Тайный канон Китая
Предисловие составителя
В этой книге под одной обложкой собраны три классических китайских сочинения, в которых излагаются секреты успеха в любой коммуникации и противостоянии. Эти произведения, долгое время вызывавшие к себе, как принято говорить, неоднозначное отношение и оттого нередко хранившиеся в тайне, приобрели, на мой взгляд, особенную актуальность в современном мире, где, нравится нам это или нет, место «объективной истины» занято прагматикой общения, которая предъявляет особые, еще плохо понятые требования к личности.
Китайцы создали самобытную и утонченную концепцию стратегии, поскольку всегда были зачарованы
Стоят за этим довольно простые и очевидные вещи. Например, всем вроде бы понятный смысл речи, обладающий большой независимостью от формальных правил сообщения. И тщательная формализация сообщения лишь позволяет сильнее ощутить неформализуемое присутствие этого смысла. Здесь уже наглядно представлена вся диалектика нашей коммуникации и, следовательно, человеческой социальности: чем настойчивее и точнее мы обозначаем наше отношение к другому, тем отчетливее проступает безмолвие между нами. Нужно очень хорошо говорить, чтобы познать ценность безмолвия.
Такова подоплека знаменитых «китайских церемоний», определивших облик китайской цивилизации — действия воистину обходительного, предупредительного, то есть позволяющего и обойти сильные стороны своего визави, и предупредить его действия. Что такое ритуал? Прежде и превыше всего — действие, нечто символизирующее и потому в пределе своем символическое, лишь символически выражаемое. Вовсе не обязательно какое-то конкретное, предметное действие: символическая реальность, как смысл в речи, по определению отсутствует в наличном, хотя не существует отдельно от него. Если говорить точнее, в ритуале воображаемое и действительное друг друга проницают, не подменяя друг друга, и поэтому символическую реальность нужно понимать в конечном счете как (потенциально) бесконечную перспективу взаимоотражения, взаимной подстановки присутствующего и отсутствующего, данного и не-данного, где первичным является все-таки отсутствующее и не-данное или, лучше сказать, заданное. Каждая форма имеет своим истоком нечто бесформенное, или, по-другому, предел форм.
Ритуал, таким образом, есть форма и среда коммуникации, которая выявляет сами пределы сообщения. В ритуале и посредством него сообщение становится чистой сообщительностью.
«В сознании присутствует еще сознание», «в жизни есть нечто еще более живое», «в духе есть еще большая духовность» — гласят формулы китайской традиции. С этой точки зрения символическая реальность предваряет, предвосхищает актуальное бытие, делает возможным все сущее, дает всему быть (или, точнее, предоставляет всему пространство жизненного произрастания). Речь идет не о неком идеальном, умопостигаемом образце, но, по сути, о пределе опыта, моменте превращения, и даже, точнее, самопревращения всего сущего, бездне метаморфоз — самой по себе неизменной. Китайские учителя уподобляли ее семени вещей, которое не тождественно плоду (актуальному бытию) и все-таки уже содержит его в себе как бы в виртуальном виде. Это символическое миросозерцание китайцев не знает явлений и сущностей, но лишь «следы», или «тени», сокровенной реальности — проблески типизированных, «превращенных» форм, вовлеченных в поток вселенской сообщительности.
Символическое действие представляет собой, в сущности, бесконечно действенный покой, который делает возможным всякое внешнее, ограниченное действие; оно есть своего рода воздействие. «В пределе покоя таится предел свершения», — говорил конфуцианский ученый Чэнь Сяньчжан. С этих позиций древние учителя Китая оценивали природу власти и эффективность действия вообще. Конфуцию принадлежит высказывание: «Шунь управлял недеянием. А как он делал это? Просто величественно сидел лицом к югу и только» (правителям Китая, являвшим собою как бы земной прообраз Полярной звезды, полагалось восседать на троне лицом к югу).
Основоположник же даосизма Лао-цзы исповедовал принцип: «Путь ничего не делает — и в мире все делается».
Из намеченной здесь посылки о символической реальности вытекают по крайней мере три важных следствия.
Во-первых, познание символизма предполагает способность возвратиться к элементарному, исходному импульсу жизни, способность воспринимать мир в момент его рождения, предвосхищаит все явления. Символическое (не)действие соответствует акту «рассеивания» (сань), соскальзывания форм в нюанс и в конечном счете — к собственной границе, которая сама по себе безгранична. Но это означает также, что все сущее связано в «одно тело» мироздания внутренними связями, и в этом континууме «единотелесности Пути» не существует объективных границ между вещами, нет отдельных сущностей. Мир здесь предстает непостижимо тонкой паутиной связей и соответствий, где бытие всегда есть событие, а это последнее в своем пределе является всеобщей со-бытийностью, где всякое сообщение сводится к чистой сообщительности. Даосскому философу Чжуан-цзы принадлежат классические формулы: «все вещи вкладываются друг в друга», «все вещи — словно раскинутая сеть, и в ней не найти начала».
Познание символизма требует не столько усилия рефлексии и анализа, сколько открытости сознания и, следовательно, особой чувствительности духа, превосходящей разделение между физическим восприятием и умозрением. Человек Пути в китайской традиции — и это не воспринималось в Китае как метафора — «слышит животом», «дышит пятками», а главное — думает сердцем. Такой целостно воспринимающий человек никогда не будет понятен тому, кто воспринимает мир по частям — отдельно органами чувств, отдельно рассудком и т. д. Вот почему китайцы неизменно настаивали на «секретах мудрости» и необходимости иметь в деле познания истины учителя, который по определению непрозрачен для ученика.
Во-вторых, символическая реальность — это не тождественная себе сущность, а действие, событие и, в конечном счете, как было сказано, — событийность вещей. Она пребывает «между наличием и отсутствием», а потому являет собой предел вещей и в высшей точке своего развертывания — саму предельность существования. Она — как чистая виртуальность, первозданный динамизм воображения, который всегда существует лишь в оболочке созерцаемых образов. Воплощая силу превращений, она не может не «терять себя», наполняя собою мир вещей. Оттого же средой постижения символизма в Китае всегда были школа и преемственность между учителем и учеником (мыслившаяся по образцу отношений отца и сына). Более того: учитель в известном смысле нуждается в ученике даже больше, чем тот в учителе. Как сила метаморфозы, извечно уклоняющаяся от самой себя, переходящая в «другое», символическая реальность всегда дается в своей противоположности — в своем отражении, тени, отблеске. Внутренний опыт истины, неоспоримая уверенность в подлинности своего существования, облекается покровом полуфантастического предания, преломляется пеленой иносказаний, намеков, анекдотов, поговорок и прочих форм недосказанности в речи, которые окутывают и сберегают «отсутствующее» тело традиции, как кокон куколку. Иносказание выводит внутреннее наружу и делает смысл неутаимой тайной. Непостижимая глубина Пути писана незримыми письменами на поверхности Земли; она присутствует в гуще обыденной жизни: Небо, говорил тот же Чжуан-цзы, есть только «четыре ноги и хвост у буйвола». Нет истины, более откровенной и более загадочной!
В-третьих, символическая (без)деятельность, пронизывая незримо все явления в мире, никогда не исчерпывает себя и исключает любое прямое воздействие. В действии Великого Пути, каковое есть только бесконечность спонтанных музыкальных созвучий бытия, не видно никаких причин; в нем есть только следствия, только результат, или, согласно древней формуле, «дерево без корней», «эхо без звуков», «сеть вещей без начала». Это действие, разумеется, невозможно выявить и локализовать в пространстве и во времени, его нельзя приписать какой бы то ни было силе. Великий Путь разворачивается как бесконечный процесс и «оказывает действие» сразу повсюду и притом по виду косвенным, а в действительности — внутренним и безусловным образом. Нашему взору — физическому и умственному — доступны только следствия, «мертвые следы» сокровенных превращений мира. Речь идет о действии, по своей природе чисто внутреннем, духовном (шэнь), но имеющем вполне материальные проявления подобно тому, как всякое тело имеет свою тень. Его ближайшим прообразом в природном мире служит рост живых тел: невозможно различить, каким образом происходят естественные превращения в жизни растений или животных, или, скажем, изменить установленные природой сроки созревания организма.
Из указанного здесь различия между символической (без) деятельностью и предметным действием проистекает столь важное для воинского искусства Китая различие между техническим мастерством и «духовным достижением», этим знаменитым гунфу, дарующим силу без усилия и победу без боя.
Здесь требуется особенное, «всему предшествующее знание» (сянь чжи), стяжаемое длительным духовным подвигом (что, собственно, и означает слово гунфу). Победа в китайской стратегии всегда дается тому, кто ее заслуживает: человеку высокой нравственности, каковая проистекает из необычайно обостренной духовной чувствительности.
Мир событийности строится по закону анафоры — подобия неподобного. Так идея символической реальности оправдывает главный тезис китайской стратегии: «война — это путь обмана».
Именно: правда обмана. Последняя истина бытия, его неотвратимая судьба есть не-двойственность явленного и сущего, начала и конца, должного и возможного. Взаимопроникновение противоположностей — «пустоты» и «наполненности», присутствия и отсутствия, порядка и беспорядка, движения и покоя и т. д. — есть главный и, в сущности, единственный постулат китайской стратегии. Но в этом пестром круговороте явлений, буквально ослепляющих, дезориентирующих противника, не дающих противнику никаких «точек отсчета», есть своя (символическая) глубина, своя иерархия ценностей: видимый хаос таит в себе строгий порядок, зримая слабость чревата всесокрушающей мощью.
Наконец, глубина и поверхность сами вовлечены в мировой круговорот Пути: они предполагают и замещают друг друга, подобно внутренней и внешней сторонам известной ленты Мёбиуса. Явленные «формы», или диспозиции, войска порождают его невидимый извне стратегический потенциал, а последний, в свою очередь, реализуется в мгновенном сокрушительном ударе. Это двухступенчатое развитие стратегического действия воспроизводит традиционный путь духовной практики: отрицание явленных форм ради их символического «истока» и отрицание метафизики ради предельной конкретности «живой жизни». Китайская стратегия есть именно «путь к очевидности». И этот путь должен быть проделан реально, то есть в духовном опыте.
В отличие от европейских теоретиков войны китайские мастера стратегии ни в малейшей степени не надеются на удачу или случай, одним словом, на «милость фортуны», и не находят удовольствия в сопутствующей такой надежде чувственной экзальтации. К так называемой романтике войны они питают искреннее отвращение, их не прельщают фантазии на тему героической смерти. Они ищут стратегию без риска и делают ставку на знание войны, а надежность и эффективность этого знания, в их представлении, определены мерой его детализации.
Именно «понимание» (чжи) является для них первой добродетелью полководца, и лучшая победа — та, которую одерживают благодаря расчетам и правильно составленным планам.
Стратегическое знание, о котором говорится в военных канонах Китая, коренным образом отличается от знания теоретического, то есть знания отвлеченного и общепонятного, основывающегося на логических процедурах и всеобщих законах.
При внимательном рассмотрении сам процесс познания для китайского стратега распадается на три этапа, каждому из которых соответствует и особая разновидность знания.
Итак, разработка стратегии начинается с получения информации, относящейся к военной кампании. Эта информация складывается из наблюдения за людьми и окружающим миром, донесений лазутчиков, а также разного рода специальных сведений. На этом этапе большую роль играют разного рода классификационные схемы, позволяющие систематизировать и оценивать добываемые сведения. Однако знание обстоятельств, как бы обширно оно ни было, само по себе не принесет победы. Решающее значение имеет способность вырабатывать синтетически всеобъемлющее видение, или, как сказано уже в «Книге Перемен», «великое видение» (да гуань), которое превосходит или включает в себя все частные перспективы созерцания. Достижение этого идеала предполагает умение сводить воедино различные виды информации, сопоставлять отдельные факторы и выводить из этого общее и притом уникальное качество ситуации, ее, так сказать, символический тип.
Там, где знание становится средством сопоставления, взвешивания, обдумывания, одним словом — рассмотрения вещей под разными углами зрения, и критической оценки собственных взглядов (ср. английское refl ection), оно становится той самой «разумностью», которую китайская стратегическая мысль превыше всего ценит в полководце. (Это понятие, заметим, занимало сравнительно скромное место в ряду нравственных доблестей конфуцианства и вовсе отвергалось даосами как пустое «суемудрие».) Вершины разумения достигает тот полководец, который одновременно «знает выгоду и вред», «знает противника и знает себя». Такой стратег никогда не будет знать горечи поражения.
Китайские авторы ничего не говорят о том, каким образом последовательная детализация, «утончение» знания приводят к целостному постижению действительности. Для них первое очевидно с необходимостью подразумевало второе, и на то есть веские логические основания: чем больше различий между вещами мы сознаем, тем более мы способны к сопоставлению и рефлексии и тем с большей настойчивостью ищем единство мира. Китайцы мыслили мир как «десять тысяч вещей», неисчерпаемое разнообразие которых несводимо к единичности первоначала.
Каждая вещь, по китайским представлениям, имеет свой «утонченный принцип», или свой «внутренний предел», в котором она одновременно находит свое завершение и претерпевает превращение, переходит в нечто иное. В таком случае все есть только превращение, и единство бытия обеспечивается не какой-либо субстанцией или сущностью, а чистым различием, различением без различаемого, нескончаемым саморазличением. Познание превращается в знание пределов вещей и, следовательно, знание одновременно присутствия и отсутствия сущего; оно становится, говоря языком китайской традиции, «знанием незнания», или «незнающим знанием». Самые качества вещей здесь, как в монадологии Лейбница, определяются только выбранной перспективой, местонахождением в пространственно-временном поле универсума. В этом видении единство мира столь же реально, как и уникальность каждого момента существования. Поскольку все бесчисленные вещи-события составляют здесь «одну вещь» (именно так, повторим, определялась реальность в даосской философии), или, можно сказать, вещь-событийность, мир предстает иерархией общих и частных категорий.
В вездесущей предельности становление сливается с бытием: превращение малейшей пылинки равнозначно обновлению целой вселенной, а сущность ежемгновенно изливается в собственный декорум. В этом мире всеобщей уникальности нет платоновой иерархии горнего и дольнего: бытие каждой «вещи» оказывается актом ее вкоренения, «вживления» в целостность Великого Кома бытия (еще одно даосское название универсума), которая сама определяется этим актом. Воссоединение с беспредельностью «одного тела» чеканит типы существования, но сама природа типа состоит здесь в его самотипизации, саморазличении. Вот почему типовые формы в китайской традиции всегда выступают как симулякры, метафоры истины, а не субстанции и не сущности.
Ясно, что знание, взращиваемое «тщательным вглядыванием» и завершающееся постижением вечного не-возвращения Хаоса, в конце концов освобождает себя от груза предметности и, как уже говорилось, требует полной открытости сознания миру. Оно есть именно знание событийности, то есть чистого, безусловного различия — некоей бесконечно малой дистанции между предыдущим и последующим моментами круговорота самообновления, повторения неповторяемого. Ясно, что знание такого рода абсолютного (само)различения не принадлежит субъекту и не имеет своего объекта; его содержание — сама между-бытность или средоточие существования. В этом пункте знание достигает своего момента метанойи, «переворота», «само-превосхождения» ума. От эмпиризма чувственного восприятия и умозаключений оно восходит к своего рода трансцендентальному эмпиризму самодовлеющей и извечно превосходящей себя творческой воли. Именно воля изначально несет в себе импульс к различению и воплощает в себе предел конкретности, предваряющий всякое предметное знание: она знает себя непосредственным и спонтанным образом. Знание, ставшее волей, достигает собственного предела, становится «доскональным» и в самом себе обретает собственное основание.
Каковы следствия рассмотренного здесь подхода к проблеме знания? Во-первых, речь идет о знании со-бытийности и, следовательно, схождении несходного. Это знание всегда оперирует (не)двойственностью внутреннего и внешнего, сущности и декорума, «своего» и «иного». Оно выявляет мир, где одно пребывает в другом: так в китайском саду цветы выписываются белой стеной, декоративный камень получает свое бытие от воды, в которую он смотрится, а жизнь мудреца Чжуан-цзы проживается наивной бабочкой, которой Чжуан-цзы видит себя во сне.
Во-вторых, как знание беспредметной, но вездесущей предельности существования оно побуждает сознание открываться все новым нюансам опыта и так повышать свою чувствительность, свою степень бодрствования. Недаром сознание отождествлялось в Китае именно с вместилищем чувств — сердцем и с волей. Собственно, воля и есть форма непосредственного знания процесса в единстве его актуальных и потенциальных свойств. Воля сообщает о символическом, то есть предвосхищаемом, данном в «опережающем знании» совершенства вещей.
Третье и, пожалуй, самое важное следствие рассматриваемой концепции знания заключается в способности различать в со-бытийности также временное измерение, то есть каждое состояние имеет предшествующее и последующее, или внутреннее и внешнее измерения. Как раз в этом пункте наглядно проявляется с виду внезапная (а в действительности закономерная) переориентация познания с исследования внешних обстоятельств на обретение некоего внутреннего самодостаточного знания.
Сам поединок полководцев или мастеров боевого искусства в китайской традиции нередко сводился к тому, что соперники определяли, кто из них способен глубже проникнуть в бездну «утонченных перемен», где скрывается первичный импульс действия. Опередить противника в опознании этого импульса — значит победить. Мудрец воздействует на мир как бы изнутри, не прибегая к внешнему воздействию, то есть — к насилию.
Бездна вечно «начинающегося начала» и составляет символическое, лишенное протяженности пространство стратегического действия. Это пространство чистой виртуальности, этот мир, предваряющий сам себя, пребывают между «тем, чего еще нет» и «тем, что уже есть». В этом мире правдивой обманчивости все реально и нереально, возможно и невозможно.
Понятно, почему китайцы всегда уделяли огромное внимание шпионам и шпионажу на войне. Шпион — квинтэссенция войны в китайском понимании, а главенствующая роль среди них принадлежит двойным шпионам — этим настоящим супершпионам. Заметим, что слово «шпион» в Древнем Китае обозначалось тем самым термином цзянь (промежуток, разрыв), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.
Итак, предмет стратегии — непрерывно меняющаяся конфигурация сил, которую невозможно свести к формулам и правилам. Познание соотношения сил, или того, что в Китае называли условием властвования (цюань), требует превзойти одномерность формального анализа и перейти к системной оценке действительности. Стратегия — это не просто действие, а действие с «двойным дном», включающее в себя свою противоположность, как бы «противотечение». Взаимное соответствие воздействия и отклика, «следования» и «утверждения» создает стратегически благоприятную обстановку, которая характеризуется принципиальной двусмысленностью каждого маневра: все видимые «формы» войска равно реальны и нереальны, каждое действие может оказаться и подлинным и ложным.
Закончим этот краткий очерк основ китайской стратегии очень поучительным рассказом о некоем искусном поваре из даосской книги «Чжуан-цзы», где языком конкретных образов обозначены все основные элементы стратегического действия.
Приступая к работе, повар уже «не видит перед собой тушу быка», но «дает претвориться одухотворенному желанию в себе» и полагается на «духовное соприкосновение». Его нож «не имеет толщины», и он ведет его через полости в туше, никогда не встречая преград. Движениям его, особо оговаривает автор, свойствен как бы музыкальный ритм. Дойдя до «особо трудного» места, повар ведет нож с особенным тщанием, как бы весь замирает, и вдруг туша рассыпается, «словно ком земли рушится на землю». Мясник-виртуоз достиг подлинного знания стратега — состояния необыкновенной чувствительности, благодаря которой он способен превзойти мир вещей («уже не видит тушу») и вообще не полагается на органы чувств. Он постиг секрет микровосприятия и поэтому ничему не противопоставляет себя, вообще не имеет для себя ничего «представленного», а живет чистой практикой, живым сообщением с миром: он способен «духовным осязанием» вникать во все тонкости строения разделываемого материала. Сам бык предстает как бы в двух видах: собственно физическая туша (она относится к плану макрообразов) и непостижимо-утонченная завязь ее «небесного устроения» (уровень микровосприятий). Примечательно, что комментаторы толкуют отрешенность мясника от чувственного восприятия как «уступание», «отход» от данных чувств и рассудка. Мы имеем дело, по сути, с психологическим коррелятом того «уступания», которое создает пространство стратегического действия, или, другими словами, виртуальное пространство «пустоты», делающее возможным взаимопроникновение вещей.
Мяснику его работа приносит истинное удовлетворение, а бык, по утверждению одного из китайских комментаторов, даже не замечает, как его разделывают, и не выказывает никаких признаков неудовольствия — ведь он рассеивается в поле «пустоты» в соответствии с его «небесным устроением». Поразительно, но работа чудесного мясника служит для Чжуан-цзы иллюстрацией его идеала «вскармливания жизни», и на то есть свои основания: разъятая «без сучка и задоринки» бычья туша освобождается от своего индивидуально-ограниченного существования и возвращается к совершенной полноте бытия — истинному прообразу жизни. Истинный мастер разрешает все формы, выявляя их полноту жизненных свойств, которая сама имеет своим прообразом «одно тело» мира как высшее функциональное единство бытия. Истинное знание неотделимо от неизбывности духовного желания и нежности мимолетного прикосновения — этих самых чистых форм аффекта. «Наноси удар так, словно целуешь женщину», — гласит поговорка китайских мастеров рукопашного боя. И это тоже максима китайского стратега.
Древний даосский философ смог на удивление точно и живо изложить в своем роде универсальную и даже, в сущности, единственно возможную схему стратегии. Тот, кто будет твердо держаться этой схемы, обязательно добьется победы. Вопрос только в том, хватит ли у полководца воли и терпения охватить сознанием уровень микровосприятий, который дает интуицию глубинной событийности мира. Мясник в рассказе Чжуан-цзы говорит о себе, что он «любит Путь, а это выше простого мастерства». Чтобы постичь секрет беспроигрышной стратегии, нужно проникнуться безграничным доверием к вечноотсутствующей реальности. Для этого тоже требуется особый талант.
Музыкальная метафора в притче Чжуан-цзы заслуживает особенного внимания. Ритм есть самый верный признак событийности, составляющей саму природу жизни. Он не принадлежит ни идеальному, ни физическому миру, но преобразует одно в другое, связывая несвязуемое, открывая сознание неисповедимой бездне превращений. Истинный героизм китайского стратега не проявляется на поле брани. Он сокрыт в глубине его сердца. Это мужество предстояния перед несотворенным зиянием бытия.
Множество признаков указывает на то, что наследие китайской стратегии становится весьма актуальным в современном мире. Достаточно указать на быстрорастущее значение так называемых тотальных и информационных войн, которые предрешают исход противостояния еще до начала боевых действий или вовсе делают их излишними. Очень может быть даже, что в условиях анархии, сопутствующей информационной, или «постмодернистской», цивилизации, война вообще становится бессмысленной или даже невозможной. Это обстоятельство лишь с еще большей ясностью раскрывает глубинный смысл войны как способа сохранения жизненной целостности существования и, следовательно, как духовного испытания. Если человечество приходит к пониманию того, что боевые действия становятся ненужными, то не менее важно осознать и то, что главное условие победы в соответствии с идеальной стратегией, предлагаемой китайской мыслью, — это духовные качества победителя. Победа достается более достойному, более нравственному сопернику — вот один из самых примечательных уроков китайской стратегической науки. Это как нельзя более простой урок: побеждает тот, кто может водворить «сердечное общение», «сердечное понимание» между людьми.
Настоящая победа приходит
Гуй Гу-цзы
Предисловие
Автор трактата «Гуй Гу-цзы» — один из самых таинственных персонажей в истории китайской философской литературы. Ни имя его, ни место, где он родился или жил, ни какие-либо другие обстоятельства его жизни неизвестны. Полная и, в общем-то, редкая для Китая анонимность. Его литературный псевдоним, давший название трактату, означает буквально Ученый Чертовой долины. Прозвище не только колоритное, но и в своем роде примечательное и даже типичное: в древних сказаниях упоминается некая Чертова долина, где прародитель китайской цивилизации Желтый Владыка — личность совершенно мифическая — нашел драгоценный треножник, ставший символом его власти. Впрочем, местонахождение этой долины тоже неизвестно. В древних источниках указаны не менее пяти мест, носивших такое название, — все в разных областях Китая. Согласно одному из разъяснений, эту долину или, скорее, горное ущелье прозвали так потому, что дорога туда была трудна и опасна. Но само ущелье виделось авторам сказаний очень красивым, с чистым водным потоком, островом посреди него и глубокой пещерой в центре острова.
Еще одно древнее предание напоминает о том, что слово «бес» или «душа» означает «возвращение» (эти слова в китайском языке звучат почти одинаково). Имеется в виду, конечно, возвращение к глубочайшему истоку существования. Есть мнение поэтому, что чертей к этому таинственному мудрецу приплели всуе, и его прозвище надо толковать просто как ученый, вернувшийся в долины. Но все-таки примечательно, что философа, учившего добиваться успеха именно в обществе, в общении с сильными мира сего, китайская молва объявляет законченным, образцовым анахоретом.
Древний историк Сыма Цянь, живший в начале I века до н. э., в своем монументальном труде смог сообщить об авторе «Гуй Гу-цзы» лишь то, что он был «мужем эпохи Чжоу, скрывшимся в уединении». Со временем имя Гуй Гу-цзы стало собирательным для всех, избравших отшельнический образ жизни. Уединение не помешало обитателю Чертовой долины приоб рести славу основоположника китайского искусства стратегии. Он слывет наставником знаменитых дипломатов и стратегов Су Циня и Чжана И, которые в последней трети III века до н. э. помогли правителю царства Цинь создать выгодные для него политические союзы с рядом царств — так называемые союзы «по горизонтали» и «по вертикали» (
Существует и еще одна, не столь известная, легенда, согласно которой мудрец из Чертовой долины был также учителем двух выдающихся полководцев, живших, правда, намного раньше: Сунь Биня и Пан Цзюаня. Сначала они поклялись быть друг другу как родные братья, а после стали (по вине коварного Пан Цзюаня) заклятыми врагами.
Обилие претендентов на звание ученика великого знатока секретов власти говорит, скорее, о том, что его никогда не существовало в действительности. Но те же легенды позволяют заключить, что приписываемая ему книга считалась в равной мере кладезем и политической, и дипломатической, и военно-стратегической мудрости. В позднейшей традиции имя Гуй Гуцзы оказалось связанным с апокрифическим «Каноном Небесной вой ны», в котором излагалось искусство побеждать, не прилагая усилий, а только доверяясь «обстоятельствам, дарованным Небом», что, впрочем, является основным принципом китайской стратегической науки. Гуй Гу-цзы слыл также знатоком разного рода гаданий — по погоде, виду войска и т. п. — физиогномики, устройства мироздания и даже математики. Но более всего прославился он как мастер политической интриги и приемов психологического воздействия на оппонентов — дружественных или враждебных. В эпоху классической древности искусство «покорения человеческих сердец» и, следовательно, влияния на власть имущих (но вовсе не обязательно логического доказательства или даже убеждения) было главным оружием и предметом гордости так называемых «странствующих ученых», которые искали применения своим талантам политиков, администраторов и полководцев при дворах правителей уделов и царств.
Популярность методов того, что можно назвать стратегически ориентированной риторикой, где объектом воздействия и скрытой манипуляции становился чаще всего наделенный всей полнотой власти правитель, в ту эпоху жестокой борьбы за власть и непрерывных усобиц была столь велика, что, по словам Хань Фэя, многие правители царств именно в подобного рода приемах видели лучший способ укрепить свое могущество, пренебрегая законами и прочими орудиями государственного правления. Сам Гуй Гу-цзы снискал репутацию мудреца, создавшего стратегию поведения, которая позволяет при всех обстоятельствах держать под контролем «низкого человека».
С древних времен бытовало мнение, что Су Цинь и Чжан И являются подлинными авторами трактата «Гуй Гу-цзы», а именем своего наставника они воспользовались для того, чтобы придать своим писаниям больше веса. Это мнение не имеет под собой никаких документальных оснований. Известно к тому же, что в древности существовала отдельная книга, которую приписывали Су Циню. Иногда считают, что Су Цинь и Чжан И добавили к наставлениям своего учителя лишь три последних главы (эти главы не имеют нумерации в оригинале, и в них прямо говорится, что они составляют одно целое). Тем не менее, находка фрагментов утерянного трактата Су Циня из погребения в Мавандуе (центральный Китай), подтверждает, что книга Су Циня и нынешний текст «Гуй Гу-цзы» имеют много общего и даже, возможно, общий исток.
При всей таинственности автора «Гуй Гу-цзы» эта книга, конечно, не стоит особняком от прочих памятников древнекитайской политической мысли. Она разделяет основные положения и терминологию, которые составляли общий философский фонд слоя «странствующих ученых» и политических советников. Некоторые ее фрагменты и даже целые главы текстуально представляют близкую параллель текстам сходных по содержанию и лексике сочинений, в особенности трактатов «Гуань-цзы», «Дэн Си-цзы», «Хэ Гуань-цзы», а также ряда текстов, обнаруженных в последние десятидетия китайскими археологами.
Впервые трактат «Гуй Гу-цзы» упоминается сравнительно поздно — в библиографическом указателе, относящемся к концу VI века. Известно между тем, что еще в первые столетия н. э. были написаны два комментария к нему, впоследствии утраченные. В VI столетии известный ученый-даос Тао Хунцзин составил новое толкование на эту книгу. Позднее появились еще два толкования, но только комментарий Тао Хунцзина дошел до наших дней.
Тщательный анализ лексики и стиля трактата показывает, что он действительно восходит к эпохе Борющихся царств (IV–III вв. до н. э.) и был составлен в центральных царствах тогдаш ней китайской ойкумен[1]. Окончательно же текст трактата, очевидно, сложился к рубежу н. э. В нем есть пассажи и отдельные фразы, которые, как уже говорилось, почти дословно совпадают с фрагментами ряда других древних сочинений, касающихся вопросов политики и военной стратегии. Некоторые ученые даже находят в его последней части следы буддийского влияния. Большинство современных исследователей уверенно датируют первые три главы трактата «Гуй Гу-цзы» эпохой Борющихся царств. Остальные части книги сложились, возможно, несколько позже.
Странная судьба «Гуй Гу-цзы» и покров тайны, окутывающий его автора, во многом объясняются тем, что с возникновением в древнем Китае централизованной империи исчезла и социальная почва, которая питала традицию Философа Чертовой долины и его последователей. Империя нуждалась прежде всего в четко прописанном административном регламенте, так что институты государственной бюрократии с ее субординацией и формалистикой во многом заслонили и даже сделали ненужным наследие индивидуальных, способных на нестандартные поступки и суждения советников-стратегов, которые стояли в центре политической жизни доимперской эпохи. Это наследие продолжило свое существование, так сказать, неофициально — как полусекретное и сомнительное в нравственном отношении искусство корифеев дворцовых интриг или кабинетных теоретиков.
Традиционный текст «Гуй Гу-цзы» состоит из трех частей («свитков»). Первые две части содержат двенадцать глав (еще две главы утрачены, от них сохранились только названия), а третья часть включает в себя три главы, которые не имеют нумера ции, причем первая из них разбита на несколько разделов.
«Гуй Гу-цзы» всегда входил в число популярнейших книг в области военной и политической стратегии, хотя многие конфуцианцы критиковали отца китайской дипломатии за его беспринципность, равнодушие к моральным устоям и в особенности за то, что он учил «обманывать людей». Особенно резкое высказывание принадлежит ученому XIV века Сун Ляню, который утверждал, что советы Гуй Гу-цзы — это «суетливое знание змей и мышей» и что «тот, кто воспользуется ими в семье, погубит семью; кто воспользуется ими в государстве, погубит государство, а кто воспользуется в Поднебесной, погубит Подне бесную».
Обвинения конфуцианских моралистов, как мы сможем убедиться ниже, явно несправедливы, даже если ограничиться разбором взглядов самого Гуй Гу-цзы. Но есть еще и более широкая проблема, заключающаяся в том, что никакая мораль не может отменить стратегического измерения в политике, ибо ни одно общество не может жить только формальными правилами. Можно не сомневаться, впрочем, что нападки морализирующих конфуцианцев только увеличивали популярность этого экзотического философа.
Гуй Гу-цзы получил признание и за пределами традиции ученых-книжников. Его взгляды во многом близки заветам даосского патриарха Лао-цзы, и даосы объявили его одним из святых древности, который обрел бессмертие и «лицом был, словно ребенок». Они утверждали, что у него была целая сотня учени ков и что среди них только Су Цинь и Чжан И не интересовались секретами вечной жизни, а постигали принципы стратегии. В даосском предании даже утверждается, что Гуй Гу-цзы носил фамилию Ван и что он вместе с Лао-цзы ушел в Западные страны, но позднее вернулся в Китай. В народных же легендах Гуй Гу-цзы предстает в роли могущественного волшебника, который умеет вызывать ветер и дождь, превращать разбросанные по земле бобы в воинов и т. п.
В настоящее время имеется четыре основных списка «Гуй Гу-цзы». Самый ранний помещен в издании даосского канона XV века. Второй список — это рукописный экземпляр, составленный при императоре Минской династии Цзяцзине (XVI в.) и отредактированный рядом китайских текстологов.
Существуют две основные версии текста «Гуй Гу-цзы». Одна из них помещена в своде даосских книг «Дао цзан», составленном в XV веке, другая была издана в начале XIX века, но основывается на значительно более раннем издании эпохи Сун (X–XIII вв.). Это последнее издание более полное и надежное, и именно оно служит основой для современных публикаций трактата. К этому перечню следует добавить обширные фрагменты, вошедшие в старинную энциклопедию «Тайпин юйлань» (Х в.). В публикуемом переводе отмечены наиболее существенные разночтения между указанными версиями. Большинство из них касаются списка, включенного в даосский канон.
Хотя в последнее время практически каждый год появляются новые издания «Гуй Гу-цзы», полновесная редакторская работа над его текстом все еще далека от завершения. Наиболее тщательным, но не исчерпывающим образом трактат исследован в книгах тайваньских ученых Сяо Дэнфу и Сюй Фухуна. Прочие издания и толкования «Гуй Гу-цзы» ограничиваются более или менее произвольными переложениями древнего оригинала на современный язык.
Как ни странно, не существует и полных переводов этой книги на западные языки. Возможно, дело в необычайных трудностях перевода «Гуй Гу-цзы» с его чрезвычайно лапидарным и во многих, прежде всего лексическом, отношениях необычным, даже уникальным языком: мы имеем дело с уникальной в своем роде попыткой применить общие положения китайской мысли к весьма специфической и притом чрезвычайно деликатной области политики, каковой является, как принято теперь говорить, «технология власти». Такая попытка неизбежно порождает множество неясностей и недоразумений.
Кроме того, мы имеем дело с той стороной наследия классической древности, которая не получила большого развития в политической культуре императорского Китая и, как следствие, осталась малопонятной для позднейших читателей. Ведь стратегия коммуникации, которая является в своем роде искусством и требует творческого подхода, не могло найти большого применения в огромной империи, где слишком многое держалось на бюрократических формальностях.
В силу отмеченных выше обстоятельств комментарии Тао Хунцзина, которые в целом не выделяются оригинальностью и глубиной мысли, нередко оказываются единственным ориентиром в деле истолкования текстов, приписываемых загадочному философу-стратегу. В примечаниях особо оговариваются случаи, когда перевод основывается на толкованиях Тао Хунцзина, но не является единственно возможным.
Отвлекаясь от всех тайн и чудес, а равно протестов и предостережений, окружающих имя Гуй Гу-цзы и вполне объяснимых там, где речь идет о магии и секретах власти, нужно признать, что сочинение этого китайского Макиавелли представляет собой классический памятник китайской стратегической науки. Да, речь идет именно о науке, опирающейся на объективное и систематическое изучение человеческой психологии и человеческих отношений. В то же время эта небольшая книга с редкой откровенностью обнажает тайники китайской политической мудрости и китайской души вообще.
В подавляющем большинстве случаев рекомендации Гуй Гуцзы, столь ясные и доходчивые в своей конкретности, не требуют долгих комментариев, хотя предполагают процесс долгого и углубленного их постижения. Мотивы и польза суждений Гуй Гу-цзы могут быть без больших усилий интуитивно угаданы нашим «практическим разумом». Гораздо труднее оценить их предпосылки и значение как продуктов определенной системы мышления и поведения. Нельзя поэтому не сказать несколько слов о тех общих посылках мировоззрения Гуй Гу-цзы, которые определяют его подход к проблемам власти, управления, выбора и осуществления стратегии.
Историк Сыма Цянь охарактеризовал взгляды Гуй Гу-цзы в следующих словах: «Мудрый безыскусен[2], хранит перемены временно. Пустотность — вот постоянство Дао; следование заданному — вот принцип правителя». В описании Сыма Цяня Гуй Гу-цзы выглядит законченным даосом. Трудно найти более емкое и полное определение мировоззренческих основ даосской мысли. И, конечно, эти столь отточенные формулировки требуют тщательного и всестороннего обдумывания. За ними стоит долгий опыт размышления. Даже поверхностное знакомство с заветами Гуй Гу-цзы убеждает в том, что мы имеем дело с весьма сложной концепцией политики, которая, строго говоря, не имеет аналогов в западной политологической мысли. Какими наивными кажутся в свете тонких наблюдений и рекомендаций Гуй Гу-цзы привычные суждения европейцев о «деспотизме китайской власти»! Да и привычные западные классификации политических систем с их понятиями «монархии», «демократии», «анархии» и пр. не помогают здесь уяснить позицию китайского автора.
Главная трудность для оценки взглядов мудреца из Чертовой долины заключается, пожалуй, в его нежелании вообще давать определения политическому режиму или различным концепциям стратегии. Правитель у Гуй Гу-цзы, как принято в китайской традиции, правит не просто посредством законов и даже не «техникой управления» в собственном смысле слова, а как бы духовным видением, необыкновенной чуткостью духа, позволяющей ему прозревать мельчайшие «семена» явлений и потому упреждать события, все пред-усматривать. Таков смысл даосских понятий «прозрения мельчайшего» или «высшей одухотворенности». С усердием и терпением паука правитель-стратег или советник-стратег плетут сеть своих стратагем, хладнокровно дожидаясь, когда намеченная жертва сама угодит в расставленные для нее ловушки.
Для Гуй Гу-цзы, как и для любого другого древнекитайского политического мыслителя, власть остается неотъемлемой принадлежностью одного человека, но она предстает своего рода скрытым фокусом той или иной политической ситуации и не гарантируется ни законами, ни даже военной силой. Типично китайский взгляд на власть: последнюю невозможно определить и, значит, ввести в некие границы или рамки, а равным образом — вывести в пространство публичности, область представленного уму. Власть в ее первичном смысле силы, или «потенциала», существующего положения, некоей энергетической насыщенности пространства есть чистая полнота присутствия, тотальность практики сама по себе беспредметная и потому не имеющая отличительных свойств. Она исключает насилие и даже любое внешнее воздействие просто потому, что уже все в себя вмещает. Власть — это воздействие, в котором ведущий и ведомый, причем последний потому и находится в этом положении, что не догадывается о нем. Оттого же власть есть Путь, которым, согласно классической формуле, «все пользуются каждый день, а о том не знают».
Главный постулат китайской политологии заключается в том, что власть всегда и везде есть тайна, и тот, кто умеет владеть тайной, будет господином мира. Автор «Гуй Гу-цзы» разделяет эту общую посылку китайской политики: для него правитель есть величайший мудрец, который обладает недоступным простым смертным «сокровенно-утонченным», «опережающим» знанием. Невыразимость этого знания, его недоступность формализации как раз и делает его в высшей степени практичным и притом эффективным. Парадоксальный и тем не менее вполне здравомысленный тезис: мы можем пользоваться телевизором, не зная, как он устроен, и если нам скажут, что в коробке, которую нам дали, лежит жук, мы будем вести себя так, как будто жук и в самом деле там есть. Китайский стратег свободен и мудр именно потому, что знает иллюзорность всех образов и понятий. Он, как заметил один древний комментатор, «являет притворные образы демонов и богов». Такова тайна власти в чистом виде: это сила, которая сама устанавливает порядок мира.
В сущности, именно так воздействует на нас символический язык культуры: мы принимаем его на веру и строим отношения с другими людьми, исходя из того, что все идеалы, ценности и просто памятные события, возвещаемые им, так же реальны, как стол, за которым сейчас сидим. Вот почему китайский властитель — это одновременно мудрец и даже культурный демиург: он управляет, повторим еще раз, посредством символического знания, не прибегая к насилию, но встраивая всех людей в некое изначально заданное, совершенно естественное и вечно изменчивое, всегда открытое будущему единство. Иметь власть — значит уметь соответствовать ожиданиям людей, пользоваться их надеждами. Восточная политика — но разве только восточная? — свершается не в публичном пространстве, где люди признают свое условное равенство и могут соперничать друг с другом, а в глубине души каждого человека, где мы не столько предстоим другим, сколько стоим перед миром. Место этой политики — зазор между чистым (пустым), еще не знающим разделения сознанием самой жизни и сознанием предметным, имеющим определенное содержание. Чтобы восстановить эту первозданную силу
На языке китайской традиции это означает, что мудрый властитель «берет за образец Небо». Из этого следует, что человеческая социальность уходит своими корнями в спонтанную, несотворенную, извечно заданную глубину жизни. В этой глубине люди не могут не быть вместе — вот еще один штрих к традиционному китайскому идеалу «великого единения» (
Но что же вытекает из этого странного — не догматического и все же неоспоримого — утверждения о том, что власть есть тайна? Отсутствие политической теории с неизбежностью ставит во главу угла китайской «феномено-нелогии» сами факты жизни, единичные события или, по-китайски, «превращения» вещей. Для китайского учителя мудрости событие само по себе самодостаточно и самоценно, оно желанно и благотворно настолько, что самое понятие управления в Китае обозначалось словом «превращение» (
Превращение обуславливает эфемерный характер всего сущего и переживаемого, но оно составляет природу «внутреннего совершенства» (
«Путь есть источник духовной просветленности, а единое — это предел его превращений, — говорится в главе “Правление от основы”. — Настоящий человек един с Небом. Он обретает знание благодаря внутреннему совершенствованию: вот почему его зовут великим мудрецом». Когда мир предстает бесконечным богатством разнообразия (и, таким образом, является воистину живым миром), каждая точка пространства и каждое мгновение времени несут в себе, навевают собой полноту бытия, каждая вещь веет бездной Пустоты. Необозримая паутина событий — все более мельчающих, утончающихся перед внимательным, духовно-чувствительным взором — как раз и указывает (не обозначает и не выражает) на вечно-отсутствующую полноту жизни, каковая и есть подлинный исток и оправдание Власти. И надо понять, что неопределенность этого почти хаотически-пестрого мира является действительным условием абсолютного характера власти, сосредоточенной в личности правителя — не лучше ли сказать: за его спиной?
Что же в таком случае является главным условием или фактором власти для китайского мастера управления? Не что иное, как
Игра теней в китайском «политическом театре», по сути, не предназначена быть зрелищем. Стратег, говорит Гуй Гу-цзы, «действует незримо, а пожинает плоды, которые видны всем». Но речь не идет о какой-то нарочитой скрытности. Все явленное в театре китайской политики призвано удостоверять внутреннюю чистоту просветленного духа, подобного чистому зеркалу, которое все в себя вмещает — и ничего не удерживает. Смысл внешних образов политического действия заключается в том, чтобы мудрец взращивал в себе безмятежно-покойное сердце, внутреннюю «сосредоточенность» (
Семь мини-трактатов, составляющих XIII главу книги, проливают свет на действительное происхождение власти. В них указано, что тот, кто вознамерился обрести власть над другими, должен прежде достичь состояния «полноты духа» в самом себе. Только тогда сможет он подчинить других своей воле, но не силой, а «внутренним совершенством» — оказывая на окружающих скрытное и притом благотворное воздействие, «как весеннее тепло способствует произрастанию посевов». Впрочем, «сосредоточенность» отнюдь не исключает, а даже предполагает неустанную бдительность духа, его непроницаемость для окружающих.
Гуй Гу-цзы, таким образом, на свой лад развивает традиционное для Китая представление о власти как действенном бездействии, или «не-деянии». Собственно, власть потому и есть тайна, что она обладает наибольшей действенностью там, где как будто бездействует. По той же причине власть, так сказать, двухполюсна: правитель в китайской традиции немыслим без мудрого советника, ведающего собственно «делами правления». Отсюда и исключительно большое значение, придаваемое Гуй Гу-цзы искусству подспудно внушать государю нужное мнение, ибо политику-стратегу принадлежит область молчания, которое, как известно, всегда золото. Тот же принцип воспроизводится и в самой структуре книги: ее композиция подчинена не внешнему порядку логического доказательства, а внутренней логике самого процесса, обусловленной естественным ходом событий (такой подход еще более заметен в главном военном каноне Китая — трактате «Сунь-цзы»).
Традиционное деление трактата на три части («свитка») обозначает основные этапы — или, если угодно, аспекты — этого процесса. В четырех главах первого «свитка» излагаются общие принципы стратегического поведения, восемь глав второго «свитка» посвящены способам применения этих принципов, а семь последних глав касаются конкретных приемов стратегического искусства. Во всех случаях стратегия предстает как живой процесс, вырастающий из актуального и притом познанного в его объективности течения событий.
Первая глава трактата посвящена приемам «открытия» и «закрытия» партнера по деловому общению. Их смысл таков: для того, чтобы со всей достоверностью уяснить для себя помыслы и характер других людей, мастер стратегии общения стремится либо «раскрыть» партнера, побуждая его высказать свои заветные чувства и помыслы, либо заставить его «закрыться», то есть, умышленно противодействуя заявленным желаниям партнера, выяснить, насколько искренны и правдивы эти заявления. «Раскрытие» и «закрытие» в равной мере относятся к поведению и речам самого стратега: с их помощью он завоевывает расположение окружающих, не позволяя им установить над ним контроль. Разумеется, идеальным является такое состояние, когда эти два подхода находятся в равновесии. Но не столько хитрость, сколько именно соответствие ситуации приносит успех.
Вторая глава продолжает эту тему, ставя акцент на приоритете молчания и сокрытости перед самовыражением: «речь другого человека — это деятельность. Мое молчание — это покой. Следуй чужим речам и вслушивайся в чужие слова. Коли речи кажутся неразумными, доискивайся до причины, и смысл сказанного непременно раскроется… Это подобно тому, как расставляют силки, желая поймать зверя: чем шире расставишь, тем обильнее будет добыча. Путь согласуется с этой истиной: стоит лишь правильно рассчитать ход событий, и добыча сама попадется в расставленные сети. Вот так же нужно ловить человека, постоянно охотясь на него силками».
О чем идет речь? Об умении нарисовать перед собеседником привлекательную перспективу, которая побудила бы его высказать свои заветные мысли и цели. Для этого нужно уметь «действовать от противного», т. е. говорить как раз наперекор желанной цели, тем самым предоставляя своему визави возможность открыто сформулировать свои намерения. Гуй Гу-цзы начинает говорить здесь парадоксальным языком Лао-цзы, который учил, что для того, чтобы кого-то умалить, прежде нужно его возвысить, а для того, чтобы что-то расширить, нужно сначала это сжать и т. д.
«Тот, кто желает выслушать другого, должен хранить молчание. Тот, кто хочет показать себя, должен прежде скрыться. Тот, кто хочет возвыситься, должен сначала побыть внизу. Тот, кто хочет приобрести, должен сначала отдать. Тот, кто желает узнать затаенные чувства другого, сначала должен выставить образы и сопоставления, а потом поощрить его высказывать свои суждения».
В третьей главе главное внимание уделено одному интересному обстоятельству в человеческом общении: родство душ и взаимная симпатия может обнаружиться между людьми, не имеющими возможности тесно общаться друг с другом. Более того, самое чувство общности в отношениях с другими переживается нами на фоне сознания дистанции, нас разделяющей. Это дает возможность воздействовать на человека и даже управлять им как бы на расстоянии, без долгих объяснений, клятв в верности, но скорее намекая на свои чувства и мысли незначительными, мимолетными высказываниями и жестами. Чтобы добиться расположения властного лица, нужно знать, чем можно тронуть, «зацепить» его сердце. И здесь нужно уметь быстро менять свои планы и способы убеждения. В любом случае «мудрый не задумывает действий, которые не соответствуют обстоятельствам и неугодны государю».
В четвертой главе даются советы касательно обостренного чувствования ситуации, сопутствующего духовной бдительности. Мастер общения должен уметь замечать малейшие «трещины», т. е. слабые места в образе мыслей партнера, и умело пользоваться ими для того, чтобы добиться с этим партнером доверительных отношений, так сказать, «влезть в его душу». Аналогичным образом, он должен видеть едва наметившиеся «трещины» в собственной позиции и немедленно устранять их. Речь идет, конечно, об известной нам способности прозревать «семена» явлений и, говоря словами Лао-цзы, «разрешать все затруднения до того, как они проявятся. Для этого как раз и требуется точная оценка «потенциала обстановки» и последовательное овладение им. Главное оружие мастера коммуникации — все та же способность предвидения, превосходящего простую предусмотрительность: «Мудрый знает момент, когда назревает опасность и заблаговременно старается обезопасить себя. Он судит о вещах сообразно переменам в мире, составляет проницательные расчеты и планы и примечает все вокруг себя — от осенней паутинки до горы Тайшань».
Пятая глава озаглавлена «Воодушевляй и подчиняй», и речь в ней идет о наиболее эффективных способах привлечения к себе людей. Комментатор трактата Тао Хунцзин суммирует главное правило в следующих словах: «Сначала нужно громко похвалить человека, и тогда он сполна проявит свои чувства и намерения. А потом, в зависимости от его пристрастий, его следует обуздать и стреножить». Следуя этой стратегии, мудрый никогда не будет в убытке, ибо он «предлагает нечто пустое, а приобретает нечто существенное».
Тема шестой главы — умение правильно определять с кем и против кого дружить, ведь находиться в союзе со всеми невозможно. Более того, умение отдалиться от кого-то тоже может быть эффективным способом обретения господства. В любом случае «необходимо сначала все тщательно взвесить, принять твердое решение, а потом действовать в соответствии с принципом «воодушевляй и подчиняй». Но это искусство «начинается с познания собственного таланта и разумения, честного сопоставления своих достоинств и недостатков, успехов и неудач в отношениях с другими людьми».
В седьмой главе даются подробные советы о том, как определять соотношение сил и сильные и слабые места царства или отдельного человека. Тут есть свои простые хитрости: «Проницательность заключается в том, чтобы в мгновения великой радости человека примечать его заветные желания, ибо в его желаниях раскрываются его чувства. Когда же с ним случится беда, надо примечать, чего он более всего боится. Ибо в его страхах тоже проявляются его сокровенные чувства… Заблаговременно приготовиться к тому, что должно случиться, — дело самое трудное. Вот почему говорят: «Искусство проницательности применить всего сложнее». Это значит, что нужно строить расчеты и планы в зависимости от обстоятельств».
Восьмая глава посвящена искусству «угождения», которое объявляется основой проницательности. Автор советует: «Утонченно угождать человеку надобно, сообразуясь с его желаниями. Так можно все глубже и глубже проникать в его внутреннюю жизнь. Если ваши предположения совпадают с его тайными помыслами, эти помыслы обязательно проявятся в его поведении. Подлаживаться к человеку следует крайне осторожно — примерно так, как, осторожно разрывая землю, сажают в нее зернышко… Те из древних, кто владел искусством подлаживаться к людям, были подобны рыбакам, забрасывающим в воду свои удочки и терпеливо дожидающимся улова. Нужно только кинуть в воду наживку, и рыба приплывет сама…»
Метафора рыбной ловли дает автору возможность напомнить, что «угождение» есть проникновение в скрытые «семена» событий — усилие непрерывное и, по сути, нравственное. Это скрытое подвижничество проявляется вовне как неоспоримый авторитет и слава, которой без принуждения покоряются люди:
«Мудрый вынашивает свои планы втайне, оттого его и зовут “божественным”. Свершаются же его планы на виду у всех, поэтому его зовут “сиятельным”. Когда говорят: “Дело делается целый день”, то имеют в виду накопление совершенства. Народ благодаря этому обретает покой, но сам не знает, чему обязан таким благом. За тем, кто накапливает в себе совершенство, народ идет без принуждения, сам не зная почему. Он только уподобляет такое правление “божественной осиянности”».
Содержание девятой главы — подробная классификация типов разговоров и речей. Ее главный вывод гласит: «Если, ведя разговоры, не ошибаться в выборе нужного вида речи, в делах никогда не будет неустройства. У того, кто никогда не изменяет этой мудрости, речи всегда будут иметь смысл. Тогда вы не зря будете обладать богатством и знатностью: слух ваш будет ясно улавливать подлинное, ум будет ясно видеть истину, а речь будет казаться окружающим драгоценной и чудесной».
В десятой главе говорится о правилах составления и осуществления планов. Знаток общения должен уметь действовать «от противного», добиваясь результата, казалось бы, противоположного используемым средствам. Стратегический компонент в поведени представляет собой действие обратное видимому, «действие от обратного» (
Две следующие главы посвящены соответственно искусству принятия решений и важности действий, соответствующтх действительности, точнее — «импульсу» течения событий. Их главная идея залючается в воспитании все той же духовной чувствительности, которая дарует
Заключительная часть трактата, включающая в себя семь небольших эссе, как раз посвящена главной предпосылке стратегического успеха — духовной просветленности мудрого. Ибо способность подчинять своей воле других дается только тому, кто знает себя, т. е. умеет соотносить свои поступки и слова с обстановкой, не впадая в меланхолию и самоуничижение, ибо он знает, что в полной мере обладает «подлинностью» жизни и потому всегда и во всем достоин успеха. Мало знать свой характер, свои силу и слабости. Нужно уметь, подобно необыкновенному мяснику из рассказа Чжуан-цзы, «вскармливать в себе жизнь», ощущать саму «животворность жизни». Ибо нашим действительным успехом может быть только сама наша жизнь — без страхов, без домыслов, без соперничества. Здесь автор говорит языков даосов: мудрый должен быть духовно «пуст» и «брать жизнь от Неба», чтобы обрести «полноту жизненной силы» и тем самым достичь вершины духовного просветления. Он должен, храня чистый покой, взращивать в себе возвышенную волю, ибо только воля порождает разумность. Он должен оберегать целостность и сосредоточенность душевной жизни. Только так он обретет способность опознавать слабые места противника и эффективно использовать свою силу. Действует же он, сообразуясь с круговоротом Великого Пути, превращая отход в обход и делая его условием неотразимого удара. Превыше всего он добивается успеха и изменяет мир внутренним усилием: его власть — награда за его духовный подвиг.
Итак, в трактате «Гуй Гу-цзы» — и в этом отношении он является характерным памятником всей китайской традиции — залогом успешной стратегии выступает та «сокровенная добродетель», которая взращивается — неприметно, но непрерывно — доскональным постижением самой безусловной и естественной реальности: метаморфоз самой жизни. Китайская традиция утверждает очень последовательную, целостную и фундированную концепцию стратегии, укорененной в самой жизни: успех дается только тому, кто достиг вершин нравственности, а добродетелью обладает лишь тот, кто обрел полноту жизненных сил, здоровое и радостное самочувствие жизни.