Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Завидное чувство Веры Стениной - Анна Александровна Матвеева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поначалу Джон пришёл в восторг, что ему досталась такая женщина — столько мужчин её желало, а она выбрала его! Но восторг — летучая субстанция. Выдыхается в минуту, потом и не вспомнишь, был ли. Восторг Джона быстро переродился в сомнения, а отсюда рукой подать до ревности.

Он расспрашивал её подробно и слушал не дыша — как ребёнок страшную сказку. Требовал деталей, вот Юля и старалась. Подобно дурной Шехерезаде, придумывала, дополняла, украшала и без того нарядную действительность. Джон требовал продолжения, Юлька чувствовала себя сценаристом, изнемогающим под гнётом формата — куда деваться, если контракт подписан? Спрос рождает предложение, ревность — фантазию, сон разума — чудовищ. Одно из таких чудовищ получилось особенно правдоподобным — этакий Голем живее всех живых. Юлька вспомнила историю, которую придумала однажды для Стениной — про заезжего директора завода, похожего на злого волшебника. Джон услышал другую версию истории: директор втащил её в машину жадными пальцами и повёз к себе в Тагил, правда, до Тагила они доехать не успели… Белым днём, когда Юлька начисто забыла этот ночной разговор — у неё была счастливая, короткая память, — Джон вдруг сказал, что завидует этому человеку.

— Но почему? — удивилась Копипаста, как удивлялись миллионы таких же наивных женщин, не желавших ничего, кроме как угодить любимому. — Я ведь с тобой, не с ним.

— А я тоже хочу затащить тебя в машину жадными пальцами. Всё бы отдал, чтобы только быть на его месте в ту ночь.

Юлька забеспокоилась, но было уже поздно. Врать о том, что наврала, — перебор даже для неё, достаточно вольно обращавшейся с понятием правды. А Джона уносило всё дальше — недаром он был поэт. Теперь он стал просить, чтобы Юлька познакомила его с директором, заинтересовался Тагилом — сплошь да рядом всплывал в разговорах этот Тагил. При всех Юлькиных изрядных знакомствах среди высокопоставленных тагильчан в реальности сыскался только один — депутат облсовета, милейший старичок с седыми усами, которые лежали у него под носом смирно, как мёртвая чайка. Ни малейшего сходства с роковым волшебником. С чего Юлька его тогда придумала, этого директора? Почему поселила в Тагиле?

Второй город, неимоверно интересовавший Джона, — Оренбург. Кем был отец Евгении? Почему она его выбрала? Неужели они ни разу после этого не разговаривали? И снова просьбы — познакомить, показать фотографию. Юлька готова была пешком трижды сходить из Тагила в Оренбург и обратно, только бы Джон перестал её мучить своими расспросами. Ему, как наркотик, требовались теперь чужие тени и сказанные кому-то другому слова, а больше всего — Юлька из прошлого, та, которой уже не было — которой вообще не было! Честное слово, пусть люди и не меняются — а в это обстоятельство Юлька верила свято, как в детстве в Ленина, — пусть так, но после злополучной поездки с Алексеем за счастьем она вела практически безупречный образ жизни. За мелким и несущественным исключением, но об этом она точно никогда и никому не расскажет.

Джон чуял, что Юлька скрывает от него ещё какую-то историю — и вытягивал правду всеми способами. Они в ту пору стали часто ссориться и злобно, взахлёб ругаться — точь-в-точь как те старики из Юлькиного детства, которые навсегда врезались в память. Старуха (ей было лет сорок, понимала теперь Юлька) брызгала слюной, будто собралась бельё гладить — у старика (сорок пять максимум) слёзы стояли в глазах, точно вода в канавах.

Тогда же Юлька дала себе честное пионерское — никогда не опускаться до такого уровня. Она и правда не опускалась. Её вынесло на этот уровень ураганом.

Теперь Джону всё не нравилось в Юльке. Почему она так плохо готовит, зачем кладёт в салат макароны? Что, трудно взять у его матери рецепт кимчи? Да, он в курсе, что мать терпеть не может Юльку, но ведь и Юлька, кажется, не питает к Александре Трифоновне даже минимальной симпатии? Ах, у него тоже рыльце в пушку, потому что он презирает Наталью Александровну Калинину? Ну, извините, он не знает, как нужно относиться к женщине, которая так вольно воспитывала свою дочь. В каком смысле — вольно? В прямом. Сегодня не приду, не жди меня. Ешь свои макароны в салате. Вольно!

Они перестали ходить по гостям, бывали только у Стениной, и то — по очереди. Концерты, филармония, опера — всё вдруг исчезло, как будто не стало в городе ни того, ни другого, ни третьего.

— Я не хочу встретить в театре мужчину, который с тобой был, — сказал однажды Джон. — Не хочу, чтобы он меня видел, а я его — нет.

А ещё — и это оказалось очень неприятным обстоятельством — у них вдруг закончились деньги. То есть — совсем.

Юлька никогда не спрашивала Джона, на какие средства они живут с таким размахом — широким, как у альбатроса. Продукты из «СВ-2000», вино в кривых бутылках, похожих на медицинские утки (чтобы не подделывали, объясняла продавщица), сигареты «Вог». Шуба из голубой норки, частники, безотказно возившие по всему городу эту шубу с Юлькой внутри… Евгении почти каждый день перепадала то игрушка, то платье — к такому привык бы каждый. Тратить деньги куда интереснее, чем размышлять о том, какого они происхождения. Ну не убийца же он, в самом деле! Стихи, если кто забыл, пишет…

Утром, когда Юлька уходила в редакцию, Джон ещё спал — тихо, как маленький мальчик. Ни намека на похрапывание — высочайшая культура совместного сна! Днём он предположительно отсутствовал — но недолго, потому что, когда Юлька возвращалась с работы, Джон уже опять был дома. Лежал на диване, с восточным высокомерием поглядывая в телевизор, где крутилось колесо фортуны. Или сериалы — самые посконные, домохозяечные. Юлька удивлялась сначала тихо, потом всё громче — что с тобой, дружище? И это любитель Шамиссо и Брентано, ценитель оперы («только она даёт мне дышать полной грудью»), завсегдай (так Лара Стенина прочла однажды слово «завсегдатай») филармонии и фанат художника Филонова? Если копнуть глубже, может, выяснится, что он ещё и слушает российский шансон — где имена солистов похожи на клички воров в законе?

— Оставь меня в покое, — злился Джон.

Он теперь давал Юльке заметно меньше денег — она списывала это на временный сбой, даже когда пересела из такси в трамвай прямо в шубе из голубой норки. Пассажиры, от первого и до последнего, потешались над Юлькой, державшейся за поручень, как робкая обезьяна за ветку.

— Вам бы, девушка, на такси надо ездить, — произносил кто-нибудь в толпе эту фразу, избитую уже почти до смерти. — А так вы слишком много места занимаете.

В конце концов Юлька перестала носить шубу, благо зима стояла квёлая и полускисшая — не то поздняя осень, не то ранняя весна, и так пять месяцев. Однажды спохватилась — и не нашла в шкафу.

Джон прятал глаза — и руки за спину. У него была неприятная привычка перебирать пальцами, Юльку прямо трясло, когда она это видела. Поэтому он перебирал пальцами за спиной, но Юльку всё равно трясло — у неё было хорошо развитое воображение.

— У меня долги, — сказал Джон. — Пришлось отдать шубу. А что? Ты всё равно её не носишь.

Так и выяснилось, что никакого бизнеса у Джона Пака не было — а были самые разнообразные и смелые планы, под которые он и назанимал денег, где только мог. У него имелся подлинный дар убеждения, но этим всё начиналось и заканчивалось. Получив инвестиции, которых он так жаждал в теории, Джон тут же терял интерес к своим идеям и планам на практике — и даже вспоминал о них теперь не без раздражения. Но от капитала уже был отъеден кусок — поэтому приходилось сочинять новую идею — и снова идти на поклон, правда, уже к другим людям. И отдавать из полученных денег то, что взял, причём с процентами, пышными, как южная клумба.

Людей знакомых у Джона был — целый город. Раньше он ходил по Екатеринбургу и благожелательно кивал всем подряд, как хозяин поместья — крестьянам. Здравствуйте, приветствую, рад видеть… А тут вдруг — никуда не ходит. Стихов не пишет. Лежит и смотрит сериалы.

«Эффект деграде», — как выражается модная обозревательница из Юлькиного журнала, в котором она работает сейчас — через триста лет после Джона. Деграде — это когда цвет плавно переходит из одного в другой. «Деграде» Джона — падение с удобной высоты куда-то вниз и в сторону. У них дома теперь даже бутылки по полу катались — точно гранаты в фильмах про войну. На бутылку деньги находились всегда, на всё остальное теперь зарабатывала Юлька.

И, к чести её, не жаловалась. Наоборот, решила, что так будет правильно. Как в той игре, которую они с братом Серёгой любили в детстве: сначала ты будешь лошадкой, а потом я.

Быть лошадкой весело только в игре, но Юлька была молода, сил в ней бродило столько, что она просто изнывала от этого изобилия. Так кормящая мать единственного тощего младенца изнемогает от избытка молока, которого хватит на целое отделение новорожденных. Поэтому Юлька с утра до вечера пропадала на интервью, не брезгуя ничем и никем — для меня, начала она говорить именно в те годы, нет запретных тем. И кришнаиты, и сатанисты, и детский дом, и культурное событие. Она даже спортивные состязания вдруг начала освещать, и корреспондент Корешев позволил себе краткую, но яркую вспышку ревности на летучке. Помимо еженедельника писала ещё для двух газет, а один знакомый политик заказал ей программу к выборам. Юлька сочинила — дело мастера боится!

Денег благодаря всем этим усилиям должно было стать больше — но, увы, этим каплям не суждено было проточить камень, да и курочка устала клевать по зёрнышку — ей хотелось зарыться в кормушку с головой. Юлька снова начала считать деньги — «экономика должна быть экономной», приговаривала она, когда удавалось сберечь несколько рублей. Джон выплачивал долги и на диване встречался уже редко — теперь его чаще всего не было дома, а однажды выяснилось, что и дома теперь у Юльки нет. Она пришла с работы, ткнула ключом в дверь — а там новые замки.

— Блестящие такие, главное! — жаловалась она Стениной, как будто этот блеск был хуже всего.

На звонки Джон не отвечал, появился только через день у Калининой-старшей — привёз чемодан с Юлькиными вещами. Они были запиханы туда как попало, даже вечернее платье — фиалковое, со страусиными перьями — лежало скомканным, как грязное полотенце.

— Да что случилось-то? — спросила Стенина. Она стояла рядом с Юлькой, а Юлька тряслась, как в припадке. Вечно тёплое плечо Верки Стениной. Вечный огонь дружбы. Это вам не любовь, которую вмиг погасит даже слепой дождик.

Юлька знала, что он сейчас скажет. Неизвестно откуда, но знала.

— Юля, — решился Джон, но она перебила:

— Если я правильно понимаю, ты… уходи, ладно?

Джон ушёл, кивнув Стениной с таким видом, как будто они не прощались, а здоровались. А ведь и правда, думала Юлька, у него была такая привычка — говорить «привет» на прощание. В те годы это звучало стильно. Джон ушёл, а она бесконечно долго вешала платье на плечики, тщательно расправляла страусиные перья — они были щекотными, как зелёные метёлочки, которые росли у них во дворе из года в год.

Потом Юлька узнала, что новую женщину Джона зовут Галина и что она — маленькая и тощая, как ящерица, — вдова какого-то бандита, недавно убиенного. Галина выплатила все долги Джона и даже подарила ему машину — серо-голубой «BMW» с пижонским номером 007. Живут они где-то на Шейнкмана, в новых домах. Юльку будто по затылку ударили этой новостью — именно про Шейнкмана оказалось самым больным. Те новые дома на Московской горке ей всегда нравились — и она вслух мечтала там жить.

Как-то ночью, после пары бутылок вина, выпитого вместе с Веркой, которая с недавних пор полюбила алкогольный досуг, Юлька заявилась в тот самый двор на Шейнкмана, нашла красивую машину с нужным номером и выломала значок с чёрно-сине-белым пропеллером. «BMW» раньше делали самолёты — Юлька раньше любила Джона. Трофейный значок она носила в сумке долго, до зимы. А тогда было лето, и во дворе цвели те самые зелёные метёлочки. Летом страдать немного легче, чем зимой: можно гулять по ночам, рыдать в парках и заедать боль арбузами. Правда, арбузы Юлька теперь не любит. Вот и муж её считает, что дыня намного вкуснее и полезнее.

Джона с тех пора Юлька видела лишь один раз — в книжном магазине, года четыре назад. Галина торчала поблизости — с годами она стала ещё сильнее походить на ящерицу, а вот Джону возраст был к лицу. Он презентовал поэтический сборник, изданный наверняка на деньги Галины. Юлька не удержалась — цапнула книжку из стопки и удачно раскрыла на странице со старым стихотворением, когда-то посвящённым Ю. К., а нынче — Г. Б. Стихи почти что отхлестали её по глазам — как чужие длинные волосы в переполненном трамвае. Юлька чуть было слезу не пустила, но покупать сборник всё-таки не стала — почему-то пожалела денег.

Ереваныч позвонил, когда Юлька наконец выбралась из запруды на Восточной.

— Здравствуй, дорогой! — сказала Юлька, изо всех сил стараясь, чтобы в голосе звучали ласка и любовь. — Я за Евгенией, в аэропорт.

Она рассказывала мужу только самое необходимое — без прикрас и подробностей.

Глава восемнадцатая

Я создаю не меньше трёх картин в день в своей голове. Какой смысл портить холст, если всё равно никто не купит?

Амедео Модильяни

— Да что ж это такое! — возмущалась Стенина. С такой же точно досадой её мама взывала к неодушевлённым предметам, которые порой вели себя как одушевлённые — и пакостили в полный разворот. Терялись, не работали и вообще отбивались от рук. — Я что, похожа на человека, к которому можно вот так запросто?..

Серёжа выводил Тамарочку из двора, как коня из стойла — пришпоривал педали, бил по рулю, будто по шее — куда делись торопливые кроличьи перебирания? В глаза Вере доктор не смотрел, и это правильно — водитель должен смотреть на дорогу.

— Да это я неизвестно на кого похож! — в сердцах выпалил Серёжа. Голос у него был горьким, как полынь. — Теперь вы будете про всех врачей плохо думать.

— С чего это? — удивилась Вера. — Какие-то смелые у вас обобщения.

— Я чувствую ответственность… — начал было Серёжа, но тут же умолк, потому что Тамарочку едва не впечатала в стену «Газель», продвигавшаяся по двору привольно, как по восьмирядному хайвею. Вера воспользовалась моментом, чтобы продолжить Серёжину мысль:

— За всю медицину? Это вы зря, батенька.

Серёжа перекрестился, разъехавшись с «Газелью» на дистанции в несколько миллиметров, и впервые за последние десять минут улыбнулся.

— Понимаете, Верочка, в нашем возрасте совершенно негде знакомиться. И некогда, я ведь работаю почти всегда, а теперь, когда мамы не стало… — Серёжа вскинул голову, шмыгнул носом, и Вера испугалась, что он расплачется. Она боялась мужских слёз сильнее, чем мужчины боятся женских. — Я стараюсь пореже бывать дома. У меня только Песня, больше — никого.

— То есть вы считаете, что главная причина вашего одиночества — нехватка времени? — уточнила Стенина.

— Да, — обрадовался Серёжа, быстро и радостно глянув на неё своими репейными глазами. Вера вновь испытала желание отцепить от себя его взгляд — даже пальцы непроизвольно скрючила. — Очень точное определение, да. Нехватка времени.

— А вы не пробовали знакомиться в Интернете? — спросила Вера. Ей вдруг стало жаль этого недокрученного Серёжу, который нёс на себе ответственность за реноме всех врачей мира — как атлант, согнувшийся под каменным балконом. Жил себе с мамой, время от времени тайком навещал девчонок с автовокзала, машина «Малютка» стирала бельё… Как вдруг мамы не стало — и теперь не от кого было скрывать девчонок, но как раз по этой причине ходить к ним он больше не мог. Медсестричка посоветовала завести кота, а у Серёжи — аллергия. Выбрал сфинкса, с такой родословной, что можно сразу в князья. Привязался к нему, конечно. Серёжа рассказал Вере почти всю свою жизнь, хотя они ещё даже не подъехали к Россельбану. Ей было неловко прерывать доктора в момент кульминации, но телефон трясся в сумке и Вера искала его на ощупь, как медведь елозит лапой в дупле с мёдом.

Звонила Лара. Надо же, вспомнила про мать.

…Вера никогда не забывала, что она — мать. Это было главным делом её жизни, и потому, возможно, она не сумела добиться того, о чём мечтала, и не научилась мечтать о том, чего же она хочет добиться. И первое, и второе всё ещё проходило для неё по рангу загадок, а в материнстве сомневаться сложно. Ребёнок не спрашивает, хочешь ли ты быть его матерью — разве что Евгении мог прийти в голову такой нелепый вопрос.

— Тётя Вера, ты когда-нибудь хотела, чтобы у тебя была ещё одна дочка? — спросила она однажды.

— У меня и так уже есть ещё одна, — сказала Вера.

— Кто? — вскинулась Евгения, и Стенина ответила со всей искренностью, какую только могла выискрить:

— Ты, дурочка.

Евгения обняла её, и Верина кофточка намокла от слёз в том месте, где она прижималась. Стенина не сразу поняла, что это — слёзы. Надо же! Евгения, покидавшая небесные кладовые с полными руками подарков (её догоняли, вручали ещё и ещё), была, оказывается, несчастным ребёнком! Зато Лара, занимавшая в своём классе первое место по росту и последнее — по успеваемости, обладала тогда поистине нечеловеческим оптимизмом.

Да, ребёнок не спрашивает, хочешь ли ты быть его матерью, легко ли тебе его любить и что для тебя означает материнство. Но Вера была готова к таким вопросам — на первый и второй ответ положительный, а «материнство — это смысл жизни».

Удобно, когда смысл воплощён в одном человеке — не надо разбрасываться, сомневаться, искать других оправданий собственной жизни. Вот он, смысл, — с топотом несётся домой из школы, выуживает из супа луковые кольца и раскладывает на бортиках тарелки, купает стадо Барбий в «малированном» тазике… Лара прелестно, как никто не умел, коверкала слова, — Евгения, та сразу говорила правильно и скучно, а Лара каждый день выдавала что-нибудь уморительное. «Уроки можно не делать, у нас будет военная игра „Озорница“!» «Этот мальчик ругает нас трикотажным матом!» Вера тут же заносила «озорницу» и «трикотажный мат» в специальный блокнот — красивый почерк и проставленные даты в ожидании грядущих биографов.

Именно поэтому Стенина так тяжело переживала возвращение зависти — мышь покушалась на смысл её жизни. К счастью, после памятного пьянства у Калининой Вера полюбила доливать в свои вечера вино, а по выходным иногда и обедала с бокалом какого-нибудь грузинского напитка цвета латвийского флага. Пьяная мышь вела себя предсказуемо, как и сама Вера: первая умолкала, вторая садилась на телефон.

Звонила чаще всего Юльке. Копипаста, по собственному определению, переживала «бесконечно сложный период», и что бы ни думала об этом Стенина, как бы внутри себя ни злорадствовала, снаружи всё выглядело безупречно, как в детской книжке о верных и преданных друзьях. Каждый вечер Вера знакомилась с новыми нюансами Юлькиных страданий, давала ожидаемые советы, успокаивала, утешала, учила, у-у-у.

Прежде чем набрать номер, Вера открывала книгу и новую бутылку. Она успевала и читать, и выпивать, и слушать, тем более что Юльке было не так уж важно, слушают её или нет. Ей хотелось по словечку выпустить из себя скопившуюся боль — как змеиный яд высасывают по капельке из раны. Однажды, впрочем, книга попалась интересная — и Вера перелистнула страницу слишком поспешно и громко.

— Стенина, ты чем там шуршишь? — подозрительно спросила Юлька. Вера нашлась:

— Да это Евгения! Рисунок принесла показать.

— Бедная моя девочка, — запричитала Юлька. — Я жуткая мать! Но мне бы сейчас с собой разобраться, Верка. Ты-то ведь меня понимаешь?

— Я-то, конечно, понимаю, — врала Вера.

Как можно добровольно лишать себя главной радости жизни — смотреть, как растёт твой ребёнок? Тем более, уточняла ещё не до конца опьяневшая мышь, такой ребёнок, как Евгения. Ещё неизвестно, кто больше теряет в таких случаях, мать или дочь.

Ближе к одиннадцати Стенина пыталась трубить отбой — молчала даже в тех местах, где от неё ожидались драматические «ах», «да ты что» и «вот какая же он всё-таки сволочь». Вздыхала. Демонстративно переходила на шёпот, потому что девочки уже спали. На самом деле девочкам разговор не мешал — но после одиннадцати обычно звонил Сарматов. Стоило только положить трубку, как телефон тут же тренькал заново — и Вера поспешно отзывалась, хотя уши горели от предыдущего разговора, как будто её ругал весь трудовой коллектив в полном составе. Она любила разговаривать с Сарматовым, поэтому закрывала книгу и только иногда прихлёбывала вино, стараясь делать это бесшумно.

Сарматов появился ровно через две недели после неудачной попытки ограбления, о чём успели позабыть все, кроме несчастной кассирши. «Девушку в берете» реанимировали, но теперь она отшатывалась от Веры с выражением ужаса на лице. Стенина много раз пыталась позвонить Сарматову, но каждый раз отключалась ещё до того, как в трубке звучал первый гудок. А когда увидела его вечером у входа в музей — обрадовалась.

— Будем снова бегать по Плотинке или поедем в гости к моим друзьям? — спросил Сарматов, по-хозяйски вырывая из Вериных рук пакет. Она в перерыв сбегала в кулинарию на Малышева, купила расстегаи с рыбой — их любили и Лара, и Евгения.

— К друзьям. — решила Вера. — Но расстегаи я домой заберу, это для девочек.

Друзья жили далеко, на Ботанике. Этот недавно сданный микрорайон из-за своей тесной застройки был похож на колумбарий. Лифт в доме уже успел провонять городским человеческим мусором — Стенина с трудом вытерпела, пока он поднимет их к последнему этажу. В квартире пахло приятнее — глаженой пелёнкой, жареной картошкой и молоком.

У друзей было трое детей, мальчик и две девочки, «как у Симпсонов», — шепнул Сарматов. Вера кивнула с понимающим видом, хотя ей тогда было неизвестно, что такое «Симпсоны». Пакет с расстегаями она спрятала в коридоре, прикрыв его сверху чьей-то серой пушистой шапочкой. А Сарматов вытащил из кармана куртки бутылку коньяка. Вера, как любой начинающий алкоголик, при виде бутылки повеселела.

Младшая дочка была младенцем, и хозяйка кормила её при всех — не стесняясь, вывалила из халата конопатую грудь. Девочка ела жадно, с неприятными, захлебывающимися звуками, которые вызывают умиление у всех, кроме Веры. Стенина не любила детей — за исключением Лары и, с некоторыми оговорками, Евгении. И ей никогда бы не пришло в голову кормить ребёнка при чужих людях — всё же они живут не в племени сирионо, а в миллионном городе, пусть даже и в Ботаническом районе. В общем, пока что эти друзья Вере совершенно не нравились: старшие дети у них были капризными, хоть и миленькими, телевизор вопил как резаный, а на кухонном столе обнаружились липкие пятна, в одно из которых гостья тут же угодила локтем.

Хозяин явился только через час — и слегка подправил общий счёт. По дороге Сарматов рассказывал Вере про этого удивительного человека — тот был художником и, по мнению знающих людей, — гениальным. Вера расстроилась — гениальными знающие люди, как правило, называют тех, кто не представляет угрозы бездарям. Ей совсем не хотелось знакомиться с этим Славой или как его там — тем более смотреть его работы и выдавливать из себя комплименты. Художники всегда так глядят на тебя, пока ты изучаешь их работы, — будто в зеркало судьбы! А вот то, что Сарматов рассказал о жене Славы, Веру по-настоящему смутило.

— У неё трое детей, но она ни разу не испытывала оргазма, — сообщил Сарматов с таким торжествующим видом, что Вера не удержалась от прямого вопроса:

— А ты-то откуда знаешь?

— Я как раз хотел предложить перейти на «ты», — не растерялся Сарматов. — Так это все знают! Славка не делает из этого тайны.

— И проблемы из этого он, видимо, тоже не делает?

— Каждому своё, Верверочка.

— Так обычно говорят, когда крыть нечем.

Сарматов что-то мукнул в ответ — неясное, но явно недовольное, как спящий кот, которого ткнули в бок без всякого почтения. Кот в гостях, кстати, тоже был — пушистый шар с розовым, как сосиска, носом.

Весь вечер Вера с особым усердием разглядывала хозяйку, ворковавшую над своей маленькой дочкой, и думала: как хорошо, что люди ещё не научились читать чужие мысли! Знала бы эта веснушчатая дама, о чём думает Вера Стенина, — точно не дала бы ей жареной картошки и не налила бы чаю. А так все мирно сидели и беседовали, Вера почти полностью счистила с рукава липкое пятно, после чего девочка-младенец уснула, старших закрыли в комнате с телевизором — и начали коньяк.

Тогда-то и пришёл Слава — человек с грязными ногтями и уставшим, полусъеденным творческой мукой лицом. Вера встретилась с ним взглядами — и вспомнила. Слава был одним из пяти художников той давней компании, где все завидовали Вадиму и Боре. Слава без всякой славы, но с бурной жаждой оправдать своё имя. Тем более что у близких друзей это получилось до обидного просто: и Борька, и Вадим прорвались в тот круг художников, где уже в принципе не важно, что делать — любую твою работу сейчас же начнут обсуждать, интерпретировать, а главное — покупать.

Обладать Славиными творениями никто не мечтал — даже когда он дарил их нужным людям, их чаще всего «забывали» в прихожей. Если же он приносил картины сам, доставляя, как мебель, «на дом», то никогда впоследствии не видел своих работ на стенах. В общем, вся слава, которая могла бы ему достаться, сконцентрировалась в имени — претендовать на что-то другое было бессмысленно. Увы, прекратить писать Слава тоже не мог, потому что был хоть и весьма посредственно одарен, но исключительно работоспособен. Labor omnia vincit. Arbeit macht frei. Он вставал рано, уходил в мастерскую затемно — и работал с такой яростью, что её можно было принять за ненависть. Одна, вторая, пятая, двадцатая работа — и все повёрнуты лицом к стене, как наказанные дети. А вот Боря делает одну картинку в полгода — и на неё тут же выстраивается очередь и богачи просят сделать им копию.

К счастью, у любого человека есть своё «зато». К несчастью, редко какой человек способен оценить это в полной мере. Да, Слава не состоялся как художник, зато у него были чудесные дети. А вот у Бори — вообще никаких не было. А у Джотто дети были так уродливы, что ему даже пришлось придумать шутку: это, дескать, оттого, что картины он делает при свете, а детей — в темноте.

Второе Славино «зато» — жена, считавшая его гением, третье — приятели, готовые признать Славу кем угодно, лишь бы пустил в гости с бутылкой. Зимним вечером в Екатеринбурге каждому нужен такой адрес — где тебя примут, накормят и даже оставят ночевать с девушкой. Восхищение в глазах, похвала и пара восторженных замечаний — не ахти какая плата за услуги. Так что вокруг Славы со временем вырос некий круг знающих людей, и это примиряло художника с тем вечным недовольством собой и миром, в котором он существовал основную часть своей жизни.

Сарматов, как поняла Вера, тоже принадлежал этому кругу и хвалил Славу, нельзя не признать, затейливо. Отмечал колорит, тонкость цветопередачи, пластику, продуманную композицию и мощную кисть. Слава, судя по всему, сидел на этих похвалах, как на таблетках — он с порога расцвёл, увидав Сарматова. Вере же выдал улыбку, не вспомнив, что они знакомы, и это оказалось неожиданно больно. Быть с человеком в компании несколько месяцев и не удержаться в его памяти — это посильнее, чем «Фаустом» Гёте по голове. Это означает, что Вера Стенина ничего собой не представляла ни тогда, ни теперь — ведь даже у самого скверного художника должна быть память на лица. И Сарматов почувствовал, что Вера расстроена, он вообще сразу же начал её чувствовать — как будто они были на одной линии, под напряжением.

Художник повёл гостей смотреть новые работы, уши у него горели красным светом, — то ли от мороза, то ли от волнения. Распахнул дверь в дальнюю комнату, где стояли лицом к стене холсты. Автор переворачивал картины одну за другой, как будто знакомил с гостями, и Стенину поразили не только беспомощность художника, но и выбор сюжетов, — один сомнительнее другого. Околевшая лошадь в болоте, рёбра — как пальмовые ветви. Жаба в стеклянной вазе. Змеиный букет. Свиная голова в руках девушки, тоже, впрочем, похожей на свинью. Возможно, Слава сознательно шокировал зрителя — пусть ему будет противно, зато он запомнит фамилию автора.

— Здорово, правда? — спросил Сарматов, влюблённо поедая глазами портрет неряшливой пейзанки с ножом в руке. Ноги у той были такие тяжёлые и большие, что картина, казалось, вот-вот перевернётся от этого лишнего веса. Художник предпочитал землистую гамму и нарушенные пропорции, кроме того, он явно подражал Вадиму — и ни за что бы в этом не признался. Даже за двойную порцию похвал-таблеток.

— Любопытно, — сказала Вера. Слава не сводил с неё глаз и всё прекрасно понял. Зря Сарматов представил её как «специалиста-искусствоведа из галереи на Плотинке». Лучше бы сказал иначе: «Это Вера, она ничего не смыслит в искусстве». (Между прочим, в искусстве и вправду никто ничего не понимает — во всяком случае, в том искусстве, которым прославился двадцатый век.)

Слава стал разворачивать картины лицом к стене, как будто готовил их к казни, Вера зачем-то бросилась ему помогать. От художника пахло табаком и обидой.

— Пошли выпьем, — сказал он, подталкивая гостей к выходу из комнаты.

Веснушчатая дама, не знавшая оргазма (вот зачем было об этом рассказывать?), замахала на них, чтобы не топали. Девочка-младенец спала, крепко сжав кулачки.

Коньяк быстро закончился, Сарматов сбегал за водкой. Хозяйка куда-то исчезла, а Вера позвонила домой — сказала маме, чтобы сегодня не ждали. Последнее, что она видела этим вечером, — как Сарматов с удовольствием жуёт Ларины расстегаи. Следующее впечатление было уже ночным.

Сарматова положили спать в комнате с картинами, а Вера легла в детской, где стояла двухэтажная кровать. Куда делась старшая девочка — непонятно, на верхнем этаже посапывал мальчик. От подушки вкусно пахло чистеньким ребёнком. Вера провалилась в пьяный сон, но уже через час её разбудили пальцы человека, который очень старался быть ласковым. Она подумала — Сарматов, но это оказался Слава.

— Тише, — рассерженно шепнул художник, когда Вера попыталась отодрать от себя эти совсем не нужные пальцы. — Ты мне сына разбудишь.

Вера толкнула Славу со всей силы, и художник упал на пол. Задел какую-то неваляшку, проснулся сын, потом за стеной заплакала девочка-младенец… Мать уже спешила к ней — скорая материнская помощь! «Вот тебе титя!» Опять эта титя. Стенина сердилась на весь свет, но сил уходить из этого дома не было. Поэтому она повернулась на другой бок и снова провалилась в сон.



Поделиться книгой:

На главную
Назад