Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Механизмы в голове - Анна Каван на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь яснее ясного видно, в чем заключается их общее, жуткое сходство. То, что представлялось элегантной стройностью, оказывается истощением, сквозь одежды пугающе выпирают тазобедренные кости, скулы того и гляди прорвут неподатливую плоть.

Длинные, костлявые, тонкие, как спички, конечности с увеличенными суставными шарнирами рывком переходят в полное, не оставляющее надежд подчинение к профессору — тот, подобно улыбающемуся кукловоду, берет управление в свои руки. А из-под трех пар черных очков появляются огромные слезы, скатываются по раскрашенным марионеточным щекам и медленно падают на каменный уступ.

II

У меня был друг, любовник. Или мне это приснилось? Нынче меня окружает такая толпа снов, что едва удается отличить подлинные от ненастоящих: сны, подобные свету, заточенному в пещерах, где сияют минералы; сны жаркие, тяжелые; сны ледникового периода; сны, подобные механизмам в голове. Я лежу между голой стеной и лекарством в крохотном стаканчике с горьким осадком на дне и пытаюсь вспомнить свой сон.

Вижу, как иду рука об руку с другим, с человеком, чьи сердце и разум вросли в мои. Мы ходили вместе по многим дорогам, в солнечном свете среди древних олив, по холмам, окропленным, словно из фонтанов, пением жаворонков, по дорожкам, где с прохладных листьев падали дождевые капли. Нас связывали безоговорочное понимание и нерушимый покой. Прежде одинокая и ущербная, тут я нашла себя. Наши мысли бежали рядом, словно гончие, не уступающие друг дружке в резвости. В единении наших мыслей была гармония, подобная музыке.

Помню трактир в какой-то южной стране. В нашей жизни возникла драма, с тех пор давно забытая. Помню лишь черные всполохи кипарисов на ветру, небо, твердое, как голубая тарелка, и собственную уверенность, спокойную, непоколебимую, абсолютно твердую. «Что бы ни случилось, все — пустяки, пока мы вместе. Мы ни при каких обстоятельствах не подведем друг друга, не раним друг друга, не причиним друг другу зла».

Как описать медленное и печальное охлаждение сердца? В какой день становится впервые заметна бесконечно малая трещина, что, в конце концов, превращается в бездну глубже ада?

Годы, словно ступени лестницы, ведущей все ниже и ниже, остались позади. Я больше не ходила в солнечном свете, не слышала песен жаворонков, подобно хрустальным фонтанам игравших на фоне неба. Ничья рука не накрывала мою в теплом любовном пожатии. Мысли мои снова были одиноки, разрознены, лишены гармонии; музыка смолкла. Я жила одна, занимала несколько удобных комнат, чувствуя, как моя жизнь бесцельно вытекает, час за тягомотным часом, — жизнь старой девы вытекала из кончиков моих пальцев. Я расставляла по вазам цветы.

И все-таки время от времени я видела его, спутника, чьи сердце и мозг некогда словно объединились с моими. Я видела его, не видя его, такого же и все же не такого. И все равно не могла поверить, что все потеряно, надежды на спасение нет. И все равно верила, что придет день, мир изменит цвет, занавес будет сорван и все сделается, как было когда-то.

Но теперь я одиноко лежу в постели. Я слаба и ничего не понимаю. Мышцы мне не подчиняются, мысли движутся хаотично, словно загнанные в угол зверьки. Я забыта, потеряна.

Это он привел меня сюда. Он взял меня за руку. Я чуть было не услышала, как рвется занавес. Впервые за много месяцев мы были вместе, окруженные покоем.

Потом мне сказали, что он ушел. Я долго не верила в это. Но время идет, а от него никаких вестей. Дальше обманывать себя я не могу. Он ушел, покинул меня и не вернется. Я навсегда одна в этой комнате, где всю ночь горит свет и обученные лица незнакомцев, лишенные тепла и жалости, бросают на меня взгляды в полуоткрытую дверь. Между стеной и горьким лекарством в стакане я жду, я жду. Чего я жду? Окно забрано чугунной решеткой; дом заперт, хотя дверь моей комнаты открыта. Свет наблюдает за мной всю ночь беспристрастным взором. В ночи раздаются странные звуки. Я жду, я жду — наверное, снов, что нынче подходят ко мне так близко.

У меня был друг, любовник. Это мне приснилось.

III

Ханс выходит из лифта и пересекает вестибюль клиники. Оказавшись у стоящей на столике большой вазы с гладиолусами цвета розовой семги, он вспоминает, что оставил дверь лифта открытой. Он возвращается и очень аккуратно закрывает ее, потом снова медленно пересекает широкий вестибюль. Это невысокий, худощавый человек, довольно молодой, с заостренными ушами и черными волосами, растущими мысом у него на лбу. Его карие глаза, по замыслу природы добрые и шаловливые, теперь глядят печально. На его лице скрытая озабоченность, она проявляется даже в нерешительной поступи его сияющих черных ботинок. Одет он в щеголеватый, пусть не слишком уместный здесь, черный городской костюм.

Женщина в белой форме за конторкой у главного входа желает ему доброго утра. Он отвечает машинально, не видя ее. У двери он несколько секунд мешкает — ему трудно пройти, хотя дверь открыта. Наконец ему удается преодолеть скованность, и он выходит наружу. На лестнице он снова мешкает, не в состоянии решить, в каком направлении двинуться.

Ослепительно сияет солнце. Перед ним — похожая на парк местность, поросшая травой, там и сям разбросаны купы деревьев, попадаются одинокие стройные секвойи. Вокруг никого не видно. Одиннадцать часов, и все пациенты, кому позволяет здоровье, работают в мастерских или на участках приусадебного парка.

Ханс нервно озирается. Это входит и в его распорядок дня — работать в этот час в мастерских. Еще несколько дней назад кто-нибудь наверняка пришел бы выяснить причины его отсутствия — теперь же к нему никто не подходит; кажется, никому нет дела до того, как он проводит время. Это представляется ему до крайности зловещим признаком. «Должно быть, брат написал им, что ему больше не по карману меня тут содержать. Скоро меня выставят из клиники — и что со мною станется?»

Он вздыхает и достает из кармана смятое письмо, которое носит с собой несколько дней. Присланное его братом из Центральной Европы, оно не содержит ничего, кроме плохих новостей о фабрике, от которой зависит состояние их семейства: забастовки, безработица, подорожание сырья. Вся деревня тоже зависит от фабрики; вся деревня бедствует.

Ханс снова глубоко вздыхает и кладет письмо обратно в карман, не развернув. Он вынимает черные очки и надевает их, прячась от яркого света дня, который вселяет в него смутные тревоги.

Внезапно он меняется в лице. К нему приближается на велосипеде девушка лет двадцати. Это преподавательница гимнастики, с которой Ханс еще несколько дней назад позволял себе удовольствие слегка флиртовать. Теперь он слишком озабочен, чтобы думать о флирте, но все-таки автоматически восхищается прелестным золотым загаром, покрывающим ее голые руки и ноги. На руль ее велосипеда наброшен черный купальник.

«Вот бы она позвала меня с собой плавать!» — думает он, и на лице его появляется улыбка нетерпеливого ожидания. Не то чтобы ему на самом деле хотелось плавать в озере — больше всего в этот момент он мечтает о смехе, общении, дружеском голосе.

Вот девушка поравнялась с ним; ее густые, кудрявые волосы развеваются на солнце, словно руно. Хрустит гравий, шины подбрасывают мелкие частички песка; приветствие, вспыхнувшие зубы, шум колес. Уехала.

Минуту Ханс стоит, наблюдая за удаляющейся фигурой преподавательницы гимнастики. Улыбка медленно гаснет на его лице, и он отправляется дальше. Шагая без цели, ноги несут его в направлении мастерских. На пути ему попадается огород, где работают несколько пациентов. Двое в синих комбинезонах тяпками рыхлят ссохшуюся землю рядом с дорожкой, по которой он идет. Человек поблизости, похожий на садовника, на самом деле — медбрат, присматривающий за ними. Ханс останавливается понаблюдать за работающими, те не отвечают на его взгляд. Земля запеклась досуха, им приходится трудно, по лицам струится пот. Двое мужчин не разговаривают друг с другом, да и вид их довольным не назовешь; и все-таки Ханс, которому претит тяжелый труд, им завидует: они — часть установленного порядка жизни учреждения, в которой сам он теперь чувствует себя посторонним. Он бредет дальше, мимо другого человека, который собирает ежевику. Ежевичные кусты пустили по натянутой проволоке, и пациент стоит к Хансу спиной, сосредоточившись на своей щепетильной задаче, аккуратно выбирая ягоды и складывая их в корзину. Ханс был бы не прочь поговорить с ним, но безразличное лицо человека прогоняет это желание, и он молча шагает дальше, рассеянно глядя на дорожку.

Мысли его возвращаются в обычное невеселое русло: денежные проблемы, слабое здоровье, нестабильность положения. Он снова теребит письмо в кармане. Да, дела несчастной старой фабрики определенно плохи — возможно, долго она не протянет. Каким ударом это было бы для отца! Хорошо, что старик не дожил до этих страшных времен. Но что же собственное предприятие Ханса, небольшое частное дело, которое он создал своим трудом? Он в сотый раз пытается придумать какое-нибудь объяснение столь долгому молчанию своего партнера. Тот не пишет уже больше месяца. «Может, он болен? Не хитрит ли он со мной? Или он все-таки писал, а они скрывают от меня письма, желая оградить от новых плохих вестей? Непременно надо поехать и выяснить, что происходит. Сейчас же поехать; завтра же. Если откладывать, может оказаться поздно». Но мысль о том, чтобы отправиться в долгое путешествие на поезде в одиночку, разговаривать с незнакомыми людьми и сосредотачиваться на деловых вопросах, слишком тяжела для бедного Ханса. «Я не могу. Какой от этого прок? Чего от меня можно ждать в таком состоянии? Я болен: не могу спать, не могу есть, не могу принимать решения. Я даже думать как следует больше не могу…» Жестом отчаяния он проводит рукой по своим темным волосам, на миг снимает очки и тут же, ослепленный, поспешно снова надевает их.

Вот и мастерские. Изнутри доносится шум работы. В плотницкой кто-то стучит молотком. В другом помещении тонко гудит, словно оса, какой-то механизм. Двери различных мастерских выходят на веранду, расположенную несколькими ступеньками выше, чем дорожка, по которой шагает Ханс, но, поднимая глаза, в окнах и дверях он видит людей. С некоторыми он обменивается кивками. Они заняты переплетными работами, кожевенными, изготовлением корзин. На веранду выходит управляющий мастерскими пожелать Хансу доброго дня. Он держится так, будто это в порядке вещей — то, что Ханс прогуливается тут, когда все остальные обитатели клиники трудятся, не покладая рук. Такое отношение со стороны надзирателя подтверждает худшие страхи молодого человека, и он тотчас уходит.

У последней открытой двери сидит в одиночестве девушка, занятая эскизом на мольберте. Она дружелюбно окликает его: «Здравствуйте, Ханс!»

Остановившись, он прислоняется к каменной стене веранды. Ему хотелось бы посмотреть, что она рисует, но на то, чтобы подняться по ступенькам, потребовалось бы слишком много усилий, и он остается стоять, тоскливо глядя на нее.

— Почему вы всегда ходите в этом темном костюме? — спрашивает она. — Вам, наверное, жарко, у вас такой несчастный вид — как будто собрались на похороны или на какую-нибудь скучную деловую встречу.

— Видите ли, дело вот в чем, — начинает он объяснять, ощупывая камень, теплый под его ладонями, — я все никак не могу решить, что надеть. Раньше я каждое утро, начиная одеваться, обычно выкладывал все свои костюмы рядком, и у меня уходило, наверное, полчаса, а то и дольше на то, чтобы решиться. То же самое происходило и с туфлями, с галстуками — просто ужасно. Вы представить себе не можете, как я нервничал из-за этой чепухи. И вот наконец я придумал такой план, чтобы не надо было делать выбор. Надеваю каждый день один и тот же костюм, и дело с концом. Вот этот я надел, когда нас возили в Женеву, на тот концерт; так и хожу в нем с тех пор.

Девушка больше ничего не говорит. Она не видит отчаяния на его лице. Может, ей все равно; может, как раз в этот момент она поглощена картиной; а может, просто погрузилась в мечтания.

Ханс отходит. Внезапно его охватывает зависть, горечь. «Она здорова — по крайней мере, не так больна, как я. И все-таки может оставаться тут, сколько захочет, меня же через день-другой выгонят, бросят на произвол судьбы».

До этого момента он бесцельно волочил ноги, но тут, приняв решение, переходит на быстрый шаг. Он пошлет партнеру новую телеграмму и на этот раз составит ее так, чтобы непременно добиться ответа. Он выходит на проселочную дорогу, ведущую к деревне. Ходить тут ему не положено, но какая разница? Он и прежде часто так поступал, да и вообще, нынче никому, похоже, нет дела до того, чем он занимается.

Скоро он подходит к улице, где стоят невзрачные, довольно убогие дома с закрытыми от жары ставнями. Большинство жилищ построены так, что образуют единое целое с хлевом или конюшней. Перед одним из них огромная куча навоза, на солнце от нее медленно поднимается пар. Невыносимый запах навоза, жара, быстрая ходьба — от этого сочетания Ханса на несколько секунд охватывает головокружение. Он стоит неподвижно, склонив голову, и смотрит на свои туфли, успевшие побелеть от пыли, словно у бродяги. Неловкими пальцами расстегивает пиджак. На глаза ему попадается едва заметная прореха спереди на рубашке. «Да ведь я хожу в лохмотьях — в настоящих лохмотьях! Дальше мне дорога в канаву», — бормочет он себе под нос с неким удивлением, кротко, обиженно.

Вот он на почте. Взяв себя в руки, он заходит внутрь. В пустом помещении стоит затхлый запах высохших чернил, перед самым окном, в загоне из проволочной сетки, заросшей вьюнком, поклевывают землю какие-то жалкие, тощие куры. Ханс с неприязнью рассматривает обстановку, успевшую ему примелькаться. Выходит почтальон. Это немолодой, пузатый крестьянин с седеющими волосами. Ханс аккуратно, обдумывая каждое слово, выводит свое послание и протягивает телеграфный бланк через прилавок.

После ухода молодого человека почтальон некоторое время стоит, прижимая телеграмму к огромному животу, и наблюдает за дверью, словно ожидая, что отправитель вернется. Потом он принимается методически рвать бланк на мелкие кусочки, пока от него не остается лишь горстка бумажек, которые он небрежно выбрасывает в открытое окно. Куры с жадными глазами подбегают на сильных, чешуйчатых ногах, накидываются на обрывки. Немедленно обнаружив, что бумажки несъедобны, они с отвращением бросают их и снова принимаются безо всякого проку клевать твердую землю.

IV

В кабинете главврача стоят пожилой мужчина с женой. Муж — крупный, высокий человек, начинающий слегка горбиться. У него серьезное, важное лицо, седые усы и мешки под глазами. В петлице он носит узкую красную ленточку. Он весьма представителен для своего возраста и явно привык к главенствующей роли. Жена его, напротив, выглядит невзрачной и безвольной. Сразу делается ясно, что с самого первого дня их брака она подчинялась мужу, а до того — родителям.

Жаркий летний полдень. Беседа окончена. Главврач поднимается из-за стола. Он того же роста, что и посетитель, но хорош собой, строен и в самом расцвете сил, у него густые, волнистые волосы, весьма длинные, с едва пробивающейся сединой. Одет он в прекрасный серебристо-серый костюм и коричнево-белые туфли. Кабинет большой, с высоким потолком, обставлен дорогой мебелью, но довольно темный, створчатые окна задернуты шторами. В воздухе стоит ощутимый аромат одеколона, исходящий от врача. Чувствуется, что целью было создать атмосферу слегка таинственную, способную производить впечатление на посетителей. Помещение украшают цветы и несколько больших, туманно-аллегорических картин.

Пара медленно направляется к двери. Жена расстроена, мешкает. Она хочет что-то сказать, но робеет: ее смущают атмосфера кабинета и врач, который напоминает ей киноактера. Наконец ей удается выдавить вопрос.

— Доктор, прошу вас, нельзя ли мне повидаться с ней перед уходом, всего на минуту? Мы ведь приехали издалека, а я ее уже так давно не видела…

Голос у нее, как и следовало ожидать, робкий и неуверенный. Бедная пожилая дама утомлена дорогой, она стоит, сжимая в руках свою бесформенную сумочку и глядя на главврача умоляющими глазами, готовая расплакаться.

— Уважаемая сударыня, это было бы величайшей ошибкой. Это расстроит вашу дочь и может вызвать рецидив. Чрезвычайно сожалею, но интересы пациента следует ставить превыше всего, не так ли? Уверяю вас, что она прижилась тут самым наилучшим образом, я весьма доволен ее прогрессом, и отчеты от моих коллег о ней тоже поступают превосходные. Можете доверить ее нам без малейшей тревоги. Она хорошо себя чувствует, счастлива и на удивление органично вошла в жизнь нашего коллектива.

Образованный голос ласкает ухо, как шелк, но мать почти не слышит последних слов. Она понимает одно: ей не разрешат повидаться с ее ребенком, находящимся так близко, возможно, даже на расстоянии оклика, упрятанным за всеми этими невидимыми преградами медицинской власти и дисциплины. Глаза ее застилает пелена, она уже толком не видит, куда идет; но это не имеет значения — муж берет ее под руку и твердо выводит за дверь.

— Мы во всем должны руководствоваться советами доктора, — говорит он. Тут она слышит, как он отказывается от приглашения пообедать в частном доме главврача: — Благодарю сердечно; нет. Мы как раз успеем на экспресс из Лозанны.

Дрожа, она идет по начищенному коридору, опираясь на неумолимую руку супруга. Служителя в белом халате, который их провожает, она не видит. Она чувствует себя очень старой, ей холодно, несмотря на жару. Теперь впереди у нее лишь тяжелое, изнурительное путешествие на поезде обратно, в пустой дом.

Избавившись от пожилой пары, главврач испытывает облегчение. Он успел вполне примириться с мыслью о том, что они пожалуют к нему обедать. Дождавшись, пока до него перестанет доноситься шум увозящей их машины, он тут же открывает дверь в сад и выходит на солнце. Его дом недалеко, на берегу озера. Когда он идет туда, каждый встречный останавливается поприветствовать его, полюбоваться видным, умным, преуспевающим, жизнерадостным врачом, его элегантной, атлетической походкой.

Тем временем мадемуазель Зели в своей комнате собирается на обед. Это пухлая, тяжеловесная с виду девушка двадцати с небольшим лет, напоминающая скорее невероятно растолстевшего ребенка. Тело ее кажется неповоротливым, как у малыша, а в лице присутствует детская простота с примесью лукавства. Цвет лица бледный, нездоровый, волосам не помешал бы шампунь. В целом вид у нее довольно неряшливый: чулки гармошкой, сзади между белой льняной юбкой и блузкой в горошек зияет просвет. Приставленная к ней медсестра, сидящая у окна за каким-то вышиванием, внезапно кидает на нее взгляд, вскакивает и нетерпеливо поправляет на ней одежду.

— Вы что это, мадемуазель, сами за собой следить не можете? — говорит она ворчливым тоном. — Я вас только в порядок приведу, как тут же опять все насмарку. Да и волосы тоже — вы их еще не причесали. А руки — руки вы помыли перед обедом? Дайте-ка я посмотрю; ну конечно, нет. А ну-ка, давайте, как следует поскребите щеткой, а то ногти совсем черные.

И она слегка подталкивает девушку к умывальнику.

Зели послушно включает кран. Пока в раковину бежит вода, она с неприязнью взглядывает на свою компаньонку. Это новая сиделка — сиделки у нее никогда не задерживаются. «Ну что она ко мне пристала? — думает девушка. — Все время со мной кто-нибудь из этих глупых созданий, и днем, и ночью… постоянно несут какую-то чепуху… да и кто они такие — деревенщина, не понимают ничего; это невыносимо. Только бы мама приехала… Только бы ей рассказать… Она бы такого не допустила».

Стоя перед умывальником и держа руки в воде, девушка совсем позабыла, что ей положено делать. Подходит медсестра с выражением человека, сдерживающего законное раздражение, выпускает воду, дает ей полотенце и быстро, ловко приводит в порядок ее волосы.

— Вот так; а теперь нам надо поторапливаться. Гонг уже был — вы разве не слышали?

Зели с радостью входит в столовую — она любит поесть. Однако сегодня удовольствие ей портит то обстоятельство, что ее прибор поставили рядом с молодым итальянцем, который ей неприятен. Садясь между ним и своей сиделкой, она кидает подозрительный взгляд вбок на всклокоченного, узкоглазого юношу, который дразнит ее своими злобными проделками.

Сегодня он как будто собирается оставить ее в покое. Он не говорит вообще ничего, пока не съедено и не убрано первое блюдо. Потом, как только официанты начинают приглушенно постукивать чистыми тарелками, он наклоняется к ней и шепчет в ухо:

— И как нынче поживают ваши мама с папой, мадемуазель?

— Мои мама с папой? Их тут не было. — Она бросает на него пустой, но недоверчивый взгляд своих тусклых глаз.

— Как же, как же — они были тут сегодня утром. Я стоял в коридоре, когда они выходили из кабинета доктора. Он как раз прощался с ними. Я их видел и вполне отчетливо слышал фамилию.

Кажется, будто молодой итальянец поглощен едой, но на самом деле он — весь внимание, держит ухо востро.

Зели кладет в рот кусочек телятины с тарелки. Внезапно до нее доходит смысл того, что ей только что сообщили; ее озаряет: так вот в чем значение этих слов. Она роняет нож и вилку. «Мама была здесь… и уехала… не повидавшись со мной!»

Она сидит с той стороны стола, что ближе всего к двойным дверям. Двери почти за самым ее стулом. Все, что требуется, — встать и сделать два-три шага, и вот она уже за порогом. На миг все замирает в подвешенном состоянии. Официанты стоят наготове со своими тарелками. Не было ни шума, ни суматохи; секунду никто как будто не осознает, что произошло. Затем сиделка поднимается и идет за девушкой. Там и сям в зале поднимаются и другие, тоже выходят. Молодой итальянец низко склоняется над тарелкой. Рот его набит едой, челюсти серьезно жуют. Но уголки глаз морщатся от злорадства — он доволен.

Зели бежит через холл к кабинету врача. Входная дверь клиники открыта нараспашку, и ее преследователи, естественно, решат, что она вышла этим путем. Она направляется в кабинет не с тем, чтобы от них ускользнуть, а просто потому, что там итальянец, по его словам, видел ее мать. Теперь комната, разумеется, пуста; однако дверь в сад по-прежнему открыта после ухода доктора, и Зели проходит туда. Вот она на поросшем травой откосе, ведущем вниз, к сосновому лесу. Она бежит по крутому откосу, двигаясь неуклюже, спотыкаясь в туфлях на высоких каблуках, которые ей не по ноге. В лесу бежать ей все так же трудно: сосновые иглы скользкие, а предательские корни то и дело ставят подножки. Она не в форме и скоро теряет силы. Дыхание ее разносится по тихому лесу болезненными всхлипами, сердце стучит громко и непрерывно, как водопад, ее лицо, по которому рассыпались пряди волос, лоснится от пота, одна туфля потерялась, одежда в полном беспорядке. Она не понимает, зачем бежит и куда. Одно слово — «Мама! Мама!» — раздается криком у нее в голове.

Внезапно она резко останавливается. Граница территории обозначена проволочным забором, высоким — двенадцать футов — и достаточно крепким, чтобы удержать в неволе стадо диких животных. Зели бежит, ослепнув до такой степени, что не замечает забора и врезается в него. Ее руки бьются о мелкую сетку, нескладное тело, покачнувшись, падает наземь. Рухнув, она лежит на сосновых иглах под безучастными деревьями. Камерная гармония леса, которую нарушило ее неуклюжее вторжение, медленно восстанавливается. Над головой у нее раздается воркование лесного голубя. Этот тихий летний звук, который в детстве всегда напоминал ей мамину швейную машинку, становится последней каплей — вынести его Зели уже не в состоянии. С разрывающимся сердцем она пригоршнями захватывает острые сосновые иглы, втыкающиеся в ее кожу, а сквозь ее толстые губы, перемазанные слюной и помадой, выходит безутешный вопль, который вскоре выводит ее преследователей в нужном направлении.

V

Еще совсем рано, самое начало восьмого, прекрасное летнее утро. Небо бледно-голубое, безоблачное, покойное и нежное, словно огромная арка — источник не благоговейного страха, но доброты и заботы. Тихое озеро переливается, на вид почти твердое, словно по нему можно ходить. Горы прячут свои строгие лица за тонкими покрывалами тумана. На первом склоне холма над озером стоит главное здание клиники, омытое чистым солнечным светом: великолепный особняк, балконы опоясаны цветами, фасад украшает галерея с колоннами. Везде покой, порядок и надежность. На лугу, растянувшемся по крутому откосу над дорогой, уже трудятся работники с косами, движения их ритмичны, коричневые голые торсы поблескивают, как у статуй. Подъехавший из города по шоссе автомобиль плавно выписывает петли, взбираясь по частной дороге к клинике. Он останавливается перед главным входом, находящимся в тени, с той стороны здания, что смотрит не на озеро. Здесь новый день выглядит чуть менее приятным; возможно, причиной тому — темная, широкая тень, отбрасываемая зданием, и огромные черные деревья, сурово указывающие в направлении, противоположном миру.

Из машины выходят мужчина и молодая женщина. Они провели в дороге всю ночь. Мужчине около сорока, он недурен собой, с тяжеловатой внешностью римского императора, моложав для своих лет, несмотря на то, что лицо его небрито и выглядит изможденным. Он производит неявное, почти неуловимое впечатление человека неискреннего, внешне дружелюбного и любезного, внутренне же сухого, поглощенного собой. Это крупный мужчина, вид у него несколько встрепанный после долгой дороги. Женщина, несколькими годами моложе его, находится в состоянии едва ли не обморочном; ей требуется помощь, чтобы подняться по ступеням, ведущим в здание клиники. Тем не менее, ей удалось сохранить вполне нормальный вид. Ее зеленое платье в полном порядке, светлые волосы гладко причесаны, на лице пудра, на губах помада; вероятно, инстинктивное желание следить за подобными вещами не покинет ее до последнего вздоха. Она не разговаривает, не осматривается, лишь позволяет ввести себя в комнату, выходящую на озеро, залитую солнцем, с большой, наполненной львиным зевом вазой на круглом столике. Тут она опускается на диван. Зрачки ее расширены, она видит перед собой одну лишь размытую яркость, причиняющую боль, и едва ли осознает, что происходит вокруг. Мужчина садится в кресло рядом с ней, нервно барабанит по столу толстыми пальцами. Никто не произносит ни слова.

Девушка в белой форме вносит поднос с кофе. Свежая и привлекательная, она бросает любопытные взгляды на измученных дорогой путешественников, особенно на женщину, которая, кажется, вот-вот потеряет сознание и упадет с дивана на пол. Служительница заговаривает с ней, наливает чашку кофе и подкладывает ей под голову подушку. Та колоссальным усилием заставляет себя вернуться к жизни настолько, чтобы пробормотать какое-то еле слышное замечание, прикрывая глаза рукой. Медсестра подходит к окну и тихонько закрывает ставни; потом выходит, бросив последний взгляд за спину. Теперь в комнате остается лишь зеленая, подводная полутьма с прожилками яркого света. Не прерывая молчания, мужчина как-то мрачно, настороженно, рассеянно глотает горячий кофе, время от времени устремляя на свою спутницу взгляд, полный автоматической тревоги, на деле скрывающей презрение. Другая чашка кофе медленно дымится, нетронутая, на столике.

Через несколько минут в комнату входит главврач. Несмотря на ранний час, он выглядит безупречно, его привлекательная фигура источает энергичную, жизнеутверждающую деловитость. Он пожимает руку посетителю, который поднимается ему навстречу и тут же, поздоровавшись, снова тяжело опускается в кресло. Затем доктор подходит к светловолосой женщине и берет ее вялую руку в свою. Мужчины обмениваются приветствиями. Незнакомец кратко обрисовывает медицинские подробности, уже знакомые врачу из письма. Крупный мужчина говорит прерывисто, словно заставляет себя обсуждать подсознательно невыносимую ситуацию. Нередко он не заканчивает предложение, создается впечатление, что настоящие его мысли блуждают, он страстно желает оказаться в стороне от всех этих дел. Доктор, хотя и слушает с вежливым вниманием, понимает, что от собеседника, не способного или не желающего принять на себя ответственность, ничего существенного не добиться, и постоянно посматривает на безмолвную женщину в другом углу комнаты. Наконец он обращается к ней:

— Итак, мадам, вам хочется побыть в моей клинике?

Она, казалось, не обращавшая на разговор внимания, неожиданно реагирует на прямой вопрос. Ее глаза широко раскрываются, лицо искажается, как будто она собирается заплакать или даже нанести удар, будь у нее воля. Она выпрямляется на диване, сжимает руки и отвечает голосом, в котором звучит неожиданная сила:

— Нет, я вовсе этого не хотела. Меня привезли сюда против моей воли.

Она не в состоянии скрыть глубокой враждебности в голосе. Последняя — результат истерии или полного душевного истощения, возможно, отчаяния — направлена на ее собственный невроз и на всю цепь событий, случившихся прежде; не на человека, с улыбкой разговаривающего с ней сейчас. Он же, поскольку они — выходцы из разных стран, не знакомы, а кроме того, принадлежат к совершенно чуждым друг другу этническим группам, — он слегка обижен, слегка недоволен. Тем не менее, он продолжает улыбаться, не меняя ровного тона:

— Может быть, все-таки отдохнете здесь несколько минут? Нам с мсье нужно обсудить пару вопросов.

Предоставленная самой себе, молодая женщина впадает в состояние полной неподвижности, ее светлые волосы разбросаны по коричневой подушке. Она не шевелится; может показаться, что она почти не дышит; лишь изредка, с большими перерывами, ее накрашенные губы издают долгий, прерывистый вздох, а серые глаза, отрешенные, ни на чем не сосредоточенные, широко раскрываются и вглядываются в мило обставленную комнату, подобно глазам человека потерянного, человека, потерявшего память или неизвестно как попавшего в плен в чужой стране.

Мужчины отсутствуют довольно долго, по меньшей мере полчаса, но она этого не замечает. Оставайся.они там целое утро, ей было бы все равно — ее восприятие времени разрушено лекарствами и усталостью. Она не спит, но и не бодрствует по-настоящему. Смутные фантазии, по большей части неприятные, осаждают ее полудремлющий мозг.

Наконец крупный мужчина возвращается с медсестрой. Доктор просит передать, что его вызывают, однако он навестит новую пациентку этим же утром. Поддерживаемая двумя спутниками, молодая женщина медленно пересекает широкий коридор. В здании уже появились признаки жизни. Несколько пациентов в сопровождении служащего возвращаются из гимнастического зала. Кое-кто из них с любопытством посматривает на светловолосую жертву, которой вскоре предстоит войти в их общество; та на их взгляды не отвечает — скорее всего, не видит их. Мужчина, ведущий ее, испытывает явную неловкость, хмурится и кусает ногти, ища поддержки в разговоре со спокойной, деловитой сестрой в белой форме.

Вот и палата. Медсестра уходит на поиски багажа. Другая женщина, последние силы которой истощены недавним усилием, оседает на край постели; она едва ли полуприсутствует здесь — лишь своего рода механический мазохизм удерживает ее в вертикальном положении. Ее спутник, сам не зная почему, раздражается при виде этой позы.

— Почему бы тебе не прилечь поудобнее? — спрашивает он, подавляя неприязнь и не повышая голоса.

Она не отвечает, однако что-то — возможно, вид белых облаков, которые, подобно мальчикам-хористам, подобно серафимам, упорядоченной процессией движутся теперь по небу, — заставляет ее взять его за руку.

— Теперь мне станет лучше… Все будет хорошо, правда? — бессвязно говорит она, прося у него заверения, которого он не в силах ей дать.

Он неловко ерзает, насупившись, кусая ногти свободной руки.

— Да… конечно… тебе станет лучше…

Он хочет лишь одного: освободиться, уйти — куда угодно, вырваться из этого положения, столь невыносимого для его легкомысленной натуры. Но тут он вдруг наклоняется и целует ее в щеку. От удивления она выходит из транса, она тронута, благодарна, воодушевлена; на секунду она чувствует себя почти прежней. Даже сейчас, в последний момент, она может все спасти; она сделает шаг, и они вместе выйдут на солнце. Она начинает говорить, подниматься, но он высвобождается и идет к двери.

— Ты уходишь? — спрашивает она, разочарованная. Он что-то бормочет, глядя в сторону. — Но ты ведь скоро вернешься?

— Да, конечно. Когда ты ляжешь в постель.

Он выходит из комнаты. Она сидит на краю постели, оцепеневшая, почти безжизненная; краткое оживление, пройдя, оставляет за собой еще большую пустоту.

Внезапно она слышит, как на улице заводится автомобиль. С места, где она сидит, через окно, забранное железными завитками, ей виден кусок подъездной дорожки, по которой начинает двигаться машина. Глаза ее узнают автомобиль, в котором они приехали из города, но мозг не делает никаких выводов. Внезапно на черном сиденьи она видит сопровождавшего ее мужчину. Но и теперь единственные ее чувства — замешательство, остолбенение. Что это значит? Почему он в машине? Его чемодан лежит на сиденьи сбоку от него, и по какой-то причине вид этого чемодана, который она сама подарила ему много лет назад, убедительно говорит ей правду.

«Он бросает меня здесь. Он уезжает… Не сказав мне… Ни единого слова. Когда он поцеловал меня, это и было прощание».

Какой-то последний запас нервной энергии помогает ей добежать до двери. «Мне надо к нему… надо его остановить… разве он может вот так меня бросить!» — выкрикивает она, обращаясь к пустой комнате. Дверь заперта снаружи. Она поворачивает ручку и стучит по стеклянной панели. Стекло небьющееся — железный брус, и тот его лишь поцарапал бы. Но она все равно продолжает слабо стучать обеими руками, а слезы бегут по ее перекошенному лицу.

Проходящий по коридору служитель в изумлении бросает взгляд на это содрогающееся лицо, на дикие, потерянные, истекающие глаза, а после торопливо уходит на поиски кого-нибудь, кто обладает властью.

VI

Раннее утро в палате заграничной клиники. В пустой комнате царит неуловимая атмосфера заброшенности, присущая месту, только что покинутому всегдашним его обитателем. Дверь в коридор стоит открытой, на столике у кровати — поднос с остатками завтрака. Комната довольно большая, с паркетным полом и светлой деревянной мебелью гармоничных пропорций; хотя роскошной обстановку не назовешь, она безусловно удобна и приятна. Тем не менее, в ней есть нечто слегка странное, слегка беспокоящее. Источник этого впечатления трудно определить: возможно, тут играет свою роль то обстоятельство, что нигде нет ни единого крючка, все поверхности голые и гладкие, а электрическая лампочка затянута проволочной сеткой. Большое окно тоже забрано чугунной решеткой, которая, несмотря на свой орнаментальный характер, почему-то наводит на мысли о некоем практическом назначении. Сейчас в комнате прохладно, даже холодно, несмотря на середину лета. За окном висит горный туман, густой, белый.

Молодая крестьянская девушка в форме торопливо входит в комнату, уносит поднос для завтрака, затем возвращается с охапкой принадлежностей для уборки. Ей лет девятнадцать-двадцать, она крупная, грубоватая, довольно костлявая, с некрасивым большеносым лицом и каштановыми волосами, зачесанными со лба назад. Все ее движения неуклюжи, но полны силы. Она опускается на колени, выскребает из жестянки пригоршню какого-то густого, похожего на жир вещества и принимается энергично начищать половицы. Работая, она тихонько напевает себе под нос длинную, немелодичную народную песню. Она всю жизнь трудилась не покладая рук, она полна неукротимой энергии, ей приятно видеть, как гладкое дерево сияет под ее тряпкой, будто вода, — она счастлива.

Вскоре пол начищен, словно для бала, однако нужно еще убрать постель, заняться мебелью. Она моет руки в раковине и, вытерев их о предназначенную для этого тряпицу, приводит в порядок постель; затем подходит к туалетному столику вытереть пыль, с независтливым любопытством глядя на декоративные коробочки с пудрой и кремом, на духи в тонком флаконе.

Девушку застает за работой обитательница комнаты, вернувшаяся из ванной. Она лет на десять постарше крестьянки, полная противоположность той во всех отношениях; эти двое могут служить образчиками абсолютно непохожих друг на друга порождений общества. Вновь пришедшая чрезвычайно стройна, на замысловатый манер ухожена. Ее длинные, мягко завивающиеся, тяжелые светлые волосы, ее широкий халат цвета цикламена, волочащийся по полу, придают ей отчасти романтический вид; это впечатление не разрушают ни ее несчастные глаза, ни лицо, на котором — напускная твердость, безразличие, не способные скрыть отчаяния.

Сказав доброе утро, она небрежно роняет на постель губку, мыло, ароматическую эссенцию, которые только что принесла из ванной, и подходит к окну, где стоит, неотрывно глядя на туман, скрывающий все за унылой, непроницаемой, бесцветной пеленой. Крестьянская девушка поспешно собирает вещи с постели и аккуратно расставляет их по местам. Заканчивая работу, она все время бросает взгляды на другую женщину, которая стоит, не глядя на нее, до того неподвижно, словно пребывает в ином мире. Элегантный халат цвета цикламена наполняет смотрящую восхищением.

«Как замечательно, должно быть, носить такое платье, — простосердечно думает служанка. — Она похожа на ангела с этими волосами, распущенными, такими яркими», — тут девушка с неким удивлением прикасается к собственной тусклой голове.

— Комната готова, — говорит она чуть позже на плохом французском, который дается ей с трудом.

Женщина у окна не отвечает, даже не шелохнется. Возможно, не поняла, возможно, не слышала.

Другая выносит свои швабры, тряпки, мастику и складывает все в коридоре. Потом возвращается и секунду-другую стоит в комнате, мешкая без дела. Она знает, что ей пора за работу, надо торопиться в следующую комнату, натирать пол там, а не терять время зря; и все же она почему-то не в состоянии уйти, не дождавшись хоть какого-нибудь ответа от неподвижной фигуры, вцепившейся в завитки железной решетки.



Поделиться книгой:

На главную
Назад