Здесь, например, нельзя ни на кого смотреть в упор. Никого не следует рассматривать слишком внимательно, пристально. Это приведет к взрыву, к локальному конфликту. Нужно выработать у себя поверхностный блуждающий взгляд, который ни на чем не останавливается. Безразличный нефиксированный скользящий взгляд.
Да, Отто фон Ф. Перед тем как сделать первый глоток, перед тем как погрузиться в неведомое с непредсказуемым финалом, перед тем как сойти на призрачно-манящую обочину с дорожки праведника, которую ты еле-еле нащупал во сне, сосредоточься и вспомни, что ты собирался сегодня сделать.
Я, кажется, должен был встретиться с Кириллом. Даже где-то здесь у меня его телефон. Это довольно важно. Это по поводу издания в Москве прогрессивной украинской газеты. Очень хорошо. Во-вторых, я должен попасть в магазин с фантастическим названием «Детский мир». Я намеревался купить в нем подарки для детей своих друзей. А дети моих друзей — это мои дети. Чудесно. В-третьих, я должен постараться не забыть об одной из любимых мною женщин. Если она вчера вернулась из республик Средней Азии, то сегодня я должен бы ее приласкать. Здорово.
Так что главное, что ты все помнишь. Теперь пей свое пиво и слушай, как шумит дождь, как поют пьяные офицеры, как Арнольд рассказывает театральные анекдоты, Ройтман — еврейские анекдоты, а Голицын — тюремные анекдоты, очень похожие на жизнь…
Тебя, дружище, переключило где-то между третьей и четвертой банкой, а может, между пятым и шестым походом в уборную, а может, лишь когда Юра Голицын-Тургенев резко выставил на столик бутылку чего-то красного, крылато произнеся: «Вино на пиво — это диво».
Дождь за пределами пивбара не утихал, хотя уже было почти два часа, и, по всем предсказаниям осведомленных синоптиков, уже давно должно было выглянуть коммунистическое солнце.
Это ловушка, наконец понял ты. Они все вынуждены пить пиво. Но выйти отсюда не удастся уже никому. Тут происходит какой-то последний спектакль мировой истории. Прибывающих становится все больше. Кое-кто из офицеров, которые еще недавно держались на уровне и так чудесно пели, теперь уже спит. Взамен приходят фарисеи и саддукеи, картежники, книжники, убийцы и содомиты, культуристы, разбойники, карлики, православные священники в порыжевших рясах, цирковые комедианты, сластолюбцы, казахи, кришнаиты, римские легионеры. Нужно позвонить Кириллу.
— Вот нас тут сейчас четверо, — почему-то говорит Арнольд. — И каждый когда-то имел бабу…
— Нас четверо, — перебивает его Голицын, — и мы представляем как минимум четыре нации. И что, нам хуже пьется от этого?
— Какие четыре нации, почему четыре? — нервничает Ройтман.
— Ну, ты, Боря. Раз. Я русский. Два. Он из Украины. Три. А Воробей четыре.
— А Горобец кто? — требует правды Голицын.
— Сейчас я все объясню, — значительно поднимает вверх указательный палец Цезарь.
— Я, друзья, пойду позвоню, — говоришь решительно.
— Только ни с кем не залупайся, — предупреждает кто-то из них. — Тут сейчас завались всякой шлоебени. И где ты найдешь телефон, я тоже не знаю.
Но все это слышишь уже спиной. Где-то же должен быть телефон! Иначе как они вызывают милицию? Ведь Паша Байстрюк, сахалинский басенник и песенник, отчисленный с первого курса за систематическое злоупотребление чужими лосьонами, именно отсюда попал в районную каталажку, где его продержали около полутора суток и где он пел песни из-за решетки, а также орал прямо в лицо ментам: «Что вы нас тут, за убийц принимаете?!» Причем, как оказалось, оснований для такого сарказма у него не было никаких, потому что те трое тихих вежливых паренька, которые пребывали за решеткой вместе с ним, Пашей, таки и вправду были убийцами: в том же пивбаре, через четверть часа после Пашиной оттуда депортации, они зарезали какого-то случайного бедолагу. Но Паша Байстрюк этого не знал, он пугал дежурного старлея своим красным писательским билетом с орденом Ленина на обложке, а еще исполнял для всех присутствующих песню с непостижимыми образными аллюзиями в тексте:
Так вот, Паша был хороший парень, но где-то же должен быть телефон, или как? Или они вызывают милицию свистом? Или, может, по космическим каналам связи? В зале кто-то как раз кого-то мандячит по роже кулаками, а все другие заинтересованно ожидают развязки. Так ему, так, дай ему еще! И набилось же их до черта! Невозможно продраться. Разве что вдоль стены к той блуднице из окошечка. Которое, кстати, она закрыла, потому что у нее перерыв.
Осторожно стучишь в деревянные ставенки.
«И о делах рук Его свидетельствует твердь», — говорит на это обшарпанный бродяжий дедок, что со своей банкой примостился рядом. Какой-то алкоголик-богослов.
За ставенками ничто не шелохнется, поэтому насилу продираешься через зал искать телефон около выхода. Там тоже закрыто, и агент Вельзевула, воздающий мертвою рыбою, куда-то пропал. Может быть, все они ушли отсюда, бросив несколько тысяч своих посетителей на произвол судьбы? А сами пошли замаливать свои грехи в ожидании труб последнего дня? Тут недалеко есть церковь «Нечаянная радость». Название как у борделя. А тем временем напротив, под убогими тополями, которые уж никак не защищают от обезумевшего дождя, двое местных зарезяк метелят какую-то старуху-процентщицу, вырывая у нее из рук сумочку. Очевидно, пришла спекульнуть водкой — и так не повезло. Стараешься не смотреть в ее сторону, еще подумают, что ты с ней заодно. Большие рыбы пожирают меньших.
Возвращаешься в зал. Драка уже закончилась, и побежденный разползся по бетонному полу, а какая-то безносая мадам, став на одно колено, вытирает его залитую пасть куском газеты. Еще несколько мерзавцев стоят над ними и советуют, как остановить это темно-красное извержение. Среди них и победитель, вероятно близкий товарищ, брат, сосед — словом, большой друг побитого.
Возвращаешься к окошечку и опять стучишь — немного тверже, настойчивей. Но оттуда по-прежнему ни звука, только знакомый уже дедок, хитро улыбаясь, подбрасывает очередную цитату: «Стучите в двери, и откроют вам. Ибо кто стучит, тому открывают».
И действительно старый прохвост прав, рядом есть еще двери, на которые ты просто не обращал внимания. Толкаешь их внутрь и попадаешь в подсобные помещения, заваленные пустыми коробками и почему-то картонками из-под яиц. Идешь на голоса и наконец находишь всех: и продавца рыбы, и голоногую кралю в халате, и еще двух-трех не замеченных раньше дуболомов из местного персонала. Сидят, курят, пьют пиво, к слову, из кружек, тут же для разнообразия и початая бутылка белой. Семья обедает у хаты[6].
— Я дико извиняюсь, — говоришь как можно учтивей, — можно ли от вас позвонить?
Они вылупляются на тебя довольно осоловело, но мирно, кто-то даже, кажется, кивает головой, и ты идешь к аппарату на соседнем столике. Они тем временем все вместе говорят о чем-то интимном, потому что блондинка несколько раз повторяет «ну дала я ему, и ули?», а ее партнеры не то чтобы как-то на это злятся, но и не хвалят, особенно помощник Вельзевула, который поучительным тоном заявляет:
— Ты, крыса, в следующий раз думай, кому даешь, а то зацепят нас…
— Что я, писюха малолетняя? — нервно затягивается дымом «крыса».
С той стороны телефонного провода долгие гудки, но после пятого из них слышишь бодрое Кириллово «алле».
— Кирилл, это я, Отто.
— О, как хорошо! — пообщавшись с диаспорой, Кирилл научился радоваться по любому поводу. — Когда будешь у меня?
— Я ему, между прочим, сказала: «Как хочешь, но в рот не возьму, понял?» — рассказывает своим друзьям «крыса», и тебе приходится переспрашивать Кирилла.
— Когда я буду у тебя? Понимаешь, дождь. У меня мокрая голова, я только что мылся. А на улице дождь, и ему нет конца. Он вытягивает из меня всю душу. К тому же отсюда невозможно выйти.
— Откуда? — не понимает Кирилл.
— Я потом Сашку привела, показываю: «Смотри, что скотина сделал — все трусики порвал, в чем я теперь буду?..»
— Откуда ты не можешь выйти? — доискивается правды Кирилл.
— Ну, собственно говоря, из общежития, — извлекаешь из себя ответ ты. — Такой дождь, невозможно выйти…
— Дернешь? — спрашивает тебя один из верзил, наливая полстаканчика белой.
— Спасибо, шеф.
— Что? — кричит в трубку Кирилл.
— Кароче, Настена, — инструктирует «крысу» продавец рыбы, — если опять этот мудак объявится, ты Васильку скажешь, ясно?
— Само собэйшн, — выдыхает дым Настена, — я ему сама хуй откушу…
— Кирилл, я тебе через полчаса перезвоню, хорошо?
— О’кей, здорово! Но не позже, пожалуйста. Есть куча дел.
— Договорились.
Кладешь трубку, в руку же берешь предложенный стаканчик.
— Спасибо, ребята. За ваше светлое будущее.
Они молчат и смотрят на тебя. И когда эта жидкость оказывается уже частично в твоем пищеводе, начинаешь понимать, что это совсем не водка, а едкая, беспощадная самогонка. Но уже поздно. Кое-как пошло. Со слезами.
— Слышь, друг, тебе подруга на вечер нужна? — спрашивает один из них.
Вытираешь рукавом усы и смотришь на острые зубки Настены.
— Спасибо, очень занят, ребята…
— А яйца возьмешь? — предлагает рыбник. — Сдаю большую партию. Оптом.
— Спасибо, спасибо, — повторяешь и идешь прочь.
Выходя из лабиринтов подсобных помещений спотыкаешься о те самые, накиданные везде, пустые коробки. В глазах запрыгало еще веселее.
Когда я пьяный, то, глядя на других, думаю, будто пьяны все они. Замечаю множество досадных неточностей и несуразностей в их движениях. Особенно в походке. Конечно, сейчас я недалек от истины. Тут все пьяные, не только я. Это случилось из-за дождя. Мы все очень несчастные. Несчастные, жалкие выродки с раскоординированными движениями.
Но это я во всем виноват. Я накликал этот дождь, совершив сегодня утром, в душевой, магическое действо с неведомой темнокожей жрицей. Так мне и надо. Я горжусь этим.
Подходишь к столику, где твои побратимы по перу обновили еще раз трехлитровую банку, опять наполнив ее.
— И поэтому я наполовину, — заканчивает Юлий Цезарь долгий и запутанный рассказ о своей национальной принадлежности.
Пора бы уже отсюда выгребать. Разговор с друзьями попал в коллаптическую безысходность. Никто толком не понимает, что хочет сказать, но каждый что-то говорит. Это скорей разговор четырех имбецилов, которым просто нравится произносить определенные слова — прекрасные, возвышенные, а также паскудные и низкие. Они радуются звукам. Слова не держатся вместе, каждое из них живет своей пьяной отдельной жизнью. Потому что каждый из вас — мастер художественного слова. Отдельного художественного слова.
И дождь, дождь, который не утихает, и рожи, рожи, их все больше, они размножаются делением и плавают вокруг вас, как рыбы, глубоководные плоские рыбы со дна самых черных океанов.
Но все ворота уже распахнуты, и вы стоите на сквозняке, на лютом азиатском ветрюгане, который сносит пену со столов и банок. Эта страна еще производит кое-что. Например, летящую пену с кислым тошнотным запахом.
Тебе плохо, фон Ф. Тебя знобит. И тошнит немного. Пора бы уже отсюда выгребаться. «Детский мир» ждет, Кирилл ждет, Украина ждет, измучившись без своей газеты в Москве, а ты тут треплешь глупым языком о святой обязанности каждому идти своим отдельным путем. Ибо что объединяет тебя с узбеком за стеной, кроме стены? С узбеком, который вечно готовит плов и потом заманивает на его жирный запах не одну голодную студентку. И запихивает ее пловом, набивает ее пловом, как пугало опилками, и она цепенеет, делается пугалом, и тогда он жарит ее, а у нее изо рта, и из ушей, и из носа сыплется плов. И что объединяет тебя с Худайдурдыевым, понурым и толстым, как евнух, в связи с чем кое-кто называет его «худой Дурдыев», с туркменом, который каждый вечер, ровно в девять, в спортивных штанах вырастает перед телевизором, потому что нет жизни ему без программы «Время»? И что объединяет тебя с Ежевикиным, входящим в чужие комнаты без стука, так как считает себя хозяином всех просторов — от Карпат до Тихого океана? И что объединяет тебя с Благолеповым, у которого тесть — генерал Кагэбэ, но, несмотря на это, Благолепов пишет духовные стихи про Сергия Радонежского, дышит по системе йогов и называет себя учеником Рериха, хоть на самом деле все уверены в том, что он стукач? И что объединяет тебя с Шурой Гороховым, который ищет универсальный знак бытия так, что забывает отдавать занятые деньги? И что объединяет тебя с Олегом Сексопатологом, который выучил французский язык только для того, чтобы читать «Войну и мир» в оригинале? И что объединяет тебя с Пашей Байстрюком? Что объединяет тебя с каждым из них и со всеми другими?
— Каждый из нас одинаково дышит, пьет, любит, воняет, — произносит нечто тайное Юра Голицын.
— Значит, мы созданы для того, чтобы быть вместе. Мир объединяется во имя общечеловеческих ценностей, — вторит ему Ройтман. — А мы?
— Тебе легко про это булькать, помня, что, на всякий случай, где-то там, на Ближнем Востоке, у тебя есть свое государство, свое отдельное государство…
— А государство — это монстр, это стихийное бедствие, — потрясает хемингуэевской бородой Цезарь.
— Почему вы, националисты, так стремитесь разбежаться? — спрашивает Голицын. — Почему вдруг всем так припекло расстаться? Ведь у нас много общих детей! Ведь это великое свидетельство братства, когда все вместе делят общую беду. Почему, националисты, скажите мне?
Каждую из высказанных фраз он четко отделяет иканьем.
— Если бы я был националистом, я ответил бы тебе, — медленно и выразительно говоришь ты, даже слишком медленно, слишком выразительно. — Но какой из меня националист, когда я тут с тобой пью пиво?
Эта логика несокрушима. Голицын подает тебе руку и долго сжимает твою. Он славный парень. В нем нет ни капли идиотского имперского шовинизма. Но он оченно любит братство. Свободу. Равенство.
— Вчера вечером я подумал о том, что Бога нет, — грустно информирует Ройтман.
— Вчера вечером? — удивляется Воробей. — Ты обязан думать так всегда. Согласно уставу твоей блядской партии, к которой принадлежишь…
— При чем тут партия? Дело не в этом. Я подумал, что Бог, настоящий Бог, а не надуманный, фиктивный, никогда не допустил бы существование наций…
— Как не допустил бы чумы, сифилиса, ядерной бомбы, — соглашается сизоносый выпивоха, который вынырнул на минутку возле вашего столика и поплелся куда-то дальше.
— Ибо нации — то, что не дает человечеству быть добрым и светлым, — продолжает Ройтман. — Это то, что делает нас узкими и завистливыми, наполняя нас говном. Как много черной энергии накопилось всюду только потому, что существуют нации…
— И еврейская тоже? — подмигивает Воробей.
— Любая, и не надо меня на этом ловить!
— А я тебя и не ловлю. Ты уже давно пойман. Потому что ты до сих пор не вышел из своей преступной партии. Ты говоришь про черную энергию и делаешь вид, будто не видишь ее первоисточника. Какого хрена ты до сих пор оттуда не вышел? Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Но как ты мог не выйти после этих человеческих кишок, намотанных на гусеницы танков? — глаза у Юлия Цезаря пьяные, но пытливые.
— При чем тут партия? Везде есть свои подлецы. В других партиях — свои подлецы…
— Другие партии на танках не ездят, — успевает выпалить Голицын между двумя очередными иканьями.
— Так еще поездят, — поднимает голову спящий за соседним столиком офицер с маленькими танками в петлицах.
— Я запретил бы все партии.
— И я.
— И я тоже.
— А тех, которые стали бы создавать партии в подполье, вы, наверно, пересажали бы? — ехидно интересуешься ты.
— Я бы уничтожал их, как тараканов, — кивает головой инвалид с дырявой гармошкой в руках. — Уничтожал бы, как тараканов, — к чему-то повторяет он.
— Вот такие из них демократы, — говорит на это бритоголовый кришнаит, завернутый в розовую простыню.
— Вот такие из них демократы, — повторяет за ним воробей, только не Арнольд Воробей, а маленький серый птенчик, который скачет себе между столиков и что-то там поклевывает в пивных лужах.
— Мы вчера говорили о чем-то подобном. После коньяку, кажется. — Ты трешь горячий лоб, будто все время забываешь. — Мы вчера про все это говорили, так же как и позавчера. Потому что мы каждый день квасим, вот уже скоро два года, а от этого пробуждается наша гражданская активность… К тому же теперь свобода слова. И оказалось, что при свободе слова — одного, отдельно взятого слова, — мы можем говорить только одно и то же. Но каждый день. Вот уже два года ты, Цезарь, пытаешься выяснить, почему Боря никак не выйдет из партии. Ты, Юра, убеждаешь, что не надо разбегаться. Ты, Ройтман, каждый день говоришь о несуществовании Бога. Теперь послушайте один раз, елки-палки, меня. Как самый младший, я молчал два года. Дайте мне слово. Одно слово.
— Дайте парню слово! — твердо требует инвалид с гармошкой. — Ну, дайте ему слово! Слышите?!
— Интересно, интересно, — поднимает еще одну голову, такую же пьяную, трехголовый офицер.
— Эй, заткнитесь, мудозвоны! Все слушают! — перекрывая баритоном шум дождя и рев пивбара, произносит один из присутствующих священников. Борода и усы его сплошь обляпаны пеной.
— Говори, — шепчет исполинский сом, украдкой выглядывая из-под плаща какого-то ихтиолога.
И ты слышишь, как вдруг все замолкает. Не только территория под пластиковой крышей, отгороженная колючей проволокой, но и самые далекие глубины пивбара. Только дождь никак не перестанет. Ну и хрен с ним.
Ты начинаешь говорить, поднеся ко рту пустую банку, и это еще усиливает звук твоего голоса, это такой микрофон, без него ты чувствовал бы себя не так уверенно. А у тебя есть о чем говорить и что им сказать. Даже тот окровавленный бедолага собрал в кучу свои остатки с цементного пола и, поддерживаемый под руку безносой спутницей, выполз кое-как сюда, чтобы лучше слышать и видеть тебя.
— Я готов обнять каждого, — твой голос еще немного дрожит от волнения, но уже набирает ораторской силы. — Я готов подать руку каждому на этой земле. Потому что все люди созданы, блядь, для счастья, хотя понимают его каждый по-своему. И в этом нет ничего страшного или осудительного, и я откручу последние яйца тому, кто думает, будто в этом есть что-то плохое. Нас так мало и мы такие маленькие в сравнении с холодной космической пустотой, что мы никак не можем себе позволить роскошь взаимной ненависти или территориальных претензий. Тем более по причинам партийным, национальным или расовым. Говорю так, потому что имею на это право, ибо не далее как сегодня утром у меня были половые отношения с цветной девушкой в душевой. Меня не интересовало, какой она национальности. Тем более, к какой она принадлежит партии. Тем более не раздражало, что цвет ее царственной кожи различен с моим. Более того, мне было приятно, что у нее не такой цвет кожи. Своим членом я на несколько незабываемых минут соединил далекие континенты, культуры, цивилизации. Я привел их к общему знаменателю, то есть, прошу прощенья, осеменителю. И поэтому я не могу иметь ненависти к России и русским…
Но сейчас, когда я пью кислое пиво посреди пустыря, огороженного столбами и колючей проволокой, когда ветер со всех сторон треплет мои мокрые волосы, когда вокруг — общая, великая азиатская, прошу прощенья, евразийская, равнина, прошу прощенья, возвышенность, со своими собственными правилами и законами, и эта страна имеет способность расти на запад, поглощая маленькие народы, их языки, обычаи, пиво, уничтожая их часовни и кофейни, а главное — тихие сухие бордели на узеньких мощеных улочках, то я не могу сложа руки просто дожидаться и молчать, будто я хрен проглотил. Мой товарищ показал мне не так давно старые почтовые открытки с пейзажами того города, где я живу. Этим открыткам где-то под пятьдесят лет. Но я закричал: я хотел бы жить в этом городе! где он?! что они с ним сделали?! где мое право на мое пиво?! Это был полный атас!
Поэтому я за полное и окончательное отделение Украины от России! Да здравствует нерушимая дружба между украинским и российским народами! Поверьте мне, что между двумя этими фразами нет никакого противоречия. Я желаю великому российскому народу счастья и процветания! За наше и ваше пиво!