Взрослые в итоге развели драчунов, и тут Галя услышала, как нянька говорит своему мальчугану: «Ну-ка, немедленно отдай лопатку
Однако Провотворова, вернувшегося к ней, Галя погладила по суконному плечу и сказала: «Да, спасибо тебе, мой родной, я напишу заявление. Я действительно очень хочу осваивать новую технику. И в космос хочу».
В ноябре шестьдесят первого на полигон с инспекцией прибыл сам министр обороны, маршал Советского Союза Родион Малиновский. Разумеется, хозяева-военные перед визитом стояли на ушах: мыли все, что моется, красили все, что красится, и убирали с глаз долой все, что может ненароком вызвать раздражение высочайшего чина. В том числе прикомандированным гражданским строго-настрого было велено не маячить: находиться или на рабочем месте, где вид иметь лихой и придурковатый, или безвылазно сидеть в комнате общаги.
За пару дней до маршала явилась обслуга: особые повара и даже официантки. В столовую «люкс» для главных конструкторов Владика и других, равных ему по статусу инженеров все равно не пускали. Однако те, кому по штату было положено, рассказали, что подобного меню не видели даже в лучших московских ресторанах: икра севрюжья, крабы, балыки, кета, севрюга и прочая, и все по самым коммунистическим ценам, наесться деликатесами от пуза можно на трешку. Роскошные официантки, похожие на артисток, демонстрировали чудеса вежливости и расторопности.
Для Малиновского приготовили целую программу. Прошлогодняя катастрофа с днепропетровской ракетой Р‑16, когда погибло почти сто человек (в том числе Флоринский), лишь ненадолго затормозила ее отработку. Через год она уже уверенно летала, и говорили, что ее даже приняли на вооружение. Поэтому министра первым делом свозили на восстановленную после катастрофы сорок первую площадку и там успешно запустили Р‑16. Затем показали ему, как взлетает новая «королевская» ракета Р‑9. Почтил Малиновский визитом и монтажно-испытательный корпус, где Владик удостоился чести его лицезреть. Первым делом маршал спросил (в стиле стареющего Державина из пушкинских воспоминаний): «А где здесь, братец, нужник?» Туалет в течение трех последних суток охранял от чьего-либо несанкционированного доступа специальный лейтенант, и высокого гостя туда немедленно препроводили. Затем Мишин (заместитель Королева) доложил министру о спутнике-разведчике «Зенит‑2» и в том числе заметил: «Он сделает видимыми на Земле даже скопления вражеской бронетехники», – на что Малиновский резонно возразил: «Пока вы аппарат на Землю вернете и пленки его проявите, те танки противник уже в другое место перебросит». Мишин не стал рассказывать, от греха, о системе передачи изображения по телевидению – и, как впоследствии оказалось, был прав.
Так и не откушав в столовой «люкс», маршал отбыл на десятую площадку – в городок, в гостиницу, а там и назад, в Москву. Кто-то из военных вздохнул с облегчением: «Самое лучшее в любом смотре – это пыль из-под колес отбывающего начальства», – и Иноземцев не мог с этим не согласиться.
Инженеры в МИКе продолжили проверять, разбирать, вновь собирать и испытывать первый советский спутник-шпион «Зенит-два». Работали, как всегда перед пусками, безо всяких выходных, по двенадцать-четырнадцать часов.
Впервые запускали советский космический разведчик одиннадцатого декабря. Клубился странный для этих мест туман. Владик, на правах старожила, занял законное место не просто в бункере, но даже в главном помещении – пультовой. Ракета нормально ушла со стола, по громкой связи начался отсчет секунд – как же они медленно движутся, когда взлетает ракета, и неизвестно, взлетит ли! Десять секунд, двадцать, тридцать, сорок… Дотянуть бы до семисотой, что означает – отделение третьей ступени, изделие вышло на орбиту! Но – нет, на четырехсотой голос по трансляции с деланым равнодушием проговорил: «Падение давления в камере! – А потом: – Давление на нуле. – И безнадежное: – Прием по всем средствам прекращен». Последнее могло означать одно: связь со спутником потеряна по всем каналам – скорее всего он погиб.
Разочарованный и расстроенный, народ зашагал по ступеням бункера вверх, на волю, курить. У Владика даже комок подкатил к горлу и защипало в носу. Так жалко почему-то было бедный «Зенит-второй». Столько они отдали ему труда! Рядом, не скрываясь, хлюпал и сморкался в платок Жора.
Потом оказалось: прогорели газопроводы в двигателе третьей ступени. Поэтому автоматика отключила движок. Аппарат, не долетевший до орбиты, должен был упасть на Землю вне территории СССР, из-за чего сработала система аварийного подрыва. Три кило взрывчатки разнесли первого советского космического шпиона в клочья.
Пока начальство разбиралось, что случилось и что делать дальше, у Владика появился продых. Ясно было, что его системы никакого отношения к аварии не имеют, поэтому в ближайшие сутки-двое его не дернут. Замечательно: хоть и страшно жалко ракету и спутник, появилось время помыться-постираться-отоспаться. Тут он вспомнил о письме Нины, жены Флоринского, и его записках.
Вернее, он о них не забывал – просто цейтнот со спутником-разведчиком был таким, что не до поисков. Но между делом выяснил: где, будучи на полигоне, проживал отец. Оказалось, в том же общежитии, что и Владик, в сто девятой комнате.
Комнаты в гостинице для специалистов обычно не запирались. Причина простая: брать у них было нечего. Об этом в те годы говорилось обычно с гордостью: «У нас и воровать-то нечего!» Они были комсомольцы, простые парни и девчата, увлеченные делом, бескорыстные бессребреники. И главной их ценностью были собственные головы и руки. В противовес существовали где-то в стране
Сто девятая оказалась не заперта. Владик толкнул дверь. В комнате никого. Обставлена она была так же бедно, как его: железные кровати, стол, шифоньер. Единственная привилегия в сравнении с его житьем – коек было не пять, а три. У молодого человека защемило сердце: вот, значит, в какой бедности окончил свой земной путь его отец. Ум и талант не обеспечили ему ни рубля. Впрочем, у Флоринского имелась квартира в доме в Подлипках – но теперь это жилье отойдет, видимо, назад предприятию.
Со дня смерти Юрия Васильевича прошло больше года, и его койко-место на полигоне ни малейших отпечатков личности старого конструктора уже не несло. В его углу сменилось как минимум двое постояльцев – вот она, койка, у окна. Владик решил не тянуть резину – немедленно нырнул под кровать. Пол в общежитии был дощатый, и сейчас, в декабре, сквозь щели в досках немилосердно дуло. Иноземцев пожалел, что не захватил фонарик – под кроватью, несмотря на день, оказалось темновато. Он откинул свисавшее одеяло, стало посветлее. Пыли было столько, что она свернулась в клубки. Здесь валялись также пара папиросных окурков разной степени окаменелости, горелые спички, смятая газета. Владик подумал, что искомая доска должна подниматься легко, чтобы Флоринскому каждый раз при обращении к своим запискам не надо было вскрывать пол с помощью гвоздодера. Попробовал пошевелить одну половицу – прибита намертво. Вторую – тот же результат. Третью… А вот третья легко двигалась в своих пазах. Щели в полу оказались гигантскими – еще бы, ведь общагу для спецов строили стройбатовцы, и сверхударными темпами. Доска без усилий подцепилась одним пальцем и выворотилась вверх ногами. Под ней, на утрамбованном земляном полу, лежали тщательно свернутые в трубочку листки папиросной бумаги, исписанные мельчайшим почерком. Владислав, лежа, сунул их в карман, затем вернул доску на место и только после этого полез из-под кровати ногами вперед. И тут услышал сверху чей-то громовой голос:
– Это еще что тут такое?!
Иноземцев выбрался из-под койки и встал. Перед ним оказались двое – очевидно, законные обитатели комнаты. Один из них – его давний знакомец по Подлипкам – Жорик. Со вторым – Иваном Петровичем – они тоже не раз сталкивались в МИКе и даже работали пару смен вместе – кажется, когда готовили полет Германа.
– Да у меня спички вышли, – бухнул невпопад Иноземцев, – зашел стрельнуть.
– Прямо под кроватью стреляешь? – иронически спросил Жорик.
Напряженность ситуации – все-таки имело место тайное проникновение в чужое жилище – сглаживалась тем, что все тут, в общаге, были свои. И, опять-таки, ничего ни у кого ценного не водилось.
– А вот как раз там и валялись, – Владик вытащил из кармана коробок и пачку «Беломора», – и папиросы тоже нашел, представляете? Тут когда-то Флоринский проживал, а я знаю, где он заначки любил оставлять. Закуривайте.
Вряд ли ему поверили, однако Иван Петрович молвил раздумчиво:
– Да, бывает. Раз, когда я в армии служил, мы тумбочки разгружали-расставляли. И я, можете себе представить, в одной пачку «Герцоговины Флор» нашел, нераспечатанную.
А Жора сказал о своем:
– Бедный Флоринский. Я только здесь узнал, как он погиб.
Однако Иван Петрович предостерегающе поднял палец: «Тш-ш‑ш». Катастрофа с ракетой Р‑16 по-прежнему оставалась совершенно секретной темой – хотя на Западе уже написали о Nedelin disaster[9].
Словом, проникновение в чужую комнату Владику сошло с рук. Все мирно закурили его «Беломор». Заодно и беднягу отца помянули.
А когда Владик дошел-таки до своей комнаты, он повалился на кровать и начал, толком даже не раздевшись, только пальто скинув, читать записи Флоринского. И сразу понял, почему так волновался отец. Попади эти заметки в руки ретивому особисту – тот, хоть сталинские времена миновали, все равно запросто мог слепить против автора дело за антисоветчину. Сейчас-то, конечно, бедняга Юрий Васильевич выскользнул из-под земной юрисдикции. Но тогда, обожженный, в госпитале, когда говорил о заметках Нине, он хотел жить. И надеялся – жить. Потому и просил ее изъять записи.
Написанные мельчайшими буквами на папиросной бумаге мемуары отца можно было разобрать лишь человеку со стопроцентным зрением – каковым Владик, впрочем, и являлся. За окном быстро темнело, подступала степная зимняя ночь, и Иноземцеву во время чтения пришлось встать с койки, включить свет и даже вооружиться карманным фонариком. Соседи его, рассудил Владислав, придут не скоро. Им предстояло расшифровывать телеметрию, чтобы составить первые выводы о причинах сегодняшней аварии.
Дорогой Владик! Я тебе многое хотел рассказать. И, надеюсь, многое еще расскажу. Но главное, что я хотел бы тебе поведать, следующее: Бог – есть. Именно – Бог. Не судьба, не фортуна, не рок. Имен-но Бог.
Как всякий рационалист в душе и материалист по воспитанию и обязанности, ты возразишь мне: «Бог? А доказательства? Где тому доказательства?» Конечно, во времена, когда учился ты, любые поползновения на идеализм и «поповщину» выжигались из школ и вузов каленым железом – в мои годы преподавателям еще удавалось протаскивать что-то отличное от железного курса Ленина – Сталина. Поэтому доказательства я приведу, и непременно, но сначала расскажу тебе байку. Говорят, что Иммануил Кант составил в свое время простую матрицу из двух строчек и двух столбцов. Всего четыре возможности – и большего не дано.
Возможность первая – Бога нет, а ты при этом в него не веришь. Тогда ты ничего не приобретаешь, но и не теряешь. Вторая вероятность – Бога нет, но ты в него веришь. В этом случае ты ничего не теряешь, но получаешь понятия о нравственности и любви, и пытаешься следовать им – кому от этого плохо, включая тебя? Всем только хорошо! Затем – третье пересечение: Бог есть, и ты в него веришь. Тогда ты получаешь ВСЕ. И наконец, четвертая вероятность – Бог есть, но ты в него НЕ веришь. Вот это самое страшное, потому что в таком случае ты ТЕРЯЕШЬ ВСЕ.
Убедил? Нет пока?
Тогда напомню о своей собственной судьбе – и о твоей, отчасти, тоже – потому что, как мне кажется, она является неопровержимым свидетельством существования Высшего Промысла.
Как ты, наверное, знаешь от своей мамы, мы с нею встретились на курорте летом тридцать четвертого года. Она тогда была москвичкой. Я – ленинградцем. Тогда же она не устояла перед моим нечеловеческим обаянием, в результате чего на свет появился ты. Но когда мы с Антониной Дмитриевной уезжали из санатория, я и ведать об этом не мог. Да, потом Тонечка приезжала ко мне в Ленинград поздней осенью тридцать четвертого, но ничего не сказала о том, что, оказывается, я скоро стану отцом. И, наверное, правильно сделала. Потому что, случись такое, я, как честный человек, на ней бы наверняка женился. Ты получил бы отца, но это в итоге обернулось бы и для тебя, и для мамы твоей крупнейшими неприятностями. Я переехал бы в Москву, наверняка пошел бы работать туда же, где служила она и мой друг по коктебельной планерной юности Сережка Королев, – в РНИИ. (
Вместо женитьбы я в начале тридцать пятого, когда в Ленинграде только начали раскручиваться репрессии по случаю убийства Кирова, бросил свою чистую работу и завербовался вольнонаемным инженером-строителем на Колыму. Сбежал из колыбели революции. Может, почувствовал что-то, я не знаю. В воздухе это носилось. В конце концов, я ведь из дворянской семьи – запросто мог угодить под сталинский каток еще тогда. Но в итоге побегал на воле годика три и попал под него в тридцать восьмом. Когда поддался на уговоры Сережки Королева, приехал в Москву и пошел-таки работать в РНИИ. Но твоя мать оттуда тогда уже успела сбежать, вместе с маленьким тобой – в райцентр, где вы оба прекрасно выжили без меня. Видишь? Две наши с твоей мамой не-встречи, в тридцать пятом и в тридцать восьмом, в итоге сильно облегчили и ее, и твою жизнь. А когда меня, как Королева и Глушко, взяли в тридцать восьмом и били-пытали на Лубянке, и впаяли десять лет, произошел еще один поворот судьбы, позволивший мне выжить. Меня отправили, в этот раз рабом, но все-таки туда, где я что-то знал – как организовывать жизнь и как вести себя, – туда же, где я прожил три года, – на Колыму. Благодаря тому, что я видел там все, от климата до почвы, мне удалось потеснить блатных, урок и устроиться бригадиром – и благодаря тому выжить там аж целых две зимы, что было невероятно! Ведь в нашем лагпункте из двухсот примерно человек, привезенных осенью тридцать восьмого, к весне сорокового года в живых остались лишь около двадцати, и все, кроме меня, блатари. Все политические зэки, кроме меня, – погибли.
Не знаю, кто вспомнил меня – наверное, мой соратник по Ленинграду Валя Глушко, будущий главный конструктор ЖРД[10] и академик, – но в сороковом меня перебросили в шарашку в Казань, и там началась, конечно, совсем другая жизнь: спали на простынях, ели масло и… работали, как звери, конечно. Зато – с логарифмическими линейками и рейсфедерами, а не с кайлом и тачками. И тем – выжили. Вскоре там появился такой же зэк шарашечный Королев, и вместе мы доработались до снятия судимости в сорок четвертом. Хотя Сергей среди нас всех был самым пессимистичным и не раз говаривал: «Шлепнут нас, братцы, без всякого некролога». Не шлепнули, как видишь.
Перечитал написанное. Вижу, что далеко я отклонился от заданной самим темы – доказательства Бытия Божия. Но я не богослов, не писатель, а завтра у меня с утра смена в МИКе. Закругляюсь и постараюсь впоследствии исправиться.
Конечно, Владик, когда мы с тобой впервые встретились в ОКБ в конце пятьдесят седьмого, я узнал тебя. Не настолько много на свете Иноземцевых и не так много было у меня любовей, чтобы я не признал фамилию. А потом, ты ведь похож на свою мать, ты замечал? Как же мне тебя было не признать!
Прости, конечно, что я ничего не сказал тебе. Не открылся. Это не из страха, нет. Хотя, может, и из страха. Представляю, что бы ты мог сказать мне. «Папаша? Здравствуй-здравствуй! Где же тебя носило все эти годы? Почему ты маме моей ничем не помог? Я не говорю: алиментами, но хотя бы участием и мужским плечом? Почему не мастерил со мной игрушечные самолетики – а сразу начал делать, в мои двадцать два, настоящие ракеты?!»
Да, Владик, да, я виноват. Прости. Наверное, мне надо было сообщить тебе сразу. Не говоря уж о том, что после войны, когда меня освободили, попытаться найти твою мать. Но, пойми: человек слаб. И я оказался слабым. Столько соблазнов было в послевоенные годы, столько молодых и прекрасных женщин – а вдобавок я столько работал! Прости меня, дорогой сын, если сможешь. Я оказался малодушным.
Второй раз в своей жизни. В первый – тогда, осенью тридцать восьмого, на Колыме, когда применил все свои знания и хитрость, лишь бы пролезть поближе к лагерному начальству и выжить. И теперь, когда встретил тебя, узнал – но не покаялся.
Хочу тебе, Владик, рассказать об одном человеке, который работал со мной, Королевым и Глушко в РНИИ. Я его, впрочем, и по Ленинграду немного знал, в Газодинамической лаборатории с ним сталкивались. Звали его Андреем Григорьевичем, а его фамилией я не хочу даже поганить бумагу. Неприятный был человечишко – властолюбивый и честолюбивый до заносчивости. Желавший денег, положения и славы – не в соответствии со способностями. Если б такой, как он, уродился при «проклятом царском режиме» – наверное, провел бы свою жизнь, как какой-нибудь дядя Кирсанова, с которым Базаров стрелялся. Или, на худой конец, как старик Карамазов. Однако наша социалистическая действительность дала возможность Андрею Григорьевичу рассупониться, расстараться и раскрылиться. Будучи в тридцать седьмом году начальником отдела в РНИИ, он писал письма в райком партии – и в НКВД, наверно, писал. На собраниях выступал. И приспешников своих уговаривал, чтоб брали слово. Писал и говорил – о чем? Главным образом, о негодном руководстве институтом, о том, как неправильно организованы исследования, о том, что в такое трудное для страны время идет в РНИИ настоящее вредительство. И прямо указывал, кто во всем виноват: директор института Клейменов. Главный инженер Лангемак. Начальник отдела Королев. Начальник отдела Глушко. Старший инженер Флоринский. В тридцать седьмом году к подобным письмам и словесам очень даже прислушивались. И итог их оказался кровавым. Клейменов расстрелян. Лангемак расстрелян. Королев, Глушко и другие примкнувшие товарищи получили по десять лет каторги, чудом выжили.
А Андрей Григорьич, творец устных и письменных доносов, назначен был сначала главным инженером РНИИ. Потом – директором института.
Позже и вовсе наступает его звездный час. Семнадцатого июня сорок первого года, за пять дней до войны, он представляет самому Сталину наиболее перспективную разработку института – реактивный миномет, прозванный потом «катюшей». Какова личная доля труда этого деятеля в «катюше»? И какова – тех, кто был расстрелян и замучен? Я не знаю. Но все лавры пожинает он, Андрей Григорьевич. Ему вручают звезду Героя Социалистического труда за номером тринадцать. Он переезжает в Дом правительства у Каменного моста. (Семью бывшего руководителя института, Клейменова, арестованного и казненного, из того блатного Дома, разумеется, выбрасывают – жене впаяли восемь лет.)
Но нашему деятелю – мало. Голова кружится от успехов. И А. Г. обещает лично Сталину создать первый в стране реактивный самолет. Однако наличных творческих сил в обескровленном РНИИ не хватает. Лучшие люди казнены иди арестованы. А у самого Андрея Григорьича давать идеи и организовывать работу – кишка тонка. Ничего не получается. И в сорок четвертом кара настигает и его. А. Г. сажают. Хотя что там он получил, в сравнении с Лангемаком, Клейменовым или Королевым! В сорок пятом А. Г. уже на свободе. А в пятидесятом умирает от сердечного приступа. Похоронен на Новодевичьем.
Я считаю, что Бог в итоге покарал его, Владичек. Бог покарал. Покарал – минутами и часами бессилия за кульманом или за конструкторским столом, покарал – ясным пониманием: а ведь я без этих ребят, которых угробил и посадил, на самом деле – ничто.
А вот тебе еще один человек (
И вот когда РНИИ во время войны эвакуировали на Урал – Евгений Сергеевич исцелился. Неизвестно как, непонятно, что с ним произошло, но – туберкулез у него прошел. Это было чудо. Награда Бога.
Е. С. жив до сих пор. Стал видным ученым, доктором наук и профессором – конечно, тоже, как все мы, засекреченным. И не только много лет жизни получил за свою праведность, но и еще дополнительно: женился на первой жене нашего Сергея Павловича (Королева) – Ксении Максимилиановне. Воспитывает его дочку.
Ты можешь спросить меня, Владик, скептически, в связи с подлинными историями этих двух людей: а при чем здесь Бог? Да при том, что он вознаграждает и карает людей зачастую не за гробом, а еще здесь, на земле. Андрея Григорьича обуяла непомерная гордыня – один из страшнейших грехов, и через нее он пострадал – минутами творческого бессилия, заключением и ранней смертью. А Евгений Сергеевич Щ‑в был смиренен и кроток – одна из наивысших добродетелей, – благодаря чему Господь дал ему годы счастливой и плодотворной жизни.
А вот еще одна тебе история, сынок. Я узнал о ней, находясь в побежденной Германии, в сорок пятом – куда мы вместе с Королевым и группой товарищей выехали, чтобы похищать нацистские технические секреты. Оказывается, уже к сорок пятому году гитлеровцы достигли того, что мы сумели повторить только через десять с лишним лет: они создали межконтинентальную ракету, способную перелететь океан и поразить цель на территории Америки. Правда, атомную бомбу фрицы, слава богу, не сотворили, да и точность попадания их ракеты была весьма низкой. Чтобы накрыть цель в США, гитлеровцы разработали целую спецоперацию. Фашистские агенты были заброшены на территорию Америки. Им надлежало установить радиомаячки на высотных зданиях Нью-Йорка – Эмпайр-стейт-билдинге, к примеру. А на ракете, вооруженной взрывчаткой, должен был стартовать из Германии пилот-камикадзе. Правда, не совсем камикадзе, потому что на подлете к Нью-Йорку ему надлежало выпрыгнуть с парашютом – и в океане его подобрала бы фашистская подводная лодка. Однако, к горести фрицев, операция провалилась. Агенты, заброшенные в США с радиомаяками, засыпались и попали в лапы американцев.
Ну, и чем, скажи, мы принципиально отличаемся от фашистов? Тем, что техника пошла вперед и не нужен теперь привод по радио? И боевая часть нашей ракеты – не просто взрывчатка, а – атомная бомба? И отклонение боевой части от цели составляет двести-пятьсот метров, а сама она несет десять-двадцать-пятьдесят Хиросим?
Понимаешь, Владик, вся эта страшно секретная работа, которой мы заняты, она делается лишь потому, что всем нам здесь внушают, что Бога – нет. Понимаешь, Владик, эта система – советская, социалистическая – она, когда есть Бог, не работает. Потому что наша система основана на ненависти. И работает, питаясь ненавистью. Сначала к буржуям, потом к кулакам, врагам народа, троцкистам, зиновьевцам, Гитлеру, фашистским прихвостням. А как закончилась война – к американским империалистам, немецким реваншистам, врачам-убийцам и так далее. Наш Никита только чуть-чуть ослабил поводок, и конструкция стала потихоньку сыпаться. Хрущев испугался, что сейчас все рухнет, бросился назад гайку закручивать, а не получается у него – потому что он человек, конечно, вздорный и неумный, но, по сути своей, добрый. Не хладнокровный массовый убийца, как таракан усатый. Но даже Никиту при слове «Бог» корежит и крючит.
Потому что Бог – есть любовь. А СССР есть – ненависть.
Знаешь, когда в пятьдесят седьмом мы здесь, в Тюратаме, построили самый первый стол для запуска нашей первой межконтинентальной «семерки», которая способна ядерный заряд до Америки донести, один из заместителей Королева (кто конкретно, не скажу, ты его знаешь) задумчиво как-то обмолвился в нашем кругу: «А не кажется ли вам, господа, – именно это обращение, «господа», он и применил, круг-то был свой, и он был уверен, что не донесут, – что когда-нибудь нас всех предадут суду, как военных преступников?»
На этом записки Флоринского обрывались. Назавтра после последней записи, двадцать четвертого октября шестидесятого, он отправился на запуск янгелевской ракеты Р‑16. И она – убила его. «И что же его Бог? – грустно подумал Владик. – Почему он не уберег отца? Почему не послал ему на земле долгих счастливых лет? За что наградил столь мучительной смертью – от огня и химических ожогов? Единственное, на что можно надеяться: что за гробом он, как верующий, обрел царство небесное».
Владик, получивший записки отца одиннадцатого декабря шестьдесят первого, в день первого, неудачного запуска советского спутника-разведчика, сначала хотел их сжечь. Сталинские душегубские статьи в уголовном кодексе отменили, но лет на пять Флоринский в своих заметках понаписал. Плюс, разумеется, если их у Иноземцева вдруг найдут и прочтут, из комсомола исключат, с секретной работы снимут. Но, с другой стороны, жалко стало. Все-таки единственная память об отце. Единственное, как оказалось, наследство, что тот ему оставил. Поэтому Иноземцев решил не прятать бумажки ни в каком тайнике – он видел на примере Флоринского, что бывает, если с хозяином койко-места что-то вдруг случается, – их может отыскать кто угодно. «Буду носить бумагу всегда с собой, – решил он. – Если со мной что случится или я почувствую, что тучи сгущаются, – всегда найду хоть три минуты времени, чтобы заметки сжечь».
Человек, пришедший к Лере на встречу в Лефортовский парк, ничем среди прочих советских людей не выделялся. Точнее, он сошел бы за своего в кругах, где вращались они с Виленом: в «генеральском» доме на Кутузовском, где они жили, в коридорах секретных «почтовых ящиков» и министерств: пальто, шляпа, начищенные ботинки, отглаженные брюки. Правда, говорил он с легким акцентом, что делало его похожим на прибалта, советского эстонца или латыша.
– Вам привет от Марии, – сказал он, усаживаясь на лавочку. У Леры сердце колотилось невыносимо и во рту пересохло, поэтому она едва вымолвила: «Добрый день».
– Вы хотели с нами сотрудничать, – проговорил он. – Я подтверждаю нашу заинтересованность в этом. Хочу заверить вас, что самым главным для нас является ваша безопасность, поэтому прошу вас все правила выполнять неукоснительно. Отступление от них чревато самыми серьезными последствиями для всех, прежде всего для вас. Поэтому мы с вами, Валерия Федоровна, встречаться больше не будем, а связь поддерживать станем через оговоренные здесь каналы. – Он похлопал рукой по скамейке – тут Лера (от волнения зрение у нее стало таким, словно она из туннеля или со дна колодца за всем наблюдала) заметила, что на скамейке появилась пачка болгарских дамских сигарет «Фемина». – Но будьте уверены, что в случае любой беды или неприятности мы немедленно придем к вам на помощь. – И товарищ (если его, конечно, можно было назвать этим словом) встал, прикоснулся одним пальцем к шляпе и молвил: – Честь имею. – Пачка осталась лежать на лавке. Лера покуривала и как раз предпочитала «Фемину» – в чем, впрочем, среди тогдашних интеллигентных москвичек была не оригинальна.
Только дома она распотрошила полупустую сигаретную пачку и вытащила из-под фольги свернутую во много раз записку. Бумага оказалась папиросной (как та, на которой писал свои заметки Флоринский), однако текст на ней был отпечатан на пишущей машинке, по-русски, но со странными оборотами, которые выдавали, что готовил документ иностранец (или человек, родной язык изрядно подзабывший). Кроме подробных инструкций, посвященных связи, там имелось послание.
«ЦЕНТР – САПФИРУ. Дорогой друг, для нас первостепенное значение имеет ваша безопасность, поэтому мы просим вас немедленно после получения данного сообщения запомнить информацию, в ней содержащуюся, и сжечь послание. Мы глубоко впечатлены вашей готовностью к сотрудничеству и в качестве залога и аванса вашей дальнейшей работы сообщаем вам, что для вас в одном из банков Швейцарии открыт номерной счет, на который зачислено 20 000 американских долларов. В дальнейшем, пока вы будете продолжать сотрудничать с нами, на него будет ежегодно перечисляться сумма в 75 000 ам. долларов. Здесь содержатся инструкции по организации нашей двусторонней связи. Просим вас неукоснительно соблюдать их – в этом залог вашей безопасности. Мы рассчитываем, что вы, в ознаменование начала нашего сотрудничества, ответите на ряд вопросов о вашей работе.
1) Каково открытое наименование предприятия, где вы в данный момент работаете? 2) Как оно называется в закрытой переписке? 3) Кто является его руководителем? 4) Имеет ли означенный руководитель ученые и научные звания и государственные награды? 5) В каком подразделении работаете лично вы? 6) Кто им руководит? 7) Какие лично вы исполняете работы?
Еще раз хотим заверить вас в том, что ваша личная безопасность является для нас важнейшим приоритетом, поэтому напоминаем о необходимости сжечь данное послание немедленно после прочтения».
Лера, однако, поступила с запиской, как и Владик с бумагами отца: она ее сжигать не стала, хотя по совершенно иным соображениям.
На следующий же день она встретилась с Александром Федосеевичем на конспиративной квартире – той самой, где когда-то, прошлым декабрем, определялась дальнейшая судьба Иноземцева и где было принято решение начать оперативную игру с Марией Стоичковой.
На сей раз присутствовали только двое: полковник Пнин и она. Он пригласил ее сесть за стол. Достал из шкапчика бутылку вина – массандровского портвейна – и фрукты.
– О, нет, я не могу, – завозражала Лера, – мне возвращаться на работу.
– А ты, когда отпрашивалась у начальства, сказала, куда едешь?
– К смежникам, обсудить один узел.
– Кто у смежников начальник?
– Потапов.
– А, тот самый! Членкор и профессор в МВТУ?
– Кажется, да.
– Не волнуйся. Я позвоню к тебе в «ящик» от его имени и скажу, что ты задержишься. Твой начальник Потапова уважает.
– Откуда вы все знаете?
– Работа такая. А с мужем своим Виленом объяснишься сама, не маленькая. Тебе надо расслабиться.
Кудимовой ничего не оставалось делать, как согласиться.
Полковник налил ей в бокал вина.
– Ну, показывай записку.
Он прочитал ее, на просвет даже посмотрел. Сунул к себе в карман пиджака.
– Что же мне им отвечать? – всполохнулась Лера. Ситуация страшно нервировала ее. Если ДО записки и, главное, до ответа на нее можно было, наверное, отыграть назад и вернуться к прежнему состоянию – она, молодая женщина, комсомолка, работает над «космической» тематикой в секретном «ящике», двигает советскую науку и укрепляет обороноспособность страны, – то ПОСЛЕ отклика она становится предательницей Родины, или советской контрразведчицей, или шпионкой, или двойным агентом. Это уж как посмотреть.
– Давай лучше выпьем, моя дорогая. – Полковник невесть откуда достал коньяк и бокал, плеснул себе. Они чокнулись. – За успех нашей операции. – Лера выпила. – Закусывай, а то опьянеешь. – Девушка отщипнула виноград. В столице в это время года он был страшной редкостью, однако в закромах КГБ, как видно, имелся. Виноград был узбекский, дамские пальчики. И в этот момент, вместе с теплой волной опьянения от портвейна и душистой сладкой кислостью от винограда, Кудимова заметила устремленный на нее взгляд Александра Федосеевича. Взгляд этот был совсем не таким, каким старшие товарищи смотрят на младших товарищей по работе. В нем отчетливо читалась похоть. И Лера ахнула про себя: «Да ведь он меня кадрит! Ну, и что теперь мне делать?»