А остальное, черт побери, не страшно!
Подходя к нужному ему дому, Думанов заметил человека, стоявшего в подворотне на другой стороне улицы, и понял, что перед ним шпик. Причем внимание его было явно обращено на парадную дверь того самого дома, куда направлялся Тимофей. Думанов миновал подъезд и пошел дальше по улице. Тут он заметил второго шпика, одетого, как и первый — то же суконное пальто, надвинутая на глаза фуражка, смазные сапоги… Сомнения не оставалось — дом взят под наблюдение.
Что делать? Конечно, он сам, поскольку не вошел в подъезд, не остановился около него, не должен был попасть в поле внимания шпиков — мало ли прохожих появляются на Николаевской улице. Наверное, это так, но как же все-таки связаться с товарищами?
Свернув на Загородный проспект, Думанов вскоре наткнулся на маленькую пирожковую, разглядел сквозь мутноватое стекло, что внутри сидели только двое посетителей — здоровенные бородатые мужики в поддевках. Видимо, ломовые извозчики, наверное, это их телеги стояли на мостовой напротив входа в пирожковую. Лучше места для того, чтобы приткнуться и обдумать положение, ему не сыскать. Он вошел, взял у краснолицей бабы, стоявшей за прилавком, два пирожка с ливером, стакан крепкого чаю и сел за столик в уголке, положив шляпу на соседний стул.
Обдумывая создавшееся положение, он пришел к выводу, что присутствие шпиков возле дома, где помещалась редакция «Правды», было делом неизбежным. Несомненно, им дано задание «засекать» нелегалов, но уследить за всем потоком посетителей, идущих в редакцию, невозможно. Его в лицо они не могли знать, о том, что он прибыл из Гельсингфорса, тоже не знали, а потому не надо обращать внимания на их присутствие и идти в редакцию не скрываясь.
И Думанов, вернувшись на Николаевскую, не таясь вошел в подъезд дома под номером тридцать семь. Грязная каменная лестница вела наверх. Он миновал несколько выходивших на лестничные площадки дверей, пока не нашел нужную. Она была полуоткрыта, а стало быть, ни звонить, ни стучать не было необходимости. Пройдя узкий квартирный коридор, он вошел в комнату, до того полную сизого табачного дыма, что сразу запершило в горле. За столом, заваленным бумагами, сидел человек атлетического сложения, с косматыми бровями и почти запорожскими усами. Рядом с ним стоял высокий худощавый человек в пальто, видимо, только что пришедший с улицы. Оба вопросительно взглянули на Думанова. Он спросил у них, может ли увидеть кого-нибудь из сотрудников редакции.
— К вашим услугам, — отозвался человек за столом, на короткое время вынув трубку изо рта. — Я заведующий редакцией. Еремеев. Чем могу служить?
— Я приехал из Гельсингфорса, — заговорил Думанов, — и мне необходимо видеть депутата Государственной думы Полетаева… Он ведь издатель вашей газеты.
— Да, — подтвердил Еремеев. — Но если вы насчет материала для номера, то скорее со мной дело иметь.
— Нет, это не связано с газетой. Я по делу гельсингфорсских матросов.
Он успел заметить, что Еремеев и высокий человек быстро переглянулись.
— Вы меня поймите… — продолжал Думанов.
— Ну ладно, — прервал его Еремеев, — можете и прямее говорить. Этот товарищ, которого вы видите, член Государственной думы. Шурканов. Может быть, слышали? Тоже рабочий депутат.
Думанов с любопытством посмотрел на высокого. Вот он какой, Шурканов — депутат Государственной думы! Среди думских деятелей, о которых немало писали российские газеты, рабочих была малая горстка. И один из них — рабочий петербургского завода «Новый Айваз», член социал-демократической фракции — стоял сейчас перед ним. Впрочем, фамилия Шурканова была хорошо знакома связному Гельсингфорсского комитета, он встречал ее не раз на страницах газеты «Звезда» — предшественницы «Правды». Думанов еще в Париже слышал о том, что два большевистских депутата — Полетаев и Шурканов, используя свое положение и неприкосновенность, ведут в Петербурге большую работу, осуществляют связь между подпольными и легальными организациями, помогают изданию социал-демократических газет и журналов.
— Очень приятно, — сказал Думанов, — в таком случае могу сказать, что к Полетаеву меня Горский направил. По делу совершенно безотлагательному.
Он назвал ту самую фамилию, которую посоветовал назвать ему Шотман.
— Горский? — переспросил Шурканов, скользнув по лицу Думанова цепким взглядом. — Доводилось мне о Горском слышать. Так, значит, ты от него?..
— Не только от него лично. Но раз вы о нем слышали…
— Э, — поморщился Шурканов, — кончай церемонии, вижу же, что свой брат рабочий и не просто рабочий, а наверняка партиец. Так что давай не будем друг другу «выкать».
— Давай! — легко согласился Думанов.
— Я, конечно, понимаю, что зря человека Горский в Петербург не пошлет, и понимаю, что дело деликатное — не всякому расскажешь. Но вот как раз сейчас я собираюсь идти в типографию, где в данное время находится Полетаев. Могу и тебя проводить. Так ведь, дядя Костя? — добавил он, обращаясь к Еремееву.
— Конечно же, проводи.
— А коли так, то пошли.
— Но… — замялся Думанов, — там внизу наружное наблюдение, сам видел филеров, когда шел сюда.
Еремеев с Шуркановым снова переглянулись, но на этот раз с улыбкой. Заведующий редакцией встал из-за стола, подошел к окну, поглядел на улицу, ткнул мундштуком трубки во что-то видимое ему.
— Вон он стоит, голубчик. Но только ты, товарищ, не обращай на него никакого внимания. Если бы мы на них смотрели, то и газету нельзя было бы выпускать. К нам за день сотни людей приходят, с заметками, с предложениями, за всеми не уследишь… Ну а тебе, как приезжему, в случае чего поможем следы замести. Так что ступайте прямиком. Впрочем, если есть желание, идите через черный ход. Но, по-моему, это хуже, подозрительнее покажется.
Провожая Думанова на Ивановскую улицу, Шурканов успел рассказать коротко об обстановке: рабочие окраины столицы кипят, политические забастовки вспыхивают одна за другой, и почти все — по поводу ленских событий. Такой накал наблюдался, пожалуй, лишь в преддверии революции, семь лет назад. Он поинтересовался, как обстоят дела в Гельсингфорсе, кто из старых партийцев ведет сейчас пропаганду у местных рабочих, есть ли связи с финскими социал-демократами.
Так незаметно дошли до типографии. Но Полетаева на месте не оказалось. Разделавшись с формальностями, связанными с наложением ареста на первый номер газеты, он подписал протокол, распрощался с полицейскими, а потом уехал, не сказав куда, но предупредив, что вернется в типографию к концу дня. Шурканов попробовал тут же из кабинета хозяина типографии позвонить Полетаеву домой. Но звонок оказался безрезультатным — телефонистка сказала, что номер не отвечает. Тимофей заметно приуныл, потому что дорог был каждый час, а время встречи с кем-нибудь из Петербургского комитета отодвинулось по крайней мере до вечера.
Они молча вышли из типографии.
— Я вижу, ты расстроился, товарищ, — участливо сказал Шурканов. — Может, я чем-нибудь смогу помочь?
Думанов замялся: говорить или нет? Но ведь время… Вот что сейчас ценно. В конце концов, решил он, Шурканов такой же партийный работник, как и Полетаев, и должен быть связан с Петербургским комитетом, и такому человеку он может довериться. Промедление сейчас смерти подобно. И он сказал, что должен встретиться с представителем Петербургского комитета. Когда Шурканов услышал об этом, глаза его сузились, худощавое лицо стало строже.
— Ты вот что, не сердись на меня, товарищ, но сам понимать должен… Ты приехал без явок, без рекомендаций. Я честно скажу: такую ответственность на себя принять не могу. Дождись лучше Полетаева, пусть Николай Григорьевич сам разберется…
— Да пойми ты, товарищ Шурканов, здесь время никак упускать нельзя!
— Да что за спешка такая? Ведь не восстание же готовится?
— Да, восстание.
— Что?!
Шурканов круто остановился, настороженно оглядел улицу. Она была почти пустой. Лишь по противоположной стороне ковыляли две старушки в серых шерстяных платках и облезлых плюшевых жакетах да вдалеке сворачивала за угол извозчичья пролетка.
— Какое восстание? Где? Когда?
Думанов начал было рассказывать, но Шурканов нахмурился, прервал его.
— Вот что, товарищ, мне сейчас в Государственную думу. Это в Таврический дворец. Хотя день и воскресный, но там для меня кое-какие материалы оставлены. У меня такое предложение. Пройдемся вместе пешком. Хотя и далековато, но зато будет время обо всем поговорить. Согласен? Ну и хорошо!
Они почти все время шли улицами тихими, немноголюдными, только изредка пересекая шумные проспекты. Шурканов объяснил, что сейчас они должны сделать два дела — установить, есть ли за ними хвост, и договориться о встрече с представителем Петербургского комитета. Он попросил сообщить ему кое-какие подробности, пояснив, что, прежде чем организовать встречу, должен будет предупредить членов комитета, о чем идет речь, и заранее убедить их в важности затеваемого дела.
Слушая рассказ Думанова о подготовке выступления, он изредка задавал ему короткие вопросы, уточняя детали. Потом надолго задумался. Минут двадцать шли молча.
Миновав очередной проходной двор, они вышли к ограде Таврического сада, и Шурканов предложил зайти туда. Он выбрал очень укромное место — видимо, не раз бывал здесь. Сад выглядел безлюдным, да и кому была охота гулять в такую промозглую погоду? Стылый ветер с Невы, по которой вот уже дня два шел ладожский лед, раскачивал черные голые ветви деревьев, рябил воду в лужах. Они присели на скамью, стоявшую в глубине длинной пустынной аллеи.
Шурканов, отогнув полу пальто, достал из кармана брюк массивный металлический портсигар, раскрыл его, протянул собеседнику.
— Папиросы «Лаферм» — марка не демократическая, — сказал он, улыбнувшись, — и для рабочего кармана накладная. Но, получая депутатское содержание, стал изредка позволять себе такую вольность, хотя почти все деньги сдаю в партийную кассу…
Думанов взял папиросу, не разминая, прикурил от поднесенной спички, глубоко затянулся. Может быть, в иное время он уловил бы вкус дыма незнакомого дорогого табака, но сейчас ощущал лишь кисловатую горечь — сказывалось не покидавшее его последние сутки нервное напряжение, накопившаяся усталость. Он затягивался глубоко и непрерывно. Его собеседник курил неторопливо, но видно было, что и ему неспокойно — лоб прорезала глубокая складка, под сдвинувшимися бровями почти совсем скрылись небольшие цепкие глаза, их взгляд неподвижно был устремлен в одну точку.
Они молчали все время, пока дымились папиросы, словно сам процесс курения мешал говорить. Когда окурки были брошены за спинку скамейки на мокрую пожухлую прошлогоднюю траву, Шурканов нарушил молчание.
— Прежде чем идти к товарищам, мне важно уяснить еще одно обстоятельство — нет ли все-таки какой-либо возможности удержать матросов от выступления, повременить хотя бы недели полторы… Ведь такие вещи, сам понимаешь, никогда с кондачка не делались. Чтобы подготовить рабочих Петербурга — на это время нужно… Твое сообщение будет как снег на голову для всех.
— Понимаю. Я хорошо понимаю. — Думанов отозвался с такой тоской, будто сам был виноват в сложившейся обстановке. — И комитетчики наши все понимают, но только поверь, товарищ Шурканов, невозможно матросов удержать.
— Да что же — новички у вас, что ли? Или уже разучились на людей воздействовать? Кто там еще у вас в комитете, кроме Горского?
Услышав имена названных Думановым членов комитета, он задумался ненадолго, нерешительно сказал:
— Пожалуй, из этих никого не знаю, но чувствую, что у вас там и впрямь страсти изрядно разгорелись…
— Вот то-то и оно! Ко мне перед отъездом знакомый матрос заходил — Сергей. Молодой парень совсем, по службе — первогодок, но ты бы видел, товарищ Шурканов, как он в драку рвется, горит весь, готов голыми руками биться, горло грызть…
Думанову показалось, что собеседник зло усмехнулся:
— Вот-вот, голыми руками… Так у нас и получается — мы голыми руками, а нас пулями, да снарядами. У нас в государстве Российском веками учились, как с бунтами расправляться. У правительства армия обученная, полиция, а тут голыми руками… На рожон лезем!
— Так ведь я к слову, что голыми руками. Если матросы корабли захватят, так это какая силища! Под наведенными орудиями и царский дворец закачается.
Возражая Шурканову, Думанов и не заметил даже, что повторил слова Сергея Краухова, которые он слышал всего сутки назад. Но тогда он возражал матросу, а сейчас был заодно с ним, словно за последние сутки что-то невидимое, но неразрывное связало их помыслы. Отправляясь с заданием уведомить Петербургский комитет партии о восстании, Думанов тем самым как бы давал согласие идти до конца с теми, кто три дня спустя в открытую схватится с врагом, и теперь он невольно прибегнул к их аргументу.
— Если корабли захватят, — задумчиво повторил его слова Шурканов, — если это удалось бы… Ну да ладно — не будем сейчас попусту гадать, как и что получится. Понимаю, что дело настолько неотложное, что промедление смерти подобно. Вот что: брошу я к черту все дела, займусь только твоим, вернее вашим, гельсингфорсским. Только скажу прямо: трудную задачу ты задал. Не могу поручиться, конечно, что именно так и будет, но только почти уверен, что товарищи из Петербургского комитета незамедлительно по этому делу соберутся и наверняка с тобой встретиться захотят. Давай условимся таким образом: сегодня я разыщу кого смогу, а завтра опять встретимся или же я кого-нибудь от себя пришлю. Ночевать-то есть где?
— Есть. У знакомого с Путиловского.
— Тогда так договоримся. Дам я тебе один адресок, куда тебе завтра явиться надо. Там тебя надежный товарищ встретит и проведет куда надо. Где живет твой знакомый с Путиловского?
— На Петергофском шоссе, за Нарвской заставой.
— Ну так это примерно в том же районе. Ни номера дома, ни квартиры никому не называй, квартира глубоко законспирированная. Тебе, в силу обстоятельств, доверяю. И еще одно: в Питере нынче осведомителей развелось видимо-невидимо. Охранка свирепствует. А потому никому ни слова, даже знакомым.
— Это для меня ясно и без совета…
— Ладно, не обижайся. Время такое, когда всего опасаться приходится. Я и сам уже опасаться начал — пойду, думаю, к товарищам советоваться, а вдруг среди них провокатор? Оторопь берет от одной мысли… А случиться такое может. Словом, давай договоримся: и ты и я вдвойне осторожными будем.
Перед расставанием Шурканов написал на клочке бумаги адрес, посоветовав выучить его наизусть, а бумажку уничтожить. Рассказал, где можно за небольшую плату перекусить по дороге, и поинтересовался, не нуждается ли Думанов в деньгах. Услышав, что не нуждается, он с сомнением покачал головой.
— Ты это не от щепетильности? Нашему брату, рабочему нечего друг друга стесняться. Сегодня я тебя выручу, завтра — ты меня. И все-таки не надо? Ну гляди… А теперь давай условимся, как расходиться будем. Хвоста за нами вроде бы и нету, но береженого бог бережет. Сейчас пройдешь прямиком на соседнюю улицу, свернешь налево и через три дома арку увидишь. Там еще один проходной двор. Но только там проход не прямиком пойдет, а коленом вправо свернет и выведет тебя на улицу, где трамвай ходит. Как раз подле остановки и выйдешь. На трамвае и уедешь. Уяснил?
— Уяснил, товарищ Шурканов, а ты сам как же?
— А я в подворотне первого двора задержусь. Если все же за нами опытный шпик увязался, которого мы не заметили, то, увидев меня, он мимо по улице пойдет, а коли во двор сунется, то я его задержу. А сейчас пошли, а то совсем продрогли…
Уже миновав подворотню, ведущую во двор, Думанов оглянулся и увидел, что Шурканов, сложив ладони, прикуривает на сквозном ветру.
ДОЛЯ МАТРОССКАЯ
«Я не остановлюсь перед крайними крутыми мерами, если потребуется, введу вместо розги плеть, вместо одиночного строгого заключения — голодный недельный арест, но, должен сознаться, опускаются руки… Вчера я посетил крейсер «Диану», на приветствия команда ответила по-казенному, с плохо скрытой враждебностью. Я всматривался в лица матросов, говорил с некоторыми по-отечески; или это бред уставших нервов старого морского волка, или я присутствовал на вражеском крейсере, такое впечатление оставил у меня этот кошмарный смотр».
Темные клочковатые облака нескончаемой чередой проплывали над Финским заливом, просыпая местами косой холодный дождь на тусклую морщинистую поверхность моря, на редкие подтаявшие льдины. С палубы ледокола, державшего курс на Кронштадт, линия горизонта совсем не просматривалась — расплывалась в серой дымке. В пустынном море — ни корабля, ни рыбацкой лодки. Лишь ноздреватые, потерявшие белизну льдины время от времени попадали под острый форштевень ледокола. Не сбавляя хода, корабль легко врезался в рыхлый лед. Раскрошенные куски проплывали вдоль борта, быстро терялись из вида в белесой воде.
Порывистый ветер гудел в снастях корабля, сдувал с двух его труб столбы черного дыма, подрезая их у самого основания, свивал в жгут, рвал в клочья, заставляя стелиться дым над самой водой. Порою ветер швырял холодные крупные капли дождя в лицо Сергея Краухова. Бескозырка и шинель быстро набухали от влаги, становилось знобко. Но идти вниз, к четверым попутчикам-матросам в душный кубрик, покинутый полчаса назад, Сергею не хотелось. Однако новая дождевая туча все же заставила его перейти на другой борт, укрыться от дождя и ветра за палубной надстройкой.
Здесь, на корабле, Краухову не с кем было поделиться своими мыслями. Товарищи, с которыми он проходил службу на «Цесаревиче», остались в теперь уже далеком Гельсингфорсе, а с теми матросами, вместе с которыми его переводили в Кронштадт, он пока еще не успел познакомиться — все они были с разных кораблей. Только старшего группы — унтер-офицера Малыхина знал по службе на «Цесаревиче».
Малыхин внешне нетороплив, но чрезвычайно собран, малоразговорчив, всегда спокоен. На корабле вошла в поговорку его недюжинная физическая сила. Сергей сам был свидетелем, когда однажды на берегу Малыхин на спор легко, без видимых усилий разломил лошадиную подкову.
С Крауховым они сошлись и быстро подружились на почве общей любви к технике. Оба прекрасно знали свое дело, но Сергей признавал, что у Малыхина знаний все же побольше. До службы он работал в Москве на маленькой электростанции фирмы «Вестингауз», посещал бесплатные курсы, организованные для рабочих энтузиастом-инженером, читал специальную литературу по электротехнике. Кроме этих книг, никаких других в руки не брал. Однажды Сергей притащил с берега переданную ему Думановым нелегальную брошюру, но Малыхин только перелистал ее и тут же возвратил, сказав, в политику лезть не хочет. Однако Сергей чувствовал, что доверять ему можно всецело, и как-то рассказал ему о митинге на берегу. Малыхин внимательно выслушал его, но потом махнул рукой и сказал, что все это ерунда на постном масле, плетью обуха не перешибешь. Сергей злился, но Малыхин осадил его, не дал разгореться запальчивости.
Так и случилось, что вроде бы и были по-товарищески близки они друг другу, а вот о восстании знал из них только один.
Здесь, на мокрой палубе, на холодном ветру ледокола, Сергей особенно остро почувствовал себя одиноким. Ох, как нужно было ему сейчас, чтобы рядом находился кто-нибудь из своих, посвященных, как и он, в тайну грядущего события, которому суждено вскоре потрясти всю Россию. Но событие должно было произойти где-то там, в десятках миль на запад, где-то на переходе из Гельсингфорса в Ревель, и произойдет оно без него, матроса второй статьи Краухова, которого приказ по службе вырвал из среды друзей, из привычных уже условий и погнал на новое место — в Кронштадт.
Мысль Сергея все время возвращалась к одному — к тому, что должно было произойти через два дня. Он представил идущую к Петербургу эскадру — растянувшиеся в кильватер серые корабли, над которыми реют красные флаги. Один за другим входят они в устье Невы, разворачивая орудийные башни, и от них трусливо разбегаются городовые, скачут прочь от города испуганные казаки. А набережные Невы заполняются густыми толпами ликующего народа…
Он так задумался, что даже не заметил подошедшего. Мичман в мокрой шинели и надвинутой на нос набухшей от влаги фуражке неторопливо прошел мимо Краухова, скользнул по нему равнодушным взглядом, небрежным взмахом руки ответил на приветствие и пошел вдоль борта. Сергей, вытянувшийся по стойке «смирно» при виде офицера, теперь расслабился, прислонился спиной к переборке. Над матросом второй статьи Крауховым, как и над каждым из его товарищей, возвышалась целая пирамида начальства — командир отделения и взводный, старший офицер и командир корабля, командующие бригадой, эскадрой, флотом, а потом еще и морской министр. Каждый офицер, начиная от мичмана-взводного, был для матроса не просто командиром, но человеком из другого, враждебного ему мира, где не знают заботы о куске хлеба, живут в сытости и достатке, всасывают с молоком матери чувство пренебрежения к мужичью.
Офицером флота Российской империи мог быть только дворянин — иные сословия в эту касту не допускались. Так было заведено еще два века назад, так было и сейчас. А вот состав матросов за каких-нибудь два десятилетия изменился коренным образом. Когда корабли ходили под парусами, матросов поставляла флоту российская деревня. В ту пору все на корабле делалось вручную, и более всего в матросе ценилась физическая сила и ловкость. Вчерашние мужики, одетые в матросскую форму, видели в офицере привычного и понятного им с детства барина. Отношения между ними складывались в устоявшихся рамках. Привычными были и барский окрик, и подзатыльник, и розга… И хотя все это вызывало чувство внутреннего протеста, но ощущалось оно как бы глухо, резких форм не принимало и увязало как в тине в воспитываемой веками покорности.
Иная обстановка сложилась, когда на смену деревянным кораблям пришли стальные, начиненные машинами, механизмами, сложной аппаратурой. Тогда-то и выяснилось, что полуграмотный крестьянский парень попросту не в силах постичь никогда не виданных им машин. На флот пошли новобранцы из городов — с заводов и фабрик. Они прекрасно разбирались в паровых котлах и турбинах, в минных аппаратах и динамо-машинах, но зато принесли с собой дух свободомыслия, внутреннего непокорства, противодействия, рабочую солидарность.
В стальных коробках кораблей оказались лицом к лицу представители самых враждебных друг другу классов России. И между ними то и дело возникали столкновения, принимавшие самые резкие формы.
В революции 1905 года царизм спасла оставшаяся верной ему армия. Но флот тогда почти весь поднялся против самодержавия. Вслед за «Потемкиным» были восстания на «Очакове», на крейсере «Память Азова». С оружием в руках поднялись матросы Кронштадта, Свеаборга, Севастополя, Владивостока… Восстания были подавлены верными царю воинскими частями с помощью пушек и пулеметов. Но и после революции, когда огромная страна «умиротворенно» задыхалась в пеньковой удавке столыпинской реакции, когда силы народного сопротивления были подорваны, на флоте по-прежнему не было спокойствия. Машина репрессий работала вовсю, но и ей оказалось не под силу преодолеть матросское сопротивление…
За год службы Краухов насмотрелся многого. Провинившихся матросов оставляли месяцами без увольнения на берег, сажали в карцер, отдавали под суд, направляли в дисциплинарные команды, где официально разрешались наказания розгами, сажали в специально для нижних чинов построенные тюрьмы. Но не проходило месяца, чтобы не проявлялось бы вновь матросское неповиновение. Сам Сергей, уже дважды изведавший карцера, только чудом удерживался от вспышек гнева. А вот его товарищ — всегда угрюмый нижегородец Фома Соленов — сорвался. Доведенный до отчаяния издевательством мичмана барона Груббе, который называл его не иначе, как свиньей и грязным недоноском, матрос однажды вечером подкараулил обидчика в коридоре и ткнул его заточенным напильником в шею. Барон отлежался в офицерском госпитале в Петербурге, восстановил силы в имении у тетки близ Ревеля, а матроса первой статьи Соленова по приговору военно-морского суда повесили на специально оборудованном плацу неподалеку от пристани Лисий Нос.
Вспоминая о погибшем товарище, Сергей каждый раз утешал себя тем, что уже недалек час расплаты.
Промерзнувший на палубе, Краухов уже хотел было спуститься в кубрик, но в этот момент матросы из его группы вместе со старшим поднялись наверх.
Малыхин подошел к Краухову, молча стал рядом, вглядываясь в сумеречную даль Финского залива.
— Гляди, Серега, Толбухин маяк прямо по курсу.
Но напрасно Сергей пытался разглядеть его — на горизонте все пропадало в дымке. Но через несколько минут впереди над самой водой вспыхнула желтая звездочка — открылся Толбухин маяк. Малыхин пояснил, что до Кронштадта остался еще час с небольшим ходу.
Однако прошло еще добрых три часа, прежде чем ледокол миновал внешний рейд и уже в полной темноте пришвартовался в самом конце причала Купеческой гавани.
Тусклый свет фонаря освещал наваленные на деревянном причале ящики, бочки, бухты троса. Стоявший под фонарем высокий офицер приложил руку к козырьку, приветствуя кого-то на борту ледокола, спросил с ленцой:
— Как дотопали, Николинька?
— Как летучие голландцы, — с такой же ленцой в голосе ответили с палубы, — в гордом одиночестве. Но, кстати, льды уже не в счет, можно на Маркизовой луже летнюю навигацию открывать…
Сергей уже знал, что Маркизовой лужей офицеры называют Финский залив из-за его крайнего мелководья. Но продолжения разговора он не услышал, потому что Малыхин приказал всем забирать из кубрика свои вещи и выходить на берег.
Они сошли по трапу на пристань, поставили вместе рундуки. Малыхин подошел к стоящему возле фонаря офицеру, лихо козырнул, доложил, что команда матросов имеет назначение на линейный корабль «Император Павел I». Офицер коротко ответил, что идти надо на Пароходный завод, корабль ошвартован у заводской стенки.