№ 05 2005
ПАМЯТЬ
К 100-летию со дня рождения М. А. Шолохова
Николай Плевако
РЯДОМ С ШОЛОХОВЫМ
Вешенское лето 1938 года
В то лето произошло событие, глубоко всколыхнувшее мою душу и пусть косвенно, но повлиявшее на мою дальнейшую судьбу. Мама с отчимом переехали на работу в станицу Вешенскую и на лето взяли меня к себе.
Станица Вешенская — деревянно-саманная, камышовая, с плетнями вдоль песчаных улиц, ничем не примечательная, разве только старинным зеленоглавым собором на площади, обычная казачья станица.
Раскинулась по левому, в этом месте угористому берегу, в излучине реки. Еще до революции казаки на окраине посадили красный бор — преграду степным суховеям. В сосняке устраивали праздники, скачки. На ипподром садились самолеты. А противоположная сторона реки — низменная, пойменная, в непролазных зарослях ивняка, тополей, ольхи. Берег почти до самых Базков — песчаный, «пляжный». Места красивые, величаво-спокойные, не очень броские, не очень яркие, и меня, черноморца, привыкшего к синим далям, жаркому солнцу, горным перевалам, чинарам и кизилу, поначалу разочаровали. Увы, природа поскуднее, жизнь посуровее, но ведь это были шолоховские места!
Стояло жаркое лето 38-го года. Уже тогда имя Шолохова, автора трех книг «Тихого Дона» и первой книги «Поднятой целины», гремело на всю страну. Вскоре молодой писатель закончил и последнюю, четвертую книгу эпопеи. «Правда» ежедневно отводила ей целые полосы, печатая главу за главой. Такой широкой публикации художественных произведений прежде, да и потом, в этой газете не случалось.
В станице был театр казачьей молодежи, пожалуй, единственный в своем роде, в нем ставились инсценировки из «Тихого Дона» и «Поднятой целины».
Уже ставилась опера Дзержинского «Тихий Дон», и песни из нее передавались по радио, звучали с патефонных пластинок, распевались народом. Все донское делалось модным. Люди как бы открыли для себя незнакомое племя, с которым жили бок о бок, но которое плохо знали или вовсе не знали. И первооткрывателем был Шолохов.
Приехал я в Вёшки под большим впечатлением произведений писателя, чуть ли не в каждом жителе видел Григория Мелехова, Аксинью, Давыдова, деда Щукаря, а однажды мне посчастливилось встретиться с… Лушкой.
В то лето песок слоем лежал на подоконниках, хрустел на зубах. Было очень жарко, настоящий вар, но рядом плескался о берега Дон, и я день-деньской пропадал на реке. Солнце медленно сгорало за лесом, тени пропали, но было еще светло. На той стороне, под откосом, два казака купали лошадей, голые верхом въезжали в реку. Сизая дымка стлалась над водой — гладкой, будто полированной. На пляже, с двумя грибками и киоском, уже закрытым, кое-где оставались люди. С наплывного моста сошла молодая казачка в сарафане, сбросила его через голову — ноль внимания на пляжников — и в чем мать родила, скрестив на груди руки, плюхнулась в воду. Я ошеломленно смотрел на «Лушку», пока она бултыхалась в реке, а потом, все так же держа на груди руки, вышла на берег, схватила с песка сарафан и, повернувшись спиной (по спине катились капли воды), оделась, бросила на меня косой взгляд, точно хотела сказать: «Ну, чего зенки вылупил?» — и ушла… Вечером в театре я смотрел сцены из «Поднятой целины». Актеры очень верно, возможно не без консультаций Шолохова, передавали своеобразие местной речи и образа жизни.
По дороге из театра я догнал девушку в белом. Это была «Лушка». Она тоже узнала очевидца ее рискованного купания в реке и ухмыльнулась:
— А, москалёнок!
— Почему москалёнок? — удивился я: приехал с Черного моря, на севере дальше Вешенской не был. Может быть, оттого, что в красных сапожках, белобрыс и на улице мальчишки дразнили меня «сметаной»? «Лушка» не ответила и вдруг предложила покататься на каюке.
— Прямо сейчас?
— Отчего не сейчас? При луне… красиво.
Мы спустились к Дону. В половодье река прорывала левый берег, и талая вода заполняла пойменный лес. Паводок спадал, но образовывался залив, ендова, называемая здесь Прорвой. И вот мы уже плывем по ендове. Гребла «Лушка». Деревья тонули в воде, и пойменный лес, чудилось, куда-то уплывал. Было тихо, даже собака не взбрехнет. В окне мансарды шолоховского дома светился огонек. Я думал о Шолохове. До сих пор не видел его ни разу, хотя уже недели полторы жил в станице, и дом наш стоял напротив шолоховского, ошелеванного фризовыми досками, с надстройкой, мансардой, голубятней посреди двора, обнесенного высоким забором. Дом и забор были выкрашены в зеленый цвет. Отчим каждый день бывал за зеленым забором, хорошо знал Шолохова и однажды сказал мне:
— Давай покажу твою тетрадку Михаилу Александровичу!
При одной мысли, что знаменитый писатель будет читать несовершенные вирши шестнадцатилетнего поэта, меня бросило в холодный пот, и я наотрез отказался.
В Вешенской прочитал «Поднятую целину». Роман ошеломил яркостью красок, необычно живыми характерами. События, описанные в книге, происходили на моей памяти. Я жил в городе, но почти вся родня — в кубанских станицах и хуторах, и отголоски коренных преобразований в деревне, те типы людей, та обстановка были понятны и близки. Я живо представлял героев книги — шебутного деда Щукаря, преданных революции Давыдова и Нагульнова, любвеобильную Лушку. Они воспринимались как хорошо знакомые люди, живущие где-то рядом. Наверное, поэтому и Шолохов казался очень знакомым, почти родным человеком. Подойди, заговори с ним, и он тебя поймет, не отмахнется, примет живое участие в твоей судьбе. Это юношеское наивное представление о Шолохове определяло мои намерения и поступки в то время.
Шолохов даже снился. Я смотрел на огонек в мансарде и силился представить, что сейчас делал Шолохов — писал, читал или балагурил в кругу домочадцев? «Балагур» как-то не укладывался в сознании. К человеку с таким именем, такой славой никак не вязалось что-либо обыденное, домашнее. И мне было непонятно, когда мать говорила, что вот сегодня Мария за что-то отчитывала непослушного Мишу, как, бывает, жена — мужа. А о тёще, скуповатой женщине, рассказывала с усмешкой:
— Чего ей не хватает, не понимаю! Наняла людей, посадила в пойме огород. Целый обоз загрузила всяким слетьем. Ну, а Михаил перестрел этот обоз и велел ездовым развезти урожай по своим домам.
Думая о Шолохове, я совсем забыл про свою подругу в каюке, и она, видно, обиделась, загребла к берегу. К тому же, спрыгивая с лодки, не рассчитала, плюхнулась в воду, замочила платье, рассердилась и холодно распрощалась.
А Шолохова я встретил неожиданно, в знойный полдень следующего дня. Шёл, пыля песком, в тапочках, лёгких парусиновых брюках, сетчатой майке, светловолосый, какой-то весь солнечный и с любопытством смотрел в мою сторону. Таким он показался близким, знакомым, точно я с ним уже и разговаривал и встречался не раз. Очень хотелось что-нибудь ему сказать, но язык одубенел и подошвы красных сапожек, казалось, прилипли к доскам крыльца. Так я ничего и не сказал, а Шолохов, не дойдя до меня метров десять, толкнул рукой калитку и зашёл к себе во двор.
«Что он подумал, глядя на меня? — пытался угадать я. — Наверное, удивился белобрысому казачку в красных сапожках и подумал: откуда он взялся в Вёшках?»
Шолохов в то время нередко выходил на Соборную площадь к молодёжи поиграть в волейбол, много рыбачил, охотился, был весёлый, общительный и выглядел намного моложе своих тридцати трёх лет. Что было бы, если бы я согласился отдать тетрадь на суд Шолохова? Принял бы он участие в моей творческой судьбе? Помог бы избежать тех многих ошибок, которые делают молодые люди, пренебрежительно относясь к своим способностям, полагая, что всё придёт само собой?
Знаменитый сосед, хоть и занимал в моей душе немалое место, не смог вытеснить «Лушку», настоящее имя которой было Марьянка. На другой день, придя на пляж, я заметил девушку в тени кустов краснотала. Сидела одна, сгребала песок, просыпала сквозь пальцы и задумчиво глядела вдаль, на Прорву, окаймлённую кудрявым пойменным лесом, который, казалось, стоял в воде. Там маячило несколько рыбачьих каюков и вокруг было так же покойно, тихо, как и давеча.
Похоже, Марьянка кого-то ждала. Вряд ли меня. Но когда я подошёл, весело воскликнула:
— А, москалёнок! Где пропадал? Небось, с Шолоховым беседовал? — И насмешливо скосила серые прищуренные глаза, тряхнула волнистыми волосами, спереди выгоревшими до белизны, провела по ним ладонью, приглаживая. И тон, и жест выражали расположение к «москалёнку». Все-таки не обиделась!
Только сейчас я разглядел, какие красивые русые волосы были у казачки, и отметил это как ещё одно её достоинство.
— Почти угадала, — сказал я. — Видел Шолохова.
— О чём же вы гутарили?
— Поговорить не пришлось. Встретил Михаила Александровича у калитки. Представиться постеснялся.
— Ай, ай, какой стеснительный! По тебе не видно. Небось в тихом омуте черти водятся.
Я давно отметил склонность казаков к шутке, балагурству, и эта черта в девушке мне нравилась. Я присел рядом с намерением исправиться за неудачное катание на лодке. Прочитать какое-нибудь своё стихотворение? Не глупо ли получится? Рассказать анекдот? Но остроумного ничего в голову не приходило, и я принялся, по примеру Марьянки, ворошить песок.
— А черноморский не такой — крупный и серый, — пустился я рассуждать ни с того ни с сего, словно о любопытной достопримечательности родного края.
— Я на море никогда не была, — сказала Марьянка заинтересованно.
— Приезжай в Новороссийск, посмотришь. Там наш дом. Видишь, я совсем не москалёнок.
— Всё равно москалёнок, — возразила она, смеясь.
— Почему же?
— Не наших краёв человек. Залётная птица.
Это прозвучало то ли как пренебрежение, то ли как предупреждение: не зарывайся, а не то получишь от ворот поворот. Я сделал вид, что плохо понял шутку с перчиком, встал, отряхнул с рук песок.
— Давай купаться. В Базках пропотел на велосипеде. Учился ездить.
В соседней станице, в трёх километрах, работал брат отчима, тоже в «Центроспирте». У него и был велосипед.
— Ну и как? Научился?
— Все столбы и кусты перецеловал.
— То-то я гляжу: лицо поцарапано.
— А, ерунда. До свадьбы заживёт. Давай купаться.
— Купайся. Я не стану.
— Отчего же? Давай и ты.
— Днем купались.
— То был день, а сейчас вечер.
Я потянул Марьянку за руку, но она упёрлась босыми ногами в песок, утонув по щиколотку, и вырвала руку. Что за упрямство? Я подумал, что, применив силу, могу обидеть девушку, которая была старше меня, пожалуй, года на два. Я больше не настаивал, сбросил с себя одежду и, в красных плавках, пошитых мамой уже здесь, в Вешенской, с разбега бухнулся в тёплую, нагретую за день воду. Отплыл подальше от берега, где течение заметно усилилось и на глубине холодило ноги, замахал рукой, зовя Марьянку. Она лишь посмеивалась и не двигалась с места. Я нырял, кувыркался по-дельфиньи, шлёпал ногой по воде, как сом хвостом, плавал разными стилями, показывая казачке, на что способен черноморский москалёнок. И та с любопытством следила за неимоверными выкрутасами, а когда я вышел на берег, стыдливо отвела глаза, но тайком проследила, как я с одеждой укрылся в кустах краснотала.
Отношения с Марьянкой складывались совсем не так, как с другими девушками, проще. «Возьми под руку или обними, она не воспротивится», — подумал я.
В сумерках вернулись в станицу. Из-за пойменного леса поднялась луна и посеребрила казачьи курени, зелёные купола собора и шолоховский дом с мансардой. В ней засветилось окно. Марьянка жила на окраине, в узком проулке. Крытый камышом курень (вообще-то столь «экзотически» вешенцы свои жилища не называли, а просто: «хата», «дом») стоял в глубине двора, огороженного плетнями, — обычное здешнее строение.
— До завтра! — сказала Марьянка, открывая калитку и торопясь.
— Куда же ты? Совсем? — запротестовал я, недовольный холодным расставанием. «Наверное, не хочет, чтобы родители увидели её с москалёнком». Пока мы были вместе, я остерегался обнять девушку, а теперь подумал, что может быть, она как раз ждала этого и обиделась, как и тогда в лодке.
— Завтра уезжаю, — сказал я, пытаясь хоть чем-нибудь задержать девушку. — Да, уезжаю, но ненадолго. В Москву, в гости к дяде. С мамой, — добавил я и пожалел, что упомянул маму, заметив усмешку на губах Марьянки. Она оставила калитку, снисходительно протянула руку.
— Вернёшься, расскажешь, как и что в Москве. Буду ждать. — И неожиданно прильнула, поцеловала в губы. Я второпях неловко обнял девушку. Подол сарафана задрался. Под ним ничего не было, только голое тело. Я непроизвольно, вовсе не желая обидеть, дурашливо прыснул. Девушка ахнула, одёрнула подол, потом смущённо хихикнула и не грубо, но с силой обеими руками упёрлась в грудь. Удержать её в объятиях не удалось. Оторвалась, побежала к крыльцу, даже калитку за собой не прикрыла.
— Подожди! — отчаянно крикнул я вслед. Марьянка оглянулась и приставила палец к губам: тише, разбудишь домочадцев.
В станице ложились с петухами. Ни одно окно не светилось. Я постоял у калитки в надежде, что девушка всё-таки выйдет (ещё горел на губах поцелуй, ещё не прошло ощущение близости женского тела, впервые так нежно прильнувшего ко мне), и не дождался.
15 лет спустя
По дороге мне случилась в попутчицы молодая казачка. В Вешках у нее жили родные, верно, оттого была она в хорошем расположении духа, охотно отвечала на расспросы и весело отзывалась на шутку.
Я тоже был взволнован воспоминаниями о днях, проведенных здесь в отрочестве, и новой встречей с шолоховскими местами. Бывает, что люди, знакомясь в дороге, так сближаются, столько узнают друг о друге, такое обнаруживают родство душ, словно знакомы уже не один год. То же у меня получилось с соседкой в автобусе.
Расстояние от Миллерово до Базков, конечной автобусной станции, от которой ходил паром через Дон в Вешенскую, — не близкое, километров сто восемьдесят по грейдеру (тогда еще не было шоссе), автобус небольшой, старенький, катил, поскрипывал, переваливался на ухабах, тужился на подъемах. Дорога едва просохла, поля чуть подернулись зеленью, реки выходили из берегов, мутная талая вода, разливаясь по низам, перерезала дороги, и шоферу приходилось делать объезды по проселкам, где посуше.
Деревья стояли голые, лишь на тополях и вербах запушились почки, свесились сережки; на бурую прошлогоднюю листву наступало половодье, журча ручьями меж стволов. На остановке у моста через Чир я увидел в пойме полосатую широкую щучью спину с красными растопыренными перьями плавника. Щука нерестилась на мелководье и была так соблазнительно близка, что хотелось схватить её руками…
Автобус покатил дальше, и пассажиры сидели, освеженные короткой прогулкой, растревоженные весенним пробуждением природы и близостью к ней. Я разговорился, казачка поддакивала, улыбалась, косила на меня лукавые карие глаза. Я вспоминал Вешки своей юной поры, молодого светло-русого Шолохова в сетчатой майке, парусиновых брюках и тапочках на босу ногу, каким видел его жарким летом тридцать восьмого года, вспоминал вешенский песчаный пляж, затопленные деревья в Прорве, тихую лунную ночь, катание на лодке. Настолько всё ясно, в мельчайших подробностях хранила память, что я слышал и всплеск воды под веслами и ощущал на зубах пляжный песок. Я словно ехал на свидание с любимой девушкой после долгой разлуки.
Пожалуй, и за всю жизнь немного наберется мест, о которых вспоминаешь с душевным трепетом, как об очень дорогом и неповторимом. Там ты словно оставил часть самого себя, и твое второе «я» как бы уже вне времени и вне тебя живет в тех краях, среди тех постоянных, «законсервированных» людей, той природы, тех настроений. И еще бывает, что встреча с интересным человеком неожиданно возвысит в твоих глазах даже захудалое место, а иное райское покажется чужим, неприютным, если не найдешь там ничего для души.
Я говорил и говорил, все про Шолохова, но видел: казачку привлекало в моём рассказе и нечто другое. Она вдруг засмеялась:
— А ведь это мы с вами катались на каюке по Прорве ночью. Помните?
«Боже мой, „Лушка“!» — вздрогнул я, вглядываясь в молодую женщину и признавая в ней ту юную бойкую казачку, с которой у меня что-то завязывалось, да оборвалось. Пожалуй, она мало изменилась, разве только пополнела и стала миловиднее.
Приехали в Базки поздно вечером и узнали, что пойменный лес, по которому надо добираться до парома, заливает вода. Расстояние всего три километра, но шофер опасался застрять: ночь была темная, безлунная. Пассажиры разошлись кто по своим домам, кто по знакомым, а нам с казачкой пришлось искать ночлег, что, однако, не затруднительно при той гостеприимности, какой отличались здешние люди. Хозяйка была рада случайным городским гостям, пригласила вечерять и, приняв нас за мужа и жену, стала стелить в горнице на широкой деревянной кровати. Мы неловко замолчали, покраснели и в один голос заявили, что вовсе не муж и жена.
— Сослуживцы. Едем по делам в Вешенскую, — нашлась казачка.
Сослуживцы так сослуживцы, хозяйка постелила мне на кровати, а казачке на диване с высокой спинкой и зеркалом, сама легла в соседней комнате, за стеклянной дверью с цветастыми шторками. Загасила лампу.
В темноте я еще припомнил кое-что из вешенского прошлого, казачка отвечала коротко и тихо, как бы давая понять, что слушает, не спит. Утомленный и дорогой, и тем приподнятым настроением, которое отняло у меня немало сил и после которого наступил спад, я уснул. Уснул, как провалился в омут. За ночь даже ничего не привиделось.
Проснулся, когда в окно уже бил солнечный луч, жег щеку и пробегал от кровати к дивану казачки. Отчего-то было неловко. С закрытыми глазами я прислушался к звукам в доме. Хозяйка давно стряпала на кухне, гремя чугунками. В печи что-то шкварилось, и в горницу проникал возбуждающий запах жареного сала. Я приоткрыл глаза, думая, что соседка еще спит, но она в юбке, без кофточки, с неприкрытыми белыми плечами, стянутыми тесемками лифчика, неспешно убиралась перед диванным зеркалом, убиралась с той крестьянской простотой, в которой не было ни грана бесстыдства.
— Фу! — сказал я, садясь на кровати. — Ну и спалось же!
— А я за всю ночь глаз не сомкнула, — отвечала она, прихорашиваясь перед зеркалом.
— Отчего же?
— Да всё о Шолохове думала. — И скосила на меня карие насмешливые глаза.
В первый же день по приезде в Вешенскую, сидя в кабинете второго секретаря райкома, который куда-то на минуту отлучился, я поднял трубку зазвонившего телефона и услышал бодрый, почти мальчишеский голос:
— Говорит Шолохов! Кто у телефона?
Я назвался.
— Ах, вот как! Новый собкор. Как Вешенская? Понравилась?
Я хотел было сказать, что уже бывал здесь до войны, что Шолохов в свое время поддержал моего отчима, которому грозили большие неприятности (краем уха слышал, что дело касалось растраты), но посчитал напоминать об этом излишним.
— Осматривайся, привыкай! Вот потеплеет, съездим на рыбалку.
Однако на рыбалку с Шолоховым я так ни разу за два года жизни в Вешенской не съездил.
В кабинет вошел отлучавшийся секретарь и взял трубку. Шолохов поделился с ним впечатлениями от колхозного отчетно-выборного собрания, на котором присутствовал как уполномоченный райкома.
Я узнал, что первый секретарь Морозов сейчас на пленуме в Ростове, и поинтересовался, не тот ли это Морозов, что работал в Большой Мартыновке, на Волго-Доне.
— Он самый. Оттуда его направили к нам с повышением, — сообщил второй секретарь. — Выходит, вы уже знакомы?
— Немного. Приходилось встречаться.
— Вам и карты в руки! — почему-то весело воскликнул второй, добродушный казачок, в полувоенной форме, с орденскими колодками на гимнастёрке.
А на верхнем Дону весна уже была в полном разгаре, с буйным разливом зелени в пойме и снежно-белой кипенью в садах. «Верная примета: зацвел терн — сей кукурузу», — говорили крестьяне. В ту весну преемник Сталина Никита Хрущев много шумел о кукурузе, называл ее «королевой полей», доказывал преимущество перед другими культурами, и кукуруза вскоре заполонила поля от верховий Дона до Прикаспийской низменности. Сажали ее даже там, где она не давала ни зерна, ни хороших стеблей, и тогда начали придумывать разные хитроумные способы — покрывать семена стеарином, яровизировать, чтобы сократить вегетационные сроки. А сколько было по этому поводу написано статей, брошюр, книг, выпущено плакатов, фильмов, проведено научных конференций, слетов ударников труда! Пошла в ход и сатира. Крепче всего влетело противникам кукурузы в мультипликационном фильме «Чудесница», где они были изображены в виде сорняков и других вредителей полей. Фильм получился на редкость талантливый и имел огромный успех не только на селе, но и в городе.
«Бесспорно, кукуруза хорошая культура, но зачем такие крайности, зачем такой масштаб?» — можно было часто слышать от агрономов. Кукурузы столько насадили, что не стало возможности ни как следует её обработать, ни своевременно убрать, и немало крестьянского труда затрачивалось впустую. Нельзя было одобрить кампанейщину, огульность, показуху, в которые вылилось хорошее начинание. Тут, конечно, усердствовали местные авторитеты. Говорили, что кто-то спросил одного большого начальника, стоит ли расширять посевы кукурузы на Дону. «А как же!» — сказал этот знаток, и кукуруза чуть ли не наполовину вытеснила знаменитую донскую твердую пшеницу.
Казаки без рвения относились к «королеве полей». Вешенский секретарь райкома был в отчаянии: колхозы не управлялись с посадками, и спрашивал соседнего секретаря базковского, как он смог так быстро отсеяться.
— У тебя казаки, а у меня хохлы! — отвечал базковский секретарь, посмеиваясь. — Поменьше надо казаковать да на баб надеяться!