— Ну, нынче миром правит именно это ложное толкование. Церковь слишком широко распахнула пред грешниками врата благодати Господней, и все иные тропы к Престолу стали узки. Она изгнала простодушие, раскрыв объятия ханжеству, ведь природу человеческую не изменишь: ежели кто и объявит невинные радости грехом в глазах Божьих, люди радоваться не перестанут, но будут искать лазейки, сохраняя показное благочестие. Но заметьте, покуда удовольствие идет об руку с муками совести, оно перестает быть невинным. Достаточно капли чернил, дабы замутить чистую воду: вскоре человек начинает искать наслаждение покрепче. И вот люди, сидевшие пред вами на проповеди в кирке, уже отплясывают в Лесу, справляя языческие празднества, а человек, к коему прислушивается весь Пресвитерий, с головой погружается в такое нечестие, от коего даже простых солдат воротит. А все потому, что они в своем праве, как они это называют, у них нет сомнений в собственной богоизбранности. С чего бы им мучиться в раздумьях?
Марк улыбался, но по голосу было ясно, что он не шутит.
— Вы смеетесь, — вскричал Дэвид, — а вот я едва не рыдаю.
— Я смеюсь, дабы не начать проклинать. — Марк стал серьезен, в глазах замерцал огонь. — Говорю вам, Содом и Гоморра были меньшим кощунством пред Всемогущим, чем это сумасшедшее кальвинистское извращение, подрывающее основы и разлагающее души людские. Они видят себя святыми, а сами сидят в навозной куче с другими грешниками.
Дэвиду запретили проводить богослужения в кирке, но он оставался пастором при приходе и мог высказываться в любом ином месте. Каждое второе воскресение кафедру в Вудили занимал мистер Фордайс и, вопреки указаниям Пресвитерского совета, обедал в пасторском доме; по прочим воскресениям Дэвид проповедовал на церковном кладбище. Двадцать лет спустя, когда одряхлевшего мистера Фордайса перевели из Колдшо в другой приход, вся округа продолжала вспоминать эти службы под открытым небом…
Такое новшество привлекло многих с первого дня, и с каждым воскресением паства росла, ведь никогда до этого Дэвид не произносил подобных речей с кафедры в Вудили. Одна из знаменитых проповедей была посвящена опасности легкомысленного отношения к спасению души. Нельзя спастись легко, полагаясь лишь на чудо, дорога к вечной жизни долга и терниста; думать, что благодать даруется сама по себе, означает презирать искупление через распятие Христово. Дэвид мало говорил о догматах и не грозил Преисподней и Судным днем, что обычно было главным аргументом любого серьезного священника. «Он славный пастырь, — отозвался как-то о нем Ричи Смэйл, — мягко и верно толкает народ к Иисусу». Душа Дэвида радовалась, отчего проповеди обрели особую теплоту, и не раз глаза его слушателей увлажнялись, и дети, притулившиеся в траве или на плоских могильных камнях, не ерзали и не перешептывались, а торжественно внимали священнику. Старейшины на его проповеди не ходили, более того, за исключением Питера Пеннекука, все они пренебрегали и правоверными богослужениями мистера Фордайса. Чейсхоупский арендатор сотоварищи шли пять миль по болотам в Боулд, дабы приобщиться к страстному боголюбию мистера Эбенезера, покуда, предположительно к Новому году, Пресвитерий не вынесет окончательное решение по делу их пастора.
В Вудили образовались две партии. Одна выступала на стороне Совета старейшин, называя Дэвида роялистом и мятежником или, в лучшем случае, лаодикийцем, сомневающимся в непреложных постулатах, бунтарем, презревшим авторитеты, и проповедником хладной морали. К ней принадлежали записные благочестивцы, возмущенные его сопротивлением властям и посему охотно раздувающие скандальные слухи. На стороне Дэвида оказались такие достойные прихожане, как Ричи Смэйл и Рэб Прентис, несколько праведных женщин, пара степенных крестьянских семейств и все те, кто не мог похвастаться ни уважением селян, ни собственной набожностью. То, что за него яростно выступали вновь пустившийся в запой Риверсло и вьющийся вокруг пастора Тронутый Гибби, не шло Дэвиду на пользу: не бывать дружбе меж иудеями и самаритянами. Изобел, грудью стоявшая за хозяина, перессорилась из-за него со всеми друзьями и родными, а при встрече с чейсхоупской Джин так завелась от ее насмешек, что накинулась на женщину с кулаками и гнала ее до самых огородов Питера Пеннекука. Амос Ритчи тоже не скрывал своей приверженности, и горе тому, кто в его присутствии решался злословить про пастора. Фермеры в приходе перестали нанимать его, и в кузне редко раздувались меха, а сам коваль перебивался случайными заработками в Риверсло и Калидоне. Одному лишь арендатору из Кроссбаскета удавалось ладить со всеми. Он одинаково приветливо здоровался с Чейсхоупом и с Дэвидом и не раз по-товарищески опрокидывал чарку в «Счастливой запруде» вместе с Амосом или Майрхоупом, Риверсло или мельником. Но его популярность зиждилась скорее на страхе, а не на приязни. «Что нам о Кроссбаскете ведомо? — говорил один. — Заявился сюды с брегов Тевиота, а где живал ранее? Да и про Джед-Уотер[124] он слыхом не слыхивал». «Ох он и хитрюга, — качал головой другой, — таковскому палец в рот не клади. Не по единому Писанию его наукам обучали. Не подивлюся я, коль однажды закипит он да озвереет. Говорите, слово он молвит, как истый христианин? Конечно, конечно, про него еще не то насвистят, имелся б рот поганый».
К концу ноября зима обычно вступала в свои права, стискивая долину в железных объятиях. Первые морозы раздевали догола деревья, в канавах лежал первый снег. Но в тот год природа будто сошла с ума. Ноябрь выдался солнечным и спокойным, и после задержки, вызванной октябрьскими дождями, селяне все равно успели собрать урожай. Овес и ячмень, лен и рожь — с их сбором управились за неделю, а так как снегов не было, скот согнали во дворы и сараи, а овец в легкие кошары на ближних полях лишь к середине декабря. Округа представляла собой странное для этого времени зрелище. Вереск никак не хотел отцветать, тополя и лещины еще долго после Дня всех святых шумели листвой. Когда леса наконец обнажились, так и не подморозило, посему палые листья не пожухли, а лежали большими кучами в чаще и на обочинах, и дети, играя, ныряли и копошились в них. В ноябре в гнездах под соломенными крышами по-прежнему обитали ласточки, а когда Амос Ритчи пошел в болота поохотится на летящих косяками диких гусей, он с удивлением обнаружил, что бекасы и ржанки не отправились к морскому побережью, а в голубых небесах нет ни одной стаи перелетных птиц. Утро за утром вставало солнце, яркое, будто в июне; ночи были теплые и звездные; травы, вместо того чтобы пожелтеть и увянуть, пышно зеленели; ежи и барсуки забыли о зимней спячке, и лишь короткие дни служили напоминанием, что январь близко. Риверсло, мало чтивший обычаи предков, держал овец в холмах на по-летнему богатых пастбищах.
Умудренные опытом старики хмурились и качали головами. Один говорил о семьдесят первом годе, когда, по рассказам его прадеда, зима не начиналась до февраля, зато потом не уходила до июня. Другой вспоминал тысяча шестьсот пятнадцатый, «худой год, когда морозов не было и земля кишела червями, гусеницами и иными мохнатыми тварями». Все женщины в приходе охали, глядя на оставшуюся до Рождества сочную траву и ягоды шиповника и боярышника, висящие на ветках, и, причитая, приговаривали, что «зеленый Ноль к знатной жатве на погосте».
Тот, кто много раздумывал, видел во всем дурные предзнаменования, но тот, кто наслаждался жизнью, замечал лишь редкую красоту природы. Прихожане не болели и пока не голодали, и повседневные заботы не тяготили Дэвида. Большую часть времени он проводил на воздухе, ноги все чаще уносили его от Оленьего холма к северной оконечности Рудских скал, откуда он попадал через лощину к возвышенностям между Калидоном и Аллером, где мог встречаться с Катрин, не опасаясь любопытных глаз прихожан. Николаса видели за границей, и солдаты больше не поджидали его в Калидонском замке. Настроение госпожи Сэйнтсёрф улучшилось, однако Дэвид не спешил в гости. Пока синий небесный полог был хрустально чист, а закаты над Хёрстейнским утесом лучились золотом и багрянцем, влюбленные стремились в холмы, забывая обо всем на свете, кроме друг друга.
Но священника в конце концов измотали муки совести, и в утро Нового года он стоял у дверей Калидона. Они заранее условились с Катрин, что она не покажется до поры; ее тетушка встретила Дэвида бурными изъявлениями радости, кои по обычаю подобали празднику.
— Присаживайтесь, сэр, отведайте-ка пирожка да медка. Случилось вам первому переступить наш порог в новом году, и как славно и ладно вышло, что вы священник. Наш-то мистер Джеймс сызнова слег: не любят его косточки таковское вёдро. Да они много чего не любят — совсем худое у горемыки здоровьице… Давненько вы к нам не захаживали, мистер Дэвид, а времечко выдалось окаянное, что для вас, что для меня.
И она пустилась рассказывать о несчастьях, выпавших на ее долю этой осенью, и как ей все же удалось спасти Калидон от конфискации:
— Питер Добби, что у нас в поверенных, отправился к Уорристону, может, ведаете, и преподобный мистер Ринтул из Западной кирки замолвил за нас словечко… — Потом Дэвид узнал о сложностях передачи денег Николасу Хокшоу в Утрехт[125] и о квартировавших в Калидоне солдатах: — Уж сколько нашего эля они попили, но нам шибко не досаждали: Катрин их тут же на место поставила. — Однако госпожа Сэйнтсёрф ничего не сказала о Марке, хотя со временем и была посвящена в эту тайну, впрочем, она также не обмолвилась о происшествии в Будили, о котором только и говорили по всей округе. За многословием хозяйки скрывалось некоторое смущение, что совсем не облегчало задачу Дэвида.
Наконец он собрался с духом.
— Нынче утром я пришел сюда с определенными намерениями, — проговорил он и, запинаясь и краснея, признался во всем. Старуха попыталась сделать вид, что удивлена, но у нее ничего не вышло: Дэвид понял, что она подозревала нечто подобное.
Но заговорила она так, словно была выбита из колеи.
— Нет, ну вы такое слыхивали? — воскликнула она. — Парень, да ведомо тебе, о ком ты слово молвишь? Катрин из благородного семейства — знатнее нашего рода в этих краях нету; с чего тебе, внучку рудфутского мельника, взбрело в голову жениться на ней? Ясно дело, мир нынче на ушах стоит, но не настолько же. Господи, ты ж не межеумок какой.
Дэвид молчал, не зная, что ответить. Он был готов сквозь землю провалиться от собственного нахальства.
— Ты сам-то разумеешь, как девчушка станет жить в домишке при кирке? — распалялась старуха. — Воспитана она папистами да прелатами, и хычь понахваталась кой-чего из Писания от славного мистера Джеймса, здравости в ней чуть, аки в дитятке. К тому ж эта барышня глупоумная никак пастырю в помогу не годна. Ужто ты мнишь, что королевский двор, песни-пляски да скачки на лошадках славно подготовили ее к жизни в приболотном пасторате да в малой халупе? Думаешь, она опосля бархата да жемчугов дерюжку примерит?
— Это решать самой Катрин, — кротко сказал Дэвид. — Недаром говорится, что с милым рай и в шалаше.
— Святые небеса! — вскричала собеседница. — Меру-то ведать надобно, нельзя чистопородную кобылку с сивкой малорослым скрестить. Брак, сдается мне, это не вирши-поцелуйчики, а разумный договор, и ежели кто пожелает зажить одним домом, то деется это не токмо по единому велению сердца. Всяко в нашем бренном миру случается, и надобно, чтоб что пожевать да где ночевать завсегда имелось, вот тогда оба и заживут припеваючи. Что на это ответишь? Пасторская женка! Батюшка ты Боже мой, да Приходской совет сочтет ее дерзостницею, как узрит, что она над их постным благочестием посмеивается; твои ж собратья-пастыри, кои сами по большей части батрачьи сынки, от нее, дворянки, шарахаться станут, а простой люд побежит прочь, как чорт от ладана… Вы ж толковый человек, мистер Дэвид. Сами ведаете, что не по уму это дело.
— Ох, госпожа Сэйнтсёрф, — вздохнул несчастный священник. — В ваших словах много правды, нельзя того отрицать. Но я уверен, что любящие души преодолеют любые преграды, а мы с Катрин привязаны друг к другу, как подсолнух к солнцу. Вы сами были молоды, вы помните, что когда человек влюблен, правил не существует.
— Помнить-то я помню, — смягчилась она, — но на то умудренные годами старики и надобны, дабы молодежь дуростей не натворила… Не стану отпираться, охота мне лицезреть, как Катрин аки сыр в масле катается. Она чудесная девчушка, а, окромя меня, родни у нее никакой — нету за ней присмотра, тем паче Николаса нынче мятежником объявили и отсиживается он средь голландцев. Желалось бы мне передать Катрин в надежные руки… А что вы ей можете дать, мистер Дэвид? У вас же у самого земля из-под ног уходит. Сказывают, разругались вы со старейшинами, пошли опричь Пресвитерия, в любой день дадут вам из Вудили от ворот поворот, а то, глядишь, и от Церкви отлучат. Славная жизнь вашу жену поджидает. Ужто заставите Катрин скитаться, аки голь перекатную, в ней же течет кровь Черного Дугласа[126] да древних шотландских королей? Ух, натворили вы делов, не подобающих тому, кто метит в женихи.
— На меня обрушилось много бед, и нажил я не одного врага. Но Катрин на моей стороне, и я питал надежды, что вы тоже, госпожа.
— Я не супротив вас, — сказал женщина, и глаза ее засветились теплотой. — Даже не думайте такого. Слыхивала я о неразберихе в пасторате, спрос вела, что да к чему, и разумею, избрали вы верный путь. Не ведаю я ничего про Лес, но всяким лисицам да куницам из Вудили меня не провести, а уж за дела с косым Марком Керром ни Йестер, ни Хокшоу, ни Сэйнтсёрф в вас камень не кинет. Однако от горькой правды не сбежишь: пошли вы супротив Церкви, хычь избрали ее своим призванием, мистер Дэвид… Может, ведаете, что любим мы с мистером Джеймсом словечком перемолвиться, и ежели надобно мне испить чистой воды Писания, направляю я стопы к нему, а не в Аллерскую кирку. Так вот что он мне сказывал: «Мистер Дэвид идет со своей сохой не по той борозде. Из него вышел бы великий воин, а был бы он папистом, то стал бы славным монахом. В нем уживаются святой и воитель, но не место ему в пастырском доме. Потому как, — сказал мистер Джеймс, — не способен он, как я, запереться в своем кабинете: слишком он для того силен телом и духом, — и склонить главу пред правилами церковными он тоже не способен. Коли узрит он зло, стремится его изничтожить, хычь Церковь приказывает ему сидеть тихохонько, и не поступится он совестью заради мира со старейшинами. Он чересчур правоверный пресвитерианин, — сказал он, — а нынешняя Церковь Шотландская походит скорее на католическую, токмо заместо одного Папы их полсотни».
— Возможно, это правда, — сказал Дэвид.
— Угу, святая истина, и любо мне, что вы с нею согласны… Но давайте кликнем Катрин, ибо беседа наша про ее долю. Ну она и хитрюга, словечка лишнего не вымолвит, а старушку тетку вокруг пальца обведет!
Вошла разрумянившаяся Катрин с сияющими глазами. Госпожа Гризельда на удивление ласково заговорила с ней:
— Это что ж такое мне про тебя рассказали, дочурка? Завела себе миленка и помалкивает!.. Ну, ну, ласточка, ты что ж, страшилась, что я разгневаюсь? Дело-то житейское, и брачные узы — вещь священная и богоугодная, и в раю жить тошно одному: женщине муж нужен, он ей защита и помога. Но с разбегу такое не решается, надобно посидеть да покумекать. Мы с Дэйви уже переговорили — да, он для меня теперича Дэйви, почти что сынок родной — но обязанность моя тебя предостеречь. Парень ты, Дэйви, славный. Речи верные да мудрые ведешь, и хычь нету в тебе благородной крови, держишь себя не как простолюдин. Но священник из тебя не вышел, как не выйдет из Катрин пасторской жены. К тому ж истина такова: Вудили из-за тебя гудит, аки улей, но будь это какой иной пасторат, ничего б не поменялось… Посему внимай, сэр. Ты добрый малый, но с выбором доли промахнулся, однако дело поправимое. Ты молод и сможешь начать жизнь сызнова.
Катрин подвинулась к Дэвиду и положила руку ему на плечо.
— Тете Гризельде хочется, чтобы ты сменил служение Церкви на мирское ремесло, — засмеялась она.
— Но я уже принял Божьи обеты, — ответил он.
— Оно ясно, — сказала госпожа Гризельда. — Человек может служить Творцу не токмо в рясе, но и в зипуне, и порою, как сказывают, даже прилежнее. Внемли той, кто желает тебе добра, тебе и славной девчушке с тобою рядышком. Примирись с Церковью, склони главу пред Пресвитерием, не надобно отступаться от своих взглядов, просто смирись с законной властью. Скажи им, что сделаешь все, как они потребуют, не противься… Истинно глаголю, не желают они заковывать тебя в кандалы, не надобен им шум окружь кирки. Пожурят они тебя, аки детенка неразумного, да отпустят. Тебе и супротив своей совести идти не придется: смирись пред старшими братьями во Христе, как Богом завещано.
— А как же колдовство, творимое в Вудили? — спросил Дэвид.
— Оставь. Ни тебе, ни дюжине таких, как ты, с этим поганым логовищем не управиться. Пущай Господь разбирается, длань его нетороплива, но верна.
— Вы хотите, чтобы я молча сидел и спокойно смотрел на творящееся в Вудили нечестие?
— Нет же, нет. Я хочу, чтоб ты, аки птаха из горящего овина, выпорхнул из проклятого пастората. Мы с мистером Джеймсом сошлись на том — да и ты сам это подтвердил, — что не создан ты для пасторского служения. Твой отказ станет делом простым: Пресвитерий и слова супротив не скажет, приход твой под властью Калидона, я же переговорю с мистером Ринтулом. Ты сбережешь доброе имя, будешь в мире с Богом и людьми, а Шотландия — страна большая, место в ней завсегда найдется… Сказывал мне Питер Добби, что батюшка твой нажил много добра и оно все к тебе перешло. Вот и поезжайте вниз по реке, в старые владения Нестеров, прикупите там землицы, пущай Катрин поживет на родине пращуров. Вы юны, крепки телом, а работенка для того, кто живет в страхе Божьем, завсегда отыщется, будь то помещик ал и пастор.
Дэвид повернулся к Катрин, но ее лицо ничего не выражало. От нее он подсказки не получил. Как и тетя, она ожидала его ответа.
На какое-то мгновение Дэвид засомневался. С одной стороны, его манила мирная и уютная жизнь с любимой в новом месте, возможность отринуть все путы, связывающие его с ранних лет; с другой — ему предстояла неблагодарная борьба, и исход ее станет, скорее всего, печальным, это мрачное сражение затмит для них обоих свет солнца, лишит всяких радостей. Дэвид опустил голову на грудь, нерешительность разрывала его душу. Когда наконец заговорил, посмотрел на Катрин:
— Я не могу. Иначе отрекусь от принятых обетов… предам веру… стану трусом… заключу сделку с Дьяволом.
— Слава Богу! — сказала девушка и обняла его.
Старуха пристально посмотрела на Дэвида, сухо покашляла и с достоинством уселась в большое кресло, где обычно сиживал Николас Хокшоу. Молодые люди стояли перед ней, как узники, ожидающие решения судьи.
— Так ты возьмешь бедняжку и выставишь ее супротив Церкви и всего края… Пущай в нее швыряют грязью и марают ее доброе имя… Приговоришь к тяжкому борению, исход коего предрешен: мало кто станет тебе помогою, много кто будет тебе супостатом. Мужчина может в одиночку стойко сражаться за свою правду, но жена ему в этом не опора.
— Дайте мне сказать, — вскричала Катрин. — Я из Нестеров. А каков их герб, тетя Гризельда?
— Лазурное стропило с тремя снопами и восстающий лев, а девиз — «Смирись с враждой».
— Мой девиз станет моим ответом. Неужто ты хочешь, чтоб я предала свой род и сбежала, когда вызов брошен?
— Что за вызов, деточка? Ты ж станешь не Черной Агнессой из Данбара[127], а пасторской женой, отбивающейся от врак, поклепов, дурных языков да невежества — да от суровых законов государственных и еще более суровых законов церковных. Станешь терпеть да смиряться, в отместку-то не ударишь; придется улыбаться да главу не опускать, а у самой будет обливаться сердце кровью. А то и склонишься пред теми, кого презираешь, на коленях поползешь к тем, кого твой батюшка на конюшню не пущал, станешь прислуживать любому межеумку, что имя Господа при тебе помянет. К такому, голубушка, ты готова? Ни один Йестер или Хокшоу вражды не страшился, но вытерпишь ли ты жуткий полон, когда ежедень придется гнуть спину в крохотном домишке в глухом пасторате, где и живут-то одни батраки с овчарами?
Девушка посмотрела на Дэвида, и при ее взгляде сердце его зашлось от радости и смирения, захотелось одновременно петь и рыдать. Катрин подошла к Библии, лежащей на длинном столе, пробежала пальцами по страницам и прочла то, что сказала Руфь Ноемини: «Не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог — моим Богом; и где ты умрешь, там и я умру и погребена буду; пусть то и то сделает мне Господь, и еще больше сделает; смерть одна разлучит меня с тобою»[128].
— Ладно, пущай так, — сказала госпожа Сэйнтсёрф. — Я свое слово молвила. А вы парочка глупцов, однако ж есть в очах Господних грехи и похуже дурости… Дэйви, мальчик, опустись на колени, и я благословлю вас: будет то благословение от суетной старухи, всем сердцем желающей вам счастья… Уж не ведаю, откель в тебе это, дружок, но в жилах твоих благородная кровь. Кто попроще — соломки бы под себя подстелил.
Глава 18. ЧУМА
В первую неделю после Нового года совсем распогодилось. Солнце от рассвета до заката ласково светило с чистого неба; ночи были немногим холоднее, чем в мае, и даже старики отбрасывали одеяла подальше и приоткрывали дверцы спальных шкафов; запасы торфа, как и поленницы, стояли едва тронутые, а огонь разжигался лишь для приготовления пищи; реки уменьшились до летних размеров, и нерестящаяся рыба не могла преодолеть отмели Руда. Но теперь селяне с тоской взирали на буйство природы. Больше никто не нахваливал ясную, бесснежную зиму, ибо такая погода казалась вызовом самой природе; люди читали в ней недобрые предзнаменования и пали духом. Солнце никого не грело, безоблачные небеса не радовали, по хорошим дорогам не хотелось отправляться в путь. Вудили погрузился в странное уныние.
Впрочем, складывалось впечатление, что и природа чувствовала то же самое. Скотина, несмотря на богатые выпасы, худела быстрее, чем в разгар зимних холодов. Пони бродячих торговцев воротили нос от пышных трав на обочине. Прохладный воздух должен был бодрить, однако животные и люди обливались потом при малейшем движении. Дэвид, бродя по пустошам на холмах, заметил, что пятимильная прогулка дается ему тяжелее, чем двадцать миль в летнюю жару. Олени, вопреки привычному, боялись выходить из Меланудригилла, да и все дикое зверье стало гораздо пугливее, чем когда-либо на памяти стариков. Всех вокруг охватило чуткое беспокойство; хотя червей в торфе развелось необычайно много, перелетные птицы, обычно залетавшие подкрепиться в закрытую от ветров лощину, сейчас и не присаживались здесь по пути на юг. Дэвид, распахивая по утрам окно, частенько видел их стаи высоко в небесах. Амос Ритчи, ставящий птичьи ловушки в Майрхоупских угодьях, возвращался домой с пустыми руками… Давящее уныние повисло в воздухе, заставляя умолкнуть даже самых брехливых дворняг. Мало кто теперь сиживал за кружкой пива в «Счастливой запруде», хотя денечки стояли жаркие: люди будто боялись найти подтверждение своим страхам в глазах соседа.
Питер Пеннекук, усевшись на камень у ворот кузни и вытирая мокрый лоб, наблюдал, как Амос Ритчи вернулся после работы в Риверсло и тяжело сбросил инструменты на пол.
— Как тебе погодка? — спросил он.
Амос распрямился.
— Погано. Во дворе левкои расцвесть вознамерилися. Моя бабка частенько повторяла стишок Томаса Рифмача… как же там говорилося? А, вот:
— Судный день грядет, — сказал Питер, — а вот кого судить будут, можно токмо гадать. Одно наверняка, будет худо.
— Сам я хворых не зрел, но идет болесть. Пахнуло смертью, я это чую, и зверь лесной чует — вот и не подходит к Вудили. На Оленьем холме ни лисиц, ни зайчишек. А сам-то духа подпорченного не унюхал, Питер? Ветерок ветвей не колышет, на дворе не продохнешь, аки в запертой каморке. Хычь бы задуло-поразвеяло! Вроде и небо синее, и воздух мягонький, а несет падалью, гнилью да нечистью. Будто цветы какие в навозной куче повяли… А ежели никто до поры не занемог, так то не за горами. Да и сам я за женкой своей приглядывать вернулся, а то она утречком на голову жалилася.
Два дня спустя сын майрхоупского батрака, возвращаясь с учения на пасторской
Так в Вудили пришла чума.
Все сразу поняли, что стряслось: зловещая погода настроила людей на беды. Еще до темноты во всех домах, вплоть до самых дальних урочищ, заговорили о моровой язве. Затем слег Питер Пеннекук, за ним еще один ребенок в Майрхоупе и доярка в Чейсхоупе… Наутро приход напоминал осажденную крепость. Ходебщик Джонни Дау, прослышав об этом в Колдшо, тут же свернул в Аллерский приход, хотя за Вудили числился долг в тридцать шотландских фунтов. Дороги опустели, словно их сторожила ирландская пехота Монтроза. Стояла зима, и дел было немного, но и те мгновенно забросили. В лощине стало по-воскресному тихо: все закрылись в домах и возносили молитвы, готовя благодатную почву для чумы — глубокий ужас.
Восемь часов спустя Питер Пеннекук умер. Он был человеком, лишенным мужества, и в болезни все его показное благочестие выветрилось — он покидал землю, хныкая и причитая. Такое поведение на смертном одре не подобало истому благочестивцу. Но вскоре память о Питере стерлась: был он стар, смерть давно его поджидала, — ведь теперь, один за другим, начали умирать молодые и сильные. Эйли, жена Амоса Ритчи, тоже сошла в могилу, впрочем, никто этому не удивился, ибо она с детства была болезненна и хрупка. Настоящая паника охватила приход, когда у колодца упала пришедшая за водой чейсхоупская Джесс Морисон, чернобровая и румяная девушка, которой не исполнилось и двадцати; она до вечера прометалась в горячке и умерла. За ней последовали юный пастух из Виндивэйз, самый пригожий парень в округе, и батрак мельника, кряжистый, как дуб, и могучий, как каменный жернов. Но горше всего отзывалась смерть детей. На каждого заболевшего взрослого приходилось по два ребенка, и увядали они быстрее сорванных цветов… Такой мор не тревожил край с десятого года, да и не был он похож на обычную оспу или другую знакомую хворобу. Сначала появлялись резкая головная боль и сильный жар, затем опухали горло и железы, человек бредил. Но нередко внешней опухоли не наблюдалось, зараза направлялась прямиком в легкие, которые быстро заполнялись кровью. В этом случае горячка отсутствовала, больной сохранял здравый рассудок и почти не страдал телесно, умирая от крайнего изнеможения. Обычно в лихорадке метались те, кто молод и крепок, а вот дети и старики уходили вторым, тихим, путем. Как бы то ни было, исход был предрешен: за неделю из пятидесяти девяти заболевших ни один не выжил.
Во всей округе не нашлось лекаря. Дэвид послал за аллерским доктором, но тот отказался и близко подходить к Вудили, а у старух, обычно врачевавших в деревнях, ничего не было, кроме бесполезных снадобий и — произносимых тайком — еще более бесполезных заговоров. Но и к знахаркам перестали обращаться: чума, насланная Небесами, заставила всех оцепенеть от ужаса. Дома, куда проник мор, было единодушно решено не открывать, и они стали рассадниками заразы для запертых внутри семейств больных. Те, кто попал в такое заключение, осмеливались выбираться наружу лишь ночью. Соседи не просили друг друга о помощи и ничего не предлагали нуждающимся. Родные заболевших были вынуждены пребывать в крайней изоляции, а потом заражались сами: теплится ли в доме за закрытыми ставнями жизнь, другие узнавали лишь по дыму из трубы, пока не пропадал и он… Сперва погибших пытались хоронить по христианскому обычаю: этим занимались семьи, но распространение чумы сделало достойное погребение невозможным. Мертвецов складывали в сараях и конюшнях рядом с перепуганным скотом, а те, кто победнее, вытаскивали их прямо в огород. Дэвид не раз находил глядящий невидящими глазами, не завернутый в саван труп в крапиве у церковного надела. Были дома, где умерло все семейство, только тощий кот жалобно мяукал у запертых изнутри дверей… А небо оставалось ясным и безоблачным, и ветерок приносил пряные ароматы с холмов в опустошенный смертью молчаливый край.
Поначалу селяне оцепенели из-за жуткого осознания, что на них обрушился гнев Господень, и поспешили задобрить Творца, преклонив пред Ним колена, и даже маловеры беспрестанно шептали молитвы и читали Писание. Но долго это не продлилось. Обрушившаяся беда выбила остатки благочестия из их голов, заставив онеметь от страха пред погибелью. Первое время Дэвида торопливо приглашали к одру умирающего и нетерпеливо ожидали его прихода: присутствие пастора могло остаться незамеченным лежащим в беспамятстве человеком, однако оно приносило утешение родным. Но внезапно к священнику стали относиться как к незваному гостю. Как только доводилось ему узнать о болезни в чьем-либо доме, он без промедления шел туда, хотя теперь потрясенная семья глядела на него столь же слепо, как и умирающий. Постепенно молитвы стали казаться тщетными и самому Дэвиду, да и окружающие больше не внимали им. К чему были его посещения мечущемуся в жару или лежащему в изнеможении больному и его родственникам, ожидающим той же участи с ужасом и отчаянием попавшего в ловушку дикого зверья? Что проку было взывать к Богу, ежели сам Бог наслал на них эти беспощадные мучения? Все это время Дэвида лихорадило от тревоги. Погибли некоторые из тех, кого он видел тогда в Лесу. Мужчины и женщины устремлялись к Престолу Господнему, забирая с собой груз грехов — неискупленных и неискупимых. А он, их пастырь, мог только бессильно взирать со стороны, как их души нисходят в преисподнюю.
Эта мысль доводила его до безумия, но она же придавала сил продолжать бренные труды, ибо испытание мором помогло понять, насколько слаба плоть. Он не боялся смерти, даже смерти от чумы, но ужас, царящий в Вудили, угнетал и его. Его собственное отвращение к Лесу, ненависть к грехам, властвующим в чаще, ссора с Советом старейшин, настороженность паствы, сторонящейся его, прибытие дознавателя и смерть Бесси Тод — все это в глазах Дэвида придало приходу вид жуткий и отталкивающий. Мор лишь прибавил к гниющим душам гниющие тела… Но стоило только подумать о детях, которых он обучал, и о честных людях, поддержавших его, а ныне сошедших в холод могилы, и сердце его переполнялось жалостью. Он не мог излечить ни тела, ни души. Он не был лекарем — да если б и был, что с того, ведь не помог врач в Эдинбурге спасти жизнь его отца; а его духовные наставления казались сотрясением воздуха… Кроме того, он чувствовал себя узником, запертым в зловонной клетке без надежды на побег. Никто не приезжал и не уезжал из Вудили. Как-то днем, отчаявшись, Дэвид поднялся на Олений холм хотя бы издали посмотреть на мир. Там, на продуваемом ветрами косогоре, стоял Калидон, но был он столь же далек, как луна. Там высились холмы с огромными пустошами, не тронутыми чумой, ведь не селились на них нечистые смертные; за холмами лежала земля, где честно жили люди и не было в их жизни тьмы. Когда Дэвид посмотрел на Вудили, ему привиделось, что приход подернут дымкой. Были ли это чумные испарения, миазмы, окружившие его надежнее каменных стен и железных оград?.. Он попытался подавить отвращение. «Предатель, — сказал он себе, — предал едва ли не все, во что верил! Дэвид Семпилл, ты восстал против воли Божьей не из-за страданий несчастного народа, а потому что ты жалок и ищешь спокойствия. Устыдись, человече, ведешь себя как плаксивое дитя». В эту минуту он понял, что причина его уныния в разлуке с Катрин.
В тот вечер Катрин сама пришла к нему.
Он сидел к кабинете, собираясь отправляться со своей скорбной миссией в деревню, когда услышал резкий взволнованный голос Изобел, разговаривавшей с кем-то внизу. А когда до него донеслись ответы той, с кем она говорила, он ринулся на первый этаж, перепрыгивая через три ступеньки. Девушка, в том же костюме для верховой езды, что и в туманный вечер Дня всех святых, стояла в мерцании свечи Изобел, подняв обтянутую перчаткой руку в знак протеста, со смущенной улыбкой на устах и в глазах. Дэвиду показалось, он целую вечность не видел, как она улыбается.
— Ступайте-ка до дому, миледи, — надрывалась Изобел. — Сюды вам никак не можно: зараза тута — в каждом куске, какой проглатываем, в водице, какую пьем, в воздухе, каким дышим. Ступайте прочь, и рта не раскрывайте, покуда Олений холм не минуете. Ох, поспешайте, не то болесть и вас пожрет — не помилует, не поглядит, что вы для погибели молоденькая да пригожая.
— Катрин, Катрин, — страдальчески твердил Дэвид. — Ты с ума сошла, зачем ты здесь? Неужто не слышала, что половина прихожан либо умерли, либо на пороге смерти? У нас сам воздух ядовит. Ах, милая, не приближайся ко мне. Оберни лицо платком и скачи во весь опор до Калидона.
Девушка стянула перчатки, не отводя взгляда от Изобел.
— Я его нареченная невеста, — сказала она. — Где еще мне быть, как не рядом с ним?
Изобел оторопела от новости.
— Нареченная невеста, — пробормотала она. — Вы слыхивали таковскую небывальщину — пастор из Вудили ищет жену средь господ в Калидоне!.. Подавно надобно остеречься. Нечего таковской хорошуле, как вы, делать в сём проклятом пасторате — и другим не поможете, и сами на одр сляжете. Ступайте до дому, милая хозяюшка, у пастора и так забот полон рот, ему за вас тревожиться недосуг.
Девушка подошла к Дэвиду и взяла его за руку.
— Ты же не запретишь мне, — все еще улыбаясь, произнесла она. — Я не боюсь чумы, не думаю, что заболею: мор предпочитает тех, кто живет в гнилых лачугах, а мой дом — холмы. По-настоящему я боюсь лишь одиночества. Я две недели не видела тебя, Дэвид, и воображала жуткие вещи. Я пришла помочь, потому что уже сталкивалась с таким поветрием — много раз во Франции, да и в Оксфорде. Мне известно, какие меры предосторожности принять, я узнала о них из разговоров ученых людей, но по слухам вы в Вудили ведете себя как перепуганная ребятня.
— Но твоя тетя, госпожа Сэйнтсёрф…
— Тетя Гризельда знает, что я здесь. Она дала мне этот мешочек с пахучими травами. — Она дотронулась до амулета на золотой цепочке, висящего на шее.
Дэвид для успокоения совести попытался разубедить Катрин остаться, хотя душа его разрывалась от желания видеть ее рядом, впрочем, как и от страха за ее благополучие. Он приказывал, умолял, увещевал, но она только улыбалась в ответ. Катрин села у очага и вытянула ноги к огню.
— Тебе не прогнать меня, Дэвид, — сказала она. — Ты, священник, запретишь мне проявлять милосердие к нуждающимся?
Наконец он сдался, поняв, что она настроена решительнее, чем он, и все его самые сильные доводы меркли перед ее улыбкой, подобной свету солнца после дней, проведенных во тьме средь мрачных лиц. Не желая того, он пустился в рассказы, как начался мор, поведал о его причинах: о недостатке врачей и лекарств, об отсутствии помощников, о семьях, безропотно гибнущих взаперти. Она спокойно слушала и не побледнела, даже когда узнала о закрытых домах и непогребенных мертвых.
— Люди сами загоняют себя в тупик, — сказала она. — Вы превратили Вудили в лепрозорий, позволив мору разгуливать на свободе. Не ставь духовные наставления во главу угла, Дэвид. Пусть бренные тела станут важнее душ. Вот ты говоришь, у вас нет докторов, но, может, и не надо: ни разу в жизни я не слышала о том, что они излечивают чуму. Но если и нельзя исцелить, то все равно можно предотвратить распространение болезни. Наша главная задача — уберечь тех, кто пока здоров. Закрывая дом, когда кто-то в нем заболевает, вы обрекаете на смерть всю семью. Это надо прекратить без отлагательств. И обязательно похоронить мертвых — похоронить или сжечь.
— Сжечь? — в ужасе вскричал Дэвид.
— Сжечь, — подтвердила она. — Огонь лучший очиститель.
— Да тут все с ума сойдут.
— Пусть, зато останутся живы. Нам нужны помощники — смелые люди, не боящиеся ни заразы, ни гнева остальных.
Он покачал головой.
— Таких в Вудили нет. Все успели поддаться слабости.
— Значит, вернем им силу… Есть тут у вас человек, зовущийся Марком Ридделом. Это он рассказал мне о вашей беде, когда вчера заехал в Калидон по дороге из Аннандейла. А еще тот, смуглолицый, из Риверсло… Неужели это все?
Боевой настрой Катрин вывел Дэвида из оцепенения.
— Ну, пожалуй, Амос Ритчи.
— Уже трое — с тобой четверо, а четверка решительно настроенных мужчин может свернуть горы. Как только забьют зорю, другие присоединятся. Поднимайся, Дэвид, спеши спасать тела, как спешил спасать души. Да и молиться не забывай, чтобы эта жуткая погода поменялась. Крепкий мороз сдержит чуму лучше, чем все лекари Шотландии…
Она ушла столь же неожиданно, как и появилась на пороге.
— Днем мне сюда нельзя, — сказала она, — если в Вудили узнают про гостей, запаникуют еще сильнее. Мы ведь имеем дело с перепуганной ребятней. Завтра вечером в этот же час я приду вновь, а ты к этому времени собери помощников.
Дэвид не возвращался из деревни почти до рассвета, но пришел обратно с первой благой вестью. Мэйнзский батрак, прометавшись два дня в горячке, очнулся от нее и, сильно пропотев, спит здоровым сном. Пока это был единственный случай возможного выздоровления, но Дэвид чувствовал, что и одного этого примера будет достаточно для успокоения взволнованного пастората. К тому же посещение Катрин вытянуло священника из трясины отчаяния, куда он погружался неделями. Девушка пробудила его к действию, указав на обязанности, которые он проглядел в слепоте своей. Он заставил себя подавить беспокойство, охватывающее его при мысли, что Катрин появляется в этом зараженном месте. Он бы не посмел топтать ростки мужества в душе другого человека, даже если этот человек ему дороже всех на свете.
На следующее утро Дэвид отправился в Риверсло, но не встретил там поддержки. Эндрю Шиллинглоу разговаривал с ним во дворе, не выказывая ни малейшего желания приближаться. Пока они говорили, он и на дюжину ярдов не подошел к гостю.
— Ну уж нетушки, — кричал фермер. — Я нынче же поскачу в Моффат, и ноги моей в Вудили не будет, покуда мор не уйдет. Вы просите о непосильном, мистер Семпилл. Это