Вера честно доносила до Копипасты эти сообщения — мать-юла пыталась слушать, но видно было, как скучны ей все эти котлетки, варежки и платья.
— Наигралась в мамку! — подытожила старшая Стенина, когда Вера впервые в жизни нажаловалась ей на подругу. — В шесть лет повесит ключ от дома на шею — и вперёд!
Вера бы так не смогла. Она для Лары — всё, что нужно, и с горкой.
Как будто из неё вынули весь эгоизм, а на его место вложили страх за дочку.
Перед сном Вера гоняла в голове страшные картины: а что, если Лара заболеет? Или её украдут? Недавно в Юлькиной газете прошла статья — в песочнице оставили девочку на пять минут, мама отвернулась с подругой перемолвиться. Ля-ля-ля, — а девочки уже нет в песочнице, только совочек торчит красненький. И никто ничего не видел, просто исчез ребёнок. Искали по всему городу, а через день она в той же песочнице сидит. Живая. Но уже только с одной почкой.
Мир вокруг, да что с тобой? Ты всегда был таким понятным! Вера, может, и не любила тебя — но никогда не боялась. Даже в тот жуткий год не боялась. А сейчас она стала — сплошной страх. Жизнь целиком перелилась в Лару — в эти толстенькие ручки, сжимающие булочку, в эти глаза — то синие, то зелёные, в зависимости от освещения. Первый зуб застучал по ложке в два месяца. Зубастая, журналисткой будет! — шутила Копипаста.
Вера отправляла в Петербург фотографии Лары, вела прилежную летопись, описывала вехи жизни. Первый зуб, первое слово, первый шаг. Локон в конверте. Лидия Робертовна отвечала через раз, хвалила фотографии, но просила не присылать так помногу — хранить негде.
Копипаста, в которой проснулось мрачное остроумие, однажды сказала:
— Представляешь, Верка, альбом последнего года жизни? Последний зуб, последнее слово, последний шаг!
А мама заявляла (не без некоторого злорадства — пусть и припудренного):
— Вот теперь, Веруня, ты меня поймёшь.
Всё было теперь другое — и Вера, с её искусством и обострёнными чувствами, с трудом обживала эти перемены. Хорошо хоть зависть не возвращалась — святой Георгий пронзил недостойное чувство копьём, как на картине Уччелло[13]. Спасибо, Гера, и за это…
И пусть Юля Калинина по-прежнему была красивой — ну и что. У Веры была Лара. У Юльки — поиски счастья. Она его искала повсюду, азартно и безуспешно. Счастье пряталось и посылало вместо себя фальшивки, одну за другой. Вера снисходительно слушала рассказы Копипасты — как та познакомилась с одним почти известным артистом и на улице, в сумерках, на глазах у всех…
— Вчера же холодно было! — удивлялась Стенина.
Всего через неделю Юлька, как царевна из сказки (или картёжник, если царевна вам не нравится), доставала из рукава другую историю: она ездила в Тагил в командировку и познакомилась там с молодым директором совместного предприятия. Совмещалось предприятие с немцами, а директор был с тонким носом и ледяным обращением. Этакий злой волшебник. Копипаста уговорила его приехать в Екатеринбург и решила показать всю свою красоту разом, поэтому и побежала встречать его на улицу в джинсовых шортах и ажурной майке на голо тело. Директор не узнал её, принял, по всей видимости, за проститутку и велел шофёру ехать мимо, обратно в Тагил.
Вера, слушая эту и другие несимпатичные истории, вспоминала: когда Юлька бросила кормить грудью, то первым делом от души наелась всего, чего нельзя было так долго, и запила запретные плоды шампанским. Точнее, залила. Её нелепые свидания, одно глупее другого, были чем-то похожи на то страстное обжорство. Наверное, надо было остановить подругу, но «надо» не всегда равняется «можно». Остановить Юльку не сумел бы никто, ведь на её стороне сражался мощный воин — правда женщины, ищущей счастья.
Старшая Стенина приговаривала: «И тебе, Веруня, надо как-то устраиваться в жизни». Но Вере тогда казалось, что она своё счастье уже нашла.
Они с Ларой так точно подходили друг к другу, что никого другого в этом рисунке и быть не могло. Как те два профиля в загадке-картинке, которые превращаются в вазу, если смотреть слегка под другим углом, — вряд ли им нужен кто-то третий.
Поначалу с Верой все носились, боялись сказать лишнее и сделать больно — но со временем защитный покров истончился. И сама Вера смирилась с потерей быстрее, чем следовало… Сначала боялась потерять ребёнка и не позволяла себе даже думать о том, что случилось с Герой, — вела растительный образ жизни, оберегала своё пузо как святыню. Потом, когда родилась Лара, боялась, что уйдёт молоко, — смеси в магазинах стоили очень дорого, да и грудное вскармливание полезнее. А после, когда Лара уже приступила — весьма увлечённо — к «общему столу» и можно было с чистой совестью оплакать свою утрату, Вера не обнаружила у себя никакой особенной скорби — было лишь сожаление размером с окаменевший шарик из шерсти, который годами лежит в кошачьем желудке и называется благородным словом «безоар».
«Видимо, я его по-настоящему не любила», — холодея от таких мыслей, думала Вера. И тут же сама себя поправляла, с гневными Юлькиными интонациями: «Что за глупости! Конечно, любила».
Но она была счастлива и без Геры.
Мама помогала с Ларой, точнее, пыталась отобрать её у Веры хотя бы на полчаса. Пока дочка спала, Стенина рисовала её карандашом — получалось что-то похожее максимум на Жана Дюбюффе[14]. Как же она ненавидела свою бездарность! У зависти — хотя бы крылья были.
Юлька свистала где-то все вечера напролёт, рассказывала, что в её новый портфель из фальшивой кожи входит ровно три бутылки вина и они лежат там, как гранаты. Верка, будь другом, забери сегодня Евгению из садика. Стенину коробило разве что слово «сегодня». Могла бы и не уточнять — «сегодня» на языке Копипасты означало «всегда».
И вот Евгения выбегает из группы, откуда жарко пахнет кашей и хлоркой.
— Тётя Вера, а мама не придёт? А где Лара?
— С бабушкой, поэтому давай скорее!
По соседству со шкафчиком «юла» располагался шкафчик с картинкой «трактор» — там хозяйствовал четырёхлетний юноша Марик. Пузо туго обтянуто колготками, палец производит разыскные работы в носу.
— Будешь так делать, — не утерпела однажды Вера, — расковыряешь себе огромный нос. У меня был такой одноклассник — Илюша Зильберг. Окончил школу с пятаком вместо носа.
Марик горько зарыдал, оплакивая судьбу несчастного Зильберга, который, кстати, вполне припеваючи живёт сейчас в тёплых краях.
На другой день к Вере подошла незнакомая женщина — нос у неё был основательный, как каминная вытяжка.
— Это вы — мама Жени Калининой?
Пока Стенина собиралась с ответом, удачно встряла Евгения:
— Тётя Вера, можно, я не буду надевать болоньевые штаны?
— Нельзя. Там минус двадцать.
Женщина с вытяжным носом попыталась зажать Веру в углу.
— Вы зачем пугаете моего ребёнка? Марик вчера так плакал!
— Извините, — сказала Вера. — Но у него всё время палец в ноздре, я хотела как лучше…
— Занимайтесь своими детьми! — выкрикнула женщина и на прощание страшно шмыгнула своим невероятным носом.
Евгения, когда они уже вышли на улицу, спросила:
— Ты видела, какой у мамы Марика нос? Как думаешь, она его тоже в детстве ковыряла?..
…— Не копайся, Евгения! Я же тебе сказала — Лара с бабушкой, а это ещё хуже, чем одна.
Вере не нравилось, как мама управляется с внучкой. Однажды она её уронила, малышка стукнулась головой о кроватную спинку — и с ума едва не сошли все трое: Лара от ушиба, Вера — от гнева, а мама — от раскаяния и стыда. Обошлось, но не забылось!
Евгения стояла перед шкафчиком Марика и держала в руках криво вырезанное из куска красной материи сердце. Марик минуту назад пробежал мимо них — на шее, заметила Вера, висел ботиночный шнурок с золотым крестиком и долька чеснока в баночке из-под киндер-сюрприза. Вампиры и святые угодники — портрет эпохи.
— Сегодня праздник Валентина, — объяснила Евгения. — Я признаюсь в любви Марику.
— Этому, в колготках? — не поверила своим ушам Стенина.
— Мы все ходим в колготках, тётя Вера, — рассудительно сказала Евгения. — Анна Владиславовна нам дала тряпочки, и мы вырезали сердечки. Надо отдать тому, кого любишь.
— А тебе кто-нибудь отдал сердце?
Евгения грустно улыбнулась. Вера хотела её подбодрить, но вместо этого некстати вспомнила исторический факт — такие в изобилии хранятся в памяти, как мины на полях сражений. Может рвануть в любой момент! Одна такая мина — всем известное изображение сердца изначально обозначало головку полового члена. Конечно же, Евгения пока что не оценит эту прелестную аллюзию.
— Клади ему в шкаф своё сердце, и пошли скорее.
— А можно к вам? Бабушка поздно придёт.
Евгению уже полгода как оставляли дома одну. Она умела делать бутерброды и жарить яичницу. Яичницу! Лара всё ещё передвигалась по дому у Веры на руках, хотя была тяжёлой, как мешок с сахаром. Стоило поставить дочку на пол, тут же начинала крутить ладошками «фонарики» и канючить:
— Лялюки, лялюки! — то есть «на руки». Вера вздыхала и повиновалась.
— Так можно к вам?
— Можно.
— А ночевать?
— Да! Только быстрее.
Вера взяла убогое тряпичное сердце, положила его к уличным ботинкам Марика и захлопнула дверцу шкафчика.
Снег хрустел под ногами — точь-в-точь крахмал в пакете.
Когда они шли мимо дома Калининых, от берёзы отделилась фигура в чёрном платье. Как будто чья-то тень ушла в самоволку.
— Ух какой! — восторженно сказала Евгения.
Бывший Валечка, а ныне отец с неизвестным именем, улыбался:
— Здравствуй, Вера! Это твоя дочка?
— Привет. Юлькина.
Валечка дёрнулся было, но взял себя в руки. Спросил, крещёная ли, поругал, что нет, и предложил окрестить — хоть бы и на дому.
— А мою можно тоже? — заинтересовалась Вера. Мама её давно изводила — давай окрестим девку, хуже точно не будет!
— Вы как же так? — развёл руками Валечка. — Одна за другой!
Он ещё много что спрашивал — замужем Юля? А Вера? Где работают? Евгении давно надоело смотреть на необычного дяденьку, а Вера так торопилась домой, что подошвы горели. В воображении — как декорации в театре — сменялись картины одна страшнее другой: мама внезапно падает, сердечный приступ — а Лара дотягивается до чайника, который только что вскипел, и… Или: мама внезапно сходит с ума и выбрасывает Лару в окно. Или…
— Или позвони лучше сначала! — сказала она Валечке на прощание.
Поздно вечером, уложив девчонок, Вера смотрела в кухонное окно — вот как сейчас в такси, уткнувшись лбом, — там в свете фонаря чёрно-белый, как футбольный мяч, кобель делал общее дело с рыжей сукой. И это было самое точное следование букве праздника, который полюбила вся страна.
Отчёт о встрече под берёзой Юлька приняла спокойно. Валечка давно в ней отболел, уже столько всего случилось после!
— А вот окрестить — это мысль. — признала Копипаста. — Я организую.
У неё было множество знакомых — неисчислимое. Юлька и не пыталась исчислять, но когда требовалось — перебирала, как чётки, и находила нужную бусину. Нашла и в этот раз — иеромонаха, который носил рясы с ручной вышивкой, зимой щеголял в собольем полушубке и пел ангельским тенором. В прошлом — ведущий солист оперного театра. Говорят, когда в театре собрались ставить «Отелло», то накатали бумагу епископу — так и так, дескать, отпустите вашего сотрудника принять участие в постановке, потому что достойных теноров днём с огнём! Епископ посмеялся, но не благословил. Душить людей даже на сцене не следует. Как и петь на сцене, если ты священник.
Иеромонах ничуть не огорчился. Он вообще редко огорчался — был весел, жизнелюбив, любил прихвастнуть. Один анекдот с его участием Юлька неоднократно рассказывала при Вере, но каждый раз было смешно, поэтому Вера её не останавливала. Как-то раз Юлька поехала с иеромонахом и телевизионщиками в монастырь на Ганину Яму — сопровождали важных гостей из Москвы. Гости были точно из одного помёта — серьезные дяди в длинных кашемировых пальто мутных оттенков.
Иеромонах гуськом прогнал их по главной дорожке, после чего выстроил — как на расстрел, утверждала Юлька, — откашлялся и сказал:
— Все началось с того, что я совершенно случайно обнаружил царские останки!
Вот таким он был — священник, крестивший Лару и Евгению. Ему ассистировал другой батюшка, куда более постный, похожий на всех персонажей Эль Греко разом: длинное лицо мученика, голубая кожа, нервные руки. Эль Греко — самый современный из старых мастеров, его работы выглядят так, будто написаны совсем недавно. Вере всегда казалось, что в те времена никто не мог даже не рисовать, а видеть так, как Эль Греко. Хотя иные толкователи считают, что художник страдал астигматизмом и это болезнь принуждала его видеть мир неестественно вытянутым, искажённым, словно бы снятым на широкоугольный объектив.
Лара восприняла процедуру крещения благосклонно, а вот Евгения расплакалась, и губы у неё дрожали, даже когда всё закончилось. Юлька стала крёстной Лары, а Вера — кокой Евгении. Когда все прощались, девочка робко протянула весёлому иеромонаху картинку, специально для него нарисованную.
— Как красиво! — восхищённо сказал добряк. — И дом, и цветы — как живые! Спасибо, миленькая.
Цветы были выше дома раза в два, но Вера была вынуждена признать: в рисунке и вправду что-то было. Дети — если не пропалывать способностей, данных им от природы, — почти всегда рисуют талантливо.
Ох уже эти рисунки Евгении… Хранить их было негде, выбросить — жалко, к тому же девочка ещё и проверяла каждый раз — любуется ли тётя Вера её картинками?
— А ты маме подари, — коварно советовала Стенина.
Евгения совсем по-взрослому разводила в стороны руками:
— Мама всегда говорит: «Прекрасно!» — а потом пишет на другой стороне свои статьи.
Ближе к школе Евгения увлеклась пластилином. Воспитательница её хвалила, требовала от Веры «приобрести испанский материал» и потом осуждающе поглядывала, так как материал никто не приобрёл, и малышка лепила из того, что было в садике, — а были там жёсткие бруски грязных оттенков. Евгения делала высокие и тонкие фигуры, напоминавшие Вере Джакометти[15], у которого, возможно, тоже был астигматизм — слава богу, что искусствоведы не изучают медицину, неизвестно, до чего бы они додумались ещё. Несколько таких фигур со множеством всяческих ухищрений было доставлено домой к Стениным — пыль они собирали не хуже мягких игрушек, да и вообще раздражали Веру хотя бы отпечатками пальцев, навеки оставшимися на поверхности. Но она всё равно не решалась их выбросить.
— Эня, — сказала однажды Лара, показав пухлым пальчиком на пластилиновую выставку.
Евгения взвизгнула:
— Она меня по имени назвала! Первое слово!
Лара обняла Евгению и повалила на пол со всей силы. Она была выше её ростом и крепче — богатырская девица. Сбитая, гордо признавала старшая Стенина.
Евгения рядом с ней — дитя подземелья. Лопатки под платьем, как накладные. Коричневые подглазья — сколько раз Вера говорила Юльке, что надо проверить печень, но мать-юла так и не собралась. В конце концов к врачу Евгению отвела Вера — девочку послали на зондирование, нашли холецистит. На обратном пути из поликлиники Евгения, позабыв, как только что плакала, глотая мерзкую трубку, рассказывала тёте Вере о своей мечте: когда она вырастет, то станет художницей.
— Мечтай осторожно, — посоветовала Вера. — И вообще, женщины хорошими художниками не становятся.
Евгения расстроилась, молча пинала камень до самого дома. А Вера вдруг вспомнила свой давний спор с Герой, когда она сама была на позиции Евгении.
— Ну вот назови хотя бы одну успешную художницу — такую, чтобы ценилась наравне со старыми мастерами! — требовал Гера.
— Артемизия Джентилески! — выпалила Вера. Она гордилась Артемизией и особенно любила ту её картину, где Юдифь вдохновенно отрезает голову Олоферну от имени и по поручению всех женщин.
Гера нахмурился:
— В первый раз слышу. Ладно, допустим. А ещё одну?
Вера начала перебирать в памяти одно имя за другим, но все они оказывались мужскими. С современными проще — Моризо[16], Серебрякова, Кассат, Марианна фон Верёвкин, но Гера ведь требовал старых мастеров. Тот спор привёл их, помнится, в постель — впрочем, туда их приводили все споры, разговоры, да и вообще — все дни и ночи.
Сейчас она знала, кого ещё назвать, жаль, Гера не услышит. Конечно, женщины-художницы прошлого чаще всего рисовали приторные портреты, кустарные цветы и котят — но были среди них и великолепные исключения. Например, Софонисба Ангиссола[17]. Вазари сказал о той картине, где три сестрички Софонисбы играют в шахматы: «Им нужны только голоса для того, чтобы ожить». Вера в отличие от Вазари слышала голоса всех трёх девушек Ангиссолы — и даже упрёки Софонисбы: Юные дамы, ведите себя пристойно, вы мешаете мне работать. Ещё были монахини Сиенской школы и, конечно, Розальба Каррьера[18], — её аллегории Великодушия и Справедливости, совершенно лесбийские, если глядеть на них испорченными глазами нашего века. Мир испортился — только поэтому Антоний Падуанский на полотне Элизабетты Сирани[19] видит несомненно педофильский сон.
— Тётя Вера, — сказала Евгения, — а если я вдруг стану мальчиком, из меня получится художник?
— Что за глупости? — возмутилась Стенина. — Лепи-рисуй, а там посмотрим.
Когда Ларе исполнилось три — в доказательство чему предъявлялся пухлый трезубец из пальцев, — Стенина решила восстановиться на факультете. Тетка из деканата встретила её как родную.