшилась важность Маската и прочих оманских гаваней, служивших перевалочными пунктами при плавании через Индийский океан.

Затем, в 1913 г., священнослужители и вожди племен, обитавших вдали от моря, подняли мятеж против Маската: они твердо намерились возродить ибадитский имамат, лучше и полнее представляющий исламские ценности, как их понимают в пустыне. С помощью британцев прибрежный султанат в 1915 г. отбил нападение, учиненное тремя тысячами кочевников. Переговоры затягивались, бои то прекращались, то возобновлялись. Началась экономическая блокада внутренних областей. Наконец в 1920 г. обе стороны подписали договор, в соответствии с которым султан с имамом согласились не вмешиваться в дела друг друга. По сути, Маскат и Оман – побережье и внутренние части страны – превратились в отдельные государства. Мир воцарился на 35 лет, пока из-за нефтяных месторождений, обнаруженных в глубине страны, между войсками султана и имама не вспыхнули новые сражения. Саудовская Аравия поддержала племена, кочевавшие в пустыне, а Британия взяла сторону султана, правившего побережьем [7]. С британской помощью султан Саид бен-Теймур сумел взять верх, однако победа его оказалась пирровой. Сепаратистское восстание вспыхнуло в Дофаре в 1960-х гг. Вскоре его возглавили и подчинили себе марксисты-радикалы. Это случилось как раз тогда, когда султан отошел от политики, оградив страну от внешнего мира и всемерно избегая развития. Так возобновились древние разногласия между побережьем и внутренними областями страны, между имаматом и султаном. Из-за этого во второй половине XX в. Оман сделался не столько государством, сколько географическим понятием.

Путь к истинной государственности начался только в июле 1970 г., когда, при содействии британцев, реакционного султана Саида сверг его сын Кабус. Переворот обошелся почти без кровопролития: случилась короткая перестрелка, старого султана ранили в ногу, а затем отправили в Лондон как изгнанника. Новый 29-летний султан Кабус объявил всеобщее помилование кочевым племенам Дофара. Он рыл колодцы, прокладывал дороги, наводил мосты в пустынных областях. Кочевников-партизан, добровольно сдавшихся в плен, британцы заново обучили военному делу и сформировали из них иррегулярные части вооруженных сил Омана [8]. Кроме того, новый султан начал напряженную кампанию дружественных встреч – чтобы помимо дофарцев склонить на свою сторону и подчинить новому правлению собственное племя, равно как и членов собственной разветвленной семьи. Это была классическая, хотя в некотором смысле доморощенная, стратегия борьбы с партизанским движением. Через некоторое время она принесла добрые плоды. К 1975 г. восстание в пустыне окончилось, и Оман стал готов развиваться как современное государство.

Подавление анархии всегда следует начинать с кланов и племен, а потом уже подниматься выше этих первичных общественных ячеек. Именно так и поступил Кабус. А уж в пустыне племенным отношениям подчиняется все. Трезво мысливший Блаженный Августин писал в своей книге «О граде Божьем»: племена, связанные скорее тесными узами родства и этнической общности, чем какими-либо вселенскими устремлениями, едва ли могут быть примером того, что зовется высшим добром. Но, содействуя общественной сплоченности, племена все же и сами по себе служат добрым началом. Кабус угадал это и сколотил воедино целую нацию из несхожих племенных элементов. Проклятие вражды между приморьем и пустыней преодолела вдохновляющая сила средневековых традиций.

Султан Кабус создал новосредневековую систему, содержавшую демократические вкрапления. Периодически совещаясь со старейшинами племен, Кабус достиг того, что при абсолютной султанской власти лишь немногие решения владыки бывали спорными. Такой подход к управлению восстановил связующее звено между былой территорией имамата в глубине страны и прибрежным султанатом – звено, столь долго пребывавшее разомкнутым. А еще Кабус был хитроумен. В 1970-х белая дишдаша, древнее длиннополое одеяние, которое мужчины-арабы носили везде и всюду, стала выходить из моды, вытесняемая западными костюмами из синтетических тканей. Тогда Кабус объявил дишдашу почти непременным арабским облачением. Этот шаг, наравне с призывом возводить постройки в исконно арабском архитектурном стиле, укреплял зачаточное культурное единство побережья и пустыни, способствовал созданию нации.

На всем Среднем Востоке нет правителя, вполне сопоставимого с султаном Кабусом. Сегодня он – худой старик на восьмом десятке лет, холостой и живущий одиноко, почти затворником. Ему присуща намеренная отчужденность от окружающего. Он играет на лютне и органе, любит классическую западную музыку – и сочиняет музыку сам. (Султан создал первый на Среднем Востоке симфонический оркестр, где все музыканты – местные арабы.) Он правит на западный лад: создал исправно работающие министерства, дал женщинам немало прав, построил в глубине страны школы, потрудился во благо защиты окружающей природной среды, запретил охоту. Некий западный знаток арабского мира сказал, что в частных беседах этот султан, выпускник Королевской военной академии в Сандхерсте (Великобритания), предстает «самым осведомленным, самым разумным, самым начитанным и грамотно говорящим – и по-арабски, и по-английски – правителем на Среднем Востоке. Во всем регионе лишь он один и может по праву зваться человеком эпохи Возрождения». То есть Кабус олицетворяет собой космополитизм, присущий народам Индийского океана.

Другой человек, прежде бывший высокопоставленным американским чиновником, заметил: что касается широты стратегического мышления, султана Кабуса можно сравнивать лишь с Ли Куан Ю, премьер-министром Республики Сингапур. Миру нашему и в самом деле повезло: на протяжении десятилетий государствами, сопредельными двум важнейшим проливам Индийского океана – Ормузскому на западе и Малаккскому на востоке, – распоряжались два столь просвещенных и одаренных правителя. Можно сказать, Оман слишком невелик, чтобы таланты владыки, подобного султану Кабусу, могли развернуться полностью, – равно как и Сингапур очень мал для способностей такого премьер-министра, как Ли Куан Ю. Рассказывают, будто султан Кабус может обсуждать израильско-палестинский конфликт с точки зрения обеих сторон. А еще он трудился без устали, чтобы наладить добрососедские отношения с иранцами, заключил с Соединенными Штатами соглашение о военном доступе и присутствии, позволившее вытеснить советские войска из Афганистана, а иракскую армию – из Кувейта; впоследствии, перед вторжениями в Афганистан и Ирак, султан разрешил временно разместить на оманской земле 20 тыс. американских солдат и офицеров. В 1979 г. Оман оказался единственным арабским государством, признавшим мирное соглашение Анвара ас-Садата с Израилем. Учитывая, что глубоководные участки Ормузского пролива – фарватер, необходимый для нефтеналивных судов, – целиком и полностью находятся в оманских территориальных водах (а это приравнивает собственные стратегические интересы Омана к интересам остального мира), султан Кабус (да еще при всех его талантах!) может стать несравненным посредником между американцами и иранцами – либо между американцами и арабами, если речь идет об израильско-палестинском конфликте. Но, живя почти отшельником, султан избегает подобной роли, предпочитая уединяться среди книг и музыкальных инструментов, – подобно престарелому викторианскому джентльмену, для которого искать известности значило бы обнаруживать слабость характера.

Он не любит беседовать с репортерами. Редко выходит на люди. Газеты не трубят о нем каждый день, как о прочих диктаторах. Его портреты и фотографии не множатся до неприличия, как это было в Ираке при Саддаме Хусейне или даже в Египте при Хосни Мубараке. Вокруг султана Кабуса нет никакого культа личности. Зато нынешний Оман кажется почти ненастоящим, выглядит страной, сошедшей со страниц фантастической повести. Ни военных, ни полицейских почти не видно – в отличие от Саудовской Аравии, где входы в гостиницы и другие важные здания стерегут охранники и ограждают бетонные барьеры американского образца. Почти всякий взрослый человек носит национальную одежду, улыбается и неизменно поминает правителя страны добром – впрочем, только если о султане спросить напрямую. А если спросить о демократии либо свободах, человек отвечает подобно одному из моих оманских друзей: «Какой же именно из упомянутых вами свобод мы не имеем?» И, учитывая впечатление, произведенное Соединенными Штатами в Ираке, помня о попутно разгулявшемся там насилии, можно понять, отчего недоверчивые оманцы отвечают именно так, а не иначе[17].

В самом деле, американцы склонны толковать демократию слишком «юридически», только в понятиях законодательства и выборов. Возможно, чересчур большое значение придается самому акту голосования – а это способно скорее отвращать от американского примера, чем делать его привлекательным. Для некоторых обществ – и для средневосточного в частности – демократия сводится к дружелюбному совещанию правителя с подданными, а не к официальному процессу. И где была бы Америка на Среднем Востоке, если бы не монархи Омана, Иордании и Марокко, не говоря уже о прочих недемократических правителях, которые все же борются с экстремистами, враждебными Западу? Будущее американского могущества зависит от того, сможем ли мы понимать исторический опыт других народов, а не только свой собственный. Благодаря собственной – в общих чертах счастливой – истории американцы верят в «единение добрых начал» и полагают, будто все хорошее берется из одного и того же источника, будь то демократия, экономическое развитие или общественные реформы [9]. Но вот Оман демонстрирует: монархия, которую американцы считают безусловно скверным общественным устройством, способна приносить добрые плоды.

Оман доказывает: если для Запада главная и самодовлеющая цель – демократия, то на Среднем Востоке главная цель – справедливость, утверждаемая посредством религиозной и племенной власти, сосредоточенной в руках султана. Кроме того, оманцы понимают: слава богу, мы – не Саудовская Аравия, где монархия действует непривлекательно и угнетает подданных; благодарение богу, мы – не Йемен, похожий на Дикий Запад из-за частично демократического племенного безвластия; и, слава создателю, мы – не Дубай, ибо мы действительно существуем.

Любопытно: Оман столь безмятежен еще и потому, что в стране процветает ибадитская разновидность ислама – не суннитская и не шиитская. (Очаги ибадитского вероисповедания существуют также в Северной и Восточной Африке.) Хотя между ибадитами, склонными к «анархической демократии», в предшествующие эпохи царил раздор, само ибадитское вероисповедание, подобно многогранному бриллианту, способно также побуждать к примирению, отвращать от вражды, подчеркивать важность спокойного достоинства. Этой вере в известной степени присуща невозмутимость буддизма, несовместимая с призывами к священной войне, джихаду, – и поэтому не многие ибадиты-«диссиденты» привлекаются на государственную службу. Ибадитское вероисповедание – как и дишдаша, и тюрбаны, и усыпанные алмазами кинжалы, и традиционная архитектура – еще один фактор, помогающий сплотить нацию воедино.

Наличие умеренно обширных нефтяных и недавно открытых газовых месторождений также способствует политическому и общественному спокойствию в Омане. Султан регулирует экономику посредством консервативного финансового и бюджетного планирования: бюджеты рассчитываются в согласии с заниженными ценами на нефть (относительно мировых цен), чем обеспечивается необычайно высокий платежный баланс. Сам же султан живет далеко не так богато, как многие американские чиновники либо деловые люди. Его дворцы достаточно скромны; а за высокопоставленными оманскими чиновниками не тянутся армады лимузинов и реактивных воздушных лайнеров. Избыточной роскоши, присущей прочим богатым нефтью государствам Персидского залива, здесь не водится.

Этот свойственный султану такт, обнаруживающийся в том, что правит он со сдержанностью и не желает играть заметной роли на мировой сцене – напоминая скандинавских премьер-министров, «довольствующихся малым», и составляя прямой контраст напыщенным правителям вроде иранца Махмуда Ахмадинежада и венесуэльца Уго Чавеса, – может свидетельствовать: султан чувствует себя уязвимым. Само невероятное, совершенное спокойствие Омана, вероятно, пойдет на пользу стране уже оттого, что такая страна не привлекает к себе внимания в регионе.

Однако ныне султан стоит перед лицом некой расплывчатой угрозы своему правлению: ускорившимися переменами, способными покончить с относительной изоляцией Омана. Половине местного населения не исполнилось еще 21 года. Все больше и больше молодых людей носят западную одежду и кепки-бейсболки. Страховые взносы за торговое мореплавание в пределах Персидского залива повысились, возить нефть через Ормузский пролив становится невыгодно и небезопасно. Между гаванями Омана и Дубая возникают новые транспортные связи, не ведущие сквозь пролив, – и дерзкая модель развития, свойственная Дубаю, распространяется в Омане быстрее прежнего. И, хотя в этом регионе дубайскую модель развития часто осуждают за излишнее «низкопоклонство перед Западом», она, подобно самой глобализации, обладает коварной притягательной силой. Отчасти для того, чтобы дать работу всей вышеупомянутой молодежи, отчасти для того, чтобы разнообразить экономику, султанат ныне вынужден поощрять массовый туризм, усеивая девственное прежде побережье курортными поселками для отдыхающих европейцев – которые, в свой черед, повлияют на тщательно сберегаемую традиционную культуру Омана.

Эти болезненные перемены станут вполне очевидными, когда султан, по слухам, страдающий диабетом, перешагнет рубеж семидесятилетнего возраста, не имея престолонаследников. Можно лишь надеяться на то, что и султанская семья, и племенная знать обсудят вопрос между собой и назовут подходящего кандидата. Никто в Омане не предлагает общенациональных выборов, хотя весь процесс, посредством которого будет назван следующий султан, по самой природе своей требует совещаний – и оттого демократичен. Оман отнюдь не просто втиснуть в узкие рамки вашингтонских политических дебатов, за которыми кроется власть отдельных личностей в условиях массовой демократии. Но и безоглядно отвергать демократию нельзя. Предельное сосредоточение власти в одних руках, свойственное Оману, благотворно, лишь если руки принадлежат сильному и просвещенному правителю. Но что случится, если – или когда – власть перейдет к человеку менее сильному и просвещенному? Тогда предельная централизация власти обернется бедой. В недемократических государствах, подобных Оману, дела сплошь и рядом обстоят хорошо, пока жизнь движется гладко, – но, когда перед такими государствами встают проблемы, население – особенно молодежь – делается беспокойным. Когда я был в Омане, числясь гостем правительства, то подобно всем знакомым специалистам по Среднему Востоку был приятно удивлен достижениями местного относительно малоизвестного, добродушного правителя. И все же Оман породил во мне беспокойство. Уж больно хорошо выглядело все вокруг – чересчур хорошо. Но я внимательно прислушивался к демократии, зашевелившейся в Иране и Бирме, вернувшейся в Бангладеш, и – несмотря на то что в этом отношении у арабского мира очень скверная слава – почувствовал: продолжающееся экономическое развитие в конце концов породит более свободные общества повсюду. Этого требуют информационные технологии наравне с возникающей глобальной культурой. Как примет Оман эти вынужденные перемены? Следующие несколько десятилетий могут сделаться для страны менее безмятежными, чем текущее.

С правительственной точки зрения, которую изложил мне министр религиозных даров и пожертвований Абдулла бен-Мохаммед аль-Сальми, вопрос коренится в отношениях между племенной и правительственной властью. То есть, объединяя ибадитский имамат, находящийся в пустыне, с прибрежным султанатом, страна ставит великий демократический эксперимент.

Нет лучшего символа для сочетания местной патриархальности с космополитизмом Индийского океана, чем построенная к 2001 г. мечеть султана Кабуса в Маскате. В других странах, управляемых единолично, такая постройка легко могла бы выродиться в памятник не вере и культуре, но гнетущей диктаторской власти. Мечеть воплощала бы не эклектику, но манию величия.

Мне вспоминаются мечеть Саддама Хусейна в Мансурском районе Багдада и Дом республики, возведенный в Бухаресте по приказу румынского диктатора Николае Чаушеску. Строительство обоих зданий было доведено только до середины, когда упомянутых правителей низвергли. Оба здания – архитектурные чудовища исполинских размеров, угнетающие своими громадами все вокруг. По сути, они задумывались как сооружения, фашистские по духу. Мечеть Кабуса – совсем иная. Пусть она по-настоящему велика (периметр ее основания – 1000 × 850 м, а главный минарет возносится на 100 м), но, откуда ни глянь, у мечети правильные, почти уютные пропорции, ненавязчиво излучающие дух изящной монументальности. Двинуться через ее двор и вдоль обходных галерей, пройти под остроконечными сводами арок, вытесанных из песчаника столь изысканно-тонко, что кажется, будто их нарисовали на бумаге росчерками быстрого и верного карандаша, – это значит совершить в своем воображении путешествие из одного конца исламского мира в другой: от Северной Африки до Индостана; это значит мельком заглянуть по дороге в Среднюю Азию, а на Иранском нагорье задержаться надолго. Остроконечные, как бы парящие в воздухе своды напоминают об Ираке. Ярусы и балконы-шерефы на минаретах повествуют о старом Каире; поразительно сложные узоры и крашеные окна заставляют нас мыслить об Иберии и Магрибе, а резные деревянные потолки – о Сирии; керамические плитки приводят на память мечети в Узбекистане и Хиджазе (запад Саудовской Аравии); черно-белые каменные галереи говорят о Египте времен мамелюков; темно-желтый песчаник повествует об Индии (откуда его и привезли); ковры, тканные вручную, и мозаика, изображающая цветы, шепчут нам об Иране. Здесь, под резным и золоченым куполом, который вызывает раздумья о дерзком абстрактном модернизме XXI столетия, сливаются воедино образы греческой Византии, Сефевидского Ирана и Могольской Индии. Здесь прославляется не столько сам Оман, сколько место, занимаемое Оманом в культурном и художественном континууме, простирающемся на тысячи километров отсюда во всех направлениях. Здесь самое главное – красота и соразмерность, а не восхваление владыки-строителя, которого здесь видят лишь изредка. И, хотя перед нами молитвенное сооружение – мечеть! – сам дух этого места явно приветствует каждого: добро пожаловать, весь белый свет! Здесь веет океаном, а не пустыней.

Но и этот благотворный дух, этот плод средневековой исламской торговли и других извечных соприкосновений с иными народами – дух, нашедший себе странное воплощение в XXI столетии в лице султана Кабуса, не способен, разумеется, помешать превращению океана в зону конфликта или соперничества между великими державами. А с точки зрения этих держав Оман приобретает все большее значение.

Хотя влияние Омана и уменьшилось в эпоху котла и пара, он постепенно возвращает его себе при помощи обновленных и расширенных торговых портов. Уже издали, за десятки километров, из безжизненных дофарских песков заметны скопления высоких портовых лебедок в порту Салалы. Старинный городской центр Салалы, с обширными рынками под открытым небом и многочисленными харчевнями, источает пряный полуафриканский аромат, присущий близлежащим йеменским городам по другую сторону границы. Но этот Салала становится крупнейшим, всемирно важным перевалочным пунктом для компании A. P. Moller-Maersk, одной из самых больших фирм, занимающихся перевозкой грузов в контейнерах[18]. Похожее расширение произошло и в Сохаре, на другой оконечности Омана. Сохар был родиной Синдбада-морехода и Ахмеда ибн-Маджида; теперь в Сохаре осуществляется один из величайших всемирных проектов портового развития. А еще Сохар – один из крупнейших морских и промышленных центров с капиталовложениями, превышающими 12 млрд долларов. Сохарский порт способен принимать суда-контейнеровозы, имеющие осадку 18 м. Сохар гордится своими комплексами нефтехимических, металлообрабатывающих и снабженческих предприятий.

Достаточно взглянуть на карту, чтобы понять, почему это происходит. Мировое нефтеносное средоточие, Персидский залив, становится все более оживленным и опасным местом. Ему грозит не только вероятная война между Соединенными Штатами и Ираном, но также множество осуществимых террористических замыслов, которые могут затронуть как одно отдельно взятое грузовое либо нефтеналивное судно, так и несколько. Более того, усиление Индии и Китая значит, что Персидский залив становится «спасательным кругом» не только для Запада, но и для Востока. Если однажды Персидский залив закроют для судоходства, близлежащие порты, соединенные с ним железными дорогами либо нефтепроводами, приобретут еще бо́льшую жизненную важность. Например, порт Сохар в Омане, расположенный у самого Ормузского пролива. Оман, этот образец и пример политической устойчивости, рассматривается странами Персидского залива как вероятное связующее звено между ними и окружающим миром. Хотя в XXI в. Дубай может унаследовать роль, сыгранную в XIX в. Аденом – тогдашним величайшим угольным портом Великобритании в Индийском океане, – все же Дубай, стоящий на берегу Персидского залива, географически уязвим. Поскольку для океанских грузовых судов плавание в Дубай означает плавание кружным путем, этот порт скорее может служить перевалочным пунктом не при морских, а при воздушных перевозках [10]. А пока что порт Салала, расположенный в Дофаре, имеет дополнительное преимущество: он находится почти посередине южной оконечности Аравийского полуострова, практически на одинаковом удалении от Индостана и Красного моря: идеальный перевалочный пункт, как во времена древние, так и в XXI в. Сюда не нужно двигаться кружным путем, и потому Салала, с его ремонтными доками, бункерами, складскими помещениями и причалами для грузовых судов, принимает и обслуживает свыше 1500 судов ежегодно. За минувшее десятилетие портовые доходы постоянно росли. Железные дороги и нефтепроводы, сходящиеся в обширных портовых комплексах, бесповоротно покончили с безвластием, царившим в пустыне. И море – тоже, впрочем, покоренное с незапамятных времен ветрами-муссонами – осталось торжествующим победителем.

Глава 4

«Индийские края»

Маскат, оманская столица, – это череда шелестящих волнами сказочных бухт. Причалы и пристани уходят далеко в воду, которая перед наступлением ночи становится серебристо-синей, завораживающей. Прибрежные дома, построенные во времена Великих Моголов и персов, – белокаменные, с зелеными и золотыми куполами – жмутся к подошвам крутых, зубчатых, меланхолически серых гор. Новейших строений – уродливых и безликих, разрушающих прелесть подобного пейзажа – не видно вовсе. Кажется, от Маската рукой подать до Индии, а вот до недальнего Дубая с его «глобализацией на диснеевский лад» нужно проплыть полсвета.

В главной бухте, где Маскат зародился и откуда пополз вверх по склонам двух каменистых горных отрогов, напоминающих спины допотопных ящеров, высятся изъеденные годами стены двух португальских фортов: Аль-Джалали и Аль-Мирани. Эти укрепления воздвигли в 1587 и 1588 гг. как еще один оплот Португалии в борьбе с турками-оттоманами на берегах Персидского залива. Между фортами белеет дворец Аль-Алам, принадлежащий султану Кабусу. Грозно и симметрично высящиеся над гаванью, оба форта насыщены памятью о прошлом. Задумываешься о циклопических португальских бастионах в Ормузе, Малакке, Макао, Мозамбике – и особенно в Диу, близ северо-западного индийского полуострова Катхиявар (штат Гуджарат) [1]. Оборонительные стены метровой толщины, круглые башни, винтовые лестницы, казематы, похожие на пещеры, запутанные переходы-лабиринты – истинные шедевры фортификационного искусства. И невольно припоминаешь всю невероятную повесть о португальцах. Не только на оманской земле красуются подобные постройки: их довольно много на всем побережье Индийского океана.


Новейшую свою историю Индийский океан начал едва ли не как имперская собственность Португалии. За два десятилетия, миновавшие после плавания Васко да Гамы в 1498 г., португальцы завладели всеми важнейшими судоходными и торговыми путями от Восточной Африки до нынешней Индонезии [2]. Это не значит, что португальцы были в Индийском океане первыми могущественными пришельцами издалека – отнюдь нет! – но только португальцы сумели первыми утвердиться везде и всюду.

Европейцы присутствовали на берегах Индийского океана с глубокой древности. Древние греки забирались далеко на юг, до самой легендарной Рапты, располагавшейся где-то в Восточной Африке, невдалеке от Занзибара. Им был известен и Цейлон, описываемый Клавдием Птолемеем в «Руководстве по географии». Поднимались они вверх по Бенгальскому заливу, до самого устья Ганга неподалеку от Кольката (нынешней Калькутты) [3]. В I в. до н. э. греческий мореплаватель Гиппал, наблюдая за направлением и силой муссонных ветров, вычислил прямой курс от Красного моря до Индии. Впоследствии Гиппал поделился этими сведениями с римлянами[19].

Каждый год – как пишет Эдвард Гиббон, «когда близилось летнее солнцестояние», – римский торговый флот, подгоняемый муссоном, отплывал из Египта к юго-западному Малабарскому берегу Индии, минуя Аравию. Зимой, когда ветры меняли направление, флот возвращался домой, тяжело груженный шелками, драгоценными камнями, деревом, слоновой костью, заморскими животными и благовониями – например ладаном [4]. Христианство могло достичь Малабарского побережья (описанного Птолемеем) на закате Римской империи [5]. А еще дальше, в Юго-Восточной Индии, на Коромандельском берегу, археологи обнаружили римские амфоры и монеты [6].

Полторы тысячи лет спустя турки-оттоманы объявились и на Красном море – в Йемене и в Персидском заливе, – где заняли иракский город Басру. Захватив Йемен, оттоманы смогли преградить своим соперникам, португальцам, доступ в Красное море. Турки совершали набеги на португальцев даже в Восточной Африке. Однако их попытки расширить и упрочить свое присутствие в Аравии и вокруг Персидского залива, а также укрепиться в Индии провалились, хотя на протяжении XVI в. оттоманы, случалось, подолгу контролировали морские торговые пути в северных водах Аравийского моря. Именно португальцы в итоге положили конец притязаниям турков-мусульман [7]. Но, хотя оттоманы отлично сознавали всю важность Индийского океана (повсеместное соперничество с португальцами стало их навязчивой идеей), Турция была чересчур уж сухопутной империей, чтобы вести упорные военные действия в далеких тропических водах. Воюя с венецианцами в Средиземноморье и с австрийскими Габсбургами в Центральной Европе, а источником снабжения имея Константинополь, столь удаленный от Индийского океана, турки чувствовали себя стесненно. Неизбежным образом Индийский океан превратился для них во второстепенный театр военных действий [8].

Сопоставьте неудачи турков с достижениями португальцев, чьи солдаты и моряки в 1510 г. заняли Гоа на западном индийском берегу, в 1511 г. – Малакку (Малайский пролив), в 1515 г. – Ормуз (близ Маската, на побережье Персидского залива) и в 1518 г. – Коломбо на острове Цейлоне. Всего лишь через 23 года после того, как португальцы обогнули мыс Доброй Надежды, они уже достигли Явы. Архитектура всех европейских укреплений, построенных в Азии, следует образцам португальской фортификации. К 1571 г. на северных берегах Индийского океана насчитывалось примерно 40 португальских факторий и фортов, похожих на Аль-Джалали и Аль-Мирани. Эти твердыни грозили судоходству на путях, ведущих к Леванту, Персидскому заливу, Аравийскому морю, Бенгальскому заливу и Восточной Азии, а иногда и контролировали мореплавание [9]. По сравнению с кораблями, которые появятся на Средиземном море в XVII в., тогдашние португальские галеоны и карраки могли выглядеть неуклюже, но, сочетая латинское и прямое парусное вооружение, неся на борту артиллерийские орудия, они намного превосходили суда турецких, египетских и малайских пиратов, использовавших гребные галеры и одномачтовые галиоты. Галеоны и каракки были судоходнее и боеспособнее, чем китайские джонки[20] и арабские фелуки, с которыми португальцы тоже столкнулись в Индийском океане в XVI в.

Одержимые искатели приключений стремились создать всемирную морскую империю. Они были безжалостны в погоне за богатством, бесстрашны до безрассудства, обременены грубым умственным багажом, доставшимся в наследство от Средневековья, и самозабвенно чтили Деву Марию. Вера и алчность шествовали рука об руку. Португальцы грабили – но только тех, кого считали презренными безбожниками. Эта железная вера провела моряков сквозь несметные бури, через долгие месяцы лютой и нескончаемой качки. Солдаты ютились в трюмах – теснясь, точно сельди в бочке, изнывая от цинги и малярии. Между 1629 и 1634 гг. из 5228 солдат, покинувших Лиссабон, только 2495 добрались до Индии живыми. Остальные погибли от болезней, изнеможения и при кораблекрушениях[21]. Повесть о португальских плаваниях в Индию и обратно – рассказ о муках почти неописуемых.

Индийский ученый и государственный деятель К. М. Паниккар зовет португальскую морскую экспансию в Персидском заливе и Южной Азии попыткой «обойти сухопутные пределы, в которых ислам безраздельно властвовал на Среднем Востоке, и тем самым вырваться из “средиземноморского заточения”» [10]. Вместе с этой сухой стратегической логикой играл свою роль и религиозный католический пыл, свойственный людям с горячей кровью. Паниккар напоминает нам, что дух крестовых походов сохранялся в Иберии гораздо дольше, чем в остальной Европе. Ислам был в Иберии не просто «далекой опасностью», но близкой угрозой, благодаря существованию мусульманских царств, по-прежнему процветавших чуть ли не за самым португальским порогом. «Ислам оставался главным врагом, и следовало сражаться с ним повсюду» [11]. Этим обстоятельством, больше чем любым иным, объясняется лютая жестокость, которую столь часто обнаруживали португальцы на северных побережьях Индийского океана. Оправдывая свирепое и массовое истребление туземцев, португальский летописец XVI в. Жуан ди Барруш пишет так:

«Мавры… не признают закона Иисусова, закона истинного, который любой и всякий должен блюсти, чтобы избегнуть проклятия и не быть ввергнутым навеки в геенну огненную. И, коль скоро душа людская уже обречена сему проклятью, то какое же право имеет бренная плоть на блага, даруемые нашими законами?» [12].

Можно с осторожностью утверждать, что действия Португалии в Индийском океане были настоящим Восьмым крестовым походом. Прежние семь сосредоточили свои усилия на Леванте (мусульманские земли, прилегающие к Восточному Средиземноморью) – но этот поход уводил завоевателей гораздо дальше к востоку: в те земли, где из четырех главных держав – Оттоманской Турции, Сефевидского Ирана, Индии и Китая, которым правила династия Мин, – три были мусульманскими [13].

Упомянутые факторы объединились в мифе об инфанте Энрике или принце Генрихе Мореплавателе. «Он еще в отрочестве, – пишет Паниккар, – впитал дух воинствующего христианского мистицизма» в сочетании с «пылкой ненавистью» к исламу. Будучи юношей, в 1415 г. принц Генрих организовал успешную военную экспедицию против марокканского города Сеуты – первый в истории набег португальцев на африканские владения мусульман. Эта вылазка имела огромное символическое значение: именно из Сеуты мусульмане отправились в 711 г. завоевывать и покорять Иберию. С тех пор – по крайней мере согласно легенде – Генрих утратил интерес к ограниченным военным действиям и взялся разрабатывать широкую стратегию, нацеленную на то, чтобы охватить весь исламский мир с флангов и ударить по нему из опорных твердынь, возведенных на берегах Индийского океана. Такая стратегия сулила и дополнительную выгоду: посредническая роль, которую играли арабы в торговле восточными пряностями, существенно уменьшилась бы. Оттого, продолжает легенда, принц Генрих буквально бредил Индией, а это в свой черед породило в нем интерес к мореходству. И в свой замок, и в укрепленный лагерь на мысе Сагреш, который выдается тремя сторонами в продуваемую ветрами Атлантику и является крайней юго-западной точкой как Португалии, так и всей Европы, Генрих, как рассказывают, приглашал «математиков, картографов, астрономов и мавританских пленников, хорошо знавших далекие острова» [14]. Близ бурных волн одного океана португальцы обдумывали, как захватить другой.

Однако на самом деле – пишет, противореча Паниккару и прочим, оксфордский ученый Питер Рассел в своей работе «Генрих Мореплаватель: жизнеописание» – большинство подобных рассказов попросту недостоверно. По его словам, Индия была в представлении Генриха землей, ныне зовущейся Африканским Рогом – и ничем иным. Хоть Генрих и был крестоносцем в душе, но, вероятно, четкого плана, предусматривавшего фланговый охват мусульманского мира, у него не имелось, и в Сагреш он удалился отнюдь не затем, чтобы изучать картографию и навигацию [15]. Но предание о Генрихе Мореплавателе, возникшее после его смерти, правдиво – в том смысле, в котором часто правдивы любые подобные мифы: они обнаруживают истинные побуждения и устремления целого народа. В нашем случае – народа португальского.

Не только зерна, золота и специй искали португальцы: они действительно собирались предпринять фланговый охват ислама – особенно после того, как мусульмане турки захватили в 1453 г. Константинополь[22]. Но, по иронии судьбы, принц Генрих вошел в историю не как запоздалый крестоносец – которым он и был, – а как просвещенный деятель эпохи географических открытий. Его навигационная школа (возможно, вымышленная потомками) положила начало дальнейшим всемирным странствиям португальских моряков и землепроходцев.

Принц Генрих умер в 1460 г. Используя опыт и знания, накопленные во время набегов на марокканские и мавританские берега, Диего Кан отплыл из Португалии в 1483-м и сумел добраться на юге до самого устья африканской реки Конго. Пятью годами позже никому дотоле не известный мореход Бартоломеу Диаш обогнул Африканский континент и впервые открыл Португалии выход в Индийский океан.

По словам одного из тогдашних летописцев, именно Диаш дал название мысу Доброй Надежды, ибо рассчитывал достичь его снова, отправившись в следующее путешествие, и потом добраться до Индии. Однако в следующем путешествии Диаш погиб: его корабль буквально развалился на части, пересекая Южную Атлантику. И лишь Васко да Гама в 1497 г. обогнул мыс Доброй Надежды, а после поднялся вдоль восточноафриканского побережья до Малинди в нынешней Кении.

В Малинди жил человек, в чьей голове хранились все познания об Индийском океане, за несколько сотен лет накопленные арабами, – сведения о ветрах и течениях, о гаванях и береговых угодьях. Этот человек – оманский уроженец, лоцман по имени Ахмед ибн-Маджид, – согласился помочь Васко да Гаме. Маджид плавал по Индийскому океану полстолетия и был истинным кладезем арабской мореходной мудрости[23]. Он знал, как легче всего проникнуть в устья Инда и Тигра, как не сесть на мель у берегов Мозамбика, где лучше высадиться в Индии и по обе стороны Красного моря [16]. Поскольку арабский мир был очень велик и многообразен, в Восточной Африке, на огромном расстоянии от Иберии и Среднего Востока, португальцы могли довериться такому арабу, как Маджид, – хотя и намеревались задать хорошую трепку его единоверцам, обитавшим вдали.

То ли сам ибн-Маджид, то ли другой рекомендованный им арабский лоцман помог Васко да Гаме пересечь Индийский океан от Кении до Калькутты на Малабарском берегу Индии всего лишь за 23 дня. Дело было весной 1498 г., и путешествие оказалось невероятно быстрым благодаря юго-западному ветру – муссону[24]. (Для сравнения: в конце XVI в. довольно короткий путь по Средиземному морю от Венеции до Святой Земли занимал целых два месяца.) Португальцы не «открывали» Индии – задолго до них это сделали греки, римляне и арабы, – но возобновили тесную связь Индии с Европой. Не Индию как таковую открыл Васко да Гама Европе, а систему воздушных потоков, помогавшую добраться до нее.

Не найти случая красноречивее, чем это «открытие», сделанное одной цивилизацией при помощи опыта и знаний, которые накопила другая. В конце концов, португальцам содействовал не только лоцман ибн-Маджид. По сути, арабский и еврейский народы завещали португальцам свои географические карты и астролябии (предшественницы секстантов), но именно иберийские мореплаватели возвели средневековую картографию в ее зенит[25].

Открыв морской путь из Европы на Восток, португальские моряки помогли покончить с разрозненностью человечества. Преодолению разрозненности содействовали, разумеется, и Великий шелковый путь, и другие старинные дороги, пересекавшие азиатскую сушу. В XIV в. пришло общее крушение монгольской мощи, за ним – упадок империи Тимуридов; в начале XVI в. Сефевидская Персия возвысилась, и ее отношения с Оттоманской империей сделались натянутыми. Как следствие, сухопутные дороги, пересекавшие Азию, стали менее безопасны. Вполне предсказуемо, их роль и далее уменьшалась, поскольку португальцы открыли простой морской путь на Восток [17]. Когда судоходное сообщение установилось, весь Восток – невиданным образом и в неслыханной степени – оказался втянут в европейские раздоры. Впервые стало возможным говорить об истории поистине всемирной, а не только взятой отдельно европейской, индийской либо китайской [18]. С тех пор уже нельзя писать об одном отдельно взятом регионе без упоминания о других.

Еще более заметным итогом португальского плавания вокруг мыса Доброй Надежды оказалось уменьшение важности Средиземноморья по сравнению с гораздо более обширным Индийским океаном, где связи между цивилизациями были даже богаче [19]. Как ни велик подвиг Васко да Гамы, все дело сводилось к усердию и выносливости – выносливости, почти невообразимой по нашим временам и меркам. Нынче одна лишь мысль о том, чтобы провести долгие месяцы или целые годы в тесном корабельном трюме, где свирепствует цинга, показалась бы чудовищной. Поистине это было подвигом душевной стойкости. Но португальская империя на Индийском океане возникла не как прямой итог путешествия, совершенного да Гамой, а благодаря настойчивости, уму – и, конечно, выносливости – другого морехода, Афонсу д’Албукерки.

Вслед за Васко да Гамой, также обогнув Африку, д’Албукерки отправился в Индию, где принял стратегически важное решение поддерживать дружелюбных владык, правивших на Малабарском побережье. Он сразу же понял: маленькая и далекая Португалия не сможет непрерывно контролировать необъятный Индийский океан, если помимо опорных пунктов не создаст на его побережьях и особую заморскую цивилизацию. Недостаточно было держать в руках основные пути выхода в океан: мыс Доброй Надежды, Баб-эль-Мандебский, Ормузский и Малаккский проливы. Требовалась португальская столица на индийской земле. Д’Албукерки создал ее в Гоа, к югу от нынешнего Мумбая (бывшего Бомбея), на западном, Конканийском, берегу Индии. Со временем Гоа вырос в большой город, с укреплениями и соборами. Чтобы удерживать и расширять Гоа, д’Албукерки, подстегиваемый своей неукротимой ненавистью к мусульманам, заключил стратегический союз с индуистской Виджаянагарской империей. По приказу д’Албукерки в Гоа поголовно перебили мавров – и навряд ли стоит романтизировать образ этого завоевателя, хотя он был человеком огромных способностей и добился многого.

Этот вице-король, прозванный Цезарем Востока, занял Ормуз и захватил Малакку, откуда отправлял экспедиции – разведывать и при удачных обстоятельствах покорять Ост-Индию. На острове Сокотра он возвел крепость, чтобы частично закрыть Баб-эль-Мандебский пролив и отнять у арабских торговцев возможность добираться до Индии через Красное море [20]. Стремление д’Албукерки закрыть мусульманам всякий доступ к Индийскому океану в конце концов почти истощило силы Португалии. Действуя за тысячи километров от родной страны, мореплаватель никогда не имел в распоряжении более 4000 матросов и располагал довольно малой эскадрой. К тому же д’Албукерки был сравнительно пожилым человеком, давно шагнувшим за пятидесятилетний рубеж [21]. В непрестанной борьбе он силой создал на устрашающе бескрайних океанских просторах зыбкую империю. Нынешняя всемирная система судоходства, кое-как возглавляемая американцами, должна создать нечто стратегически подобное, опираясь на содействие индийцев и – будем надеяться – китайцев. Другого выхода из положения попросту нет.

Несмотря на достижения д’Албукерки, многое осталось как было. Вокруг Индийского океана перемены происходили постепенно даже тогда, когда португальский империализм расцветал пышным цветом. «Туземные империи и торговые государства сохранили свое господство и остались по большей части нетронутыми, хотя европейцы сновали и суетились… у их “опушек”», – пишет ученый Фелипе Фернандес-Арместо [22]. Если на оманских берегах высилось несколько португальских твердынь, то в глубине страны, в пустынях, не было ни единого укрепления. Правда, португальцы сумели закрыть Красное море для мусульманского судоходства – в соответствии со стратегией, нацеленной на фланговый охват ислама. Они также одолели мамелюкский (египетский) флот в Аравийском море [23]. Но если открытое море могло считаться владениями христиан, то значительная часть побережий и все внутренние области оставались мусульманскими.

Как первая из империй, возникших в Новое время, Португалия оказалась не только слабейшей, но и самой средневековой по сути. Ее мореходы взламывали двери в окружающий мир – однако платили за это чудовищную цену. Португальцы не столько открывали для себя Восток, сколько чинили «пиратские набеги» на него, разрывая и разрушая – пусть и медленно – взаимовыгодную и мирную сеть морской торговли, целые столетия связывавшую арабский и персидский мир с дальневосточными странами. Между прочим, враждебная всему остальному миру замкнутость Китая и Японии родилась из горького опыта, полученного при встречах с португальцами. В действительности португальцы представляли жителям Востока не современный им Запад, а Европу, какой она была в позднем Средневековье.

Жесточайшие битвы за обладание Марокко, длившиеся без малого столетие, притупили португальскую чувствительность. Иберийская солдатня почти не отличалась от разбойников с большой дороги [24]. У португальцев изощренное, вполне современное стратегическое планирование шло рука об руку с повадками, которые временами напоминали о самых страшных деяниях инквизиции. Эти моряки считали восточных жителей язычниками, а потому свирепствовали напропалую и повествовали о совершенных злодействах безо всякого стеснения. Британский историк Дж.-Х. Плам писал:

«Они зверски уничтожали экипажи захваченных мусульманских фелук. Некоторых пленников развешивали на реях как живые мишени для учебной стрельбы. Другим отсекали кисти рук и стопы, а затем отправляли шлюпки, наполненные обрубками, к местному властелину, советуя ему приготовить жаркое из человечины. Не щадили ни женщин, ни детей. На заре своих плаваний португальцы грабили и отнимали почти так же часто, как и покупали. <…> Звавшие себя сынами Христовыми, они ходили по колено в крови, но возводили церкви, строили духовные семинарии, поскольку, в конце концов, с их точки зрения, весь этот разбой считался своеобразным крестовым походом, и, сколь ни велико было земное воздаяние, доставшееся Васко да Гаме <…> и ему подобным, посмертное, полагали португальцы, окажется еще бо́льшим» [25].

Да Гама искал «христиан и пряности». Он успел наполнить корабельный трюм перцем, а по дороге домой потопил у индийских берегов судно, везшее из Мекки 700 мусульманских паломников [26]. В 1507 г. д’Албукерки разграбил и сжег Маскат. Португальские флибустьеры обосновались на Цейлоне и в Бирме, после чего продали в рабство десятки тысяч туземцев. Подобные действия наравне с завоеваниями размаха, какого сумели достичь португальцы, говорят о крайней узости религиозных взглядов и фанатизме, не ведающем сомнений. Если «сомнение, – как пишет Т. Э. Лоуренс в книге “Семь столпов мудрости”, – это наш современный терновый венец», то португальцам до наших современников было далеко [27]. Британский ученый Ч. Р. Боксер отмечает: невзирая на мимолетные колебания и опасения, «уверенность в том, что с ними Бог и что Божий Промысел прямо поощряет и направляет их поступки», служила решающим фактором. И не только, как пишет Боксер, при захвате марокканского города Сеуты в 1415 г., но и на всем протяжении XV и XVI вв., пока португальцы нащупывали путь мимо западноафриканского побережья на юг и далее – в Индийский океан[26].

Полагавшие себя избранным народом, которому сама судьба назначила быть мечом истинной веры, португальцы являют пример такого неустрашимого и часто экстремистского религиозного национализма, какой в истории встречается не часто [28]. Впечатляющие и безудержные португальские завоевания на берегах Индийского океана мало чем отличаются от арабских завоеваний в Северной Африке, происходивших девятью веками ранее. Нам, на Западе, где теперь стираются межнациональные границы и стихла межнациональная рознь, стоило бы вспомнить: боевой дух по-прежнему остается ключом к военной победе. В особенности боевой дух, укрепляемый ограниченными и незыблемыми убеждениями, зачастую возникающими на почве религиозной либо националистической. Воинствующее начало, которое воплощали собой средневековые арабы и позднесредневековые португальцы, преследует нас и поныне. Дальнейшее могущество американской державы в значительной степени зависит от того, насколько решительным образом Америка противостанет врагам – фанатикам, верящим в свою правоту крепче, чем Америка – в свою.

Португальская империя была одновременно рабовладельческой и военной. Если у испанцев, завоевавших Новый Свет, покоривших Мексику и Перу, новыми землями правили гражданские чиновники (во всяком случае, поначалу), то подавляющее большинство мужчин-португальцев, отплывавших из Лиссабона к берегам Западной Индии, были солдатами. «Сия земля есть неспокойная область наших завоеваний», – писал францисканский проповедник, следивший за событиями из Гоа, в конце XVI в. [29].

«Неспокойной областью» было все пространство за мысом Доброй Надежды – от Берега Суахили в Восточной Африке до Тимора в Индонезийском архипелаге. Все это пространство звалось у португальцев «Эштаду да Индиа» (Государство Индийское). Собственно, о целом бескрайнем Востоке говорилось «Индия» или «Индийские края», ибо, как мы уже видели, арабы, персы, индусы и другие торговцы превратили земли и воды Востока в своеобразную культурную систему – единую и благодаря предсказуемым ветрам-муссонам легко досягаемую в любой своей точке.

Чтобы яснее понять, каким образом сумели португальцы столь быстро утвердиться во всей этой части света, нужно помнить: если климатическая, культурная и торговая система объединяла берега Индийского океана, то с точки зрения политической этот обширный регион пребывал в разладе – можно сказать, в практически полной неразберихе. Целые скопища маленьких и слабых государств могли быть легко завоеваны решительным пришельцем или подпасть под его влияние. На примере Омана мы убедились: море объединяет людей, а из материковой глубины часто приходит хаос.

Ни одна географическая карта, когда-либо нарисованная человеком, не могла бы превзойти культурным и политическим разнообразием карту Индийского океана, какой она была в начале XVI в. Карта отображала контролируемую анархию. Давайте для начала двинемся с запада на восток. Прибрежная полоса Восточной Африки усыпана суахильскими городами-государствами; важнейшие среди них – Килва, Момбаса, Малинди. Арабский язык, пересыпанный персидскими словами и оборотами, был для них, так сказать, международным. Продвигаясь вдоль берега к северу и далее минуя Аравию, португальцы видели Оман и множество других государств и племен, ряд которых оставался независимым, но большинство находилось под властью мамелюков (чужеземных рабов, обращенных в ислам и правивших Египтом, Сирией и Хиджазом на западе Саудовской Аравии с XIII по XV в.). Еще далее к востоку, близ вод Персидского залива, новая шиитская династия Сефевидов (Иран) распространяла свое владычество на внутренние материковые области. Близилось ее столкновение с оттоманскими турками-суннитами – столкновение, быстро истощившее силы обеих держав. А Индию, которую по-прежнему делили между собой индуисты и мусульмане, вот-вот должны были завоевать и покорить Великие Моголы, шедшие из тюркской Средней Азии. На землях Северной Индии существовали мусульманские княжества Гуджарат, Дели и Бенгалия. Прочие мусульманские султанаты на южном плоскогорье Декан враждовали друг с другом и с индуистской Виджаянагарской империей – той самой, с которой д’Албукерки заключил союз, чтобы легче утвердиться в Гоа. Арабские и персидские торговцы кишели по всем индийским побережьям и на острове Цейлон, в свой черед разделенном буддистами-сингалами и тамилами-индуистами на отдельные области.

Что касается региона, известного в наши дни как Юго-Восточная Азия, то, по словам Боксера, он был «занят множеством враждовавших государств, чьи калейдоскопические взлеты и падения проследить немыслимо – даже в общих чертах». Спускаясь по Малайскому полуострову в сторону Индонезии, мы посетили бы царства Патани, Сингору (Сонгкхлу) и Лигор (Накхонситхаммарат), находившиеся под сиамским политическим влиянием, «но испытавшие также китайское воздействие – культурное и торговое». Малакка, чьи правители приняли ислам в XIV в., но приветствовали в своей гавани купцов-индуистов, была богатейшим султанатом полуострова. Главные острова Индонезийского архипелага делились между крошечными воинственными государствами. Что касается Китая, то, испытывая натиск японских пиратов и кочевников-монголов, он, в сущности, ушел из просторов Индийского океана, где в минувшие времена присутствовал полноправно и широко благодаря плаваниям флотоводца-евнуха Чжэн Хэ [30].

Если читатель уже сбился с толку, то поясняем: в этих обстоятельствах и кроется суть дела. Исламское завоевание произошло тогда, когда в VII в. Аравию и Северную Африку, где существовали полоски чахлых византийских и берберских владений, охватило безвластие. Точно так же и португальское нашествие на индийские моря случилось во времена слабых княжеств и встревоженных империй – например Китая, где правила династия Мин, Персии, где владычествовали Сефевиды, и Оттоманской Турции. Но полное политическое преобладание на Индийском океане было недостижимо в эпоху парусного флота – из-за муссонов. Муссоны делали плавание в одну сторону быстрым, но путешествия в оба конца становились невероятно медленными, поскольку направление ветра не менялось долгие месяцы [31]. Итак, португальцы не столько завоевывали Восток, сколько заполняли на нем великую прореху безвластия – приходили на смену отступавшим китайцам, подводили индийские моря к новой исторической фазе.

Сколь ни были португальцы узколобы и нетерпимы во многих вопросах, они умели являть и широту души. Именно этой стороной их национального характера объясняются самые крупные португальские успехи в имперском строительстве[27]. Со временем дипломаты, купцы, естествоиспытатели и ремесленники-умельцы влились в ряды солдатни, сновавшей между Лиссабоном, Персидским заливом и Индией. Многие путешественники были образованными, любознательными людьми, для которых странствие – отнюдь не единственный и последний способ бежать от невзгоды. «Глубина, широта и разнообразие проводимых исследований составляли приметную особенность португальского мира», – пишет историк А. Дж. Р. Рассел-Вуд, сотрудник Университета Джонса Хопкинса. Как показывает случай с ибн-Маджидом, португальцы полагались на арабских лоцманов, если пересекали ширь Индийского океана, и на арабских, гуджаратских, яванских и малайских лоцманов, если плыли от Малабарского берега Индии к востоку – на Цейлон, в Сиам (Таиланд) или к архипелагам Юго-Восточной Азии. Они брали на службу туземных воинов и выказывали уважение к местным ремеслам и промыслам. Они сделались искушенными знатоками индийских изделий, особенно мебели. «По-видимому, не было ни единого людского занятия, ускользнувшего от рысьего взора и чуткого слуха странствовавших по свету португальцев», – пишет Рассел-Вуд [32]. И хотя они могли быть неописуемо свирепы, но случалось – в Африке, например, – что португальцы применяли силу как самое последнее средство при положениях безвыходных, а обычно возводили форты и строили фактории лишь в результате долгих и терпеливых переговоров [33]. Соединенные Штаты могли бы многое позаимствовать из положительных сторон португальского имперского духа, оставившего глубокий культурный отпечаток в Муссонной Азии, где множество туземцев обратились в католичество, а на Шри-Ланке и Молуккских островах португальский язык звучит и поныне.

Опьянев от новоприобретенного богатства, португальцы бездумно транжирили свое золото. Имперская добыча не отправлялась на родину, для нужд ее развития. Португалия оставалась маленьким – неограненным и тусклым – алмазом; ей недоставало настоящей буржуазии – до самого XX в. Подумаем о нищенстве на склоне лет, которое следует за разгульной юностью, мотовством и поисками бесшабашных приключений. Подумаем о зимнем Лиссабоне – этом, как выразился Фернандо Пессоа, португальский поэт и мыслитель первой половины XX в., «величественном оборванце» [34]. Эпоха Возрождения цвела в Португалии недолго – благодаря природному консерватизму местного населения, Контрреформации в Европе, возвышению иезуитов и инквизиции. Просвещение в маленькой стране, лежащей далеко за Пиренеями, было погашено. В океанской португальской империи высшими учебными заведениями являлись только орден иезуитов и другие религиозные сообщества, боровшиеся против Реформации. А мусульмане держались упорно и стойко, обретя безопасность в своих диаспорах, разбросанных по всем тропическим морям, от Леванта до самого Дальнего Востока. Они просто скоротали время и пережили португальцев, чью империю впоследствии «остругали» голландцы и англичане [35]. Наконец, Восьмой крестовый поход провалился: сказались на нем и туземные особенности, присущие «Эштаду да Индиа», и религиозные войны в Европе, где христианство «разделилось в самом себе».

Что эллины и римляне сделали для Средиземноморья, то португальцы сделали для Индийского океана: придали ему историческое и литературное единство – по крайней мере в глазах Запада. Если Гомерова «Одиссея» и Вергилиева «Энеида» стали мифами, основанными на полузабытых событиях незапамятной давности, то «Лузиады» – эпическая поэма, сложенная Луисом де Камоэнсом о португальских морских завоеваниях в Индийском океане, – опираются на вполне определенное историческое событие: плавание Васко да Гамы в Индию. А состоялось оно лишь за несколько десятилетий до того, как возникла поэма.

Васко да Гама, изображаемый Камоэнсом, отличается от Одиссея либо Энея тем, что перед нами скорее живой человек, а не собирательный образ. Васко да Гама лишен романтических или трагических черт; он даже не слишком интересен. Как уже говорилось, наиболее выдающаяся особенность Васко да Гамы – огромная выносливость, умение целыми годами терпеть неуверенность и одиночество, переносить лишения и тяготы, есть гнилую пищу и мучиться от цинги среди беснующихся океанских волн; способность глядеть, как пушечные ядра буквально разрывают людей на клочья во время прибрежных сражений, – пока соплеменники да Гамы наслаждаются домашним уютом, сидя в Лиссабоне [36]. «Он тысячи опасностей страшился / И лишь на волю вырваться стремился», – как говорится в поэме [37]. В разгаре шторма, когда «пучины разверзаются до преисподней», Васко да Гаме, «истерзанному сомнениями и страхами», некого призывать на помощь, кроме Всевышнего. И он обращается к Богу с проникновенной речью, моля об умиротворении стихии: «Великая, божественная сила! / К тебе я ныне, бедный, припадаю… / Неужто шторм ужасный не уймется / И нам еще придется с ним сражаться? / И разве лучшей доли не найдется / Для тех, кто ныне обречен скитаться, / Кто славит твое имя неустанно / Средь волн неумолимых океана!»

…Пока он говорил, неутомимо Лихие ветры такелаж крушили. Подобные быкам неукротимым, Сменить свой гнев на милость не спешили. И вереницы молний негасимых Нахмуренное небо озарили. Уже стихии меж собой сражались. На землю небо сбросить собирались [38].

Но моряки пережили бурю и достигли Индии. А поскольку Луис де Камоэнс излагает вполне истинные события, эта повесть о приключениях потомков Луза (мифического основателя Португалии) среди бескрайних и неведомых океанских хлябей кажется читателю невероятнее античных поэм, чьи герои-мореходы «жались поближе к берегам» [39]. Разве Одиссей или Эней, спрашивает Камоэнс, осмеливались выйти в «истинные океаны», разве они «хоть мельком» видали то, что видел да Гама? [40]. Помыслить жутко об одиссеях, длившихся много месяцев или даже лет, о многотрудных скитаниях португальцев по Индийскому океану. До тех пор пока люди не примутся странствовать среди других планет, им не дано больше испытать здесь, на нашей вращающейся Земле, той болезненной, великой и непреодолимой затерянности, которую ощущали португальские мореплаватели.

В поэме великан Адамастор, стоящий на страже у мыса Доброй Надежды (мыса Бурь), пробуждает в этих мореходах страх и неуверенность: не чересчур ли далеко отважились они проникнуть? Но португальцы не поворачивают вспять. «Лузиады» вмещают в себе самую суть португальских свершений в конце XV и на протяжении XVI в.: вытащить Запад за пределы «тесных средиземноморских горизонтов» и, по словам оксфордского ученого Мориса Боуры, открыть ему «вид, охватывавший половину земного шара» [41].

Камоэнс – первый великий мастер европейской литературы, который пересек экватор, увидел тропики и побывал далеко на востоке. На «путях, которых не знают карты», его спасали от гибели «среди волн капризных и коварных» только «хрупкие шпангоуты» [42]. Насыщенные подробностями, красочные описания Индийского океана, оказывающего страшное воздействие на людей, свидетельствуют: Камоэнс хорошо знал, о чем писал.

Грозой нам доводилось любоваться И видеть молний яркое свеченье, Которое полнеба зажигало И в мрачном море вскоре исчезало [43].

Очень живо Камоэнс воспел и Восток – побережья Индийского океана, которые поэт зовет «индийскими краями». Он пишет о мозамбикских парусах, сделанных из пальмовых листьев; о туземцах, которые ходят с голой грудью и носят кинжалы; о лиловых кафтанах жителей Малинди, о позолоченных воротниках и бархатных туфлях тамошнего повелителя. Затем заходит речь о Дофаре, «источнике наших чудеснейших храмовых благовоний». Потом об острове Бахрейн в Персидском заливе, где «…океанское ложе / Усеяно перлами, подобными лучам утренней зари». Камоэнс повествует о «просторных шатрах» и «ласковых рощах» близ индийского дворца, об ароматном бетеле, о черном и жгучем красном перце, об имбире, и о драгоценных камнях, и о «чудовищных индийских божествах, крикливо раскрашенных и многоруких». Он описывает подводные травы у Мальдивских островов, сандаловые деревья Тимора и жителей Бирмы, «препоясывающих чресла свои поясками с бубенчиками» [44]. Поскольку поэт проделал тот же путь, что и Васко да Гама, эпическое повествование изобилует достоверными подробностями. Описание пира в Калькуттском дворце приводит на память описания ацтекской Мексики, сделанное Берналем Диасом дель Кастильо, летописцем экспедиции, которую возглавлял Кортес.

Камоэнс, галисиец по происхождению, появился на свет в 1524 г. Вырос он в самом сердце Португалии, в Коимбре, знаменитой своим средневековым университетом, где Камоэнс учился. Классический дух эпохи Возрождения уже напитывал все вокруг, и поэт погрузился в изучение греческой и латинской литературы. «Основательность полученного им образования, – замечает британский ученый Эдгар Престидж, – видна уже по одному тому, что Камоэнс писал свою эпическую поэму, изобилующую ссылками на античные и другие литературные источники, в африканских и азиатских крепостях, вдали от любых библиотек» [45].

В Страстную пятницу 1544 г. в одной из лиссабонских церквей поэт с первого взгляда полюбил тринадцатилетнюю девушку, Катарину де Атаиде, впоследствии ответившую на его нежное признание резким отказом. Черная тоска охватывала Камоэнса, приходили мысли о самоубийстве. Не исключается, что примерно в это время он дрался на дуэли. Как бы там ни было, поэт безумствовал до такой степени, что ему было отказано от королевского двора. В 1547 г. Камоэнс вступил в армию и два года прослужил в Сеуте, где при стычке с марокканцами лишился правого глаза. Дома, в Лиссабоне, дамы стали насмехаться над его увечьем, и Камоэнс примкнул к бесчинствовавшей шайке «золотой молодежи», по-прежнему не оставляя надежды получить какую-нибудь государственную службу. Но при дворе его не желали замечать. Затем во время уличной потасовки он ранил дворцового слугу и очутился в темнице. Прощение было даровано при условии, что поэт на пять лет пойдет в солдаты и отправится служить в Индию. Условие чуть ли не равнялось смертному приговору, ибо в том же самом году лишь один из четырех отплывших в Индию кораблей благополучно достиг места своего назначения.

В 1553 г., через шесть месяцев после того, как судно покинуло Лиссабон, показался Гоа – португальская твердыня, основанная д’Албукерки и населенная ста тысячами жителей. Оттуда Камоэнс отправлялся в военные походы, чтобы приструнивать мелких прибрежных царьков – индусов и мусульман. Он плавал с армадой, вернувшейся в Аравийское море, чтобы затем подняться по Красному морю и Персидскому заливу, где следовало обуздать пиратов, которые на протяжении всей истории оставались настоящим бичом тамошних вод. А следующая охота на морских разбойников привела Камоэнса к Африканскому Рогу, в Аденский залив и восточноафриканский порт Момбасу. Ненадолго вернувшись в Индию, поэт опять ступил на корабельную палубу: теперь было приказано плыть к востоку, к Молуккским островам и Макао. Жизнеописание Камоэнса можно читать как отчет о полицейских действиях португальцев в незадолго до того созданной океанской империи. Все, что довелось пережить Камоэнсу, вплетается в последнюю песнь «Лузиад», напитанную духом экзотических приключений и глубочайшей тоски по дому – той неповторимой печали, общей всем португальским морякам, что зовется у них saudade.

Значительную часть поэмы Камоэнсу пришлось переписать заново. Текст пострадал в 1559 г., когда поэт, взятый соотечественниками под стражу, возвращался из Китая в Индию. Корабль потерпел крушение в устье реки Меконг (территория нынешней Камбоджи). Камоэнс доплыл до берега, прижимая к груди уцелевшие листы рукописи, все свои пожитки и деньги оставив на борту.

Как и почему он оказался узником, так и не выяснено. Скорее всего, это было итогом какой-то интриги; а возможно, Камоэнс, вынужденный жить среди людей задиристых и неугомонных, допустил какую-нибудь оплошность. Он сумел возвратиться в Гоа через Малакку. Там, оправданный и освобожденный из-под стражи, Камоэнс разжился деньгами взаймы и направился в Мозамбик, где провел еще два года, будучи не в силах возвратить свой долг. И пропитание, и одежду, и деньги на дорогу в Португалию поэту пришлось просить у друзей. Единственным сокровищем, которое он привез домой после семнадцатилетних скитаний, была завершенная рукопись «Лузиад». Покинув лиссабонскую пристань, Камоэнс первым делом отправился посетить могилу Катарины. Рыцарскую верность своей возлюбленной он сохранил до конца.

«Лузиады», напечатанные в 1572 г., принесли Камоэнсу королевскую пенсию, но беды его и невзгоды не закончились. Поэма призывает возродить имперский дух, ибо вторжение короля Себастьяна в Марокко закончилось разгромом португальских войск и последующим их уничтожением. Несколькими годами позднее, в 1580-м, Камоэнс умер в Лиссабоне от чумы – неженатый и одинокий. В доме не нашлось даже простыни, чтобы накрыть покойника. Обернули Камоэнса заемным саваном, а похоронили в общей могиле. Три столетия спустя предполагаемые останки поэта перенесли в португальский национальный пантеон – причудливый, увенчанный многими шпилями монастырь иеронимитов (Белен, западный Лиссабон). Здесь останки Камоэнса покоятся в каменной, украшенной изваяниями гробнице, залитой желтым солнечным светом, струящимся сквозь цветные стекла величественных витражей. Бок о бок с Камоэнсом лежит Васко да Гама, получивший бессмертие благодаря поэту.

Великое воодушевление, с которым написаны «Лузиады», приводит на память и другой великий иберийский эпос – «Дон Кихота», вышедшего в свет спустя три десятка лет, в 1605-м и 1615-м. Оба произведения были выплавлены в тиглях почти невыносимых испытаний и страданий, выпавших на авторскую долю. Мигель де Сервантес, подобно Камоэнсу, вступил в войско и сражался в морской битве при Лепанто (1571), неподалеку от западных берегов Греции. Из битвы Сервантес вышел с навсегда изувеченной левой рукой. Четырьмя годами позднее, по дороге домой, в Испанию, он угодил в лапы берберийским пиратам, стал рабом и собственностью владыки Алжира. Проведя в рабстве пять лет, несколько раз неудачно пытавшись бежать, Сервантес волей-неволей уплатил за себя выкуп, дотла разоривший его семью. Хотя предметы обоих эпосов полностью различны – «Лузиады» страстно воспевают имперские завоевания, а «Дон Кихот» пародирует рыцарские романы и высмеивает странствующее рыцарство, – обе книги являют собой великое и дерзкое, деятельное путешествие по карте земного шара.

В зачине поэмы Камоэнса утверждается, что португальцы намного выше древних греков и римлян, ибо португальцам «поклонились и Марс и Нептун» [46]. Но все же автор отдает должное древним на всем протяжении поэмы уже одним тем, что использует классические античные образы. Древние божества – исполненные красоты, очарования и блистательных противоречий – помогают предрешить исход морского странствия. Вакх пытается помешать португальским корабельщикам, а Венера и Марс благоволят к ним. Эта глубокая связь со средиземноморской мифологией, согласно оксфордскому ученому Боуре, дает возможность отнести поэзию Камоэнса к светской словесности Возрождения – даже при том, что «Лузиады» можно толковать как утверждение христианства после долгого мусульманского засилья на Средиземном море и Леванте.

Камоэнс, как и сама Португальская империя, полон противоречий. Он – первый из новых авторов, последний из средневековых. Вслед Боуре его можно назвать гуманистом, поскольку поэт осуждает злодеяния некоторых португальских завоевателей, хотя и мусульман зачастую изображает красками черными и едкими. Он говорит о «гнусном Магомете» [47]. Ислам для Камоэнса – нечто варварское и растленное, сочетающее в себе «хитрость и притворство» [48]. Добродетельны только те мусульмане, что помогают португальцам, ибо столкновение, изображаемое Камоэнсом, – ни больше ни меньше как борьба света против тьмы [49]. Камоэнс порицает Реформацию за то, что она разделила христиан именно тогда, когда им следовало объединяться против исламской угрозы. Вместо того чтобы сражаться с папой римским, намекает поэт, им следовало бы драться с турками.

Поэма славит имперские португальские захваты, но отношение самого Камоэнса к этим захватам бывает двусмысленно. Он негодует по поводу честолюбия и тщеславия, признаёт, что насильственное насаждение христианской религии может привести к новым ужасам. Как он пишет:



Поделиться книгой:

На главную
Назад