Роже Гренье
ЗЕРКАЛО ВОД
Предисловие
Роже Гренье. Это имя уже знакомо советскому читателю. Выходили в переводе на русский язык его отдельные новеллы, известен в нашей стране. «Кинороман», получивший во Франции в 1972 году литературную премию «Фемина». Однако с новеллистикой Роже Гренье, представленной широко и многообразно, мы встречаемся впервые. В книгу «Зеркало вод», которая названа так же, как один из последних сборников писателя, вошли новеллы разных лет, позволяющие наиболее полно представить творчество одного из крупных современных прозаиков Франции, автора многочисленных эссе, семи романов и четырех сборников рассказов.
Роже Гренье — лауреат нескольких литературных премий. Кроме уже упоминавшейся премии «Фемина», французское «Общество литераторов» присудило ему в 1971 году «Большую премию» (Гран-при) — за все творчество в совокупности. Сборник новелл «Зеркало вод», вышедший в 1975 году, получил «Большую премию за рассказы», специально учрежденную Французской академией. Учреждение этой премии — один из способов привлечь внимание читателей к жанру новеллы, который, по единодушному мнению критики, переживает во Франции весьма ощутимый кризис в последнее двадцатилетие. Начиная с 1974 года академия Гонкуров учреждает «Гонкуровскую премию за рассказы». И это тоже неслучайно: прежде гонкуровскими лауреатами могли быть только романисты. Комментируя это решение, президент академии Гонкуров Эрве Базен сказал: «Академия стремится вызвать возрождение жанра новеллы, в котором в прошлом проявили себя немало великих мастеров»[1]. Однако кризис этот не кончился. «Новелла — пренебрегаемый жанр… Французы не любят своих новеллистов», — с тревогой констатирует газета «Монд»[2], посвятившая две страницы анализу сборников, которые вышли в 1976 году. Делается немало и других попыток поднять престиж жанра (новеллистике отводятся целые стенды на книжных ярмарках и фестивалях, организуются встречи авторов с читателями и т. п.). В чем же причина спада читательского интереса к новелле? Причины разные, и они нуждаются в обстоятельном анализе. Отметим лишь, что жанр этот вместе со всей французской литературой 60–70-х годов претерпел существенные изменения, связанные с пересмотром и переоценкой исторически сложившихся литературных структур, с поисками новых, нетрадиционных форм. Нередко эти искания приводили к интересным, обогатившим литературу находкам и открытиям, однако были и невосполнимые потери. Как широко признает сейчас критика (и у нас в стране, и за рубежом), произошла определенная дегуманизация значительной части литературы: с отказом от сюжета, образов и характеров исчезают порой беспокойство и боль за судьбу человеческую. Литература в этом случае теряет свое главное качество: она перестает быть «человековедением»; и особенно заметно и обнаженно проявилось оскудение «человеческого элемента» в жанре новеллы, что, несомненно, сказалось на художественном уровне этой литературы. Под видом «новелл» стали публиковать маловразумительные обрывки мыслей — результат формалистических экспериментов, фрагменты психоаналитических опусов фрейдистского толка, где человеческая личность растворяется в ощущениях и импульсах, или же абстрактно-рационалистические усложненные фантастические построения и притчи, стремящиеся доказать бессмысленность и ничтожность человеческого бытия. Большей частью эти новеллы нового типа представляются читателю осколками чего-то недосказанного, незавершенного или намеренно разъятого на части. Такое использование жанра противоречит его законам, размывает его границы и в конечном счете убивает его — новелла утрачивает не только гуманистическое содержание, но и свою способность выражать явления жизни в конденсированном, сжатом виде, теряет характерные для нее качества: упругость, плотность, четкость изображения, — иными словами, перестает быть новеллой. Видимо, этим отчасти объясняется снижение интереса к творчеству писателей-новеллистов.
Вместе с тем следует заметить, что простая реставрация новеллы в ее нетронуто-традиционном виде, предпринимаемая сейчас некоторыми авторами, тоже не имеет особого успеха — все это выглядит архаизмом, в лучшем случае стилизацией под старину и не может всерьез взволновать читателя.
Роже Гренье — один из немногих сегодняшних французских новеллистов, сумевших сохранить структуру, соответствующую законам жанра, и влить в нее очень современное, трогающее сердца читателей гуманистическое содержание. Он обостренно чувствует и умеет передать трагичность бытия человека своего времени, черты того общества, в котором живет. Роже Гренье пишет с таким внутренним волнением, что нельзя не проникнуться сочувствием и жалостью к его героям, и это внутреннее, часто скрытое авторское отношение придает лирический колорит повествованию. Недаром Роже Гренье любит Чехова, хорошо знает его творчество, писал о нем; во многих новеллах Гренье слышатся интонации, близкие к чеховским, ощутимо передающие гуманистическое отношение к своему герою. Однако Роже Гренье остается глубоко национальным писателем, развивает богатую традицию французской новеллистики.
В сборник «Зеркало вод» вошли, за небольшим исключением, новеллы, взятые из книг Роже Гренье 70-х годов. Эти произведения — вершина художественной эволюции писателя, проделавшего непростой и во многом характерный для литераторов его поколения творческий путь.
Роже Гренье родился в 1919 году в г. Кане, но его детство и юность прошли в г. По, у подножия Пиренейских гор. Этот провинциальный городок станет впоследствии местом действия многих произведений Гренье. Родители будущего писателя были людьми небогатыми, занимались — и далеко не всегда удачно — мелкой торговлей. Чтобы иметь возможность учиться в университете, Роже Гренье по окончании школы вынужден был работать репетитором в лицее-интернате. Во время войны он становится солдатом. После поражения Франции Роже Гренье попадает со своей частью в Алжир, а в конце 1942 года, после демобилизации, возвращается на родину. В 1943 году он заканчивает в г. Клермон-Ферране, куда перебрались его родители, филологический факультет местного университета и едет в Париж. 20 августа 1944 года Роже Гренье был среди тех, кто брал штурмом городскую ратушу.
После войны Роже Гренье избирает профессию журналиста. В годы Сопротивления была создана подпольная газета «Комба», и ее главный редактор — будущий известный писатель Альбер Камю — приглашает молодого участника парижских боев сотрудничать в газете. Так началась журналистская деятельность Роже Гренье. Его первый значительный успех на этом поприще — репортажи 1946 года о гражданской войне в Греции. Вскоре он становится известным репортером и работает по заданию различных агентств печати и газет. Начиная с 1947 года Роже Гренье в течение нескольких лет сотрудничает в одной из крупнейших французских газет — «Франс суар». Он объездил всю Францию, побывал во многих странах, его, репортера, безусловно, привлекают самые «горячие точки» планеты. Журналистская деятельность дала будущему писателю богатый жизненный материал, она стала для него своеобразной шкодой мастерства.
Участник или свидетель многих значительных исторических событий, человек, много повидавший благодаря своей профессии журналиста, Роже Гренье мечтает написать книгу, в которой нашли бы художественное воплощение переполнявшие его впечатления и мысли. «В течение многих лет я жил в убеждении, что напишу когда-нибудь хронику крупных событий, в которые был так или иначе вовлечен». Этим признанием открывается первый большой роман Роже Гренье — «Ловушки», вышедший в свет в 1958 году[3]. Кажется, что автору удалось осуществить свой замысел, ибо в романе отражены события периода оккупации, подробно описано взятие парижской ратуши восставшими парижанами, показана Греция 1941 года, раздираемая гражданской войной. Однако, по признанию самого писателя, «войны, революции, большие иллюзии и судьбы людей века не стали предметом моих усилий и главной целью книги»[4]. Усилия романиста оказались направленными на другое — его внимание приковано к людям, не сумевшим воплотить в жизнь свои мечты.
Все события, в которые так или иначе вовлекаются персонажи романа, — своего рода «ловушки», куда они попадают, влекомые мечтой, иллюзией, порывом. Но всюду их ждут неудачи, все оборачивается не так, как им хотелось и представлялось. Жизнь человека — непрерывная цепь таких «ловушек». Таков внутренний смысл книги Гренье. Этот тезис заставляет вспомнить романы экзистенциалистов с их изображением человека, брошенного в океан абсурдного существования, трагически одинокого, лишенного опоры и помощи, обреченного на гибель. Не исключено, конечно, влияние на писателя философии экзистенциализма, весьма популярной в послевоенной Франции. Но есть одно существенное и принципиальное отличие: для писателей-экзистенциалистов и их последователей трагически безысходное положение личности — норма, неизбежность, так сказать, закон бытия, в то время как в творчестве Роже Гренье (и даже в этом раннем романе) неудачи людей, их неспособность, осуществить свои мечты и порывы воспринимаются писателем как анормальность, как чудовищная несправедливость. «Мы заслуживаем лучшей участи!» — восклицает героиня одного из романов Гренье[5]. И в этих словах как бы аккумулируется отношение автора к жизненным трагедиям его героев, обнажается гуманистическая основа его творчества.
Начиная с романа «Ловушки», в центре внимания писателя оказывается человек с несостоявшейся судьбой, не реализовавший свои возможности. Однако эта, казалось бы, камерная тема вовсе не означает, что писатель отказался от своего замысла отразить значительные события современной эпохи. Она предстает в его книгах в форме переплавленной в индивидуальные судьбы трагедии поколения, сложившегося перед войной и позднее — в годы Сопротивления и Освобождения. Люди этого поколения питали определенные иллюзии, жили надеждой на лучшее будущее, которое, как им казалось, должно наступить после перенесенных ими испытаний, но столкнулись с прозаической, меркантильной буржуазной действительностью, где процветают и добиваются своего, «реализуют себя» только цепкие, хваткие, беспринципные хищники, лишенные сердца и души. А те, что сохраняют человечность, способность любить и остро чувствовать и не сумели отгородиться от внешнего мира защитной броней цинизма и равнодушия, либо гибнут, либо оказываются в числе неудачников.
В 60-е годы писатель углубляет эту тему в романе «Римская дорога» (1960), в сборнике рассказов «Тишина» (1961), а также в своем самом большом по объему романе «Зимний дворец» (1965), где она раскрыта наиболее полно. На первой же странице этого романа автор пишет: «Одни коллекционируют марки, другие — негритянские статуэтки, третьи — модели парусников, я же собираю своеобразную коллекцию людей (кто осудит меня за это?), мужчин и женщин, которые когда-то были молоды, но жизнь сломила их, и на их лицах сквозь маску старости и разрушения и сейчас еще проступает удивление, которое родилось в тот день, когда они вдруг осознали тщету своих усилий. Я нахожу их достойными не только жалости, но и любви. Все мы в чем-то на них похожи»[6]. Есть в романе один метафорический образ, обобщенно выражающий идею книги. Автор видел в Пиренеях источник с повышенным содержанием извести. Любой предмет, попавший в воду источника, через несколько недель превращается в камень. «Это то, что делает время с нашей жизнью», — с грустью констатирует романист[7].
Постепенное «окаменение» порывов и стремлений героини романа Лидии происходит не без влияния окружающей ее социальной среды. И буржуазный снобизм родителей, сломавших жизнь дочери, и бесчеловечность общества, где прошла юность Лидии, и, наконец, кризис 1929 года, разоривший многих жителей провинциального городка (в том числе и жениха Лидии, который в конце концов был вынужден покинуть город), — все эти социально-конкретные факторы деформировали судьбу героини, так же как и судьбы многих других персонажей.
Социальная обусловленность отдельных, частных людских неудач еще более заметно проступает в произведениях Роже Гренье, написанных в 70-е годы. Так, в романе «Перед войной» (1971) зло, торжествующее в обществе, персонифицировано в образе Кристиана Ибоста — шарлатана, выдающего себя за святого исцелителя. Таких «чудотворцев» Роже Гренье видел немало в своем родном городе По, который расположен неподалеку от Лурда — места паломничества верующих к «святому источнику», якобы исцеляющему недуги. Ибост нагл, беззастенчив, абсолютно безнравствен, беспощаден и потому неуязвим. Это емкий и глубокий образ. Вера в «чудеса» Ибоста — одна из «ловушек», о которых писал Гренье еще в первом своем романе. В нее, как правило, попадаются люди несчастные, обездоленные, ждущие и жаждущие «чуда». Ибост сравнивается с Распутиным — известным авантюристом, конца самодержавия в России. Автор хочет подчеркнуть, что это наиболее омерзительная форма социального обмана. Деятельность «Распутина из По» как бы завершающий этап, последний штрих той системы обманов и иллюзий, которые были характерны для периода между двумя войнами. Ибост воплощает определенные социальные качества предвоенной поры, и вместе с тем этот персонаж обладает типичными чертами капиталиста, аморального хищника 70-х годов, что делает роман близким к социально-разоблачительному направлению современной реалистической литературы.
Свое следующее произведение писатель назвал «Кинороман» (1972)[8]. Речь здесь идет вовсе не о подражании приемам киноискусства, а об истории маленького провинциального кинотеатра 30-х годов «Мажик палас». Роман во многом автобиографичен. Шестнадцатилетний юноша Лоран (как некогда и сам автор) — сын владельцев этого кинотеатра, расположенного в предместье города По, — работает в нем киномехаником. Через свежее, юношески обостренное восприятие этого героя как бы пропущены люди, события, фильмы, а главное — судьба самого «Мажик паласа». Как никогда прежде в творчестве Роже Гренье, в этом романе ощущается наиболее объемно и зримо присутствие «вещного», предметного мира, четко обозначены приметы времени и социальной среды. В истории кинотеатра «Мажик палас», словно в кристалле, преломляются неудачные судьбы людей, так или иначе с ним связанных. «Мажик палас» стал как бы кладбищем погибших надежд. Но этим его функции в романе не исчерпываются. Очень важную роль играют фильмы, которые демонстрируются в этом кинотеатре. Рассказ о них занимает значительное место в романе. Это в основном коммерческое кино 20-х — начала 30-х годов. Красивая яркая жизнь, мелодраматические страсти, дешевый романтизм. Это «ловушка» для бедных, отвлечение от реальности, пища для мечтаний и иллюзий. Своей непохожестью на подлинную жизнь они как бы подчеркивают отрицательные стороны реального бытия зрителей — простых тружеников из рабочего предместья. Тема неосуществимости мечты звучит в романе как разоблачение социальной несправедливости. В этом контексте понятен и интерес к советским фильмам 20–30-х годов, которые однажды показывают в «Мажик паласе» по заказу местных коммунистов. Вместо яркой мишуры придуманного красивого мира на экране возникают образы реально существующей действительности, подлинно революционная романтика. В этом произведении Роже Гренье наиболее близко подошел к традиции передовой демократической литературы Франции.
По своему жанру «Кинороман» можно отнести к распространенному сейчас во Франции в связи с модой на стиль «ретро» роману-воспоминанию, или «мемуарному роману». В нем легко различаются отдельные эпизоды, которые могут читаться как самостоятельные рассказы или очерки. «Кинороман» явился органичным переходом к новеллистическому жанру. В том же, 1972 году Роже Гренье выпускает сборник новелл «Дом на Праздничной площади», за которым следуют сборники «Зеркало вод» (1975) и «В редакции газеты» (1977).
По своей тематике, по общей тональности новеллы Гренье очень близки к его романам. Но тот же жизненный материал здесь как бы сжимается, уплотняется, предстает в концентрированном виде, что придает большую впечатляющую силу его рассказам о судьбах современников.
Сборник Роже Гренье «В редакции газеты» открывается поэтической новеллой «Зимний путь», которая как бы служит эпиграфом, ключом ко всему новеллистическому циклу. Это новелла-раздумье, где звучат философские мотивы, даются оценки явлений, раскрываемых в последующих новеллах. Герой этого произведения — сам автор. В те годы, когда он работал в газете, ему довелось видеть много страшного, отталкивающего, уродливого. Его работодателей интересовали лишь несчастные случаи, убийства, катастрофы. И потому все репортерские командировки, по сути дела, были поисками человеческого горя, несчастий, смертей, которые вызывают у него ассоциации с печальными песнями Шуберта из цикла «Зимний путь». Он мог бы потерять веру в человечество, стать безнадежным пессимистом, писателем-декадентом. Но так же, как отчаявшийся путник из шубертовского цикла, который, встретив бедного музыканта и услышав его незамысловатую мелодию, обретает силы и веру в жизнь, герой рассказа хранит в душе воспоминания не только о трагическом и мрачном, но и о людях, встретившихся на его пути, о трепетной силе жизни, о «песне жизни». Именно это вселяет в него надежду, помогает работать, рождает желание выразить в своих произведениях любовь к людям, поведать миру об их боли, страданиях и бедах.
Рассказы сборника позволяют очень наглядно проследить эволюцию писателя: от изображения отдельной трагической судьбы на фоне реальной действительности до создания произведений, где этот фон становится важной составной частью повествования, иными словами, становится отчетливой социально-критическая основа изображаемого конфликта.
Если в ранних новеллах сборника «Тишина» показан «маленький человек», неудачник в мире абсолютной некоммуникабельности, то в последних произведениях Роже Гренье появляется новый герой — активно действующий, борющийся.
Главный персонаж новеллы «Жизнь и смерть судейского чиновника» — следователь маленького городка, переживший, очевидно, личную драму, задыхается в своем одиночестве и, не выдержав, кончает жизнь самоубийством. Следователь Костардье живет на виду у всего городка, но никто не понимает, не видит его состояния, все воспринимают его как нелепого и странного чудака. Новелла написана в форме письма — неофициального рапорта комиссара полиции по поводу случившегося генеральному прокурору. Этот прием помогает подчеркнуть холодное равнодушие, глухоту людей к несчастьям других, передает нравственный климат общества, где «каждый умирает в одиночку».
Тему «одиночества в толпе» продолжает и новелла «Дамская рубрика». Здесь писатель находит почти гротескный прием для того, чтобы острее выразить атмосферу отчуждения, в которой задыхается истерзанный жизненными невзгодами человек. С трудом нашедший работу на радио журналист, опустившийся, измученный семейными неурядицами и всяческими неудачами, кричит о своих несчастьях в микрофон, обращаясь к радиослушателям. Но, как оказывается впоследствии, запись его выступления в силу технических причин остается никем не услышанной. Этот «крик в пустоте» — символ полного отчаяния. Автор стремится показать весь трагизм существования таких людей, незаслуженно обиженных судьбой, слабых и незащищенных. «В моих книгах, — сказал однажды Роже Гренье корреспонденту „Комба“, — нет ни „звезд“, ни героев. Это, скорее, „антизвезды“ и антигерои»[9].
Одна из наиболее значительных новелл Роже Гренье — «Репетиция». В маленький горный городок к умирающему отцу, прожившему странную и, в общем-то, нелепую жизнь, приезжает из Англии сын. Молодой человек видит серую, омерзительно банальную, пошлую среду, в которой прошли последние годы жизни отца, и неожиданно приходит к выводу, что и сам он в чем-то похож на него; он вдруг понимает, что может повторить судьбу отца, оказаться на склоне лет в вакууме полного одиночества, и это одиночество в холодном, равнодушном мире страшит его, он впервые осознает невозможность жизни без теплоты человеческих связей. «Репетиция», пожалуй, самая «чеховская» из всех новелл Гренье. За динамикой внешних событии, за выразительными деталями, казалось бы, проходными, незначительными фактами и эпизодами скрыт второй план, психологический подтекст, философское осмысление сущности человеческого бытия. И здесь, так же как и у Чехова, тесно сплетены, уживаются рядом пронзительная, щемящая грусть и ядовитый сарказм, яростный протест против пошлой обывательщины и огромная, трепетная, нежная любовь к человеку во всех его лучших проявлениях.
Необходимо отметить, что стилистика новелл Гренье чрезвычайно многообразна. Есть у него немало рассказов, по манере повествования близких к Хемингуэю. И очевидно, неслучайно одна из его новелл-зарисовок — «Прощайте, мертвые» — обращена к образу великого американского писателя. С первого взгляда это всего лишь курьезная история, нечто вроде анекдота. Какой-то человек был настолько похож на Хемингуэя, что все принимают его за умершего писателя, и он охотно участвует в этой мистификаций. Друзья покойного вместо того, чтобы рассердиться на самозванца, позволяют ему продолжать играть эту роль. И снова, как и в других новеллах Роже Гренье, в рассказе об этом незначительном и, казалось бы, нелепом эпизоде вдруг обнажается подтекст — боль утраты, нежелание примириться с ней, «наивная попытка опровергнуть смерть».
Цикл новелл из сборника «В редакции газеты» представлен в форме рассказов бывалого журналиста, много повидавшего на своем веку. Они как бы подслушаны автором в редакционной комнате газеты в ночной тиши, когда очередной номер сдан в набор. «Книга строится как трагикомический фильм», — написано в аннотации к сборнику. По внешней форме, так же как и новелла «Прощайте, мертвые», это любопытные случаи из журналистской практики, примечательные эпизоды, но за каждым из них — трагический смысл, который органично связан со спецификой работы газетчика, репортера буржуазной прессы. Героиня рассказа «Заклинание злых духов», начинающая журналистка, до такой степени устала от репортажей, описывающих всевозможные несчастные случаи, что ей кажется, будто ее и молодого фоторепортера, ее напарника, преследует злой рок, ибо каждый их совместный репортаж непременно кончается чьей-нибудь смертью. Молодые люди так до конца и не осознают, что таинственная, фатальная злая сила, которая на каждом шагу сталкивает их со смертью, — это воля их хозяев, владельцев газеты, спекулирующих на человеческих трагедиях, использующих их как сенсацию. Эта тема продолжена и в рассказе «К жизни иной», который строится на остром контрасте между спокойной деловитостью газетчиков и драматическим событием, о котором они должны написать репортаж. Стиль рассказа и прием, который использует здесь Гренье, сближают его с Хемингуэем. На поверхности — незначительные факты, обыденная жизнь, как бы нарочито замедленная. Журналисты, занятые своими мелкими заботами, отправляются в очередную поездку, они не спеша, спокойно беседуют со своей спутницей, готовясь написать о ней статью. Но за этим неторопливым течением событий ощущается «скрытая часть айсберга»: их спутница — женщина трагической судьбы, на глазах газетчиков гибнет человеческая жизнь, а для них это только проходной материал, сенсационный репортаж с фотографией героини на первой странице. Без всякой патетики, не произнося громких слов, автор разоблачает бездушность и безнравственность буржуазной прессы.
К циклу журналистских рассказов относится также новелла «Мими». Автор раскрывает драму женщины, которая ведет лихорадочную борьбу за существование, пытается приспособиться к нравам журналистской среды, но эта среда ломает ее, формирует на свой лад и в конечном итоге губит.
Заметно выделяется среди других новелла «Игры». Здесь уже нет ни малейшего признака трагикомического, это трагедия в чистом виде. С особой силой звучит в этом произведении тема нереализованных человеческих возможностей — основной лейтмотив творчества Гренье. Речь идет о судьбе писателя Жан-Клода Каде: когда-то он работал в редакции еженедельника, готовя к печати дешевые сенсационные материалы, позже стал романистом и даже приобрел известность. Однако Каде отчетливо понимает, что его серьезные книги никому не нужны в этом обществе, жаждущем зрелищ и душещипательных сенсаций. И личная жизнь Каде складывается неудачно. Он начинает пить, скатывается все ниже и ниже. В рассказе действие происходит во время зимних Олимпийских игр, где Каде и журналист, от имени которого ведется рассказ, должны освещать «атмосферу» этого спортивного праздника: светские сплетни, пикантные случаи. Каде задыхается от бешенства в этой обстановке и пьет. Трагедия гибнущего человека показана на фоне шумного празднества спортивных состязаний, какого-то наигранного, искусственного веселья. На открытие игр приезжает стареющая знаменитая актриса, всеми способами она старается привлечь к себе внимание, чтобы снова сниматься в кино, но, подобно Каде, ей не удается «вжиться в систему», приспособиться к условиям среды. Каде погибает, и эта смерть во время праздника звучит трагическим финалом несостоявшейся судьбы талантливого человека. В отличие от ранних новелл, рассказывающих о гибели неудачников, герметически изолированных от внешней среды, в «Играх» именно социальная среда становится главной причиной трагедии личности.
Повесть «Круиз» — отчетливо ощутимый новый этап в творчестве Роже Гренье, произведение наибольшей социальной насыщенности. Тема неудачной любви довольно часто встречается в творчестве Роже Гренье. Но в данном случае любовь парижанки Ирен и латиноамериканского революционера стала своеобразным эпицентром столкновения двух миров, двух мировоззрений. С одной стороны, мир французских обывателей, либо опустошенных и нервозных, либо мещански сытых и эгоистичных, с другой — мир революционеров, активных борцов, готовых к самопожертвованию ради дела, которое стало для них целью и смыслом жизни. Ирен ищет путей к своему возлюбленному, она пытается помочь организаторам забастовки, но эти попытки непоследовательны и не до конца искренни. Ей трудно понять актера, она недоумевает, как он может интересоваться еще чем-то, кроме их любви. Пользуясь образом из романа «Зимний дворец», можно сказать, что Ирен «окаменела», как и стоящий за ней мир общества потребления. Ее гнетет смутное ощущение собственной неполноценности, но Ирен не видит для себя никакого реального выхода. И напротив, ее латиноамериканский друг, которого на десять лет заточили в тюрьму, сохранил живую душу, он не сломлен и по-прежнему готов сражаться. Впервые в произведении Гренье появляется герой, не сломленный неудачей (а именно это постигло его и в политике, и в любви). Он оказывается не побежденным, а победителем. «…Он закален против болезней души, как правило поражающих идеалистов», — пишет автор. Преодолев камерность изображения, свойственную его первым произведениям, писатель пришел к большой социальной теме. Повесть «Круиз» по праву считается одним из значительных достижений реалистической прозы Франции 70-х годов.
Новеллы Роже Гренье — будь то авторские раздумья о жизни или эпизоды его воспоминаний — за зеркальной поверхностью реальных событий и фактов обнаруживают глубинный философско-психологический подтекст, что и определило название сборника, выходящего на русском языке. Жизнь, показанная в новеллах, отражена как бы в зеркале вод, таящих в глубине то, что остается не замеченным на поверхности.
Роже Гренье обладает редким даром писать просто о сложном. Вероятно, сказался многолетний опыт работы в газете, адресованной миллионам читателей. Он умеет сдержанно и лаконично, используя самые обычные языковые средства, передать психологию своих персонажей и не нуждается для этого ни в ярких и броских приемах, ни в каких-либо формалистических ухищрениях. Возможно, поэтому о Роже Гренье написано в критике меньше, чем того заслуживает этот серьезный, искренний, талантливый писатель и человек, наделенный особо острой чувствительностью к страданиям и бедам, выпавшим на долю его современников. Его произведения, поведавшие людям о «невидимых миру слезах», согреты подлинным человеческим теплом.
Произведения, отмеченные в содержании знаком *, опубликованы на языке оригинала до 1973 г.
© Составление, предисловие и перевод на русский язык издательство «Прогресс», 1979.
Рассказы
Зимний путь[10]
В молодости я страстно увлекался Т. Э. Лоуренсом. Когда я служил в армии, у меня была с собой одна-единственная книга — «Семь столпов мудрости», и я наизусть помнил то место, где говорится о «ливрее смерти» — так Лоуренс называет солдатскую форму, — и вывод о том, что на военном поприще успеха добивается лишь тот, кто способен на самоуничижение. Я мечтал когда-нибудь приобрести английское издание Лоуренса, в роскошном переплете, с рисунками автора. Много лет спустя я нашел такой экземпляр у букиниста, мне было на что купить его, да только к тому времени у меня пропал интерес к Лоуренсу Аравийскому — еще один незначительный факт, который можно было бы добавить к нескончаемому списку «слишком поздно», как сказал бы Генри Джеймс.
В конце книги Лоуренс воспроизводит маршрут своих перемещений. Он не описывает ни военных действий, ни каких-либо событий или происшествий — только сухой перечень дат и географических названий. Дух подражания заставил меня последовать его примеру. Я начал свои записи в апреле сорокового, незадолго до поражения, которое обрекло нас на долгие месяцы скитаний. Мы отступали до самого Алжира, и мои записи выглядели так: «20 апреля — Геттар-эль-Айеш, 21 — Айн-М’Лила, 22 — Айн-Йагу, 26 — Н’Гаус». Что ни говори, весьма похоже на «Семь столпов»! Потом, как я уже сказал, мой интерес к полковнику стал понемногу остывать, однако я продолжал отмечать в записной книжке все свои путешествия. Я вел нечто вроде дневника, чтобы впоследствии иметь возможность припомнить все места, куда меня бросала судьба, — таким образом я был застрахован от предательства памяти. Не было ничего надежнее этого блокнота, если не считать нескольких пропусков, сделанных мною не то по забывчивости, не то умышленно. (Таинственный Т. Э. Лоуренс признался, что в его картине имеется несколько пробелов, и это побудило меня подражать ему во всем, вплоть до этих мелких погрешностей.)
Однако я испытываю удовлетворение лишь до тех пор, пока не открываю записную книжку. Должен признаться, что, когда я открываю ее на какой-нибудь странице, перечень дат и географических названий не всегда о чем-то говорит мне, и в такие минуты собственная жизнь кажется мне похожей на хаотичное броуновское движение. Ну зачем, скажем, меня понесло 6 апреля 1952 года в Аннонэ, 12 мая 1961 — в Монтрон-ле-Бен или 11 февраля 1951 — в Везуль? А я-то считал, что никогда прежде — до моей поездки в Швейцарию 15 марта прошлого года — не бывал в Везуле.
Мои воспоминания гораздо ярче и живее, когда я читаю в записной книжке звучные названия: Анкара, Лиссабон, Нью-Йорк, Ниамей. Эта записная книжка может служить мне своего рода документом, удостоверяющим, что я совершил кругосветное путешествие, там отмечено, например, что 21 декабря 1967 года я был в Вашингтоне, а всего несколько дней спустя — 6 января 1968 года — в Абиджане. О, эта перемена мест! Скупые записи беспощадно изобличают крах былой мечты об устойчивой, спокойной жизни. Стоит только бросить взгляд на записную книжку, и становится ясно, что нечего больше тешить себя иллюзиями — вот чем на поверку была твоя жизнь!
Но я собирался говорить о своих поездках. Многие годы я был репортером отдела происшествий. Каждую неделю, а то и несколько раз в неделю чье-то преступление или самоубийство вынуждало меня отправляться в дорогу. У меня создалось впечатление, что любое путешествие похоже на «Зимний путь» Франца Шуберта — мрачное, полное отчаяния шествие к смерти.
Путешествие — это, в сущности, символ жизни с ее неизбежным концом. Мне вспоминается бешеная гонка под холодным декабрьским дождем, от которого меня и сейчас еще пробирает дрожь, когда я ночи напролет мчался в машине, сначала в Фалез (что там случилось, я уже забыл, помню только, что город еще лежал в руинах), а оттуда в Шомон, где произошло самоубийство, затем куда-то в сторону Бреста — там было совершено преступление в замке. Словно путник в песенном цикле Шуберта, я неуверенно блуждал, отыскивая по дорожным знакам путь, в конце которого меня неизменно ждало зрелище смерти. Вот так же и путник в песнях Шуберта — ищет постоялый двор, а находит кладбище. Разница заключается лишь в том, что он бежит от несчастья, я же устремлялся к нему навстречу, чтобы в деталях описать его читателю, жаждущему крови. Как сказал у Фолкнера в «Пилоне» репортер: «Поехали! Нам надо есть, а другим надо читать. И что мы, черт побери, станем делать, если из нашей жизни исчезнут блуд и кровь».
Каждый раз происходит одно и то же: ночь проводишь в поезде или в машине, затем на рассвете начинаются блуждания по незнакомым местам, поиски места происшествия, мучительные попытки разобраться, если не в людях, то по крайней мере в ситуации. Однажды я бесконечно долго ехал по шоссе среди живописных холмов в окрестностях Периге. Деревья еще стояли рыжие. Сияло солнце, и небо было блекло-голубое. Я выехал на длинную, величественную аллею, ведущую к ферме, построенной в форме каре. Строения образовали три стороны квадрата, четвертой служила ограда, в которую упиралась аллея. Эта аллея начиналась от старых, рассохшихся ворот, походивших на дырявый театральный занавес. Сквозь трещины в створках был виден двор и газон, где разыгралась трагедия. Итак, я прибыл на место действия. Оставалось лишь найти чтеца от автора. Эту роль взял на себя сосед, занимавший одно крыло фермы. Остановившись у ворот, словно перед рампой, он не спеша рассказал мне о том, чему сам был свидетелем:
— Это случилось в восьмом часу утра. Я пил кофе. И вдруг до меня донеслись душераздирающие крики. Я подошел к окну. К небу поднимались огромные языки пламени. Схватив одеяло, я бросился во двор. Она мелкими шажками шла по лужайке, и в предрассветной дымке было видно, как огонь поднимается на метр выше ее головы. Она выла от боли, однако, увидев, что я приближаюсь, крикнула: «Не гасите!» Тут я понял, что это не несчастный случай. Она решила сжечь себя на лужайке, чтобы уберечь от пожара дом. Мне удалось потушить огонь. Она перестала кричать. Несмотря на страшные ожоги, она больше не кричала. И все еще продолжала стоять, повторяя: «Я не добилась своего». Потом, взглянув на свои ноги, стала пальцами отдирать куски кожи, бормоча: «Я не сгорела, я не добилась своего». В ожидании машины, «скорой помощи» мы хотели отвести ее в укромное место. На ней не было ничего, кроме обгоревших остатков халата, который она облила спиртом. Но она упорно отказывалась идти, продолжая повторять: «Я недостойна того, чтобы войти в этот дом». И все ходила и ходила по влажной лужайке, а когда уже больше не было сил держаться на ногах, опустилась на траву. Мы завернули ее в одеяла. Огонь пощадил только лицо и руки. Наконец приехала «скорая помощь» и увезла ее в больницу. В час дня она скончалась.
Женщина, выбравшая для себя такую смерть, была известной киноактрисой Симоной Марей, которая снималась в фильмах «Андалузский пес» и «Галерея чудовищ».
Вся обстановка ее кончины, этот ужас, это пламя — все было в духе фильмов Бунюэля. Конечно же, она не стремилась к эффектному зрелищу, это было просто совпадение; она желала только одного — уйти из жизни.
Уголовный процесс в Риоме, удар поленом и последовавшая за ним смерть в Куломье, преступление в Эвре, убийство в Балансе, совершенное подростками, трагическая свадьба в Аспарране, самоубийство ребенка в Гренобле, муж-убийца в Маконе и другой убийца, из Монса, сущий палач и садист, девочка, которая умерла в Анноне, несмотря на чудодейственное лекарство, доставленное из Америки, самоубийство в Невере, отравительница в Перпиньяне и вторая — в Ле-Пюи, следователь, повесившийся в Пон-Одеме, и труп Вильмы Монтези, обнаруженный на пляже в Остии…
Это было похоже на выигрыш в лотерею: наша страна как бы оказалась в привилегированном положении — в стороне от коллективных убийств — и поэтому могла позволить себе роскошь проявлять интерес к гибели отдельного человека. Так или иначе, но мне казалось, что всех нас интересует только смерть.
Случалось, масштабы изменялись. Мне предлагали длительную командировку. Это означало, что где-то произошла катастрофа или вспыхнула война, разбился самолет или прорвало плотину, произошло землетрясение и дома обрушились на головы их обитателей. После таких путешествий я долго не мог отделаться от трупного запаха, так же как в Греции, после Александрополиса, где во время гражданской войны приходилось разгружать грузовики, до отказа набитые трупами.
После Греции тех лет мне и сейчас еще снятся по ночам железнодорожные составы, которые ползут в ночи неведомо куда, открытые грузовики, которые ныряют и снова выбираются из полных жидкой грязи воронок на шоссе, а в кузовах трясутся солдаты, укрывшиеся от дождя под брезентом, — они придерживают его над головой штыками; мне видятся карабкающиеся в гору огоньки деревни, оставшейся позади, и лицо девочки, прильнувшее к окну, трактир, куда после пятидневных боев в горах прибыли солдаты, худые, грязные, заросшие, — побросав на землю оружие и вещевые мешки, они накинулись на еду и вино, а потом танцевали, распевая среди дыма и гама, счастливые тем, что остались в живых. Я вижу во дворе завода, превращенного в казарму, пленного, заросшего бородой до самых глаз, который ждал, когда его поведут на расстрел.
Из подобных путешествий возвращаешься с не очень светлым представлением о человеке XX века. Мы все еще продолжаем оставаться первобытными дикарями, зверьми и совсем не так уж далеко ушли от эпохи зарождения рода человеческого. И тем не менее, подобно тому как в песенном цикле Шуберта отчаявшийся путник под конец встречает бедного музыканта, играющего на виоле, и проникается его печальной музыкой, от этих скорбных путешествий у меня сохранилось воспоминание о своего рода мелодии, о песне жизни, которая нет-нет да и зазвучит в душе, — воспоминание, разбуженное мимолетной картиной природы или встречей с каким-нибудь человеком, лицо которого показалось мне примечательным, — и это придает мне мужество снова отправиться в путь.
Жизнь и смерть судейского чиновника*
Уважаемый господин Генеральный прокурор.
Вы пожелали, господин Генеральный прокурор, чтобы я написал этот доклад. Я всего лишь скромный служащий и не привык так просто обращаться к столь высоким чинам. Вот уже много лет, как я комиссар полиции в городе Совиньяк (субпрефектура, число жителей — 5863), и должен признаться, что, когда проведешь всю жизнь в таком медвежьем углу — весьма непримечательную жизнь, — чувствуешь себя очень маленьким человеком. Трудно представить, при каких еще обстоятельствах никому не известный полицейский осмелился бы писать самому Генеральному прокурору. Дело в том, что у нас в Совиньяке случилось чрезвычайное происшествие, представляющее собой настоящую судебную загадку. А следователя, чтоб ее разгадать, как раз и нет, поскольку, как Вам уже известно, дело состоит именно в том, что наш следователь покончил с собой.
Господин Генеральный прокурор, Вам угодно знать, каковы могли быть причины, побудившие следователя Жоржа Костардье к самоубийству. Вы также изъявили желание, чтобы я сообщил все подробности, известные мне о личности следователя Костардье, дабы Вы могли составить представление об образе мыслей этого человека.
Господин Генеральный прокурор, Вы не поверите, в каком я затруднительном положении. При одной мысли о том, что мое письмо адресовано столь высокой особе, у меня кружится голова и я едва справляюсь с собой. Я прямо-таки не знаю, с чего начать рассказ об интересующем Вас лице. Кроме того, мне приходится самому печатать этот неофициальный доклад на старой пишущей машинке комиссариата. Лента стерлась, некоторые буквы западают: вот как «а» или «т», например, — и это доставляет мне множество неприятностей. Надеюсь, господин Генеральный прокурор, что Вы будете снисходительны к моим ошибкам, равно как и к опечаткам, проистекающим из-за негодности моей машинки. Тем не менее позвольте заверить Вас, господин Генеральный прокурор, что с порученным Вами делом я постараюсь должным образом справиться. Вот только, когда в голову приходит какая-либо мысль, мне, чтобы ее отпечатать, требуется так много времени и сил, что я путаюсь и теряю всякую логическую нить. Задача моя еще и потому так сложна, что Костардье, господин Генеральный прокурор, был и самым простым, и самым загадочным человеком на свете. Его рабочий день можно было бы расписать по минутам, начиная с утра, когда он выходил из дому и отправлялся по байонской дороге во Дворец правосудия, и до той минуты, когда он ложился в свою постель, не потрудившись даже задернуть занавески или затворить ставни. (Мне довелось выслушать по этому поводу если не жалобы, то по крайней мере неодобрительные замечания некоторых его соседей.) Но толком о Костардье решительно никто ничего не знает, так как он ни разу ни с кем и словом не обмолвился. Здоровался — и только, да и то не с каждым.
Таким образом, господин Генеральный прокурор, должен Вам признаться, что, проработав около десяти лет бок о бок со следователем Костардье, я, по существу, знаю его очень плохо. Вот так живешь рядом с человеком, видишь его ежедневно, но, если в один прекрасный день тебя спросят, что ты о нем думаешь, оказывается, что ты его совсем не знаешь. Заметьте при этом, что в силу моей профессии я обычно внимательно присматриваюсь к людям и независимо от моих личных интересов любой житель нашего города представляет для меня определенный интерес. В таком небольшом городишке, как Совиньяк, известно все обо всех, однако о покойном следователе Вам расскажут не много. Впрочем, и я знаю не больше других.
Прежде всего должен уведомить Вас, что в Совиньяке никто следователя по имени не звал. Все называли его у нас «судейским крючком» или просто «крючком». И раз уж мой доклад непохож на официальный, позвольте мне, господин Генеральный прокурор, говоря о Костардье, пользоваться этим прозвищем. Я отнюдь не хочу оскорбить память покойного, просто это прозвище прочно закрепилось за Костардье. И в полиции, и даже во Дворце правосудия все звали его только так. Возможно, это было вольностью, которой нам не следовало допускать, но в небольших городах как-то меньше церемонятся, обращаются друг к другу, как говорится, запросто. И когда я пишу: «Следователь Жорж Костардье», я не могу его себе представить и мне ничего путного не приходит на ум. Но стоит только мне напечатать слово «крючок» — и следователь стоит передо мной как живой.
Итак, покойный следователь был прислан в Совиньяк лет девять назад. Он приехал из мармандского округа, а еще раньше он работал в Либурно, Фижаке и Шательро. Однако его прошлое остается для нас неизвестным, хотя в Совиньяке любят почесать языками. Вероятно, в этом отношении, господин Генеральный прокурор, Вы, имея в Вашем распоряжении архивы и различные службы, более осведомлены, чем мы. Мне же известно совсем немного: знаю только, что родился он в городе Бор-ле-Зорг в провинции Лимузэн 46 лет назад. Говорят, что отец его был префектом. Мать, насколько можно судить по слухам, живет где-то со вторым своим ребенком. Как видите, господин Генеральный прокурор, родственников у Крючка было мало, и связей он с ними никаких не поддерживал. Во время войны Крючок служил в драгунском полку, хотя, честно говоря, с трудом представляю себе его верхом на коне. У него был шрам на виске, полученный, как поговаривали, во время сражения, где он отличился. О его доблести свидетельствуют и награды: орден Почетного легиона, Военная медаль и крест первой степени «За боевые заслуги». Конечно, напрашивается вопрос: не существует ли какой-нибудь связи между ранением Крючка и его печальной кончиной? В связи с началом следствия позволю себе заметить касательно возможных причин самоубийства, что шрам на виске мог бы послужить достаточно убедительным объяснением. Быть может, это ранение наложило отпечаток и на походку Крючка. Она у него была особенная. Он ходил враскачку, и многие считали, что это от пристрастия к крепким напиткам. Но они заблуждались. Крючок выпить любил, не стану этого отрицать, но смею уверить Вас, что по утрам, когда у него во рту не было еще и капли спиртного, он ходил точно так же. Лицо у Костардье было красное, всегда плохо выбрито, носил он мятые брюки, выцветшую куртку, которая служила ему и зимой и летом, и курил трубку со скверным, вонючим табаком. Все это, конечно, никак не соответствовало почтительному званию «следователь». Вообразите человека с такой внешностью да еще и с чаплинской походкой, и Вы поймете, отчего Крючок стал у нас всеобщим посмешищем и получил такое прозвище. В какое время и кем оно было придумано, этого уже никто здесь не помнит. Вполне возможно, что его прозвали Крючком еще в Марманде, а может, даже и раньше. Меткое прозвище, как правило, прочно приклеивается к человеку. Это часто случается, например, с учителями. Одни не обращают на это внимания, другие страдают и пытаются бежать, меняют работу в надежде избавиться от обидного словца, которое, точно клещ, намертво впилось в них. Нашего же следователя отнюдь не волновало, что и как о нем говорят. Я уже упоминал, что он забывал затворять ставни перед тем, как раздеться и лечь в постель. Нельзя сказать, чтоб он вел себя вызывающе, но в самом его спокойствии была какая-то бесцеремонность, как будто он жил в пустыне.
Если мне случалось идти с ним по городу, детишки тут же начинали кричать ему вслед: «Крючок! Крючок!..» Но Костардье не обращал на них никакого внимания. Я же из уважения к нему не смел обернуться и отчитать проказников. Никто не знает, привез ли он это прозвище с собой, или оно родилось на наших мостовых, да и какое это имеет значение? Важно то, что у нас не хотели его звать иначе, уж больно прозвище подходило этому невзрачному, опустившемуся человеку, совсем непохожему на судейского чиновника.
На улицах Совиньяка можно услышать немало всевозможных историй про Крючка. Я расскажу лишь две из них, за достоверность которых ручаюсь.
Однажды в кафе к следователю, сидевшему за столиком, подошел какой-то фермер и, хлопнув его по плечу, сказал:
— Дружище, хочешь заработать? Я бы тебя нанял на время жатвы. Мне твоя рожа понравилась.
Крючок ничуть не обиделся, не рассмеялся и совершенно спокойно ответил:
— Я работы не ищу. Я следователь.
Об этом забавном случае мне рассказал владелец кафе. А вот свидетелем другой истории оказался я сам. Однажды нас посетил префект департамента, и мы все были приглашены на прием. И тут Крючок, который, судя по слухам, сам был сыном префекта, вдруг обнаружил, что у него нет приличного платья, чтобы предстать перед таким высоким лицом. За пятнадцать минут до начала приема он побежал в магазин покупать себе костюм.
Жил Крючок по раз и навсегда заведенному распорядку. Просыпался без четверти восемь. Завтракал на кухне домовладельцев, у которых снимал меблированную комнату. Ровно в девять он являлся во Дворец правосудия, предварительно купив по дороге изрядное количество газет. И зачем ему нужно было столько газет, если его ничто на свете не интересовало? Мы никогда об этом не говорили, и непохоже было, чтоб он интересовался политикой и прочими мирскими делами. В двенадцать следователь выходил из своего кабинета с кипой газет под мышкой и отправлялся в дешевый ресторанчик на площади Форай. Здесь он столовался. Никогда и ни с кем Крючок не перебросился словечком — ни с хозяевами, ни с официантами, ни с завсегдатаями. Он молча усаживался за свой столик, раскладывал на клеенке свои журналы и газеты и читал их во время еды. Говорят, что читал он их очень внимательно. Это были в основном ежедневные газеты, но попадались и еженедельные иллюстрированные журналы, была даже газета, посвященная кино. Отобедав, Крючок продолжал свое чтение за рюмочкой рома в кафе «Предприниматель», что напротив церкви. А вечером, после ужина, он со своими неизменными газетами шел в кафе «Республика». Ну а что же он делал, когда ему надоедало читать? Должен отметить, что Крючок и тогда не стремился к общению с людьми. Он просто сидел в неуютном кабачке среди любителей выпить и азартных карточных игроков, погрузившись в какие-то свои мысли. У этих заведений в нашем городе есть одна любопытная особенность: в каждом из них на стене непременно висит фотография знаменитого боксера Атсеги (чемпиона Европы в полусреднем весе, дважды посягавшего на мировой титул). Так что единственное, чем мог любоваться наш следователь во время своих вечерних раздумий, был этот великий боксер, запечатленный фотографом в оборонительной позе. И все же Крючок не уходил, а, казалось, застывал за столиком, как тот чемпион на своей фотографии. Несколько раз официант наполнял его рюмку. Затем он поднимался и шел спать. Шел нетвердым шагом, но, как я уже отмечал, вряд ли виною тому было только спиртное.
Раз в неделю, по четвергам, он ходил в кино. А воскресные дни Крючок чаще всего проводил в постели. Вставал лишь затем, чтобы пообедать, и снова заваливался спать. Иногда он куда-то уезжал на своем мопеде, как всегда один. Скажу несколько слов об этом мопеде. Крючок очень уважал это транспортное средство. Я не зря употребил слово «уважал», потому что это было единственное, о чем он говорил со мной, помимо служебных вопросов. Однажды он мне признался, что хотел бы заменить его чем-нибудь помощнее, небольшим мотоциклом или мотороллером. Но при этом добавил, что эта его скромная мечта вряд ли когда-нибудь осуществится. Такие расходы были ему явно не по карману.
Иногда по воскресеньям он садился на свой мопед, прихватив бутылочку вина, и после обеда отправлялся на рыбалку. Свой улов он отдавал хозяину ресторанчика, где столовался, сам же есть рыбу отказывался. «Я к ней равнодушен», — говорил он.
Я заметил, что он всегда вместо того, чтобы сказать: «Я не люблю» или «Мне не нравится», говорил: «Я к этому равнодушен». Быть может, это был своеобразный способ выражения чувств, а может, так говорили в тех местах, где он рос. Но меня это всегда поражало. Мне казалось, что он как бы хотел подчеркнуть тем самым, что его ничто не связывает с другими людьми, вещами и даже самыми простыми житейскими радостями. А к чему он, собственно говоря, был неравнодушен? Я думаю, ему нетрудно было расстаться со своими газетами, мопедом, рыбалкой, спиртными напитками… Кстати, еще кое-что о рыбалке. Это развлечение, которому время от времени предавался Крючок, напомнило мне довольно странное событие, выходившее, я бы сказал, за рамки его отшельнической жизни. Трудно объяснить, почему Крючок жил так замкнуто, однако еще более непонятно, отчего он иногда все-таки изменял своим привычкам. На рыбалке Крючок подружился с одним неприятным типом. Его звали Оскар Вильдебах. Когда-то он содержал трактир на берегу реки. Помнится, у него были какие-то неприятности, связанные с браконьерством. Потом его судили и приговорили к исправительно-трудовым работам за хранение краденого. К тому времени, когда Крючок познакомился с Вильдебахом, трактир уже не существовал, и неясно было, на какие средства жил его бывший хозяин. У Вильдебаха была длинная всклокоченная борода, и вообще он походил на нищего — из тех, что в стародавние времена бродили по дорогам. Вот такого-то дружка и завел на рыбалке наш следователь. Они вместе удили рыбу, и я могу себе представить, какими воспоминаниями мог делиться бывший вор со следователем. Не исключено, что в конце, концов оба пришли к выводу, что поскольку на свете есть воры, то должны быть и следователи, и наоборот. Мне даже рассказывали, что Крючок хаживал к бывшему трактирщику и распивал с ним бутылочку виноградного вина.
Неизвестно, как долго продолжалась бы эта подозрительная дружба, если бы два года назад Вильдебах не утонул — несчастный случай, как установило следствие. Крючку не пришлось заниматься этим делом, так как тело его дружка было обнаружено на территории, на которую его власть не распространялась Ratione loci[11]. Таким образом, наш следователь потерял единственное существо, с которым только и мог общаться. И снова стал совершенно одинок.
Поговаривали, что в молодости — Крючку было всего сорок шесть лет, но он давно уже казался человеком неопределенного возраста — следователь будто бы пережил любовную драму. Только этим у нас объясняли его нелюдимость, неопрятность и, говоря откровенно, нечистоплотность. Ходили слухи, что когда-то он был помолвлен, но внезапно заболел экземой и эта злополучная болезнь нарушила всю идиллию и разбила его счастье. Часто бывает достаточно какой-то малости, чтобы человеческая жизнь пошла прахом.
Возможно, подобное романтическое объяснение отчасти и соответствует истине, но думаю, что если у Крючка и была несчастная любовь, то она явилась лишь началом тех необратимых изменений, которые мало-помалу сделали следователя Костардье похожим на бродягу. Обычно люди после таких потрясений ведут себя иначе. Одни становятся убийцами, другие, напротив, стремятся преуспеть в жизни, а у иных душевную рану исцеляет время. Но что-то в самом Крючке влекло его к этому страшному одиночеству и делало до такой степени равнодушным ко всем и ко всему, что он вовсе не заботился о своей внешности, забывал о приличиях. Он абсолютно не считался также и с условностями, связанными с его общественным положением, и даже не гнушался общаться с вором. Я полагаю, если Крючок когда-то кого-то и любил, то давно уже перестал страдать по этому поводу. Видимо, душа его более не нуждалась в нежных чувствах.
Конечно, были еще и плотские желания. В Совиньяке жителей не так уж много, и домов терпимости, понятное дело, у нас никогда не было. Желающим развлечься приходилось ездить в города покрупнее. Правда, в течение тридцати лет была у нас одна проститутка, которую терпели за умение держать язык за зубами, а также потому, что клиентура у нее была весьма немногочисленная. Жила она на маленькой улочке, на втором этаже и часто торчала на своем балконе. Тощая, с узеньким, густо напудренным лицом и сухими волосами в завитушках, она напоминала дешевенькую куклу, которую можно выиграть в лотерею на ярмарке. Но года два назад она уехала от нас и поселилась где-то в деревне. В конечном счете она заслужила спокойную жизнь, посвятив, как могла — я полагаю, не очень искусно, — в тайны любви не одно поколение мужчин Совиньяка. Ее школу прошли отцы, затем сыновья… Эта особа передавала мне списки своих клиентов. Но Крючок никогда в этих списках не фигурировал. Очевидно, по таким делам он ездил в другой город, как и большая часть наших горожан.
Что же касается служебных дел Крючка, то мне, господин Генеральный прокурор, не следует о них судить. Это право принадлежит исключительно его начальству. Ограничусь лишь моими личными впечатлениями, поскольку я, как комиссар полиции, нередко работал вместе с этим следователем. В наших местах, как я уже писал, жизнь довольно спокойная. Почти не случается убийств, и крайне редко совершаются какие-либо крупные преступления. Чаще всего нам приходилось расследовать дела, связанные со скандальными историями, где пускались в ход кулаки, с пьяными драками или потасовками после танцев, ну и, само собой, мелкими кражами.
Костардье вел следствия безупречно. Но я позволю себе высказать свое мнение, хотя, повторяю, никоим образом не берусь судить о представителе судебной власти и делаю это лишь сообразно Вашему, господин Генеральный прокурор, желанию узнать как можно больше о личности Костардье. Так вот, когда мне доводилось работать с ним, у меня сложилось впечатление, что он по духу более близок к нам, полицейским, чем к Вам, господин Генеральный прокурор. И язык его, и манера вести допрос плохо вязались с его ролью следователя: он обращался к арестованным на «ты» и разговаривал с ними довольно грубо — все это, скорее, в нашем стиле, как говорится, наша закваска, за что полицейских так часто и ругают, хотя всем ясно, что полицейские совершенно необходимы. У нашего следователя совсем не было того холодного достоинства, безупречной вежливости и бесстрастия, которыми отличаются служители правосудия.
Кстати, о средствах передвижения нашего правосудия. Их, пожалуй, даже не назовешь «средствами передвижения»; надо сказать, что транспорт в нашем городе вполне соответствует нашим скромным возможностям. Следователь Костардье, который должен был олицетворять собой величие французского правосудия, пользовался пресловутым мопедом.
Помню такой случай: на одной ферме девица задушила своего младенца и закопала его в навозной куче. И вот Костардье примчался на эту ферму с головы до ног в грязи, и мы с ним начали рыться в вонючем навозе, а под ногами у нас копошилась всякая живность: собака, куры и прочее… Мы быстро установили все обстоятельства преступления, пропустили по рюмочке, после чего следователь сел на свой мопед и умчался со страшным треском, разбрызгивая во все стороны грязь. Даже у меня, скромного комиссара полиции, имеется в распоряжении старый черный автомобиль. Но следователь крайне редко соглашался им воспользоваться. «Это не положено», — обычно говорил он. Впрочем, довольно об этом, я не стану, господин Генеральный прокурор, жаловаться Вам на убогость наших захолустных судов. Во Дворце правосудия у Костардье был кабинет, но эта комната была еще более убогой, чем мой комиссариат. Там не было даже телефона. А секретарем у Костардье служил глубокий старец, подслеповатый и глуховатый. Наверное, с его бюджетом он не мог нанять кого-нибудь порасторопней. Вы представляете себе, господин Генеральный прокурор, какое это было печальное и смешное зрелище — допросы следователя Костардье.
Мне пришла в голову любопытная мысль: зная жизнь Крючка и обстоятельства его смерти, можно предположить, что именно картины судебных будней привели его к полнейшему разочарованию в жизни. Я подумал, что он мог бы, например, при виде мертвеца сказать: «Что ж, одним несчастным на свете станет меньше» или: «В сущности, ему повезло гораздо больше, чем тем, которые останутся жить». Но он ничего подобного не говорил, и вообще в его суждениях никогда не наблюдалось цинизма.
Что я еще могу сказать? Я пытаюсь вспомнить, не упустил ли я чего.
Его вероисповедание? Об этом мне ничего не известно.
Думается, — что я всесторонне обрисовал интересующего Вас человека. Вы и сами видите, господин Генеральный прокурор, что из этого можно извлечь не так уж много.
Если Вам угодно, я расскажу, при каких обстоятельствах все это произошло.
Накануне Костардье почувствовал себя неважно, но ни на что определенное не жаловался. Он пошел в аптеку, стал просить лекарства, но его отослали к врачу. К врачу он не пошел.
В среду, после обычного рабочего дня, он вышел из суда и направился домой. Затем он, должно быть, отлучался: люди видели, как он катил куда-то на своем мопеде. Куда он ездил? Опасался ли чего-то? Искал ли что? Ездил он, видимо, недалеко и вернулся примерно через полчаса, поскольку хозяева квартиры, которые пришли домой в восемь часов, выстрела не слыхали. Стало быть, он застрелился до их прихода. Хватились его лишь на другой день вечером. Старого секретаря встревожило то, что следователь не явился на службу. Он сообщил об этом Вашему помощнику, и тот послал секретаря за Крючком домой.
Дверь его комнаты была заперта изнутри. Старик секретарь постучал-постучал и вернулся в суд. «Нужно было взломать дверь!» — заявил Ваш помощник. Секретарь же смотрел на него непонимающим взглядом, он нахмурил брови, и все лицо его выражало мучительную работу мысли. Как сейчас помню этого несчастного старикашку. Я пришел в тот день во Дворец правосудия по служебным делам, поэтому Ваш помощник не смог послать за Крючком меня. И вот мы все вместе отправились по байонской дороге. Я раздобыл приставную лестницу в соседнем гараже, взобрался по ней и влез в его комнату.
Крючок лежал на кровати. Вокруг него образовалась лужа крови. Странное дело, при жизни Крючка мне и в голову не пришло бы пожалеть его, а тут вдруг меня одолела такая жалость, я почувствовал даже какую-то теплоту к нему.
Ну и, конечно, у нас тут же начались сплетни об этом самоубийстве. Все мнения, однако, сводились к одному: причиной явилось одиночество Крючка. Я Же считаю, что этого объяснения недостаточно.
Крючок действительно был очень одинок. В этом даже было что-то похожее на позерство. Он жил один, как волк. Но ведь часто люди, которые живут в семье, оказываются не менее одинокими, чем он. Они имеют жен, детей… но сердцем так же одиноки, как Крючок. На свете гораздо больше одиноких людей, чем это кажется, но далеко не все умирают от отчаяния. Некоторые прекрасно приспосабливаются и довольствуются лишь своим собственным обществом.
И поэтому я не согласен с теми, кто утверждает, будто одиночество, которое стало уделом несчастного Крючка и которое в конечном счете уготовано каждому из нас, можно считать причиной самоубийства следователя. Но поскольку Костардье и при жизни был молчалив, как покойник, и не пожелал оставить нам никакого объяснения своего поступка, что и вынуждает нас теперь доискиваться причин самоубийства, я беру на себя большую смелость высказать следующее суждение, учитывая, что мы должны не только соблюсти приличия, но и удовлетворить общественное любопытство и даже, быть может, злорадство, — оно представляется мне единственно верным. Вывод, вытекающий из доклада, который я имею честь Вам представить, сводится к тому, что «мотивы самоубийства несчастного следователя Костардье носят сугубо личный характер».
Репетиция*
Однажды утром Жак Бодуэн получил телеграмму с известием, что его отец при смерти. Он пошел к мистеру Ван Морисону, владельцу фирмы, где служил, чтобы попросить отпуск.
— Надеюсь, это всего только ложная тревога, — сказал мистер Ван Морисон.
— Нет, я знаю, отец — человек конченый. Полгода назад ему уже делали операцию желудка.
Жак Бодуэн с удивлением обнаружил, что голос у него дрожит, тогда как он вовсе не испытывает боли. Он досадовал на себя за волнение и нерешительность, создававшие у собеседника ложное впечатление, будто он переживает горе. Видимо, сказывалось еще и то, что он с трудом подбирал английские слова. Однако позднее у него закралось сомнение: а что, если он и в самом деле испытывает боль, хотя и не отдает себе в этом отчета? Да нет, это и нелогично, и на него не похоже. Как только он вышел из кабинета мистера Ван Морисона, его сразу же поглотили мысли о предстоящем путешествии.
Он выехал из Ковентри ночным поездом. В Лондоне пересел в самолет, доставивший его в Париж, где он все утро шатался от площади Оперы и Больших бульваров до Сен-Жермен-де-Пре. Уже в одном этом слове — «Париж» — таится очарование. Однако, пробыв тут несколько часов, довольно скоро начинаешь понимать, что остался как бы вне этого города, такой же чужой, как турист, попавший в путы проспектов и площадей, носящих звучные названия, и невольно пытаешься зацепиться за что-то взглядом — хотя бы за самые что ни на есть обыкновенные витрины. Он вернулся к аэровокзалу, где оставил чемодан, и, спустившись в метро, отправился на вокзал. Он успел лишь схватить сандвич в буфете, до отказа забитом людьми, которые раздраженно толкали друг друга локтями, задыхаясь от запаха горячего кофе и пива.
В Лион он прибыл к ужину. Надо было еще убить несколько часов, ожидая пересадки на поезд, который увезет его в городишко, затерявшийся в горах Юры, где отец его прожил свои последние годы. Оставив чемодан в камере хранения, Жак Бодуэн зашел в ближайшую пивную — напротив вокзала Перраш. Стараясь как-то отвлечься, он стал наблюдать за посетителями, но ему не повезло — ничего занятного он не увидел. Пока он ужинал, стало темно; Жаку надоело сидеть в скучной пивной, и он решил пройтись. Он любил ночные города. Город постигаешь лучше, если знакомишься с ним в ночной тиши: в такие минуты кажется, будто он принадлежит тебе, и больше никому. Обычно, миновав торговые улицы со слепыми глазами витрин, долго кружишь среди нескончаемых кварталов, застроенных особняками, пока не попадешь в центр, где расположены конторы и учреждения. И при этом настойчиво стараешься понять его суть, разобраться в планировке. Наш брат-горожанин обладает каким-то звериным чутьем, особым инстинктом, помогающим ему ориентироваться в незнакомом городе. Когда идешь по ночному городу, походка невольно становится пружинистой, кошачьей, а на проспекте, похожем на длинное ущелье, шаги звучат торжественно-чеканно. После долгих ночных блужданий, когда то и дело приходилось сворачивать за угол, Жак, сбившись с пути и пытаясь выбраться из лабиринта, без конца возвращался на одно и то же место. И ему снова встречались неизменные островки жизни: две-три слабо освещенные привокзальные улочки, где было несколько подозрительных кафе, тут проститутки поджидали клиентов у окон, а на углу непременно встретишь женщину, готовую подцепить тебя на ходу. Он шагал, зная наперед, что закончит свой путь именно здесь.