– Да.
– Что делаешь?
– Собираюсь пойти в ресторан.
– Стыдно.
Галя замолчала, но тихо повторяла в трубку как бы про себя: «Саш-ка… Саш-ка… Саш-ка» (даже так: «Сашш-ка»). Будто привыкала к слову. Наконец сказала очень буднично:
– Ты знаешь ближайший скверик по Советской? Приходи сейчас туда. В самый край, возле улицы Коммуны.
Мы встретились. Фонарей там не было. Был мороз. Мы сидели на заснеженной скамейке. Я стащил с ее руки варежку и засунул эту руку в карман моего пальто. Мы целовались.
Время от времени, даже после четырех десятков лет совместной жизни, Галина пыталась завязать со мной разговор на такую тему:
– А ведь я тогда узнала, что ты, когда пришел в редакцию, сказал, что к тебе приедет жена…
– Так, предупреждал на всякий случай. Не приехала же.
– Представляю себе. Появилась бы такая большая северная тетёха, выросшая на шаньгах и пельменях с редькой.
В моих рассказах о маминых родителях и вообще о коренном уральском житье-бытье ее, стопроцентную хохлушку, приводила в недоумение сама идея пельменей с редькой. И она с удовольствием «кормила» свою придуманную в ревнивом воображении соперницу этим диковинным и нелепым в ее представлении блюдом.
Я отвечал жене, что вся эта материя покрылась ржавчиной по давности лет и я не хочу тратить на нее драгоценное время нашего общения… Если бы знала она, как на самом деле, можно сказать, впритирку к критическим границам функционировали временны́е механизмы наших судеб.
В конце ноября или начале декабря я получил письмо от Люси. Где она признавалась, что приняла окончательное решение – быть со мной. И теперь ждет от меня хорошо обдуманного ответа. И удивлялась, что не получила от меня письма, которого ждала – в среду или в четверг…
Это ж надо! Не мог милый мой человек, которого мы тут называем Люсей, получить от меня ничего ни в среду, ни в четверг. Потому что в понедельник передо мной в минутном явлении возникла «Галка, наша внештатница» и сбрызнула живой водой мою недавнюю веру:
Когда я объяснял маме и отцу этот поворот судьбы, я, оказывается, сказал как трезво и глубоко копающий индивид: «У меня хватило ума по достоинству оценить эту прекрасную женщину». Золотые мои, самые бесценные человеки, мама и папа, естественно, развесили уши перед своим умным сыночком и хорошенько усвоили эту судьбоносную фразу. Когда же через три года наконец познакомились с Галей, то, покоренные ее обаянием, счастливые, они вспомнили ее. Галя просияла при этом и с уважением посмотрела на меня. В одном из наших последних в жизни разговоров она вспомнила этот эпизод!
Я один знал, что никакого
А между тем персонаж сюжета, которого я обозначил именем Люся, вновь появился в этой фабуле спустя двенадцать лет. Я мог бы проигнорировать эти страницы из записной книжки своей жизни, но нельзя. Эти страницы небезупречны, и у меня сегодня скребет на сердце, когда я их вспоминаю.
Мы жили в Москве уже почти три года, когда вдруг пришло письмо от нее, от Люси. Оно не сохранилось. Но очевидно, я ответил на него не слишком деликатно. В ответном письме Люся – горестно – объясняет, что ее обращение ко мне было как крик о помощи в сложный период (перед операцией), что ей важно сохранить связь со мной именно как с другом, чтобы знать о моей жизни, ведь я остался дорог для нее как человек…
Ну, письмо как письмо. Можно отвечать, можно нет. Даже лучше не отвечать – зачем множить лишние сущности?
А потом пришло еще одно, последнее письмо. Она просила, наверно, даже требовала черкнуть ей всего одну фразу. Молчание, писала она, будет для нее ужасно, ей важно знать, что я – прошлый – существую, пусть и на расстоянии, иначе она потеряет опору, окажется в пустоте…
И вот теперь я думаю. Думаю: почему я не послал ответа? Не мог найти «хоть одну фразу», матерый журналюга? Не верю. Не верю и в то, что тогда не смог понять: это письмо не должно остаться без какого-то ответа. Уже, наверно, лет пятьдесят на вопрос, какое человеческое качество я не прощаю, отвечаю одно: вероломство. До слез жаль любого, кто был уверен в чем-то или в ком-то как в себе, но в миг, когда решил опереться на это что-то или кого-то, вдруг обнаружил пустое место и сорвался в пропасть. Молчание в ответ на это письмо – то же вероломство, даже чисто лексически, по словообразованию. Была вера – не в меня, а в какие-то светлые материи, оказавшиеся в сознании женщины связанными с восприятием моей персоны. Хотел я этого или не хотел, но от моего поведения зависела судьба этих материй в понятии человека – конкретного, которого я знал. И что же? Нет ответа – и «погас тот луч». Выражение из ее письма. Да, слом веры.
Разве я этого не понимал?
Конечно, могу сказать: у меня самого тогда был нелегкий период – по чисто внешним обстоятельствам.
…После ухода из жизни Гали, писательницы Галины Щербаковой, я, естественно, взялся за подготовку к изданию того, что при жизни не обнародовала она. И был поражен удивительным по проницательности ответом редактора издательства «Эксмо» Юлии Качалкиной на представленную очередную новую книгу: «То, как вы составили книгу, какое предпослали ей предисловие и каким снабдили послесловием, говорит о том, что вы ведете с автором непрерывный и очень вдумчивый диалог, беседу»…
На самом деле она выразила
В те дни и пришло последнее письмо от Люси. И разве я не мог сказать: мне не до ответа на него!
Но себя-то не обманешь. Не это было причиной.
Мне было дискомфортно получать корреспонденцию втайне от Гали. И я не был уверен, что все обойдется одним – последним письмом. Казалось бы, раскрой всю «интригу» жене – и действуй вольготно. Чего бояться? Ведь за спиной у нас уже были серьезные разногласия, скажем, из-за разного нашего отношения к каким-то людям. Слава богу, научились терпимости к этой разности – без ущерба собственным отношениям.
Но тут был иной случай, я инстинктивно опасался неуправляемой рассудком реакции. Я один, наверно, знал, как ревнива Галина. Никогда ее ревность не выражалась в попреках, укоризнах, тем более в скандалах. Застигнутое такой невзгодой, ее всегда живое, подвижное, готовое улыбнуться лицо каменно замирало – и бледнело. Эта необычайная бледность всегда смугловатой кожи каждый раз приводила меня в панику, если не сказать в жуть. Я боялся этого в тысячу раз больше, чем пресловутых женских слез.
С точки зрения любого непредвзятого человека в той ситуации не было причины для ревности. Дела давно минувших дней, в конце концов положение победительницы в чисто женском соперничестве (которого для нее и не было)…
Но вы не знали мою Галю. Своевольное, я бы сказал, вольнодумное воображение сочинительницы рисовало пугающие ее картины как прошлого, так и грядущего.
К вопросу о грядущем. Еще много лет назад Галина на полном серьезе задавалась вопросом, как я буду жить, когда ее не станет. От уверений в том, что у меня есть неплохие шансы покинуть эту бренную землю пораньше, отмахивалась как от очевидной глупости и не слишком-то была убеждена в моей благопристойности без ее хозяйского глаза.
В разные годы она написала две прозаические вариации на тему прирожденной мужской ветрености, проявляющейся в драматических обстоятельствах. Вот зачины этих рассказов.
«Жена умерла так неожиданно и сразу, что ни осознать, ни почувствовать горе Николай Крутиков не успел. В понедельник утром перед работой она замочила в тазике его майки, днем на службе у нее случилось «это», во вторник была беготня со всеми похоронно-бюрократическими процедурами, в среду жену похоронили, а вечером он обнаружил в тазике замоченные майки» («Сентиментальный потоп»).
«Владимир Иванович сделал все, как надо. И поминки в приличном кафе, и хороший черный камень на могилу, и портрет.
…Портрет на черном камне был тот, где Лиза улыбалась так, как умела только она, радостно и доверчиво, при жизни он это называл – «от дури». («Перезагруз»).
У двух разных вдовцов были свои разные обстоятельства, но… так или иначе, и тот и другой довольно скоро в «кассе вокзала» попросили билет, как сказано в общеизвестной песне, до «города, в котором тепло». Там у каждого из них, кроме оставленного навсегда детства, еще был объект юношеской любви, окончившейся, увы, ничем. И вот спустя многие годы мужики, оставшиеся в собственной памяти мальчишками, делают еще одну попытку все же осуществить младые, когда-то обманувшие мечтания.
«…Но Тоня, Тоня, Тоня…
Это ж вам не какая-нибудь украинка, которой нужна прописка. Это почти свой человек. Это, можно сказать, любовь, положенная в морозильник. Теперь ее надо оттуда вынуть, чтоб оттаяла» («Сентиментальный потоп»).
«…Он заберет ее в Москву, у него двухкомнатная квартира, а дочь уже живет отдельно. Он скажет, что это их шанс начать сначала, подумаешь – полтинник лет. Они будут жить чисто… а ночью горячо, до крика…Он шел и мысленно обнимал ее, маленькую, пухленькую, мягонькую, от нее пахло козьим молоком и духами «Кармен». Она их обожала» («Перезагруз»).
И, между прочим, Николай Крутиков забрал эту Тоню, «почти своего человека». И началось…
«– …Неудобная у тебя кровать. Я совсем не сплю.
– А у меня изжога от твоих голубцов.
– Не мои – магазинные.
– Магазинные? Ну ты даешь! Чего ж это мы едим магазинные? Капусты, что ли, нет? Или там – начинки?
– Три дня нигде нет капусты.
– Странно…
– Не веришь, что ли?..
Тошно им было обоим. От неумения сблизиться, понять друг друга. И пришла мысль, что совершили они оба ошибку» («Сентиментальный потоп»).
И только уже в момент состоявшегося разрыва нежданно случившийся потоп, жесткая коммунальная стихия совершила коммуникативное чудо.
«Было так страшно, что они в отчаянии сели рядом на стоящую в воде кровать, потому что ноги их не держали. Было ободрано и – тихо, тихо… И в этой тишине они вдруг услышали друг друга, потому что оба были славные, хорошие, оглохшие в шуме люди.
– А я все равно хотел обои менять, – сказал Николай. – Ты какие хочешь?
– Мне все равно, – сказала Тоня. – Я только не люблю, когда салатовые.
– Я тоже, – сказал он. – Салат, он зеленый, холодный. Не для семьи. И надо поискать дверные ручки, шпингалеты. Этим столько лет…
– Я поищу, – сказала она. – Поезжу.
И тогда он ее обнял.
Она прижалась к нему и заплакала».
Ну а вот у Владимира Ивановича случился полный облом.
«В дверях стояла широкая баба в перекошенной юбке и спортивной адидасовской куртке со следами выдранной с мясом молнии. У нее были набрякшие глаза («Базедова болезнь», – подумал Владимир Иванович) и сильно обвисший подбородок.
– Извините, – сказал он. – Ольга Михайловна дома? – Как легко вспомнилось отчество, на раз.
– Ну, – ответила баба.
– Я тут проездом. Я ее одноклассник. Хотел встретиться. Когда она будет?
– Кто? – спросила тетка, и в голосе ее был какой-то странный ядовитый смешок.
– Ольга Михайловна. Оля…
– Заходи, – сказала баба. Она повернулась спиной, и он увидел, что юбку ее крепко защемили ягодицы, и было в этом заде даже что-то величественное в его полном равнодушии к миру смотрящему.
И он покорно шел за этим телосложением, испытывая перед ним даже некую робость.
– Ты как был дурак, Вовка, так им и остался, – говорила идущая впереди него природа…»
Надо ли объяснять, что опустившаяся, глушащая стаканом водку баба и была той Олей.
«…Все-таки он поднял на нее глаза. Она стояла к нему боком, смотрела в окно, и ягодицы по-прежнему крепко держали ее юбку. Он резко отвернулся от этой картины, но заметил, как разлапистая ладонь незаметно смахнула с лица слезинку. Ему тоже захотелось плакать».
Что, страшно?! Еще как. А писатель Галина Николаевна честно сказала:
– Это я про тебя написала.
Без тени юмора. Она написала не про меня, а
Кажется, объяснил сам себе историю с неотвеченным письмом? Но… опять вспоминаю: про потерю опоры, про «окажусь в пустоте», про «будет совсем худо…».
А сейчас и мне от этого худо. И ничего не вернуть.
Почему-то на память приходит школьное. «Я оглянулся окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвленна стала». Пусть простит меня Александр Николаевич Радищев, великой души человек, за использование найденной им потрясающей словесной формулы. Так вот, окрест меня очень многие люди живут по жребию, доставшемуся им, так сказать, при типовой раздаче: есть человек – получи свою нормальную, справедливую среднечеловеческую долю. И есть люди с судьбой – индивидуальной, заготовленной провидением именно для них. Но в отличие от получающих свой удел «в общем порядке», прет-а-порте, им приходится, такое уж правило, эту свою модельную судьбу еще выискать в мировой кутерьме. И не факт, что, разысканная, она гарантирует нечто славное, счастливое, безбедное. Нет, только твердое конечное чувство, что ты прожил именно
И потому так много ищущих. А поиск – это слишком часто путь проб и ошибок. Оглянувшись окрест, я увидел, что
Это меня озадачивает. Неясно, как к этому относиться. Но честно: я благодарен провидению за подаренную
Есть у Юрия Левитанского стихотворение, притягивающее к себе, как магнит булавки, сочинителей музыки и исполнителей песен. Не будем затрагивать тень Пушкина с его «Я вас любил», но можно вполне сравнить с обилием романсов «Среди миров, в мерцании светил» на миниатюру Иннокентия Анненского. Звучание – от едва усвоивших гитарные аккорды подростков до академических оркестров, от бардовской самодеятельности до Елены Камбуровой и Иосифа Кобзона. А всего, казалось бы, зафиксированное наблюдение: чем мы только не занимаемся за отведенный нам век, но вот же – никогда его не хватает на распознание самых близких, на подлинную душевную общность. Песенка называется «Не поговорили». «Так и жили наскоро…»
Повторяя мысль какого-то приметливого англичанина – жизнь человека состоит из потерь (human life is made up of losses), ныне я полагаю, что главная потеря как раз и заключается в том, что «не поговорили», не договорили – ни в дне, ни в году, ни в жизни. Просек я эту истину, когда ушла из жизни моя жена Галя. Но я знаю, что эта мудрость никому никогда не поможет. Ибо в
Когда?
Мне повезло главным человеком своей жизни избрать сочинительницу, рассказчицу, которая оставила в виде букв на белых бумажных листах большую, бо́льшую часть своей души, своих сомнений, страхов, надежд… И получилось – можно говорить, можно вести диалог, беседу.
Вообще-то отчасти мы и при ее жизни все-таки
Его конец пришел как возмездие 7 июля 2009 года. В виде моего инсульта. Правда, было еще его малое продолжение перед уходом Гали в марте 2010-го. Об этом, может быть, чуть позже.
Вот тогда мы «чуток» (расхожее слово Галины) и
Что запомнилось (не по степени важности).
В 1975 году я возвратился из командировки в США. Привез, конечно, кучу грошовых сувениров и один дорогой для меня подарок от любезных американцев, узнавших, что я люблю джаз, – двойной виниловый альбом Луи Армстронга. Какое же было для меня расстройство, когда я узнал: Галя в числе всяких презентуемых родственникам и друзьям бессмысленных заокеанских диковинок отдала и эти пластинки. Конечно, я наорал на нее, раскрыл ей глаза на ее дремучесть в области свинга (что было святой правдой), но что сделано, то сделано, как одно время говорили молодые, «поздняк метаться». И вот через десятки лет, уже в зрелые годы не брежневского, а путинского застоя, я вернулся к этому «делу» и выразил наконец глубину постигнувшей меня тогда обиды.
Стало легче.
Не помню, как мы вышли на тему начала нашей ростовской поры.
То время стало естественным продолжением моего «челябинского периода», когда я пребывал в состоянии влюбленности – причем неистовой (что вообще-то, насколько я сам понимаю, противоречит моей натуре). Галина значилась как замужняя женщина, алгоритм ее жизни не мог зависеть от моих обстоятельств, ее же планида предписывала однозначный путь – в Ростов-на-Дону. Значит, и у меня иного выбора не было…
Город этот оказался счастливым для нас. «Урожайным» на друзей. Удачной площадкой для прыжка в высоту в профессии. А главное – там мы связали свои судьбы желанными оковами брака. Там появилась на свет наша долгожданная дочь (долгожданная – потому что Галине пришлось для этого пройти немаленький курс лечения; помню, руководила главными медицинскими моментами в рождении дитяти родная сестра самого популярного ростовчанина, великого футболиста Виктора Понедельника, а сама она была авторитетнейшей величиной по части акушерства).
Однако не об этом речь. В одном из наших неспешных «осенних» разговоров вдруг выяснилось, что мы не очень четко представляем добрачные обстоятельства жизни друг друга. И то сказать. Припомните, из чего состоят разговоры влюбленных на свиданиях в театральных драмах (и комедиях)? Из чего угодно – только не из транслирования житейской информации. Так же – и в действительности. А уж как начнешь обывать в семейной жизни, тут даже на какое-нибудь воспоминание о существовании
И вот у нас в 2010 году случился вечер воспоминаний. Не уверен, на самом ли деле Галина не знала обстоятельств моего прибытия в Ростов или их погребли в памяти напластования десятков лет? Удивительным блеском неподдельного интереса светился ее взгляд, когда я рассказывал о том, как в поисках работы обходил редакции газет, потом стал вкалывать учеником токаря на заводе «Ростсельмаш» и одновременно писал для газеты «Комсомолец». А она там уже работала… Тем удивительнее показалась просьба вспомнить, о чем были материалы! Воистину «так и жили наскоро». На «подробности мелких чувств» (спустя много-много лет она назовет так одну из своих книг) просто не хватало – нет, не времени, а самой жизни. Я верил и знал, что она хочет как можно скорей соединиться со мной; ей же надо было только полагаться на то, что я со своей стороны для этого делаю все необходимое. Вдавайся она тогда (в дополнение к своим заморочкам) в детали – где я жил, на какие шиши, что конкретно собираюсь предпринять и т. д., – она бы, не исключено, тронулась умом.
Ростов – интересный город. Если Москва слезам не верит, то уж он тем более. С «чисто московскими» (а потом и всероссийскими) нравами там можно было столкнуться еще в 1960 году. Приходишь в редакцию, точно зная, что в штате есть незанятые места, просишься на работу. Отвечают: «Придите завтра». На другой день: «Знаете, вы нам ужасно подходите, но, к сожалению, нет вакансий». И так везде. За этим не было какой-то особой зловредности. Просто чувство: а с какой стати брать человека с улицы, за которым – никого и ничего?
Но Ростов к тому же непредубежденный город. Три (только три!) заметные газетные публикации – и вот ты сотрудник областного радио и телевидения. Конечно, тут и время было интересное, «способствующее»: хрущевская оттепель («форточка»), страна, можно сказать, впервые, пусть и осторожненько, вдохнула воздух свободы.