Шотландец снова пробормотал «нет»; оба помолчали, затем Хенчард сказал:
— Так вот, стало быть, я искренне и глубоко признателен вам за те несколько слов, которые вы мне написали.
— Пустяки, сэр.
— Да, но сейчас это имеет для меня огромное значение. Шум, поднявшийся из-за моей проросшей пшеницы, меня доконал, хотя, клянусь богом, я не знал, что она плохая, пока люди не начали жаловаться. У меня на руках несколько сот четвертей ее… И если ваш оздоровительный процесс может сделать ее доброкачественной… ну, вы понимаете, из какой беды вы бы меня выручили! Я сразу почувствовал, что в ваших словах может таиться правда. Но мне бы хотелось иметь доказательства, а вы, конечно, не пожелаете сообщить мне все подробности процесса, пока я вам хорошо не заплачу.
Молодой человек на минутку призадумался.
— Отчего же, — сказал он. — Я уезжаю в другую страну, а там я не собираюсь заниматься оздоровлением проросшего зерна. Хорошо, я объясню вам все: здесь вы извлечете из этого больше пользы, чем я в чужой стране. Минутку внимания, сэр. Я могу вам показать все на образцах, они у меня в дорожной сумке.
Послышалось щелканье замка, затем какое-то шуршание и шелест, после чего речь зашла о том, сколько нужно унций на бушель, как надо сушить, охлаждать и тому подобное.
— Этих нескольких зерен вполне достаточно, чтобы показать вам весь процесс, — раздался голос молодого человека, и после паузы, в течение которой оба, по-видимому, внимательно следили за какими-то манипуляциями, он воскликнул: — Ну вот, попробуйте теперь!
— Превосходно! Вполне доброкачественное зерно… или, скажем, почти доброкачественное…
— Словом, из такого зерна можно получить приличную муку второго сорта, — сказал шотландец. — Большего добиться невозможно: природа этого не допустит, но мы и так далеко шагнули вперед. Вот и весь процесс, сэр. Я не очень дорожу своим секретом, потому что от него мало проку в тех странах, где погода более устойчива, чем у нас… И я буду очень рад, если вы извлечете из него пользу.
— Послушайте… — проговорил Хенчард. — Как вам известно, я торгую зерном и сеном. Но поначалу я был всего-навсего вязальщиком сена, и в сене я разбираюсь лучше всего, хотя теперь мне больше приходится иметь дело с зерном. Если вы поступите ко мне, я отдам в ваше полное ведение торговлю зерном и, помимо жалованья, буду еще платить вам комиссионные.
— Вы очень, очень щедры, но… нет, не могу! — не без огорчения возразил молодой человек.
— Что ж, быть по-вашему! — решил Хенчард. — А теперь поговорим о другом. За добро платят добром. Бросьте вы этот жалкий ужин! Пойдемте ко мне, я могу вам предложить кое-что повкуснее холодной ветчины и эля.
Доналд Фарфрэ поблагодарил, сказал, что, к сожалению, должен отказаться… что хочет уехать завтра рано утром.
— Ладно, — быстро сказал Хенчард, — как вам угодно. Но выслушайте меня, молодой человек: если ваш совет даст такие же хорошие результаты не только на образцах, но и на всем зерне, значит вы спасли мою репутацию, а ведь вы мне совсем чужой. Сколько же мне заплатить вам за эти сведения?
— Ничего, ровно ничего. Может быть, вам не часто придется ими пользоваться, а я не дорожу ими. Я подумал, что не худо было бы сообщить их вам, раз вы попали в затруднительное положение и на вас так наседают.
Хенчард помолчал.
— Не скоро я об этом забуду, — сказал он. — И надо же, совсем чужой человек!.. Мне все не верится, что вы не тот, кого я нанял! Он, думал я, знает, кто я такой, и хочет себя зарекомендовать. А оказывается, вы совсем не тот, кто ответил на мое объявление, — совершенно незнакомый человек.
— Да, да, конечно, — подтвердил молодой шотландец.
Хенчард снова помолчал, затем раздумчиво продолжал:
— Ваш лоб, Фарфрэ, напоминает мне лоб моего бедного брата — его нет теперь в живых, — да и нос у вас такой же. Росту вы, наверно, пять футов девять дюймов? А я — шесть футов полтора. Но какой от этого прок? Правда, в моем деле нужны сила и энергия. Но главное — здравомыслие и знания. К сожалению, Фарфрэ, в науках я слаб, слаб в финансовых расчетах — я из тех, кто считает по пальцам. А вы — вы совсем на меня не похожи, я это вижу. Вот уже два года, как я ищу такого человека, но выходит, что вы не для меня. Так вот, прежде чем уйти, я задам вам такой вопрос: не все ли вам равно, даже если вы и не тот, за кого я вас принял? Может, все-таки останетесь? Так ли уж твердо вы решили насчет этой Америки? Скажу напрямик: я чувствую, что для меня вы были бы незаменимы — может, этого и не стоило бы говорить, — и если вы останетесь и будете моим управляющим, вы об этом не пожалеете.
— Мое решение принято, — возразил молодой человек. — У меня свои планы, а стало быть, незачем больше толковать об этом. Но не угодно ли вам выпить со мной, сэр? Этот кестербриджский эль превосходно согревает желудок.
— Нет. Хотел бы, да не могу, — серьезно сказал Хенчард, отодвигая стул: по этому звуку подслушивающие поняли, что он собирается уходить. — В молодости я не прочь был выпить, слишком даже не прочь, и меня это едва не погубило! Из-за этого я совершил одно дело, которого буду стыдиться до самой смерти. Так мне тогда было стыдно, что я дал себе клятву не пить ничего крепче чая столько лет, сколько было мне в тот день. Я не нарушил обета, Фарфрэ, и, хотя иной раз в жаркую пору все нутро у меня пересыхает и я мог бы выпить до дна целую четверть, я вспоминаю о своем обете и не притрагиваюсь к спиртному.
— Не буду настаивать, сэр, не буду настаивать. Я уважаю ваш обет.
— Да, конечно, управляющего я где-нибудь раздобуду, — с чувством сказал Хенчард, — но не скоро найду я такого, который подходил бы мне так, как вы!
По-видимому, молодой человек был глубоко тронут мнением Хенчарда о его достоинствах. Он молчал, пока они не подошли к двери.
— Жаль, что я не могу остаться, очень жаль, — сказал он. — Но… нет, нельзя! Нельзя! Я хочу видеть свет!
Глава VIII
Так они расстались, меж тем как Элизабет-Джейн и ее мать ужинали, погруженные в свои мысли, причем лицо матери странно просветлело, когда Хенчард признался, что стыдится одного своего поступка. Вскоре перегородка задрожала сверху донизу, так как Доналд Фарфрэ снова позвонил — очевидно, затем, чтобы убрали посуду после ужина; вероятно, его соблазняли оживленная беседа и пение собравшейся внизу компании, ибо, шагая взад и вперед по комнате, он сам что-то напевал. Но вот он вышел на площадку и стал спускаться по лестнице.
Элизабет-Джейн собрала посуду в его комнате и в той, где ужинала с матерью, и с подносом в руках спустилась в общий зал, где суета была в самом разгаре, как всегда в этот час. Девушке не хотелось прислуживать здесь; она только молча наблюдала, и все вокруг казалось ей таким новым и необычным после уединенной жизни в коттедже на взморье. В общем зале, очень просторном, вдоль стен было расставлено две-три дюжины стульев с массивными спинками, и на каждом восседал веселый завсегдатай; пол был посыпан песком; у двери стоял черный ларь, который немного загораживал вход, поэтому Элизабет могла видеть все, что происходит, оставаясь почти незамеченной.
Молодой шотландец только что присоединился к посетителям. Почтенные крупные торговцы занимали привилегированные места в окне-фонаре и поблизости от него; менее важные гости расположились в неосвещенном конце комнаты на простых скамьях у стены и пили не из стаканов, а из чашек. Среди сидевших тут девушка узнала несколько человек из числа тех, что стояли на улице под окнами «Королевского герба».
Позади них в стене было пробито небольшое окно с вделанным в раму круглым вентилятором, который то внезапно принимался вертеться с громким дребезжанием, то внезапно останавливался, а потом столь же внезапно снова начинал вертеться.
Так Элизабет-Джейн наблюдала украдкой за всем, что происходило вокруг, стараясь не привлекать к себе внимания; но вот за ларем кто-то запел песню с красивой мелодией, выговаривая слова с акцентом, исполненным своеобразного очарования. Пение началось еще до того, как девушка спустилась в зал, а теперь шотландец, очень быстро успевший здесь освоиться, согласился по просьбе нескольких крупных торговцев доставить удовольствие всей компании и спеть песню.
Элизабет-Джейн любила музыку; она не утерпела и осталась послушать, и чем дольше она слушала, тем больше восхищалась. Никогда в жизни не слышала она такого пения, да и большинству присутствующих, очевидно, не часто доводилось слышать что-либо подобное: они уделяли певцу гораздо больше внимания, чем обычно. Они не перешептывались, не пили, не мочили своих чубуков в эле, не придвигали кружек к соседям. И сам певец так расчувствовался, что Элизабет показалось, будто на глаза у него навернулись слезы, когда он запел следующую строфу:
Раздался взрыв рукоплесканий, затем наступила глубокая тишина, еще более выразительная, чем рукоплескания. Тишина была такая, что когда послышался треск — оттого что Соломон Лонгуэйс, один из тех, кто сидел в неосвещенном конце комнаты, обломил слишком длинный для него чубук, — это было воспринято всеми как грубый и неуважительный поступок. Потом судорожно завертелся вентилятор в окне, и глубокое впечатление от песни Доналда на время сгладилось.
— Неплохо… очень даже неплохо! — пробормотал Кристофер Кони, тоже сидевший здесь. И, вынув трубку изо рта, но не отводя ее, сказал громко — Ну-ка, валяйте следующий куплет, молодой джентльмен, просим вас!
— Вот-вот… Спойте-ка еще разок — не знаю, как вас звать, — проговорил стекольщик, толстый человек, с головой как котел, в белом фартуке, подоткнутом под пояс. — В наших краях не умеют так воспарять душой, — и, повернувшись к соседям, спросил вполголоса: — Кто этот молодец?.. Шотландец, что ли?
— Да, прямо с шотландских гор, надо полагать, — ответил Кони.
Фарфрэ повторил последний куплет. Много лет не слышали завсегдатаи «Трех моряков» такого волнующего пения. Необычность акцента, взволнованность певца, его глубокое понимание характера песни, вдумчивость, с какою он достигал самой высокой выразительности, удивляли этих людей, чрезмерно склонных подавлять свои эмоции иронией.
— Черт меня побери, если наши здешние места стоят того, чтобы так про них петь! — проговорил стекольщик, после того как шотландец снова спел песню и голос его замер на словах «мой край родной». — Ежели сбросить со счета всех дураков, мошенников, негодяев, распутных бабенок, грязнух и тому подобных, то в Кестербридже, да и во всей округе, чертовски мало останется людей, стоящих того, чтобы повеличать их песней.
— Правильно, — согласился лавочник Базфорд, уставившись в столешницу. — Кестербридж — старая, закоснелая обитель зла, что и говорить. В истории написано, что мы бунтовали против короля не то сто, не то двести лет тому назад, еще во времена римлян, и что многих наших повесили тогда на Висельном Холме и четвертовали, а куски тел разослали по всей стране, словно мясо из мясной лавки; и я лично охотно верю этому.
— Зачем же вы, молодой господин, покинули свои родные места, если вы к ним так привержены? — спросил сидевший поодаль Кристофер Кони тоном человека, предпочитающего вернуться к первоначальной теме разговора. — Могу поклясться, не стоило вам уезжать оттуда ради нас, потому что, как сказал мистер Билли Уилс, мы здесь — народ ненадежный: ведь самые лучшие из нас иной раз поступают не совсем честно; но ничего не поделаешь: зимы тяжелые, ртов много, а господь всемогущий посылает нам уж очень мелкую картошку, так что никак их не набьешь. Где нам думать о цветах да о личиках красоток — куда уж нам! — впору бы только о цветной капусте подумать да о свиных головах.
— Не может быть! — проговорил Доналд Фарфрэ, с искренним огорчением вглядываясь в окружающие его лица. — Вы говорите, что даже лучшие из вас не совсем честны… да разве это возможно? Неужели кто-нибудь тут берет чужое?
— Ну что вы! Конечно нет! — ответил Соломон Лонгуэйс, мрачно улыбаясь. — Это он просто так, болтает зря, что в голову взбредет. Он всегда был такой — с подковыркой, — и, обратившись к Кристоферу, сказал укоризненно — Не будь слишком уж запанибрата с джентльменом, про которого тебе ничего не известно… и который приехал чуть не с Северного полюса.
Кристоферу Кони заткнули рот, и, не встретив ни у кого сочувствия, он забормотал себе под нос, чтобы дать выход своим чувствам:
— Будь я проклят, но уж если б я любил свою родину даже вполовину меньше, чем любит свою этот малый, я бы скорей согласился зарабатывать чисткой свиных хлевов у соседей, но не уехал бы на чужбину! Что до меня, то я люблю свою родину не больше, чем Ботани-Бэй![9]
— Ну-ка, попросим теперь молодого человека допеть балладу до конца, а то нам здесь ночевать придется, — сказал Лонгуэйс.
— Она вся, — отозвался певец, как бы извиняясь.
— Черт побери, так послушаем другую! — воскликнул хозяин мелочной лавки.
— А вы не можете спеть что-нибудь для дамского пола, сэр? — спросила тучная женщина в красном с разводами переднике, который так туго перетягивал ее телеса, что завязки совсем скрылись под складками жира.
— Дай ему вздохнуть… дай ему вздохнуть, тетка Каксом. Он еще не отдышался, — сказал стекольщик.
— Уже отдышался! — воскликнул молодой человек и, тотчас же затянув песню «О, Ненни!», спел ее безупречно, а потом спел еще две-три, столь же чувствительные, и закончил концерт, исполнив, по настоятельной просьбе публики, песню «Давным-давно, в старину».
Теперь он окончательно покорил сердца завсегдатаев «Трех моряков» и даже сердце старика Кони. Иногда он был странно серьезен, и это на минуту казалось им смешным; но они уже видели его как бы сквозь золотую дымку, которую словно источала его душа. Кестербридж был не лишен чувствительности… Кестербридж был не чужд романтики, но чувствительность этого пришельца чем-то отличалась от кестербриджской. Впрочем, быть может, различие было только внешнее; и среди местных жителей шотландец сыграл такую же роль, какую играет поэт новой школы, берущий приступом своих современников: он, в сущности, не сказал ничего нового, однако он первый высказал то, что раньше чувствовали все его слушатели, но — смутно.
Подошел молчаливый хозяин и, опершись на ларь, стал слушать пение молодого человека; и даже миссис Стэннидж каким-то образом ухитрилась оторваться от своего кресла за стойкой и добраться до дверного косяка, причем добиралась она, переваливаясь, словно бочка, которую ломовик перекатывает по настилу, едва удерживая ее в вертикальном положении.
— Вы собираетесь остаться в Кестербридже, сэр? — спросила она.
— К сожалению, нет! — ответил шотландец, и в голосе его прозвучала грусть обреченного. — Я здесь только проездом! Я еду в Бристоль, а оттуда за границу.
— Всем нам поистине прискорбно слышать это, — заметил Соломон Лонгуэйс. — В кои-то веки попал к нам такой соловушка, и нам его жалко терять. Сказать правду, познакомиться с человеком, который прибыл из такой дали — из страны вечных снегов, если можно так выразиться, где волки, и дикие кабаны, и прочие опасные зверюги встречаются не реже, чем у нас черные дрозды, — это нам не каждый день удается, и когда такой человек открывает рот, мы, домоседы, можем почерпнуть у него много полезных и достоверных сведений.
— Да, только вы ошибаетесь насчет моей родины, — проговорил молодой человек, оглядывая окружающих печальным и пристальным взглядом; но вдруг глаза его загорелись и щеки запылали: им овладело страстное желание вывести собеседников из заблуждения. — У нас вовсе нет ни вечных снегов, ни волков!.. Правда, снег выпадает зимой и… ну, порой немножко и летом, и кое-где можно встретить двух-трех «серых», только что же в этом страшного? Попробуйте съездить летом в Эдинбург, осмотрите Трон Артура[10] и его окрестности, а потом озера и все наше нагорье — в мае и в июне, — и вы никогда не скажете, что это страна волков и вечного снега!
— Конечно нет… само собой разумеется, — согласился Базфорд. — Так говорят только круглые невежды. Он простой неотесанный малый, и ему не место в хорошей компании… не обращайте на него внимания, сэр.
— А вы взяли с собой тюфяк, стеганое одеяло, ложки, плошки или путешествуете налегке — без мяса на костях, если можно так выразиться? — осведомился Кристофер Кони.
— Я послал вперед мой багаж, хоть он у меня и невелик: ведь ехать придется долго. — И, устремив отсутствующий взгляд куда-то вдаль, Доналд добавил: — Но я сказал себе: «Ничего я не получу от жизни, если не уеду!» — и решил уехать.
Всем присутствующим, и Элизабет-Джейн не меньше других, явно не хотелось его отпускать. Глядя на Фарфрэ из-за ларя, девушка решила, что его суждения свидетельствуют о вдумчивости, а его чудесные песни — о сердечности и страстности. Она восхищалась той серьезностью, с какою он относился к серьезным вещам. Он не увидел ничего смешного в двусмысленностях и шуточках кестербриджских пьяниц; и правильно — ничего смешного в них не было. Ей не понравился мрачный юмор Кристофера Кони и его собутыльников, и он тоже не оценил его. Ей казалось, что Фарфрэ относится к жизни так же, как и она, и видит все скорее в трагическом, чем в комическом свете, считая, что если иной раз и случается повеселиться, то веселые минуты — всего лишь интермедия, а не существенный элемент разыгрывающейся драмы. Просто удивительно, до чего были сходны их взгляды.
Было еще рано, но молодой шотландец выразил желание уйти к себе, и хозяйка шепотом попросила Элизабет сбегать наверх и приготовить ему постель на ночь. Девушка взяла свечу и пошла исполнять просьбу хозяйки, что заняло всего две-три минуты. Когда она со свечой в руке вышла на площадку, намереваясь спуститься вниз, мистер Фарфрэ уже поднимался наверх. Отступать было поздно; они встретились и разошлись на повороте лестницы.
Вероятно, Элизабет-Джейн привлекла внимание шотландца несмотря на то, что была одета скромно, или, может быть, именно поэтому: у нее было серьезное, спокойное лицо, и к нему очень шло простое платье. А Элизабет-Джейн, немного смущенная встречей, покраснела и прошла мимо Фарфрэ, опустив глаза и не отрывая их от пламени свечки, которую держала перед собой. Случилось так, что, встретившись с нею лицом к лицу, он улыбнулся; потом с видом человека, который на время отринул все заботы и, запев песню, уже не может остановиться, негромко принялся напевать старинную народную песенку, пришедшую ему на память при виде девушки:
Элизабет-Джейн, немного растерявшись, заторопилась вниз, а шотландец вошел в свою комнату, продолжая напевать, и голос его постепенно замер за дверью.
На этом встреча закончилась, и вызванные ею чувства на время угасли. Девушка вскоре пришла к матери; та по-прежнему была погружена в свои мысли, но мысли эти не имели никакого отношения к пению молодого человека.
— Мы сделали ошибку, — сказал она шепотом (чтобы шотландец не услышал). — Тебе ни в коем случае нельзя было прислуживать здесь сегодня вечером. Не из-за нас, а из-за него. Если он тепло встретит нас и возьмет к себе, а потом узнает, что ты делала, когда останавливалась здесь, это огорчит его и заденет его самолюбие — ведь он мэр города.
Знай Элизабет правду о том, кем доводится ее мать мистеру Хенчарду, она, вероятно, взволновалась бы больше матери, но, ничего об этом не зная, она не очень беспокоилась. Ведь ее он был другой человек — не тот, что владел мыслями ее матери.
— А я была не прочь немножко позаботиться о нем, — сказала девушка. — Он такой приличный, воспитанный, не то, что все эти люди в гостинице. Они, должно быть, считают его простаком, раз он не понял, как грубо они подтрунивали друг над другом. А он, конечно, ничего не понял… у него слишком возвышенный ум, чтобы понимать такие вещи!
Так она защищалась.
Между тем, он ее матери был не так далеко от них, как они полагали. Выйдя из «Трех моряков», он стал прохаживаться взад и вперед по опустевшей Главной улице и несколько раз прошел мимо гостиницы. Когда шотландец пел, Хенчард, услышав его голос, лившийся сквозь сердцеобразные отверстия в ставнях, долго стоял под окном.
«Да, странно, странно, что меня так влечет к этому юноше! — подумал он. — Должно быть, оттого, что я совсем одинок. Я готов отдать ему третью часть в деле, только бы он остался!»
Глава IX
Когда Элизабет-Джейн утром открыла окно, на нее пахнуло благоуханным воздухом, и она почувствовала дыхание близкой осени почти так же ясно, как если бы находилась не в городе, а в самой глухой деревушке. Кестербридж был своего рода продолжением окружающей его сельской местности, а не ее противоположностью— в том смысле, в каком обычно город противопоставляется деревне. Пчелы и бабочки, перелетая с пшеничных полей, окаймлявших его с одной стороны, на луга, примыкавшие к другой, летели не вокруг города, а прямо над Главной улицей, видимо не подозревая, что пересекают чуждые им широты. Осенью легкие, как воздух, пушистые шарики семян чертополоха плыли над этой улицей, садились на фасады лавок и падали в канавы, а бесчисленные рыжие и желтые листья скользили по мостовой и проникали под двери домов в передние, нерешительно шурша по полу, словно юбки робких посетительниц.
Заслышав голоса — один из них звучал совсем близко, — девушка немного отодвинулась и, притаившись за оконными занавесками, стала смотреть на улицу. Мистер Хенчард — сегодня он был одет уже не так, как одеваются важные персоны, а как преуспевающие дельцы — остановился посреди улицы, а шотландец высунулся из окна, соседнего с окном Элизабет. Очевидно, Хенчард заметил своего вчерашнего знакомца, уже миновав гостиницу. Он сделал несколько шагов назад, а Доналд Фарфрэ шире распахнул окно.
— Скоро в путь? — спросил Хенчард, глядя вверх.
— Да… как раз собираюсь выходить, сэр, — ответил Доналд. — Хочу пройтись… карета нагонит меня.
— В какую сторону пойдете?
— Туда же, куда шли вы.
— Так пойдемте вместе до окраины города.
— Подождите минутку, — ответил шотландец.
Спустя несколько минут он вышел с дорожной сумкой в руке. Хенчард посмотрел на сумку, как на врага. Очевидно, молодой человек действительно решил уехать.
— Ах, дружок, будь вы человеком разумным, вы бы остались у меня, — сказал Хенчард.
— Да, да… пожалуй, это было бы разумнее, — согласился Доналд, пристально всматриваясь в самые дальние дома. — Сказать вам правду, я и сам еще не знаю, что буду делать.
Они отошли от гостиницы, и Элизабет-Джейн больше не слышала их слов. Но она видела, что они продолжают разговаривать, и Хенчард, поворачиваясь к собеседнику, иногда подчеркивает жестом какую-нибудь фразу. Так они миновали гостиницу «Королевский герб», торговые ряды и кладбищенскую ограду, дошли до конца длинной улицы — теперь они казались маленькими, как два пшеничных зерна, — потом вдруг свернули вправо, на Бристольскую дорогу, и скрылись из виду.
«Он хороший человек… и вот… ушел, — подумала девушка. — Он ведь и внимания на меня не обратил, так с какой же стати было ему прощаться со мной».
Эта простая мысль, немного обидная, пришла ей в голову на основании одного незначительного факта: спустившись на улицу, шотландец случайно взглянул вверх, увидел девушку и отвернулся, не кивнув ей, не улыбнувшись, не сказав ни слова.
— Вы все думаете, матушка, — проговорила Элизабет, отойдя от окна.
— Да, я думаю о том, как мистеру Хенчарду вдруг полюбился этот юноша. Он всегда был такой. Но если он тепло относится к совсем чужому человеку, может быть, он так же тепло отнесется и к своим родным?
В это время по улице проехали пять огромных возов сена высотой до второго этажа. Возы прибыли в город из деревни, и лошади, от которых шел пар, очевидно, везли их почти всю ночь. На дышлах всех повозок были прибиты дощечки, на которых белыми буквами значилось: «Хенчард. Оптовая торговля зерном и сеном». При виде этих возов жена Хенчарда яснее прежнего поняла, что она обязана кое-чем поступиться ради дочери.
За завтраком они говорили все о том же, и миссис Хенчард наконец решила, что, к добру или к худу, но надо послать к Хенчарду Элизабет-Джейн, которая сообщит ему, что его родственница Сьюзен, вдова моряка, находится здесь, в городе, а он пусть уж сам скажет, признаёт он ее или нет. К этому решению ее привели два обстоятельства. Люди говорили, что Хенчард — одинокий вдовец, а сам он сказал, что стыдится одного своего поступка. И то и другое давало повод для надежд.
— Если он скажет «нет», — наставляла она Элизабет-Джейн, которая стояла перед ней в капоре, готовая идти, — если он считает, что раз он достиг здесь такого высокого положения, то ему не подобает признать… позволить нам, как… как его дальним родственницам, прийти к нему, ты скажи: «В таком случае, сэр, мы не станем вам докучать; мы уйдем из Кестербриджа так же незаметно, как пришли сюда, и вернемся к себе домой…» Мне почти хочется, чтобы он отказал нам, ведь я не видела его столько лет, и мы… в таком дальнем родстве с ним!
— А если он скажет «да»? — спросила девушка, настроенная более оптимистично.
— Тогда попроси его написать мне записку и сказать, где и как он хочет встретиться с нами… или со мной, — осторожно ответила миссис Хенчард.
Элизабет-Джейн направилась к лестнице.
— И еще скажи ему, — продолжала мать, — что я вполне понимаю, что он мне ничем не обязан… я радуюсь его успехам и надеюсь, что он будет жить долго и счастливо… ну, иди!
Так, не очень охотно, почти против воли, послала к Хенчарду эта несчастная, все простившая женщина свою ничего не ведавшую дочь.