– Но поймите, мадам, – il faut que vous compreniez, oui?
Хозяин спустился в свою oficina,
– Понимаете, ведь у нас настоящая дыра. Все население – нищие. Доктор к нам заглядывает, когда кто-нибудь серьезно заболевает. А со всякими пустяками здесь обращаются к сестрам, в монастырь.
Но насколько все-таки серьезно болен Джеффри?
Кейт стояла и думала, что, если бы это был ее сын, она бы совсем не волновалась, она бы определила его состояние как своего рода перегрузку организма: налицо и повышенная температура, и озноб, и общая слабость – стало быть, надо вызвать врача и несколько дней полежать в постели. Кейт сама прибегала к этому спасительному приему, когда жизнь становилась совсем уж невмоготу, ей ли не знать.
Сеньор Мартинес, отец многочисленного семейства, тоже, кажется, не слишком тревожился. И все-таки болезнь Джеффри явно была серьезной: он даже не замечал их; смотрел мимо или сквозь них, и все его тело сотрясали конвульсии, в которых было что-то чуть ли не театральное. Сеньор Мартинес, поглядев на нее своими живыми темными глазами, полными сочувствия и тепла, сказал:
– Alors, са va mieux demain, oui, madame, j'en suis certain…
Столовая была не больше столовой в типичном буржуазном доме, каковой она, очевидно, некогда и служила. В ней стояла тяжелая мебель темного дерева и столы, накрытые тяжелыми белыми скатертями. На ужин подали суп с гренками, жареное мясо и фрукты. Прислуживала девушка, которая одновременно была и горничной, и официанткой, и помогала на кухне. В гостинице останавливались проезжие чиновники из центра, полицейские чины из окрестных участков и священники, исповедовавшие монахинь и возившие им святые дары.
Спать Кейт пошла вполне умиротворенная. Это было первое тихое место с тех пор, как она покинула свой большой сад в Блэкхите. Испанские пляжи, Стамбул, Всемирная продовольственная организация в Лондоне – все это оглушительно звенело, грохотало, кричало и безостановочно болтало. Здесь же среди ночи она проснулась от топота копыт коня или мула под окнами. Джеффри тоже проснулся и, как ни в чем не бывало, словно он и не выпадал из нормальной жизни на много часов, сел в постели и самым обычным голосом спросил у Кейт, чего бы ему сейчас поесть… и где они находятся?
Она объяснила. В тиши деревенской гостиницы, где в этот час все живое спало глубоким сном, Кейт и Джеффри снова соединились в любовном порыве. Он сказал:
– Значит, я все это время проболел?
Она подтвердила и, как у себя дома, прямо в халатике пошла вниз, в столовую, поискать чего-нибудь съестного, так как знала, что горничная и сеньор Мартинес, чья жена и дети уехали в Барселону к родственникам, давно уже спят. На большом серванте Кейт нашла ковригу хлеба и масло, прикрытые от мух; намазала маслом несколько кусков хлеба, взяла немного фруктов и принесла все это в номер. Джеффри за время ее отсутствия успел помыться в ванне, причесаться, приодеться и рвался на улицу искать кафе или ресторанчик. Он буквально сгорал от нетерпения – и это настораживало. Его нервозность, возбуждение и непоседливость были тревожными признаками. Кейт еще раз попыталась растолковать ему, что в деревушке сейчас все спят, что они заехали далеко от протоптанных туристских троп, что только утром смогут тронуться дальше в путь, а сейчас надо набраться терпения и ждать. Он с жадностью набросился на бутерброды, как будто задался целью уничтожить их все за один присест.
Потом забрался в постель, лег и тут же уснул.
Может, утром ему будет лучше.
На следующее утро он проснулся рано, и они вместе спустились в столовую, где уже пил кофе сеньор Мартинес. Он был любезен, но держался как-то по-другому. По прибытии Кейт оставила оба их паспорта на конторке, но в суете и хлопотах вокруг больного сеньор Мартинес так и не выбрал минутки зарегистрировать своих постояльцев. Он сделал это сегодня утром. Вчера вечером Кейт и сеньора Мартинес объединяли родительские чувства у постели больного дитяти; сегодня же он не мог не считаться с тем, что его постояльцы состоят в недозволенной связи. Он был воплощением осуждения и скорби. Философического осуждения. А его добрые прекрасные глаза останавливались на любовниках, как бы говоря: «Мы бедные люди. Нам не до шалостей».
Покончив с завтраком, Кейт и Джеффри вышли на маленькую площадь. Она была совершенно пустынна. Только в тени под деревом спала собака. Августовское солнце с самого утра палило будто в полдень и успело выбелить все небо. Тихо журчал фонтан. Их внимание привлек большой прямоугольник стеклянной витрины. Это оказалось кафе, но работало оно только по вечерам: здесь ни у одной живой души не было времени прохлаждаться в разгар рабочего дня. Тогда они пошли по улочке, отходящей от площади, мимо кузницы и продуктовой лавки. Это была обыкновенная деревенская лавчонка. Она торговала луком, дешевой колбасой, бочковым оливковым маслом, сардинами, перемешанными с крупной солью и ни на что уже не похожими; большими красно-зелеными помидорами, резко пахнувшими виноградной лозой и землей; огромными ковригами бледного хлеба и зеленым перцем. В деревне обитало около ста семейств; прямо за домами начинались поля, где среди оливковых рощ и камней рос и наливался спелостью маис.
Они молча вернулись на площадь. Сеньор Мартинес наблюдал за их попытками проникнуть в прохладу кафе и решил поставить для них столик под деревом у главного входа в гостиницу. Он помахал им рукой, приглашая в тень, и принес по стакану минеральной воды с кусочком лимона. Они потягивали воду и знали, что за каждым их движением следят десятки глаз. Окна некоторых домов были закрыты ставнями, а за ставнями жили глаза. Раза два мимо них через площадь проходили фермеры, а может быть сезонные рабочие, и кланялись им. Люди здесь полны достоинства и сдержанности. Они остались такими, какими их помнил Джеффри. Здесь он нашел то, что так упорно искал, – и в сдержанном осуждении сеньора Мартинеса (который тем не менее находился в этот момент на кухне и обсуждал с поваром меню их предстоящего обеда – да не деревенского, а такого, чтобы гости остались довольны), и в женщинах, которые сидели или стояли за ставнями, предпочитая не показываться, и в мужчинах, которые время от времени подходили к фонтану напиться.
И все же, что ни говори, это пытка – быть выставленным на обозрение всей деревне.
Их окружала нищета настолько откровенная, что даже одежда нашей нары, весьма и весьма ординарная с их точки зрения, была недоступна никому из здесь живущих; сумочка Кейт – до той поры она носила ее не задумываясь, а сейчас, наткнувшись взглядом на эту элегантную вещь из блестящей кожи, лежавшую на выскобленном деревянном столе, уже не могла отвести от нее глаз – стоила. по всей вероятности, месячного заработка здешнею сезонного рабочего. Проходя как-то по холлу отеля в Стамбуле, она увидела эту сумку и, решив себя побаловать, купила. Но не в том суть, не это главное – она знала, что ни один прохожий, ни одна женщина за ставнями не завидует платью, сумке, туфлям. Невыносимым для них было то, что олицетворяли Кейт и Джеффри в их глазах – они завидовали возможности путешествовать, этой праздной, веселой жизни, непринужденным манерам, раскованности в обращении друг с другом.
Они находились всего в пятидесяти милях от побережья: там, на побережье, они были бы парой, гладко вписывающейся в курортную жизнь. Все там живущие – во всяком случае туристы – перебирались из страны в страну на машинах, в автобусах, на пароходах, самолетах, по железной дороге, пешком, пересекали континенты, чтобы попасть на музыкальный фестиваль или просто посидеть в знаменитом ресторане, – словом, пользовались всем, что для жителей этой деревушки было недоступно.
Вот они сидят – Кейт Браун, сорокапятилетняя женщина, мать четырех детей, жена уважаемого врача, который, возможно, в этот момент читает на какой-нибудь научной конференции лекцию о патологических отклонениях нервной системы, и Джеффри, который почти наверняка через год будет усердно, но без огонька работать в юридической конторе своего дядюшки в Вашингтоне, – так называемые «любовники», и в их отношении друг к другу до того мало душевного волнения, что, когда они вспомнят об этом периоде в их жизни, слово «любовь» будет последним, которое придет им в голову. В этой деревне не было ни одной женщины или девушки, которая не отставала бы в своих взглядах от подобной свободы отношений больше чем на сто лет. Эталоном безнравственности для них все еще служила мадам Бовари; что же до мужчин, то, если некоторых судьба и заставляла ехать куда-то на заработки, как брата сеньора Мартинеса, служившего официантом в Манчестере, можно было с полной уверенностью сказать, что ни обычаев, ни нравов этого или другого разгульного города они не привезут в родную деревню. Надо сказать, что уезжали отсюда редко: жители деревни в основном были крестьяне, обрабатывавшие землю. Они выращивали маис и делали из него муку. Выращивали маслины и часть урожая продавали на рынке. Растили помидоры. Работали в поместье богатого аристократа, проводившего большую часть года в Мадриде или на берегу моря в собственной вилле, как и отец его, и дед; заработка этих людей едва хватало, чтобы не умереть с голоду.
К полудню солнце стало так припекать, что крона дерева, под которым сидели Кейт и Джеффри, превратилась в подобие тонких кружев; они решили спрятаться от жары в гостинице, но, не успев ступить через порог, Джеффри тут же упал на пол без сознания. Снова Кейт и сеньор Мартинес отнесли его наверх и положили на кровать.
И снова Джеффри ушел в себя, и куда бы ни был устремлен его невидящий взор: в потолок ли, на стены, или на полосатый квадрат света, падающего сквозь закрытое ставнями окно, или на сеньора Мартинеса, – в глазах стояло недоумение и возмущенный вопрос: по какому праву вы требуете, чтобы я резвился как козленок? Снова он взмок хоть выжимай. Сеньор Мартинес извинился и поднял веки молодого человека: вся слизистая была зеленовато-желтого цвета. Он молча показал Кейт на руки, желтевшие на фоне белого покрывала. Сокрушенно качая головой, сеньор Мартинес побрел вниз звонить тетушке доктора.
Та заверила его, что как только доктор позвонит домой – он обычно звонит, чтобы узнать, не было ли в его отсутствие вызовов, – она ему непременно передаст, что в гостинице лежит молодой американец, его лихорадит, он весь желтый и обливается потом. Она считает, сказал сеньор Мартинес, что это желтая лихорадка, от которой умер один ее родственник в Южной Америке. Он пожал плечами: конечно, эту добрейшую женщину нельзя принимать всерьез.
Кейт поднялась в комнату и обнаружила, что Джеффри не проявляет признаков жизни. Он лежал на спине безвольно, расслабившись, так что когда она взяла его руку и затем отпустила, та упала на кровать как ватная, с глухим стуком. Он выглядел так, будто душа его рассталась с телом, но Кейт продолжала говорить себе (мысленно, разумеется, как говорят о детях или даже о взрослых, которые сознательно воздвигают стену между собою и миром реальности): «Да, никуда не денешься, он должен сделать свой выбор в жизни: юрист или бродяга – иного для себя он не видит. А если б видел, то не валялся бы сейчас с температурой, весь желтый… но не такой уж больной, во всяком случае не такой больной, как, скажем, тот, у кого холера или даже корь».
И все же Джеффри был болен, по-настоящему болен, хотя, будь он бедняком-поденщиком или мелким фермером, для которого пропущенный день работы означает голод, он бы вовсе не считался больным. Нет, конечно, Кейт не осуждала его за это! Не осуждала, но в глубине души не могла не желать, чтобы он был в состоянии подняться на ноги, поехать к себе в Штаты и там переживать этот свой духовный кризис…
В столовой Кейт встретила тучного мужчину в форме и с пистолетом на боку. Это была военная форма.
Кейт вернулась в номер и, взглянув на Джеффри, увидела, что он в том же состоянии, в каком она его оставила. Она влила в него еще немного воды, тут же свалилась и заснула беспробудным сном.
Наутро, когда солнце ушло из комнаты, Кейт показалось, что оно как бы оставило свой отсвет на коже Джеффри. Она разыскала сеньора Мартинеса и попросила его снова позвонить доктору. Но телефон на сей раз вообще молчал: очевидно, тетушка все утренние часы посвящала молитвам в монастырском храме. Пока Кейт и сеньор Мартинес стояли у окна, решая, что делать дальше, на площади остановился грузовик. Это был видавший лучшие дни «фордик». Шофер стал наполнять радиатор водой из фонтана. Почти одновременно с «фордом» на площади появилась лошадь, впряженная в повозку, типичную испанскую повозку, которая вот уже много веков является неотъемлемой частью национального колорита. Лошадь мучила жажда, она направилась к фонтану и стала пить, а рядом с ней шофер грузовика набирал воду в пустую канистру из-под масла.
Хмурой сосредоточенности сеньора Мартинеса как не бывало; он выскочил из дома, переговорил с шофером и, вернувшись, сказал, что этот человек – дорожный рабочий – довезет Джеффри до монастыря и оставит на попечение сестер, если его быстро соберут в дорогу.
Кейт с помощью сеньора Мартинеса попыталась одеть больного, который не сопротивлялся, но так отяжелел и обмяк, что им пришлось отказаться от этой затеи и просто-напросто завернуть его в одеяла. Голого, запеленутого, его снесли вниз и посадили в высокую кабину грузовика. Сеньор Мартинес сел вместе с Джеффри, так как с монашками можно было объясниться только по-испански. Они не могли вспомнить, как будет по-французски «желтуха», решили называть ее «la maladie jaune»,
Грузовик рванулся с площади, и Кейт видела, как Джеффри, словно подстреленный, осел на сиденье между хозяином гостиницы и шофером.
Это было в десять часов утра.
Вернувшись, сеньор Мартинес сообщил, что сестры с готовностью взялись выхаживать Джеффри; в пять он от имени Кейт позвонил в монастырь, и ему сказали, что Джеффри спит, что, по их мнению, он действительно серьезно болен, но что они ожидают приезда доктора из Аликанте, который обычно навещает их в сложных случаях.
И хотя Кейт ничем не могла помочь, она все же решила сходить в монастырь. Идти надо было по улице, которой она раньше не приметила: это была даже не улица, а скорее узкий проход, застроенный с обеих сторон однокомнатными хибарами, в которых ютилась беднота, – в каждой хибаре по семье. Двери стояли настежь раскрытые; каждая хибара была битком набита детьми всех возрастов; тут же находилась мать этих детей, обычно женщина возраста Кейт или чуть помоложе, но на вид глубокая старуха. У дверей среди кур, коз и прочей живности сидели на стульях старики. Ни молодежи, ни мужчин среднего возраста видно не было: все работали в поле. Кейт шла по этому проулку и смущенно улыбалась, сгорая от стыда, – никакие доводы рассудка не могли рассеять это чувство. Она без конца повторяла себе, что в пятидесяти милях отсюда, на побережье, она бы влилась в толпу курортников незамеченной, нисколько не отличаясь с точки зрения нравственности от сотен тысяч – а в эти месяцы даже миллионов – ей подобных. Но уговоры были бесполезны. Улыбки и приветствия этих несчастных женщин в стираных-перестиранных черных платьях, куча детей, ужасающая, дошедшая до крайности нищета – все это было откровенным обвинением ей, Кейт, которая, дружелюбно улыбаясь, в белом элегантном платье, с шикарной сумкой в руках, модно причесанная (кстати, в ее каштановых волосах на проборе появилась полоска седины) осторожно ступала по камням своими белыми, холеными ногами.
Пройдя сотню ярдов, Кейт дошла до конца проулка, упиравшегося в каменистый склон холма с оливковой рощей, по которой вилась проселочная дорога – по этой дороге сегодня утром трясся грузовик с Джеффри, – и, оглянувшись, увидела, что весь проулок забит женщинами в черном и босоногими ребятишками (точно сошедшими с полотен Мурильо), которые не отрываясь смотрят ей вслед.
С пылающим лицом шла она между оливковыми деревьями, которые затем сменились маисовыми полями, пока не дошла до приметного эвкалипта, благоухавшего в раскаленном воздухе еще сильнее, чем оливковые деревья. Здесь она повернула и вышла к монастырю. Высокая каменная стена уходила в обе стороны от железных ворот, за которыми был виден маленький чистенький дворик, а в нем – несколько цветущих кустов и двухэтажное белое здание. Когда она пересекла дворик, взору ее открылись другие, тоже огромные ворота – по всей видимости, главные, а те, которые она прошла, были своего рода преддверием, – и за ними храм, господствующий над округой: над монастырем, оградой, узорчатыми воротами, оливковой рощей, полями, каменистой землей. Купол храма горел и сверкал, отражая пламя заката. Кейт постучала в какую-то дверь, только потом обнаружив, что это черный ход, и была встречена с улыбкой и приглашена внутрь сначала одной женщиной в черном одеянии, потом другой, третьей, ее обступили кольцом, все уже знали, кто она такая, знали, что она пришла навестить их пациента. Ее проводили в маленькую комнату в конце дворика, где на простой железной кровати под глянцевой картинкой с изображением Сердца Христова лежал Джеффри. На низкой тумбочке стояло распятие; на беленой стене висел крест из слоновой кости.
Джеффри под воздействием какого-то снадобья еще больше, чем утром, отдалился от внешнего мира. Он лежал отрешенный, безжизненный, холодный и влажный на ощупь, весь желтый – будто выкрашенный охрой. С таким же успехом Кейт могла вообще сюда не приходить, но она все-таки посидела немного у постели на плетеном стуле, а монахини тем временем угостили ее чашкой кофе с кусочком пирога, потом принесли бокал вина, сопровождая все это улыбками, благодарные ей за то, что она пришла и своим приходом предоставила им возможность сотворить еще одно доброе дело во славу господа. Наконец она поблагодарила их и ушла.
На улице бедняков к этому времени вернулись с полевых работ мужчины, и Кейт была рада, что уже наступили сумерки, казавшиеся еще гуще от яркого света ничем не прикрытых лампочек, который струился из каждой хибары. «Добрый вечер, добрый вечер, buenos tardes, buenos tardes» – эти приветствия сопровождали ее всю дорогу. А ребятишки бежали за ней по пыли, пока она не переступила порога гостиницы, где они, как стайка птиц, встретившая на пути препятствие, сразу повернули и с криками исчезли в темноте.
В столовой вместе с пожилым священником – это оказался тот самый доктор, которого ждали в монастыре, – она поужинала горячим густым супом, яичницей, перцем с помидорами и тушеной айвой. Она попросила священника позвонить ей, когда он осмотрит «ее мужа», выдержала его холодный взгляд, в котором, как ему казалось, не было никакого осуждения, и пошла к себе ждать звонка. Священнику предстояло пройти тот же путь, который не так давно проделала Кейт, потом, конечно, он побеседует с улыбчивыми монахинями в строгих черных одеждах и уже потом осмотрит Джеффри. Телефонный звонок раздался после полуночи, и сеньор Мартинес, поднявшись наверх, сообщил, что, по мнению отца Хуана, у молодого человека желтуха, но в то же время налицо кое-какие симптомы, которые противоречат этому диагнозу. Через три дня, когда в монастырь заедет с очередным визитом местный врач, можно будет поставить более точный диагноз.
Она легла спать и спала очень чутко, пребывая все время на грани бодрствования, как бы в мелком озере сновидений, где тени мыслей скользили по поверхности сознания как рыбы, холодные и неуловимые. Проснулась она рано, когда в воздухе еще плавали остатки сероватых предрассветных сумерек. Она села у окна понаблюдать, как пробуждается деревня.
Вскоре к фонтану подошел мужчина, подставил ладонь, направляя струю себе на лицо, затем наклонил голову к самому отверстию и, повернув ее немного, стал пить; Кейт заметила первый слабый блик солнца на его бронзовой щеке.
Из одного дома вышла женщина и поставила деревянный стул у дверей на пыльную землю. Потом сходила в дом и снова вышла оттуда, неся в руках нож, эмалированную тарелку с горкой зеленого перца и пустую пластмассовую миску. Она была одета в заношенное черное платье – униформу простонародья Европы. С великими предосторожностями, будто рискуя жизнью, она села и поставила миску себе на колени, зажав ее между ними. Держа тарелку с перцем на согнутом локте левой руки, она принялась резать перец и бросать его в миску. Это была старая женщина, старая, усталая, с седеющими волосами, туго затянутыми в пучок на затылке. И только Кейт подумала: «Да нет, может, она не так уж и стара, как мне кажется, опять я столкнулась все с тем же», женщина подняла глаза и посмотрела прямо на Кейт, сидевшую у окна в пене белых оборок. Женщина улыбнулась ей; Кейт улыбнулась в ответ, сознавая, что ее улыбка не так искренна, как следовало бы; женщина в самом деле оказалась не старше самой Кейт, только была потрепана жизнью, как старая заезженная кляча.
Кейт отошла от окна и оделась. Ей принесли поднос с кофе, сдобными булочками и джемом. В комнату ворвалось солнце. Она закрыла ставни, чтобы спрятаться от ослепительного света, и поскольку никакого чтения у нее не было, кроме журналов недельной давности, которые здесь, в этом забытом богом уголке, как и предполагала Кейт, выглядели фальшивыми и глупыми, она праздно просидела все утро, пока не настало время обеда. Потом она вздремнула немного и снова отправилась в монастырь. Джеффри лежал в своей комнатке с белеными стенами.
И снова по улице нищих лачуг она возвратилась в гостиницу, только усилием воли заставив себя сделать это, потом опять отсиживалась в номере, пока не подошло время ужина, который здесь подавали в десять часов вечера; после ужина у нее мелькнуло желание пойти в кафе, где было полно народу. Но это оказалось немыслимым: там собирались одни мужчины. Даже в компании Джеффри ее появление выглядело бы нелепо и неуместно и было бы равносильно вторжению в чужую жизнь, жизнь завсегдатаев кафе, приходивших сюда как в свой второй дом.
Хорошо бы, подумала она, если б у нее хватило сил завершить то, в чем она, как ей казалось, так давно нуждается: осмыслить свою жизнь. Но у нее не было никаких мыслей – одни ощущения. Она мечтала о доме, о жизни в кругу семьи… но все это уже в прошлом. Тем не менее она продолжала думать, как если бы речь шла о будущем, и тут же одергивала себя: «С этим покончено, к прошлому возврата нет», но при этом в душе ее поднималась такая буря эмоций, что с ними порой бывало трудно сладить.
Кейт тосковала по мужу.
Ее душевная неуравновешенность перед отъездом из дома в мае, бесконечные переходы от потребности в любви к раздражению на самое себя за то, что такая потребность еще живет в ней; от желания полной свободы к боязливому желанию, чтобы свобода эта не была безграничной, – все это перешло теперь во всепоглощающую страсть к мужу, которую, однако, надо было сдерживать до осени.
Тоска по мужу не была тем голодом, который нельзя удовлетворить, она не доставляла Кейт мучений плоти и не приводила ее в состояние потерянности – просто все откладывалось до осени. До будущего, которому не суждено состояться – во всяком случае в том виде, в каком оно представлялось ее мужу, ей самой, ее детям до памятного вечера в мае, перевернувшего всю ее жизнь. Это будущее не будет прямым продолжением предшествовавшего ему прошлого, лишь с нелепым перерывом на лето, вроде бы не имеющим сколько-нибудь важного значения. Нет, у нее будет будущее, но оно будет продолжением ее детских дней. Ибо ей все больше и больше казалось, что она понемногу начинает приходить в себя после приступа психоза, длившегося все эти годы – с того момента в раннем девичестве, когда природа порешила, что ей пора иметь мужчину (в то время она, разумеется, думала об этом более возвышенно), и до недавних пор, когда дурман начал рассеиваться. В те годы, когда она жила как в дурмане, ей казалось, что она предает самое себя. Ведь не только ее тело, ее желания, ее чувства – вся она тянулась, как подсолнух, к единственному мужчине, она протягивала мужу нечто очень ценное, протягивала детям, всем, с кем сталкивала ее судьба… но тщетно… никому это, оказывается, не было нужно, этого просто не замечали. И это нечто, которое она безотчетно предлагала людям, которым сама пренебрегала, равно как и все окружающие, как раз и было истинной сутью Кейт.
Даже сейчас, свободная от мелкой житейской суеты, предоставленная самой себе, в условиях, которые были ей недоступны раньше в круговороте повседневности, она никак не могла обрести душевный покой, не могла вдуматься, сосредоточиться, углубиться в себя – всеми своими помыслами она была устремлена в будущее, рвалась в объятия мужа, в стихию интимности, что была ее прошлым. Разум говорил ей, что вся ее прошлая жизнь – дурман. А она тосковала по этому прошлому, была одержима им. Огонь желания переносил ее из номера гостиницы, где она сейчас одиноко сидела, в супружескую спальню их дома, в объятия мужа; правда, холодный ветер гулял по комнатам, разнося облетевшие с деревьев листья по разным углам, но тепло не позволяло им вылететь, и этим теплом было ее прошлое.
На следующее утро Кейт пошла прогуляться по горным тропинкам. Когда она вернулась в гостиницу, сеньор Мартинес недовольно заметил, что она не должна ходить одна по такой жаре; он посочувствовал, что ей негде развлечься, и предложил пользоваться двориком, который обычно закрыт для постояльцев, но для нее будет открыт.
В середине дворика оказался небольшой водоем, где плавали золотые рыбки, но их почти не было видно из-за слоя пыли на поверхности воды и из-за того, что он почти сплошь зарос водорослями, листья которых были унизаны пузырьками воздуха. В углу двора, в тени, сидела старуха, тетка жены сеньора Мартинеса. Она читала Библию и одновременно вязала что-то из черной шерсти.
Вечером Кейт снова навестила Джеффри. Он по-прежнему за весь день не произнес ни слова, сообщили монахини, но как только Кейт вошла, он открыл глаза, вроде бы узнав ее, и вполне нормальным голосом сказал:
– А-а, привет, привет, как жизнь? – И тут же снова погрузился не то в сон, не то в забытье.
Вечером в монастырь зашел местный врач; сестры позвонили сеньору Мартинесу и сказали, что у Джеффри, возможно, тиф, но беспокоиться пока не стоит – это всего лишь предварительный диагноз.
На следующее утро этот диагноз был снят, но и желтуха не подтвердилась. Прошел день, и еще один. Кейт регулярно навещала Джеффри, сидела у его изголовья, ходила по нищенским улочкам и оливковым рощам в монастырь; она сидела во дворике гостиницы, с каким-то яростным неистовством подавляя в себе все эмоции… и снова ей начал сниться тюлень. Она вживалась в атмосферу видения настолько, что даже проснувшись, наяву, продолжала жить его духом, испытывая порой такие же вспышки чувства – если это слово применимо в данном случае, – какие она испытывала во сне к тюленю. Она всю жизнь была в хороших отношениях со снами, всегда была готова найти что-то поучительное в них.
Однажды во время сиесты, в жаркое послеполуденное время, Кейт вместе с тюленем оказалась на арене: древнеримский амфитеатр на фоне северного пейзажа. Она находилась в нижней части арены, на уровне земли. Внезапно из клеток, скрытых в стенах, выскочили дикие звери. Львы, леопарды, волки, тигры. Кейт с тюленем бросилась бежать, но хищники не отставали. Она стала взбираться по опорам и, сделав отчаянное усилие, вскарабкалась на край арены, но оказалось, что это всего лишь шаткая деревянная перекладина, которая тряслась и дрожала под тяжестью Кейт и тюленя. Она вцепилась в эту перекладину, подобрав как можно выше под себя ноги и стараясь подтянуть к себе тюленя, чтобы спасти его от клыков и когтей преследователей. Звери громко хрипели и рычали. Она подумала, что ей так долго не продержаться и она не сумеет уберечь тюленя. Силы убывали с каждой минутой, а хищники прыгали, рычали и щелкали зубами у самых ее пяток, всего в нескольких дюймах от израненного хвоста тюленя. Наконец их бешеные прыжки прекратились, и вскоре она со своей ношей была уже далеко от преследователей, которых оставалось все меньше и меньше, а потом они и вовсе исчезли.
Прошла уже неделя, как Джеффри лежал больной в монастыре. Кейт навещала его ежедневно, а иногда и дважды в день. Он стал ее узнавать, и они каждый раз беседовали, не очень подолгу, правда, но мило и по-дружески, как в самом начале, в Стамбуле. Его лихорадило волнами: то горит как в огне, то температура падает. Как-то он сказал, что вполне здесь счастлив: лежать в этой спартанской обстановке, целыми днями глядя в солнечный прямоугольник окна, где видны лишь дерево, клумба с петуниями да куст жасмина, – вот все, что ему нужно… надолго ли, он и сам не знает. Он не верил, что болен; он забыл, что какое-то время был в полубессознательном состоянии и много дней без сознания совсем. Ему казалось, что он просто отдыхает в монастыре – лежит спокойно в белоснежной постели, в чистой комнате с белыми стенами и созерцает зелень дерева и цветы под окном.
Время, свободное от посещений монастыря, Кейт проводила во дворике гостиницы. А вечерами сидела у окна, словно бдительный часовой на страже своего покоя, отгоняя предательские воспоминания, желания, тщетные надежды, и любовалась полной луной.
Однажды вечером поход в монастырь оказался ей не под силу. Стояла изнурительная жара, Кейт слишком долго спала во время сиесты, ее даже чуть подташнивало от местной, тяжелой, не по сезону, пищи, и вдобавок она легла в постель только под утро, с трудом оторвавшись от залитого лунным светом окна, от звезд и огонька на монастырских воротах, мерцавшего с далекого склона сквозь листву. Она попросила сеньора Мартинеса позвонить в монастырь и передать Джеффри, что она не сможет прийти, и осталась лежать в постели. Она не спустилась вниз к ужину, отослала завтрак назад нетронутым, и когда сеньор Мартинес зашел справиться о здоровье, она по его лицу поняла, что тоже заболела.
Только и всего? Она чувствовала себя так… просто слов нет, чтобы описать это состояние, но известие о том, что у нее желтуха или что-то там еще, чем болен Джеффри, прозвучало успокаивающе. Всю прошлую ночь она провела в постели – нести дежурство у окна уже не было сил, – наблюдая движение луны по прямоугольнику, усеянному звездами, и в то же время продолжая идти на север с тюленем на руках. Она верила, что где-то впереди должно быть море, потому что, если там его не окажется, оба они погибнут. На землю начал опускаться пушистый снежок, заполняя щели и впадины острых черных скал. Она дрожала от холода и была рада, что тело тюленя прикрывает ее. Он положил голову ей на плечо, и она ощущала нежное трение мягких щетинок о щеку. Жизнь тюленя висела на волоске, и Кейт это знала. Она знала, что, идя навстречу зиме, отдает на милость стихии и свою собственную жизнь, и жизнь животного… словно подставляя всем ветрам маленький сухой лист с дерева на открытой ладони.
Сеньор Мартинес спросил, можно ли ему позвонить тетушке доктора и передать, чтобы доктор пришел к Кейт и посмотрел ее. Кейт понимала, что она делает первый шаг по пути, который скорее всего приведет ее в келью с побеленными стенами по соседству с Джеффри. Коль скоро уж она заболела или заболеет со дня на день, лучше прибиваться к родному дому. Если до сих пор она и думать не смела о том, чтобы бросить Джеффри здесь одного, считая подобный поступок жестоким и аморальным, то сейчас она стала убеждать себя, что он вполне взрослый, тридцатилетний человек, что он будет жить и даже процветать независимо от того, сидит она или не сидит у его изголовья по часу каждый день, а то и два раза в день, – сейчас все равно она делать этого уже не в состоянии. Она может оставить его без всяких угрызений совести. Через сеньора Мартинеса и монахинь она все объяснила Джеффри на словах по телефону и, попросив у хозяина бумаги – в номерах бумагу не держали, – написала ему коротенькую шутливую, грустно-ироническую записку с изложением ситуации; сочиняя ее, Кейт поняла, что действительно больна, поскольку такой пустяк стоил ей неимоверных усилий. Когда-нибудь он ответит ей аналогичным посланием. К тому времени сама эта деревушка и их столь несхожие переживания здесь уже уйдут в прошлое, как старые киноленты с таким же в точности началом: незнакомые мужчина и женщина трясутся бок о бок в провинциальном автобусе и по воле случая застревают в глухой деревушке.
Уплатив неправдоподобно мало по счету, Кейт стояла со своим чемоданом у фонтана в ожидании автобуса; сеньор Мартинес долго сжимал ее руки в своих, и глаза его были полны слез. У нее тоже повлажнели глаза. И снова она почувствовала неловкость, ибо сеньор Мартинес, симпатизируя ей – да-да, он ей симпатизировал, и не скрывал этого, и понимал, почему этот молодой бедолага остановил свой выбор именно на этой женщине, несмотря на то, что она намного старше его (в паспортах ведь все сказано), – все-таки был шокирован по сей день, шокирован и опечален: он знал, что в современном мире подобные отношения между людьми – дело обычное, но не считал, что мир стал от этого лучше; все это и многое другое он постарался вложить в свое рукопожатие, и его живые, подернутые влагой глаза выражали те же чувства, пока автобус стоял и слегка подрагивал на раннем утреннем солнце, ожидая двух пассажиров – Кейт и одну молоденькую девушку, дочь фермера, выращивающего помидоры в поле, мимо которого Кейт проходила не раз по дороге в монастырь; девушка покидала родную деревню, чтобы на месяц устроиться горничной в каком-нибудь доходном туристском отеле; потом она собиралась вернуться и помогать матери, у которой на руках было еще шестеро детей.
Сеньор Мартинес погрузил в автобус чемодан Кейт и предупредил шофера, что сеньоре нездоровится и о ней надо будет позаботиться в пути. В заботе она действительно нуждалась; по дороге к побережью ее укачало до тошноты, извела духота и жара в автобусе, и, когда она наконец попала на берег моря, у нее все кружилось перед глазами от ослепительного блеска солнца. Был полдень. Голова у Кейт раскалывалась, и следовало бы отлежаться в постели, но она была одержима одной мыслью – как можно скорее вернуться в Лондон.
На побережье она пересела в другой автобус и вскоре добралась до городка, где, по ее расчетам, можно было найти туристское бюро и заказать билеты; в пять часов вечера Кейт уже была у врача, а в нескольких милях отсюда, в глубине полуострова, среди нищих, полуголодных испанцев медицинской помощи нужно ждать много дней и получить ее можно только при посредничестве церкви.
Она выложила доктору все свои познания о желтухе и тифе, а он, осмотрев ее, сказал, что, по его мнению, она страдает обыкновенным малокровием. Он рекомендует ей сразу же по прибытии в Лондон обратиться к своему лечащему врачу, хотя считает, что скоро она будет чувствовать себя вполне нормально. Он прописал Кейт успокаивающие таблетки и взял с нее не больше не меньше как пять фунтов. В разгар золотого половодья, когда деньги текут рекой, да если вдобавок сеньора богата – одно ее платье, туфли и сумочка чего стоят! – что может быть справедливее?
Сеньора же, узнавшая в отношении доктора к себе свое собственное отношение к Джеффри, чью болезнь она считала – поначалу, во всяком случае, – депрессией, тем не менее была слишком слаба, чтобы толкаться в автобусе или другом общественном транспорте, и наняла такси до аэропорта.
Там она сначала дремала в кресле, а затем, поскольку вылет все время откладывался, легла на скамейку лицом к спинке, избегая тем самым любопытных и осуждающих взглядов других пассажиров. Ее так мутило и выворачивало наизнанку – характерные симптомы этого непонятного заболевания, – что на следующее утро на борту самолета она поняла, какую совершила ошибку, пустившись в дорогу в таком состоянии: она была уверена, что пришел ее последний час, надеялась, что будет наконец избавлена от страданий, и, подлетая к Лондону, держалась только мыслью о собственной постели в собственной комнате с занавесками в цветочек и с пробивающимися сквозь раскидистую крону дерева солнечными зайчиками, – в комнате, наполненной лунным светом или рассеянным серым светом унылого облачного неба; о, она едва могла дождаться, когда переступит порог родного дома, куда, возможно, уже вернулся кто-нибудь из ее бродяг-детей, и даже сможет помочь ей в чем-то на первых порах. Она уже дала шоферу адрес своего дома, как вдруг вспомнила, что в данное время не имеет на свой дом никаких прав: ведь там живут чужие люди. Тогда она попросила шофера подождать, пока она соберется с мыслями. Такси остановилось, счетчик продолжал щелкать, а Кейт думала о том, в какое положение она попала: рассчитывать на то, что удастся найти свободный номер в лондонском отеле в августе, может только сумасшедший. А обращаться к друзьям не хотелось, особенно к Мэри, которая с радостью бы приютила у себя приятельницу – Кейт в этом ни минуты не сомневалась. При условии, конечно, что у нее не началась очередная интрижка – ведь ее детей тоже не было в городе.
Наконец Кейт рассказала о своем затруднительном положении шоферу, намекнув, что его услуги будут вознаграждены. Он помчал ее в Лондон, время от времени поглядывая назад, чтобы понять, насколько больна его пассажирка и не следует ли везти ее прямо в больницу; так они объехали один за другим четыре отеля, но тщетно. Наконец, в Блумбери он зашел в отель, который был явно не по карману Кейт-домохозяйке, но подходил Кейт в ее новом качестве, и, вернувшись, сказал, что если она в состоянии немного подождать, то приблизительно через час освободится двуспальный номер с ванной; стоимость номера привела ее в ужас, но выбора не было.
Отель
Расплатившись с шофером, Кейт внесла аванс за номер и, ответив утвердительно на вежливый вопрос, в состоянии ли она подождать немного в вестибюле, пока не освободится номер, села в кресло и стала ждать. Внимание посторонних людей, их забота были очень трогательны, и она принимала их: что поделаешь, ведь не в больницу же сразу бежать; эта перспектива была отвергнута Кейт в результате переговоров шофера с портье – о возможности занесения инфекции, эпидемии и так далее. Нет, портье, шофер и сама Кейт единодушно решили, что у нее скорее нервное истощение, чем какая-нибудь болезнь, и она осталась сидеть совершенно обессиленная в вестибюле, стараясь сосредоточиться на том, что происходит вокруг. Если смотреть с выгодной наблюдательной позиции – с вершины Альп, например, сквозь окуляры сверхмощного бинокля, – окружающее будет выглядеть так, словно вся Европа снялась с насиженных мест и началось великое переселение народов. Этот вестибюль, обрамленный островками цветов – искусственных, правда, но имитирующих природу с таким мастерством, что живые рядом с ними казались бы жалкими и лишними, – униформа служащих отеля, нарядно одетая, праздная публика поначалу отвлекли внимание Кейт, и она упустила одно весьма примечательное обстоятельство: оказывается, она была здесь чуть ли не единственной англичанкой. Рассыльные и носильщики, снующие туда-сюда, приветливые, услужливые клерки за своими конторками – нечто вроде заботливых нянек для приезжающих (такой же нянькой, таким же клерком совсем недавно была и сама Кейт), официанты и, наконец, гости – все были из разных уголков Европы. Как будто она и не покидала Стамбул; такую разношерстную публику с одинаковым успехом можно встретить и в Малаге, и в Аликанте – где угодно, кроме, конечно, той деревушки, откуда она уехала вчера. Она напрягла слух, чтобы звуки чужой речи стали более доступны для восприятия, и в то же время ее слух, словно губка, впитывал целые потоки речи, смысл которой без всяких усилий с ее стороны оседал в ее мозгу. Молодая пара неподалеку говорила по-немецки; они уставились на нее, и Кейт не поняла, что же в ней так привлекло их внимание. Они продолжали упорно, но дружелюбно на нее смотреть. Оба были очень красивы и, без сомнения, богаты. На нем, несмотря на типично лондонский удушливый летний день, было пальто из: сероватого меха, похожего на кротовый. Оно было застегнуто на все пуговицы, кроме верхней у ворота, откуда выглядывала ослепительно белая шелковая рубашка. У него были темные ласковые глаза, волосы, подстриженные под пажа, лежали черными кольцами. Девушка была его двойником. Она тоже была брюнетка и подстрижена в точности как он. На ней было длинное платье из белого крепдешина со множеством мельчайших, обтянутых материей пуговиц спереди и на рукавах. Тонкие, гибкие пальцы молодых людей были сплошь унизаны кольцами. Даже в этой сытой, праздной толпе эти двое бросались в глаза, как олицетворение гармонии и полной ублаготворенности. Стоило этой паре появиться где-нибудь, как всем становилось ясно, что, едят ли они, занимаются ли любовью, беседуют ли, спят, это не просто отправление жизненных функций, а каждодневный праздник, таинство. Посмотришь на них, и создается впечатление, что их всю жизнь только и делали что холили и лелеяли… Кейт была не единственной, кого заинтересовала эта пара. Поэтому-то, видно, они так бесцеремонно и взирали на нее, как бы говоря: «Да, нам не в диковинку быть в центре внимания; этим мы расплачиваемся за то, что элегантно одеты, молоды и красивы. Но всему есть предел!» Кейт отвела взгляд и решила послушать, о чем они говорят по-немецки, но теперь они говорили по-французски и обсуждали, взять ли им машину сейчас и махнуть к друзьям, живущим где-то в Уилтшире, или тронуться в путь после ленча – нет, в ресторане, разумеется: здесь вряд ли можно найти что-нибудь удобоваримое… Звуки их речи то приближались, то удалялись, словно Кейт обмахивалась веером; лоб у нее был холодный и влажный; над ней склонилась молодая улыбающаяся женщина в чем-то броском, черно-белом, и на английском языке с иностранным акцентом предложила следовать за ней. Кейт смотрела на нее пустым, невидящим взглядом, и той пришлось повторить свое предложение.
– Извините, – пробормотала Кейт, – мне что-то нездоровится.
Она с трудом стала подниматься на ноги, и девушке пришлось ее поддержать. Тепло и забота уже стали обволакивать Кейт: о да, эта девушка знала свое дело – кто лучше Кейт мог оценить это, когда она сама еще так недавно исполняла те же обязанности.
– О, какая жалость, меня предупредили, что вы нездоровы, вы и выглядите не лучшим образом, давайте-ка я провожу вас в номер – вам, видно, следует полежать.
Такого обслуживания по высшему классу, за которое и заплачено по высшему тарифу, сразу не получишь, его приходится дожидаться – особенно в разгар лета, в августе, – но уж когда настает твоя очередь, получаешь внимание и заботу сполна.
Согретая любовью и участием, Кейт вскоре уже была в своем номере, и девушка по имени Аня, приехавшая в Англию из Австрии для совершенствования в профессии администратора отеля, которой она и без того превосходно владела, помогла Кейт раздеться, уложила ее в постель, задернула шторы, чтобы создать мягкий полумрак, заказала чай с лимоном и сухое печенье, предписала ей полный покой… и удалилась, оставив Кейт на попечение другой девушки, итальянки, такой же доброжелательной и заботливой и тоже приехавшей в Англию для дальнейшего освоения тонкостей профессии, а также для совершенствования в английском языке. Она еще не настолько преуспела в сфере обслуживания, как ее коллега Аня, ибо если всеохватывающая теплота и забота Ани распространялись на все этажи отеля, то Сильвии пока хватало всего на один этаж.
Сильвия тоже ушла, предложив с неизменной улыбкой свои услуги: пусть Кейт нажмет соответствующую кнопку на панели, как только ей что-нибудь понадобится.
Кейт осталась, наконец, одна в комнате, которая по размерам была не больше самой маленькой спальни в ее доме. Все здесь было продумано и рационально. Односпальная кровать, в которой она лежала, была такой же узкой, как и та, что Кейт и Майкл купили после свадьбы, когда они могли позволить себе лишь самую маленькую из двуспальных кроватей. Вторая, родная сестра первой, стояла параллельно на расстоянии вытянутой руки, покрытая дымчато-розовым покрывалом, с двумя небрежно брошенными поверх него подушками в розовых наволочках, которые должны были напоминать постояльцам о доме, о домашнем уюте; ни одной лишней вещицы, все практично до предела. Гардины – плотные, тоже в розовых тонах, такие обычно стираются машиной, а не вручную и после стирки не нуждаются в утюжке. Какой смысл жить в отеле, если ты все равно остаешься домашней хозяйкой? Но Кейт упорно продолжала инвентаризацию комнаты: ковер серого цвета – тоже практично, не такой маркий. Вот со стенами вышла промашка: белые обои да еще с какими-то вмятинами вроде оспин, в которые всегда забивается пыль; такие стены, наверно, надо пылесосить не менее двух раз в неделю. В номере еще стояли телевизор, радиоприемник и в изголовье кровати – панель с кнопками и переключателями.
Но тихой эту комнату отнюдь нельзя было назвать: бушевало и неистовствовало уличное движение под окнами, которые из-за погоды волей-неволей приходилось держать открытыми настежь, и, кроме того, откуда-то из конца коридора все время слышался гул голосов и взрывы смеха: по всей вероятности, там было помещение для прислуги. Так что Кейт могла оставаться в приятном полумраке, не двигаясь и не беспокоясь ни о чем… но о тишине нечего было и мечтать.
Однако это не мешало Кейт погрузиться в царство сна, пока болезнь, какой бы она ни оказалась, не оставит ее. Неужели это желтуха? Вряд ли, ведь на коже нет и намека на желтизну. Кроме того, нет и озноба, напротив, жар, точно тело ее все еще хранит палящий зной Испании. Ее лихорадило, и голова раскалывалась на части. Но с другой стороны, ее все время мутило, и было такое ощущение, что глубоко внутри все застыло, несмотря на сухой жар кожи… Только сейчас она осознала, насколько ужасным было это путешествие на тряских автобусах, в самолете и, наконец, в такси – какой-то кошмар, адский перпетуум-мобиле, а внутри – кусок льда, то и дело подкатывавший к горлу.
Стоило ей об этом подумать, как ее тут же стошнило. Потом еще раз… Держась за раковину двумя руками, она увидела в зеркале иззелена-белое лицо с двумя лихорадочно-красными пятнами на щеках и прямые пряди тусклых рыжих волос, свисающих сосульками вниз. Седина пробивалась со страшной быстротой. Черты лица заострились, скулы как-то сразу обозначились и стали резко выпирать, а кожа одрябла и повисла складками. Если бы она появилась в таком виде в той дальней испанской деревне, бедные крестьянки приняли бы ее за свою; она еле дотащилась до кровати и словно провалилась куда-то. Она услышала тихий стук в дверь и увидела склоненное над ней улыбающееся лицо Сильвии. Но не шелохнулась – она как будто погрузилась под воду, в темную пучину, где день от ночи отличался лишь направлением пучков света: если свет был непереносим для глаз и падал из окна вертикальными снопами и вдобавок с улицы раздавался шум, значит, был день, а если свет виднелся лишь горизонтальной полосой у самого пола и не так сильно слепил глаза, хотя и от него хотелось заслониться, значит, стояла ночь. Сильвия заходила часто, каждый раз принося напиток, который предписывалось подавать в таких случаях: лимонный сок со взбитым белком. Было вкусно, и Кейт сразу же в присутствии девушки выпивала его залпом… но стоило Сильвии выйти из комнаты, как Кейт бежала в туалет, и ее рвало. Ей приходилось скрывать свое состояние, так как она знала, что Сильвия приставлена к ней: администрация хочет быть уверена, что Кейт не больна чем-то таким, что может скомпрометировать отель в глазах властей, и Сильвия докладывает кому надо о состоянии Кейт – точно так же поступала бы сама Кейт на ее месте. Она не осуждала Сильвию – просто принимала меры предосторожности, чтобы скрыть от девушки, насколько часты и опустошительны у нее приступы рвоты и, что еще хуже, насколько болезненно она переносит шум. Этот неумолчный шум изматывал Кейт, все время находившуюся на грани забытья и бодрствования, обрушивался на нее как лавина, от него ломило кости во всем теле; скрежет тормозов, доносившийся с улицы, пронизывал ее до мозга костей, а многоязыкий говор и топот ног в коридоре отдавались ударами молота в зыбком мире ее сознания.
Несколько раз что-то тяжело прогрохотало под окнами, и, видимо, она спросила об этом у Сильвии, так как у нее в сознании отложилось объяснение девушки, что это приезжают грузовики, доставляющие в отель все необходимое: моющие средства, продукты, напитки, сигареты и прочее, – что они совершают рейсы в течение всего дня и большей части ночи. Они лязгали, скрежетали и грохотали, а тонкие стены здания и стекла в окнах вибрировали от сотрясения воздуха.
Должно быть, Кейт разговаривала с неизменно любезной и милой Сильвией и на другие темы. Она, например, знала теперь, что Сильвия приехала из деревни в окрестностях Венеции, где «мой папа держит гостиницу, и мы все у него при деле». Сама Сильвия кем только не работала у отца: и официанткой, и горничной, и поварихой, а однажды даже заменяла его, когда он с матерью в прошлом году отдыхал в Швеции. Через год она поедет на практику в Лион, где будет выполнять те же функции, которые лежат здесь на Ане: продвинется по служебной лестнице на одну ступеньку вверх. А еще через год? Выйдет замуж за своего жениха, который сейчас в Цюрихе, изучает виноделие. Они будут работать в одном и том же отеле, может быть, в Италии, но не обязательно; возможно, во Франции, в Германии… или даже здесь, в Англии. В наши дни везде можно устроиться, не так ли? Она уже видела себя и своего жениха в роли управляющих фешенебельным отелем – как этот, например, или еще лучше. Здесь дело поставлено на широкую ногу, спору нет, отель произвел на нее приятное впечатление, но когда придет время, она бы предпочла иметь свое заведение где-нибудь поближе к природе и подальше от городской сутолоки, как, скажем, у отца, только на более высоком уровне, куда будут съезжаться сливки общества, те, кто не привык считать деньги и кто может позволить себе роскошь простоты, роскошь полного единения с природой и вообще совершенства во всем, включая, само собой разумеется, обслуживание по высшему классу. К тому времени самой Сильвии, разумеется, уже не надо будет расточать свою отзывчивость и всеобъемлющую любовь по первому зову; для этой цели будут наняты другие люди.
Но в данную минуту она играла свою роль настолько мило и естественно, что лицо ее, склоненное над Кейт, было олицетворением доброты и убежденности, что все кончится хорошо; а это как раз то, что нужно для успокоения больного человека. И не приходится удивляться, что этот красивый молодой человек и девушка, которых она видела в вестибюле, держатся с такой уверенностью, с таким превосходством и такой непринужденной властностью: самоотдача Сильвии и тысячи ей подобных сформировали их характер. Где-то они сейчас? В Швейцарии? В Греции? Впрочем, они вольные птицы, им не обязательно ограничивать себя рамками Европы: с таким же успехом они могут сейчас оказаться и в Южной Америке, и в Исландии.
Кейт внезапно поняла, что лежит с открытыми глазами в полной тишине. Не было слышно топота ног в коридоре, и уличный шум не врывался в комнату. Ей захотелось есть. Позвонив, она узнала, что сейчас четыре часа утра, но решила, коль скоро уж она попала в такой фешенебельный отель, воспользоваться удобствами, которые он предоставляет. Официант принес ей холодные закуски и какое-то приятное на вкус вино, но все-таки Кейт, очевидно, поспешила. Не успела она отправить в рот последний кусок, как ее вырвало, но на этот раз голова осталась ясной, и Кейт готова была встретить новый день. А день уже вступал в свои права: с шумом, с ярким светом, режущим глаза. Она поднялась с постели и оделась. Одежда повисла на ней, как на вешалке; она похудела, если верить весам, на пятнадцать фунтов. За какое же, интересно, время? Кейт напрягла память, но смогла лишь кое-как сообразить, что сейчас, должно быть, начало сентября.
Шторы в комнате, наконец, подняты; взору открылась площадь, забитая горячим металлом машин, наверху – буйная, отяжелевшая от влаги листва. В оконном стекле Кейт увидела женщину с выпирающими отовсюду костями: острые локти, острые колени над сухими икрами; маленькие темные, беспокойные глаза на белом осунувшемся лице, обрамленном свалявшейся шапкой отливающих медью волос. Седина на проборе стала уже в три пальца шириной. У нее не было ничего общего с той миловидной, холеной хозяйкой дома в южном Лондоне; люди, встречавшиеся с доброжелательной, приветливой и неизменно элегантной Кейт в бытность ее во Всемирной продовольственной организации в Лондоне, да и в Стамбуле тоже, сейчас ни за что не узнали бы ее.
Вид портили волосы… но это дело поправимое: именно их-то как раз проще всего привести в порядок. Она тут же позвонила в парикмахерскую при отеле и узнала, что ею смогут заняться только к вечеру; кроме того, она обнаружила еще одну вещь: оказывается, у нее нет сил для осуществления задуманного ею плана, ради чего, собственно, она и заставила себя подняться с постели и одеться, а именно: она намеревалась пройти милю-другую, отделяющую отель от Всемирной продовольственной организации, и взять там письма на свое имя, накопившиеся, как она думала, за время ее отсутствия. Она потеряла сознание; очнувшись на полу, обнаружила, что поцарапала себе плечо, потом добралась до постели и попросила, чтобы отправили посыльного за ее корреспонденцией. Письма принесли; их оказалось немного. Это были письма от мужа, которых ей так недоставало. Сама она все это время отделывалась открытками, правда, из Стамбула она все-таки послала ему большое письмо, где упомянула, что собирается «заскочить» в Испанию: он наверняка подумает, что ей подвернулся интересный спутник, и она решила сразу же признаться, чтобы дать мужу время освоиться с этой мыслью. От Майкла было два письма, теплых, шутливых, с массой информации обо всем на свете, в частности о похождениях их дочери, которая гостила у друзей в Филадельфии и явно была по уши влюблена. Эти письма будто разом смыли все мрачные мысли Кейт об ее замужестве и о том положении, в какое она попала. Теперь ей казалось, что она вела себя по-детски, тая обиду на Майкла за его донжуанские похождения: да они ничего не стоят, эти похождения… рядом с таким, скажем, проявлением близости двух людей, когда его рука тянется к ее руке и руки сплетаются в нежном пожатии, символизирующем двадцатипятилетний супружеский союз. Пустая кровать рядом, на расстоянии вытянутой руки, унижала ее, и вообще ее пребывание здесь, то, что она, пусть ненадолго, бросила заведенный порядок жизни, казалось ей заблуждением выжившей из ума женщины. Сила этих переживаний, ее упорное нежелание расставаться с постелью, слезливость и внезапный порыв послать телеграмму Майклу, чтобы он скорее вернулся домой, – все это доказывало, что Кейт еще далеко до выздоровления и, может быть, даже стоит вызвать врача. Решив, что так она и сделает, Кейт снова погрузилась в сонную одурь.
В середине сентября Кейт с трудом выбралась, наконец, из постели. Она еще больше потеряла в весе. Лицо осунулось, жесткие, свалявшиеся волосы стояли торчком – ярко-рыжие, с седыми корнями. Она не могла расчесать их даже щеткой. Впрочем, достаточно провести два часа в парикмахерской – и у нее снова будут блестящие, шелковистые волосы, которые будут лежать тяжелой волной – прической в ее стиле. Во всяком случае, таков был ее стиль на протяжении последних трех месяцев до болезни. Но есть ли смысл вообще заниматься прической, когда она сейчас – ходячие мощи? Подумав об этом, Кейт поняла, что ей просто не вынести сидения под колпаком сушилки в парикмахерской.
Она зачесала волосы назад, правда, эта прическа ей уже не по возрасту, но ни на что другое у нее просто не было сил. Миновав шумный вестибюль, – там воздух был настолько насыщен запахом духов, что Кейт чуть опять не стало дурно, – она вышла на улицу, где кишмя кишели туристы, жаждущие новых ощущений. На нее оглядывались. Увидев свое отражение в витрине магазина, она поняла почему. Ей явно не хватало косынки на голову и чего-нибудь вроде шали, чтобы прикрыть плечи, на которых болталось платье-мешок. Она зашла в ближайший дамский магазин и, купив вместо косынки первую попавшуюся шляпу, натянула ее низко на лоб. Теперь она чувствовала себя защищенной от нескромных взглядов и неодобрительных реплик.
Она нашла нужный автобус, с великим трудом забралась на второй этаж и сидела, слегка покачиваясь от слабости. Автобус увозил ее далеко от отеля, на юг, к ее родному дому. Ей хотелось посмотреть на него. Нет, не войти, а только взглянуть. Она никогда не видела свой дом таким, как сейчас, заселенным чужими людьми. Это все равно что взглянуть на самое себя со стороны.
Она сошла с автобуса, пересела на другой и доехала до конца улицы, где стоял ее дом. Это была широкая, обсаженная деревьями аллея. Никого из знакомых поблизости не оказалось. На тротуаре сидел спаниель мистера Джэспера и тяжело дышал. Он узнал Кейт, но не двинулся с места. С его языка стекали огромные капли слюны. Только теперь, увидев задыхавшуюся собаку, она поняла, что сегодня очень жарко и что сама она тоже в испарине.
Она не спеша пошла по улице. У нее было такое чувство, будто она только сейчас вернулась домой, в Англию, из-за границы. Вот теперь она по-настоящему дома. Молоденькая миссис Хэтч копошилась возле куста белых роз в палисаднике перед своим домом. Она подняла глаза на Кейт, проходившую мимо, потом взглянула еще, но когда Кейт собралась поздороваться с ней, та уже потеряла интерес к незнакомке и продолжала копаться в земле.
Кейт стояла под сенью платанов у входа в свой сад. В листве дерева, под которым они сидели в тот решающий вечер, ворковала голубка. Земля в саду пересохла. Газон перед домом надо бы постричь; жильцы, наверное, приведут его в порядок в спешке последних минут перед возвращением хозяев. Посреди газона лежал на боку шезлонг – казалось, его бросили тут и забыли.
Кейт долго стояла в плотной тени платана. А вдруг кто-нибудь выйдет? Но никого не было видно. Миссис Эндерс, вероятно, готовит на кухне? Или ушла за покупками? Но какое дело Кейт до их забот? Главное, она теперь представляла себе, как в недалеком будущем будет выглядеть ее дом, ее очаг, когда они с Майклом уедут отсюда, снимут где-нибудь квартиру и будут там постоянно жить. Вот говорят «мой дом», «мой очаг». Глупости все это. Люди просто протекают сквозь дома, а сами дома как стояли, так и стоят, только чуть-чуть приспосабливаются к своим жильцам. И этот дом, в стенах которого Кейт прожила почти четверть века, не вызывал у нее сейчас никаких эмоций. Ничего. Она чувствовала какую-то опустошенность и легкость, как будто стала вдруг бесплотной и ее в любую минуту может унести неизвестно куда. Она, конечно, поступила как последняя дура, выскочила прямо из постели на улицу – это после трех-то недель болезни и голодания – да еще тащилась сюда чуть не через весь город. Надо возвращаться в отель и провести остаток дня в постели. Только она вышла из-под дерева, как сразу же на противоположной стороне улицы увидела Мэри. На Мэри была шляпка и перчатки. Она их терпеть не могла и надевала только изредка, в исключительных случаях, – откуда же она возвращается такая торжественная? Кейт уже внутренне настроилась и приготовилась улыбнуться Мэри, когда взгляды их встретятся. Но Мэри продолжала сосредоточенно шагать, не обращая внимания на Кейт. Она, как и Айрис Хэтч, скользнула взглядом по незнакомой женщине, посмотрела еще раз, привлеченная ее эксцентричным видом – как попала сюда, на нашу респектабельную улицу, эта бродяжка? – и продолжала свой путь.
И внезапно Кейт захлестнул поток эмоций. Страх и возмущение. Как смела Мэри смотреть на нее и не видеть? Не узнать ее, Кейт, после стольких лет дружбы? Да Мэри явно не в себе или просто пьяна! Они все делили пополам – и радости и горе, и сугубо личные Дела и семейные, любили детей друг друга как своих родных… Может, делили и мужей? Кейт, например, знала, что одно время Мэри была увлечена Майклом, – верная себе, она не преминула поставить об этом в известность Кейт. Кейт знала, что и Майкл не остался равнодушен к ее чарам – впрочем, он не был исключением: Мэри нравилась всем мужчинам, даже если они не хотели в этом признаться, даже если не одобряли ее поведения. А Майкл не одобрял. Кейт немного ревновала тогда – черт возьми, опять она за свое, опять эта злосчастная память подводит: какое там немного, она просто с ума сходила от ревности – вот где правда. С того времени они с Мэри и стали неразлучными подругами. Мягко выражаясь, эти воспоминания не делали чести Кейт.
Кейт смотрела вслед удалявшейся Мэри и видела ее прямую, сильную спину, видела вполне благопристойную шляпку, прямо сидевшую на ее голове, – нет, это не Мэри, или Мэри, но какая-то ненастоящая, словно в маскарадном костюме.
Кейт почувствовала даже облегчение от того, что Мэри ее не узнала. Более того: ей стало так радостно, будто она от чего-то избавилась. Стремительно выйдя из-под сени деревьев, она пошла по залитому солнцем тротуару, рассеченному глубокими колодцами тени. Она увидела, что Мэри уже успела скинуть шляпку, перчатки и туфли и стоит на своем газоне. Лицо ее сморщилось от яркого солнца, а взгляд устремлен на дом Кейт.
Кейт прошла мимо спаниеля, который лежал вытянувшись во весь рост, поднимая своим влажным розовым языком гравий с дороги, и он в знак приветствия лениво повилял ей хвостиком.
Сидя в автобусе, Кейт неотступно думала об одном: Мэри не узнала меня. И Айрис Хэтч, эта девочка, тоже не узнала меня.
Был полдень, на улицах повсюду возникали заторы, больше часа добиралась Кейт до центра Лондона и всю дорогу не переставала думать: они меня не узнали, видели каждый божий день и не узнали. А вот собака узнала.