По мере как человеческий род распространялся, заботы умножались вместе с человеками различие в состоянии и положении земель, перемены времен в году, могли их принудишь чтоб они и способ своей жизни отменяли. Бесплодные годы, продолжительные и холодные зимы, жаркие лета, поджигающие все, требовали от них нового досужества. При морях и реках вымыслили они уду, и сделались рыболовами и ихтиофагами, то есть: рыбоснедателями. В лесах поделали они луки и стрелы, и стали охотниками и воинами, в хладных странах покрывались они кожами тех зверей, которых они побивали: гром, или огнедышащая гора, или какай ни есть счастливый случай, дал им узнать огонь, новый способ против жестокого зимнего морозу, научились они сохранять сию стихию, и производить оную, а наконец на ней приуготовлять себе мясо, которое до того пожирали они сырое.
Такое часто употребляемое приложение разных вещей к себе самому, и потом одних ко другим между ими, долженствовало естественно произвести в разуме человеческом примечание о некоторых сношениях. Сии сношения, которые мы выражаем словами, великого, малого, сильного, слабого, скорого, медлительного, боязливого, смелого, и другие подобные понятия, по надобностям им сравниваемые. И почти бессмысленно, произвели наконец в нем некоторый рол рассуждения, или лучше сказать, разум машинальный, который ему показывал предосторожности самые нужнейшие для его безопасности.
Новые просвещения, выводимые из сих открытий, умножали его превосходство пред прочими животными, которые он и уразумел. Он приучился расставлять на них тенета; обманывал их тысячью разными образами; и хотя многие его превосходили силою в сражении, или скоростью в бегстве; однако он над теми самыми, которые могли его вредить, или могли служить ему, сделался со временем бичом первых и господином последних. Таким то образом первый взор возведенный на самого себя, произвел в нем первое действие гордости; таким-то образом он едва зная различать чины, и ставя себя в первых по целому своему роду, приуготовлялся издалека требовать того первенства и по своей особе.
Хотя подобные ему не были для него таковыми, какими суть для нас нам подобные, и он почти не более имел сообщения с ними, как и с прочими животными, однако они не были забвенны в его примечаниях. Сходства, которые он по времени между ними, между собою и супружницею своею усмотреть мог, заставляли его рассуждать и о тех сходствах, которых он не видал; а усмотрев что все они вели себя так точно, как бы он учинил и сам при таковых обстоятельствах, заключил он, что способе их жизни, мыслей и чувствований, был совершенно сходен с его способом, и сия важная истинна глубоко вкореняясь в его разуме, довела его по некоему предчувствию столь же достоверному, не гораздо скорейшему как диалектика, следовать наилучшим правилам в своем поведении, которое для выгоды и безопасности своей приличествовало ему иметь с оными.
Научившись по опытам, что любовь к благосостоянию есть единственное движущее действ человеческих, нашел он себя в состоянии различать редкие те случаи, в которых общая польза долженствовала заставить, чтоб он положился на вспоможение себе подобных, и еще реже тех другие, в которых желание многим к одному предмету простирающееся долженствовало его принудить, чтоб он им не доверялся. В первом случае, он соединился с ними в стадо, или, по крайней мере, некоторым вольным сообществом, которое никого не обязывало, и не долее продолжалось, как та мимоходящая нужда, которая оное составила. Во втором же случае, каждый искал приобрести свои выгоды, или открытою силою, если он мнил иметь к тому возможность, или искусством и тонкостью, если чувствовал себя против других слабее.
Сим-то образом люди могли приобрести себе нечувствительно некоторое грубое понятие об обязательствах взаимных, и о пользе происходящей от исполнения оных, но столько лишь колико мог востребовать настоящей и чувствительной прибыток; ибо, предвидение было для них ничто; и не только чтобы пещись о будущем отдаленном, они не помышляли и о завтрашнем. Когда потребно было им поймать оленя, каждый знал верно для того хранить место свое; но если бы заяц пробежал по близости кого-нибудь из них, то нет сомнения, чтобы он не бросился за ним без всяких мыслей, и что достигнув своей добычи, весьма бы мало помнил, что чрез сие лишит он своих товарищей их добычи.
Легко разуметь можно, что такое сообщение не требовало языка гораздо обширнее тех, какие имеют вороны, или обезьяны, собирающиеся стадами почти таким же образом. Крик без ясного произношения, множества телодвижений, и некоторые подражательные шумения долженствовали составлять чрез долгое время всеобщий язык; к чему прилагая во всякой стране несколько звуков яснее произносимых, и по согласию принятых, которых, как уже я сказал, установление истолковать гораздо не легко, стали они иметь языки всякой особливо. Но грубые, несовершенные, и почти такие, какие ныне многие дикие народы имеют. Я пробегаю как молния множество веков, принужден будучи к тому течением времени, изобилием вещей, о которых я говорить имею, и приращениями в началах почти нечувствительными; ибо, чем более происшествия были медленны, тем скорее их описывать.
Сии первые приращения подали, наконец, человеку способы делать гораздо тех быстрейшие, и чем более разум просвещался, тем паче искусство доходило до своего совершенства. Скоро перестав засыпать под каждым древом, или уходить в пещеры, нашли они некоторый род секиры из камней крепких и резких, которые служили им на подсечение дерев, на ископание земли, и к сооружению шалашей из сучьев, кои потом вздумали обмазывать грязью и глиною. И сия-то была эпоха или зачало первой перемены, в которой произошло установление и разделение семейств, и в которой вошел никакой род собственности, из чего, может быть, произошли уже многие свары и сражения. Между тем, как сильнейшие вероятным образом были первые, кои устроили себе жительства, чувствуя себя в состоянии защищать оные, то думать надобно, что слабые за лучшее и безопаснейшее почли подражать им, нежели покушаться изгонять их из жительства, а что принадлежит до тех, которые имели уже шалаши, то чаятельно, что каждый из них мало думал присвоить шалаш соседа своего, не столько для того, что оный ему не принадлежал, сколько ради того т что он был ему бесполезен, и что он не мог им завладеть не подвергнув себя сражению весьма жестокому с тем семейством, которое занимал оный. Первые откровения сердца были действом нового состояния, соединяющего в общее жилище супругов, родителей и детей; привычка жить вместе произвела в них самые приятнейшие чувствования, какие только известны человекам, то есть, любовь супружескую и любовь родительскую. Каждое семейство учинилось маленьким обществом, тем паче соединенным, что взаимное прилепление и вольность были оного единственными узами, и тогда-то установилось первое различие в образе жизни между обоих полов, которые до того имели оной одинаковый. Женщины стали домоседнее, и приучились потому быть стражами хижин своих и детей, между тем как мужчина ходил искать общей пищи. Оба пола начали также чрез жизнь несколько нежнейшую против прежней терять нечто из своего свирепства и храбрости, но если каждый особливо стал не столько способен побеждать диких зверей, то в возмездие стало гораздо свободнее собираться для сопротивления оных вообще.
В сем новом состоянии при жизни простой и уединенной, при надобностях весьма ограниченных, и с орудиями, которые вымыслили для прокормления себя, люди, пользуясь весьма великим досугом, употребили оной к примышлению себе разных новых выгодностей, родителям их неизвестных, и сие-то было первое иго, которое они на себя наложили неумышленно, и первый источник тех горестей, которые они приуготовляли своим потомкам: ибо, кроме того, что продолжали они таковым образом ослаблять души свои и тела, сии выгодности потеряли по привычке почти все свое услаждение, и в то самое время переродились в подлинные надобности. Лишение оных стало гораздо мучительнее, нежели обладание их было сладостно, и так люди стали несчастливыми теряя их, не будучи счастливыми в обладании оных.
Здесь видимо несколько лучше то, как употребление слова установлялось, или доходило до совершенства нечувствительно в недрах каждого семейства; и можно еще догадываться, как могли разные особенные причины распространить язык и ускорить его приращением, учинив оный гораздо нужнейшим. Великие наводнения, или трясения земли, окружили когда-нибудь водами, или стремнинами, места обитаемые; перемены земного шара отделили и рассекли па части, то есть, на острова, матерую землю. Вразумительно, что между людьми, таким образом, сближенными, и принужденными ж ишь совокупно, скорее долженствовало установиться наречие общее, нежели между теми, которые вольно бродили в лесах на матерой земле. Таким образом, весьма то возможно, что после первых опытов мореплавания островские жители принесли к нам употребление слова, а по меньшей мере, весьма то вероятно, что общества и языки получили начало свое в островах, и дошли до некоторого совершенства, прежде нежели стали известны на матерой земле.
Все начинает переменять свой вид, люди бродящие до того в лесах, приняв пребывание более утвержденное, сближаются мешкотно, соединяются в различные толпы и составляют наконец во всякой стране особливый народ, соединенный нравами и свойствами, не по учреждениям и законам, но по од низкому образу жизни, одинаковой пищи, и по общему действию климата. Всегдашнее соседство не преминуло наконец произвести некоторое связание между разными семействами. Молодые люди обоих полов обитают соседственно в хижинах, и от кратковременного сообщения, коего требует природа, произошло потом иное не меньше того приятное, но гораздо прочнейшее чрез всегдашнее обхождение. Приучаются рассматривать разные предметы, и делать сравнения, приобретают нечувствительно понятия о достоинствах и красоте, которые производят чувствования преимущественные. Частое свидание стало причиною, что наконец без свидания и обойтись не можно было. Никакое чувствование нежное и приятное вселяется в души, и от малейшего сопротивления становится стремительным неистовством, ревность возбуждается вместе с любовью, несогласие торжествует, и самой приятнейшей изо всех страсти в жертву приносится кровь человеческая.
По мере как понятия и чувствования одни за другими следуют, разум и сердце упражняется, род человеческий от часу более укрощаемым становится, обязанности оного распространяются, и союзы становятся ближайшими. Привыкают собираться пред шалашами, или вокруг какого дерева, пение и пляски, истинные чада любви и праздности, учинились забавою, или лучше сказать, упражнением как мужей, так и жен праздных и в толпы собранных. Каждый начал рассматривать других и желал быть от них примечаем; и почтение общее возымело цену. Кто лучше плясал, или пел, кто был пригожее, сильнее, проворнее, или велеречивее, тот больше был уважаем; и сей-то был первый шаг к неравенству, а в тоже самое время и к пороку. От сих первых преимуществ родились уже с одной стороны тщеславие и презрение, а с другой стыд и зависть; а закваса, причиняемая от сих новых дрожжей, произвела, наконец, составы, пагубные благополучию и невинности.
Как скоро люди начали ценить себя взаимно, и понятие об уважении основалось в их разуме; так всякой мнил к тому иметь право, и невозможно уже стало ни пред кем в том погрешить без наказания. Оттуда произошли первые должности к вежливости, даже и между диких; и от того-то всякая с произволением сделанная вина стала быть обидою, потому что вместе с озлоблением, происходящим от обиды, обиженной находил в нем еще и презрение к своей особе, которое часто бывает несноснее самого озлобления. Таким образом, когда каждый наказывал за оказанное ему презрение, по мере того как сам себя почитал, то мщения стали ужасными, а люди кровожаждущими и мучителями. Вот точно та степень, до которой дошли большая часть диких людей, кои нам известны. А то произошло от недовольного различения идей, и от непримечания сколько сии народы были уже далеко от природного состояния, что многие поспешно заключили, якобы люди естественно суть мучители, и что потребно градоначальное учреждение для его укрощения, между тем как нет ничего короче человека в первобытном его состоянии, когда он, будучи помещен природою в равном расстоянии как от несмышлености скотов, так и от пагубного просвещения человека гражданского, и ограничен равно побуждением и рассудком сохранять себя от устрашающего зла, природною жалостью удерживается творить зло кому-либо, не будучи к тому привлекаем ни чем, хотя бы и сам оное от другого претерпел. Ибо по основанию мудрого Локка, не может там быть, обиды, где собственности нет.
Но должно примечать, что начавшееся общество, и сношения между людьми установленные, требовали качеств отличных от тех, которые они имели в первоначальном своем установлении, что когда нравственность начала входить в действия человеческие, и как прежде законов каждый был единым судиею и мстителем обид им претерпеваемых, то доброта, приличная сущему естественному состоянию, не приличествовала уже рождающемуся обществу что надлежало наказаниям сделаться гораздо строжайшим, по мере как случаи к обиде стали учащательнее, и что страх наказаний должен был заступать место обуздания законов. Таким образом, хотя люди стали не столь уже терпеливы, и естественная жалость почувствовала некоторую перемену; но сей период открытия человеческих способностей, составляя точную средину между беспечности состояния первобытного и наглой силы нашего самолюбия, долженствовал быть самою счастливейшею и продолжительнейшею эпохою. Чем больше рассуждать будешь о сем, тем более увидишь, что сие состояние было наименьше подверженное переменам, и наиполезнейшее для человека,[17] и что не долженствовало ему из того выйти, разве чрез некоторый пагубный случай, которому для общей пользы надлежало бы не быть никогда. Пример диких, кои почти все найдены на сей степени, кажется, утверждает, что род человеческий сотворен дабы остаться ему всегда таковым, что сие состояние есть подлинная младость света, и что все дальнейшие приращения имели только вид приближения к совершенству каждого во особенности, а в самом деле были приближением к глубочайшей старости целого рода.
Доколе люди довольствовались своими поселянскими хижинами, доколе ограничивались они тем, чтобы сшивать одежду себе из кож терновником и рыбными костьми, украшаться перьями и раковинами, малевать тело свое разновидными красками, доводишь в совершенство или украшать свои луки и стрелы, делать острыми каменьями некоторые челночки рыболовные, или некоторые грубые орудия к музыке, словом, доколе прилежали они только к таким трудам, которые каждый мог исправлять один, и к художествам, которые не требовали многих рук, дотоле жили они вольны, здравы, благодетельны и счастливы, столько как могли таковы быть по природе своей, и продолжали пользоваться между собою приятностью сообщения независимого: но с того часа, как человек возымел надобность в помощи другого; как только приметили, что полезно одному иметь запасов против двух, то равенство скрылось, и ввелась собственность, стал труд нужен, и пространные леса переменились в веселые поля, которые надлежало орошать потом человеческим, и на которых вскоре увидели невольничество и бедность, зарождающееся и возрастающее купно с жатвою.
Металлургия и земледелие были те два художества, которых изобретение произвело сию великую перемену. Для стихотворца злато и серебро, но для философа железо и хлеб, привели людей к гражданской жизни, и погубили род человеческий. И так оба оные художества не были известны диким американцам, которые потому остались всегда таковыми, да и прочие народы кажется также оставались в варварстве, пока имели они одно из оных без другого: и сия может быть единая из лучших причин, для чего Европа, если не скорее, то, по крайней мере постояннее и лучше других частей света просвещалась, то есть: что она равномерно изобильнее оных в железе и плодороднее хлебом.
Весьма трудно догадаться, как люди дошли до того, что стали знать и употреблять железо: ибо невероятно, чтоб они вообразили сами собою доставать оное из рудников, и делать надлежащие приготовления для литья оного, не зная наперед что из того произойдет. С другой стороны, меньше можно приписать сие открытие некоторому нечаянному возгоранию, потому что оная руда родится только в местах сухих, и немеющих ни древ, ниже какого былья, так что можно было бы сказать, что природа как нарочно принимала предосторожности, дабы сокрыть от нас сию несчастную тайну. И так остается одно только чрезвычайное обстоятельство какой-нибудь огнедышащей горы, которая выбрасывая слитые металлов руды, могла примечателям подать мысль, чтоб подражать сему естественному действию, но и притом надлежит в них полагать великую смелость и предусмотрительность, чтобы пожелали они предпринять такую тяжкую работу, и могли б представить себе из такой отдаленности те выгоды, которые они могли из того получить, а сие принадлежит уже таким разумам, кои были бы гораздо искуснее, нежели как сии долженствовали тогда быть.
Что принадлежит до земледелия, то основание его было известно гораздо за долго пред тем, нежели произведение в дело установилось; и почти невозможно, чтоб люди упражняющиеся непрестанно получать сведение свое от древ и разных былей, не возымели довольно скоро понятия о путях природою употребляемых к произведению растений; но досуг их по-видимому обратился весьма уже поздно к сей стороне, или для того, что как древеса, которые при охоте и рыбной ловле снабжали их довольною пищей, не имели нужды в их попечениях, или за незнанием как употреблять хлеб, или за неимением орудий для орания земли, или за не предвидением надобностей будущих, или наконец за неимением средств к воспрепятствованию чтоб другие не присвоили себе трудов их: но учинившись после того искуснее, можно думать, что камнями резкими, и заостренными рожнами, начали они землю рыть и обсеивать каким-нибудь овощем, или кореньем около своих шалашей, гораздо за долго прежде нежели узнали как хлеб приуготовлять, или иметь орудия потребные ко хлебопашеству великим числом, не упоминая того, что для употребления себя к такому упражнению и обсеиванию земли, должно было согласишься наперед несколько потерять, дабы потом приобрести более; предосторожность весьма далекая от состояния ума в диком человеке, который, как я уже сказал, с великим трудом может помышлять, поутру о надобностях своих к приближающемуся вечеру.
И так изобретение других художеств было надобно, дабы принудить человеческий род прилежать к земледелию. Как только нужны стали люди для сплавления и ковки железа, то нужны также стали другие люди для прокормления оных. А чем более число мастеровых стало умножаться, тем менее стало рук для запасу общего пропитания, хотя не менее было зевов к пожиранию оного; и как стали потребны одним съестные припасы на промен их железа, другие нашли тайну употреблять железо к размножению съестных припасов. От того завелось с одной стороны хлебопашество и земледелие, а с другой искусство как обрабатывать металлы, и умножать оных употребление.
От орания земли последовало по необходимости разделение оной, а из собственности единожды признанной, первые правила правосудия: ибо, чтобы отдать каждому принадлежащее ему, должно было, чтобы каждый мог что-нибудь иметь свое. Сверх того, как люди начали обращать вид свой к будущему времени, и видели у себя все некоторое стяжание, которого лишиться можно, то не было ни единого кто бы не боялся возмездия себе за обиду, которую бы он причинил ближнему. Сие происхождение тем паче естественно, что не возможно понять идеи о рождении собственности иначе, как от труда рук, ибо для присвоения вещей человеком несотворенных, не видно, чтобы такое он мог употребить, кроме своей заботы. Сей единый только труд, который давая право земледельцу над произращением земли им обрабатываемой, дает ему оное следственно и над тем местом, которое он обсеял, по крайней мере, до жатвы. И таким образом от году до году сие обладание продолжаясь, легко переменяется в собственность г когда древние, говорит Гроций, Церере приписали имя законодательницы, и праздник, торжествуемый в честь ее Фесмофориями, то они чрез сие давали знать, что раздел земли произвел новый род права, то есть, права собственности отличное от того, которое происходит от закона естественного.
Дела в таковом состоянии могли бы остаться равными, если бы таланты были ровны, и чтобы, на пример, употребление железа, и поедание припасов, имели всегда верное равновесие, но размерность сего, будучи ни чем не подкрепляема, вскоре стала нарушена, сильнейшие стали больше работать проворные находили со своей стороны лучшие способы получать прибыток от своих трудов, разумнейшие изыскивали средства сокращать работу свою, земледелец имел больше надобности в железе, или коваль более в хлебе, и, работая равно, один вырабатывал много, между тем как другой с нуждою мог пропиваться. Сим-то образом неравенство естественное означается нечувствительно купно с неравенством сообразительным, и разности между людьми открывающиеся чрез разности обстоятельств становятся еще чувствительнее, долгопребывательнее в своих действиях, и начинают в таковом же размере иметь участие в жребии всех сограждан.
Когда дела достигли до такой степени, то легко можно вообразить прочее. Я не стану здесь описывать повременного изобретения всех прочих художеств, приращения языков, опытов и употребления талантов, неравенства в имении, благоупотребления и злоупотребления богатства, ни всех прочих подробностей последствующих оным, и которые всякой может дополнить, а удовольствуюсь только взглянуть на человеческий род, поставленной в сем новом порядке.
Вот все наши способности открыты, память и воображение в упражнении, самолюбие участвует, рассуждение возымело силу, и разум дошел почти до другого совершенства, какое он иметь может. Вот все качества естественные приведены в действо; чип и жребий каждого человека установлен не по единому количеству имений, и по могуществу услужить или повредить; но по разуму, по красоте, по силе, или искусству, по достоинствам или талантам. И как сии качества одни в состоянии привлечь уважение, то вскоре надобно стало их иметь или притворять: надобно стало для пользы своей показывать себя совсем иначе, нежели как кто был в самом деле. Быть и казаться стали две вещи совсем разные; а из сего различия произошли высокомерие привлекающее себя к почтению, обманчивое лукавство, и все пороки споследствующие оным. С другой стороны человек из вольного к независимого каким он прежде был. Вот уже в рассуждении множества новых надобностей стал подвержен, так сказать, всей природе, а особливо себе подобным и заделался в некотором образе их невольником, даже и тогда, когда бывает их властителем: богатому надобно их услуга, убогому потребна их помощь, посредственность без других обойтись не может, и так должно, чтобы он непрестанно искал чем склонить их в свою пользу, и чтоб они в самом деле или по видимому находили в том свой прибыток, дабы о его прибытке трудиться: а сие делает его обманщиком и лукавцем с одними, наглым и жестоким с другими, и заставляет его облыгать всех тех, в ком имеет он надобность, ежели не возможно ему принудить их чтоб его боялись, или он не находит своих выгод служить им с пользою. Наконец, снедающее честолюбие, желание возвысить относительное счастье свое ее столько по истинной надобности, как для того, чтобы быть выше прочих, вперяет всем человекам ядовитую склонность вредить друг друга взаимно, ревность тайную тем паче бедственную, что для произведения намерений с большею безопасностью приемлет она часто маску благодетельства. Одним словом, равное желание и соперничество с одной стороны, а сопротивление корысти с другой, и всегдашнее скрытое желание получить пользу свою на счет ближнего, все сии вредности суть первое действие собственности и вследствие неотлучное рождающегося неравенства.
Доколе еще не вымыслили знаков изобразительных богатства, то не могло оно в ином состоять, как только в земле и скоте, как единых стяжаниях вещественных, которыми люди обладать могут. Но когда наследства умножились числом и пространством до такой степени, что покрыли всю поверхность земли, и все стали между собою прикосновенны, тогда одни не могли иначе увеличиться как на счет других, оставшие ж сверх числа оных, которых или слабость их, или небрежение, не допустили приобрести из того что-нибудь со своей стороны, ставши убогими не потеряв ничего, потому, что все переменялось около их, а только единые они не переменялись, принуждены были получать или похищать пропитание от богатых. А от того началось рождаться по расположению разных свойств одних с другими господство и рабство, или насильство и похищение. Богатые, с своей стороны едва лишь узнали то удовольствие, которое в господствовании есть, начали прочих презирать, и употребляя прежних рабов своих подвержению новых, не помышляли иного, чтоб только покорить и привести себе в подданство своих соседей, подобясь тем алчным волкам, которые отведав единожды человеческого мяса, отвергают всякую другую пищу и не хотят никого пожирать кроме людей.
Сим-то образом, когда самые могущие, или самые убогие, сделали себе первые из сил своих, а последние из нужд, на имения ближнего некоторый род права равновесного, по их мнениям, праву собственности и равенству нарушенному последовали наиужаснейшие беспорядки. Сим-то образом завладения богатых, грабежи убогих и необузданные страсти купно всех, затушая природную жалость и слабый еще глас правосудия, сделали людей любостяжательными, честолюбивыми и злыми. Между правом сильнейшего, и правом того, кто первый чем-нибудь овладеет, рождались непрестанные споры, которые не иначе решились как сражениями и убийствами.[18] Общество рождающееся уступило место ужаснейшему состоянию войны: и человеческий род, уничиженный и сокрушаемый, не имея уже возможности обратиться вспять на своя следы, ни отречься от приобретений несчастных, которые уже он имел, а трудясь только к стыду своему чрез злоупотребление своих способностей, которые ему честь приносят, привел сам себя, так сказать, на край гибели своей.
Невозможно, чтоб люди наконец не имели рассуждений о состоянии толь горестном, и бедствиях, коими они уже были объяты. Особливо богатые вскоре долженствовали почувствовать, сколько была для них безвыгодна непрестанная война, которую они только одни производили на свой страх, и в которой опасность о жизни была всем общая, а потеря стяжаний особенное. Притом какую бы краску ни старались они давать завладениям своим, однако довольно ощущали, что оные основывались только на беспрочном и злоупотребительном праве, и что как оные приобретены только силою, то равно сила могла и у них отнять их, так что и жаловаться они в оном не могут, и те самые, которых только единое искусство обогатило, почти не могли основать свою собственность на лучших того правах. Как бы ни говорили они, я построил сию стену, я стяжал сию землю трудом моим, но кто дал тебе сии межи, могли бы им ответствовать? и почему требуешь ты платежа на наш счет за труд, которого мы на тебя не полагали? Разве не ведаешь ты, что премножество твоих братьев погибают или страждут, нуждаясь тем, в чем ты имеешь излишество, и что надлежало тебе иметь точное и единодушное согласие от всего человеческого рода, дабы мог ты из общего пропитания присвоить себе все то, что за твоим пропитанием осталось? Лишенный истинных доказательств ко оправданию, и довольных сил к защищению себя, легко сражая каждого в особенности, но сам сражаем кучею разбойников; будучи один против всех, и по причине взаимной зависти, не имея возможности соединишься с равными себе против соединенных врагов общею им надеждою ко грабительству богатый, необходимостью побуждаемый, произнес наконец вымысел самой мудрой, какой никогда еще не входил в человеческий разум, то есть, употребить в свою пользу силы тех самих, которые на него нападали, сделать себе защитителей из супротивников, внушить им другие правила, и дать им иные установления, которые бы для него были столько благоприятны, сколько естественное право было ему супротивно.
В сем намерении предоставив соседям своим ужасность того состояния, которое их всех вооружало друг против друга, которое делало им стяжания их столько же тягостными, как были самые их нужды, и при котором никто не находил своей безопасности ни в убожестве, ни в богатстве, вымыслил он свободно наружным видом обольщающие доводы для приведения их к желанной своей цели.
«Соединимся, – говорил он им, – дабы защищать слабых от утеснения, удержать высокомерных, и укрепить каждому владение ему принадлежащее: установим узаконения, правила суда и мира, которым бы все долженствовали сообразоваться, которые бы не имели лицеприятия ни к кому, и которые бы награждали некоторым образом за своенравие счастья, подвергая равно как сильного, так и слабого должностям взаимным. Одним словом, вместо того, что обращаем мы наши силы против себя самих, соединим все оные в единую высочайшую власть, которая бы нами правила по законам мудрым, покровительствовала и защищала всех членов сообщества, и отражала бы общих и врагов, а содержала нас в и, вечном согласии».
Гораздо менее, нежели равной сему речи, требовалось к привлечению мыслей в людях грубых, коих весьма легко было обольстить, и которые притом имели столько уже распрей и дел, что не могли далее обойтись без посредников, и столько любостяжания и честолюбия, что чрез несколько времени необинуемо потребен был им властитель. Все стекались на встречу своим оковам, думая, что тем укрепляют вольность свою ибо, имея довольный разум чувствовать выгоды установления политического, не имели они довольно испытания, чтоб видеть оного опасности, самые способнейшие предощутить злоупотребление были точно те, которые считали сим самым воспользоваться; да и самые разумнейшие видели, что должно было согласиться на то, чтоб жертвовать частью своей вольности для сохранения другой, как раненый дает отрезать себе руку для сохранения оставшегося своего тела.
Такое было, или долженствовало быть, происхождение сообщества и законов, которые придали новые путы бессильным, и новые силы богатым,[19] истребило бесповоротно вольность естественную, утвердило на веки закон собственности и неравенства, и из искусного похищения учинило право непременное; а к пользе некоторых честолюбивых подвергли на предки весь род человеческий труду, рабству и бедности. Легко можно видеть, как установление единого общества учинило необходимыми и все прочие, и как для сопротивления соединенным силам надлежало также соединиться с другой стороны. Общества, умножающиеся или распространяемые быстро, покрыли непродолжительно всю поверхность земли, и не возможно уже стало найти и единый угол в свете, где нельзя было освободиться от ига, и уклонить главу свою от меча, часто худо управляемого, который каждый человек видел всегда вознесенным над своею головою. Когда право гражданское сим образом сделалось общим правилом всех сограждан; то закон естественный не имел уже места, как только между разных обществ, где под именем права народного, был он умерен некоторыми условиями невыражаемыми, дабы сделать взаимное сообщение возможным, и тем заменить естественное сожаление, теряющее от одного общества до другого всю силу, какую оно имело от одного человека до другого, не пребывает уже более, как только в великих душах некоторых космополитов, то есть, граждан целого света, кои преодолевают вымышленную оную преграду, народы разделяющую, и которые по примеру существа вседержительного, их создавшего и весь человеческий род объемлют своим благоволением.
Сообщества политические таковым образом оставшись между собою в состоянии естественном, скоро раскаялись о тех неудобствах, которые особенных людей принудили из оного выйти, а сие состояние стало паче пагубно между сими великими сообществами, нежели был прежде во особенности между теми, из коих оные сообщества составлены. Отсюда произошли народные войны, сражения, убийства, мщения, которые приводят в ужас природу и оскорбляют разум, и все те отвратительные предрассудки, которые в число добродетелей полагают честь, чтоб проливать человеческую кровь. Самые честные люди научились считать между своими должностями и то, чтоб резать себе подобных; увидели наконец людей убивающихся между собою тысячами, не зная за что, и в единый день сражения происходило более убийств, и более ужаса при взятии одного только города, нежели в естественном состоянии чрез целые веки во всех концах вселенные бывало. Такие суть первые усматриваемые действия от разделения человеческого рода в разные общества. Возвратимся теперь к их установлению.
Я ведаю, что многие приписывали инее начало сообществам политическим, как то, завоевания сильнейшего, или соединение слабых, но в рассуждении того, что я намерен утвердить, все равно какую ни избрать из сих причин; между тем предложенная мною кажется мне самою сходнейшею с природою, по следующим доказательствам: 1) что в первом случае, право завоевания, не будучи правом, не могло основать никакого другого права, поелику победители и побежденный народ остались всегда между собою в войне разве когда парод возврати полную вольность свою, избрал бы самопроизвольно победителя своего себе главою. А до того какие бы договоры ни сочинялись, как оные не могли основаны быть на ином чем, кроме насильства, и следственно ничто суть в самом веществе, то не могло быть в таком положении ни подлинного общества, ни собрания политического, ни иного какого закона, кроме закона сильнейшего; 2) что сии слова сильный и слабый, суть доказательно во втором случае, что в промежутке находящемся между установлением права собственности, или первого захватывающего, и правом правительств политических, смысл сих слов лучше изображается словами, богатый и убогий, понеже в самом деле человек не имел до законов другого средства подчинить себе своих равных, как нападая на их имение, или уделяя им нечто из своего; 3) что как убогие не имели ничего другого потерять кроме единой вольности своей, то была бы от них великая глупость отнимать у себя самовольно то единое достояние, которое им осталось, не получая ничего напромен; а напротив того, как богатые были, так сказать, чувствительны во всех частях своего имущества, то было бы гораздо легче сделать им зло; и следовательно они больше имели нужды принимать предосторожности к сохранению себя от того, и наконец с разумом сходно верить, что вещь какая-нибудь вымышлена скорее теми, кому она полезна, нежели теми, кому причиняет она обиду.
Правление, родившееся не имело постоянного и правильного вида. Недостаток в философии и в испытании не допускали примечать иного, как только настоящие неудобства; и так не помышляли о пособлении прочим, как по мере их наступления. Не взирая на все труды самых мудрых законодателей, состояние политическое пребывало всегда несовершенно, понеже оно было почти случайное причинение, а как оно дурно начато было, то время, открывая недостатки и предлагая способы, не могло никогда уже загладить пороки первого установления, и так беспрестанно делали, так сказать, починки, вместо чтобы надлежало прежде начать тем, чтоб очистить все место, и отдалить все прежние материалы. Как учинил Ликург в Спарте, дабы возвысить потом доброе здание. С начала общество состояло только в некоторых общих условиях, которые каждый особенно соблюдать обязывался, и в которых общество каждому было порукою. Надлежало чтобы опыт показал, сколько такое составление было слабо, и как легко было прислужникам избежать уличения, или наказания за преступления, которым одно только целое общество долженствовало быть свидетелем и судиею; то надлежало, чтоб закон был уничтожаем тысячью разными образами, чтоб неудобства и беспорядки усугублялись беспрестанно, дабы могли наконец помыслить о вверении участным людям опасный залог власти целого общества, и о препоручении судиям того попечения, чтоб наблюдали за советованиями народными: ибо, если сказать, что начальники были избраны прежде нежели союз был учинен, и что служители законов существовали прежде самых законов; то сие будет такое положение, которое возражать важным образом не позволено.
Несправедливее сего было бы рассуждать, якобы народы тотчас бросились в руки начальника во всем самовластного, без условия и бесповоротно, и якобы первое средство промыслить себе безопасность общую, которое вообразили люди гордые и неукротительные, было то, чтоб стремительно предаться в невольничество. В самом деле, для чего поставили они над собою начальников, как не для защищения себя от утеснений, и для покровительства своего имения, вольности и жизни, которые суть, так сказать, стихии составляющие их существо? Но, как в обстоятельствах от единого человека к другому, самое худшее из них, какое могло кому учиниться, есть видеть себя под властью у другого, то не было ли бы против здравого разума начать тем, чтобы обнажить себя и отдать в руки начальнику те самые вещи, для сохранения которых они имели нужду в его помощи? Что равное тому мог бы он им представить за уступку толь предуборочного права? И если бы он осмелился того потребовать под предлогом их защищения, то не получил ли бы тотчас ответа басенного, то есть что ж может нам хуже сего сотворить враг наш? И так, оное неоспоримо, и правило основательное всех прав политических есть то, что народы поставили над собою начальников для защищения вольности своей, а не для порабощения себя оным. «Когда мы имеем князя, – говорил Плиний Траяну, – то для того, дабы он нас предохранил, чтоб нам не иметь господина».
Политики делают о любви к вольности таковые же софизмы, какие философы делали о состоянии природном; по вещам, которые они видят, рассуждают они о вещах разнствующих, коих они не видели, и приписывают людям склонность естественную к порабощению, по той справедливости, с каковою сии, кои в их главах находятся, сносят их господство сами над собою, не помышляя, что вольность, так точно, как невинность и добродетель, тогда только разумеют, пока ею пользую ней, и вкус их теряет так скоро, как только их кто лишится. Я знаю прохлады твоей земли, говорил Брасидас и одному Сатрапу, который сравнивал жизнь Спарты с Персеполем, но ты не можешь знать приятностей моей земли.
Как конь неукротимый вздымает гриву, бьет ногами в землю, и мечется стремительно когда только поднесут к нему удила, а приученная лошадь с терпением сносит хлыст и шпоры: так человек дикий не уклоняет главы своей под иго, которое гражданин сносит без роптания. Он предпочитает самую бурную вольность спокойному покорению. И так, не по уничижению народ, подверженного власти, должно судить о расположении естественном человеческом, в пользу или в противность рабства; по тем чудесам, которые делали все вольные пароды для защищения себя от притеснений. Я ведаю, что первые из сих непрестанно превозносят только мир и тишину, коею они наслаждаются в своих оковах, и что они miferimam feruitutem pacem appellant: но когда я вижу других жертвующих утехами своими, покоем, богатством, могуществом, и самою жизнью, сохранению сего единого блага, столь пренебрегаемого от тех, которые его потеряли; когда я вижу животных рожденных вольными, и ненавидящих неволи, как они разбивают головы свои устремляясь против оград своего заключения, когда я вижу множество диких нагих, презирающих сластолюбие европейское, и отваживающихся на голод, на огонь, на железо и на смерть у для сохранения только своей независимости: то я чувствую, что не рабам принадлежит рассуждать о вольности.
Что принадлежит до власти родительской, из которой многие выводят правительство самовластное и всякое общество; не прибегая ко опытам сему противным, Локка и Сидния, довольно приметить, что ничего в свете нет столь отдаленного от свирепого оного свойства деспотизма, как кротость сей власти, которая смотрит больше на выгоды повинующегося, нежели на пользу того, который повелевает: что по закону естественному отец не долее есть властитель над чадами, как сколько его помощь им потребна; а по прошествии того времени становятся они ровны, и тогда уже сын совершенно не зависит от отца, и должен ему только почтением, а не повиновением ибо признание или благодарность, есть подлинно должность, которую исполнять надлежит, но не право, которого бы можно было требовать. Вместо того чтоб сказать, что общество гражданское выводится от власти родительской, надлежало бы сказать сему противное, то есть, что та от него приемлет свою силу; один человек особенно не мог быть признак отцом многих иначе, как когда они оставались всегда вместе возле него; имение родительское, нал которым он точно властен, суть те узы, кои удерживают детей его от него в зависимости, и он может распределять на части свое наследство по мере того, сколько они будут достойны оного за всегдашнее к нему почтение и послушание его воли. Но весьма далеко от того, чтоб подданные имели ожидать каких-либо милостей, сему подобных от деспота своего; ибо, как они принадлежат ему сами собою и все, что они имеют, или, по крайней мере, так он утверждает; то они доведены до того чтоб принимать, яко милость то самое, что оставляет он и подданным во власть из их собственного стяжания, он делает правосудие когда их грабит, и творит милосердие когда оставляет им жизнь.
Продолжая испытывать таким образом действия чрез право, не найдется более твердости как и истинны в самовольном установлении тиранства, и трудно будет показать действительность такого договора, которой обязывал бы только одну из двух сторон, в котором бы положено было все на одну сторону, а ничего на другую, и который обратился бы в предосуждение одного только обязавшегося. Сия ненавистная система весьма отдалена и ныне от премудрых и милостивых Монархов, наипаче от Королей Французских,[20] как то можно видеть в разных местах указов их, а особливо в следующем месте оного славного сочинения, обнародованного в 1667 году по повелению Людовика XIV.
И так, пускай не говорят, будто Государь не подвержен законам своего государства, понеже предложение противное сему есть истина из права народного, на которую лесть некогда нападала, но которую добрые Государи всегда защищали, как Божество хранящее их государства. Сколь справедливее можно сказать с мудрым Платоном, что совершенное Благоденствие государства состоит в том, чтоб Государю повиновались его подданные, Государь повиновался бы законам, а закон был бы прав, я всегда к благосостоянию общества направляем? Я не остановлюсь здесь для изыскания того, что как вольность есть самая благороднейшая способность человеческая, то не уничижают ли свою природу, не вступают ли в равенство со скотами невольниками побуждения им сродного, не обидят ли и самого Творца своего бытия те, которые отрекаются ничего себе не выговаривая, от самого драгоценнейшего из всех его даров, подвергаются чинить всякие беззакония, которые он нам запрещает, дабы тем только угодить властителю зверонравному или безрассудному, и сей Вышний Создатель должен ли быть паче раздражен видя истребляемую, как обесчещенную самую прекраснейшую изо всех тварей. Я вопрошу только, по какому праву те, кои не страшились уничижить сами себя до сего степени, могли подвергнуть потомство свое равному себе бесчестию, и отречься за него от таких благ, которые оно не от их щедрот имеет, и без которых саман жизнь тягостна всем тем, кои ее достойны суть?
Пуфендорф говорит, якобы как имение переходит к другому по условиям и договорам, так равно можно сложить с себя и вольность свою в пользу кого-нибудь. Сие то, кажется мне, самое дурное рассуждение? ибо, во-первых имение, которое я от себя отрешаю, становится мне совсем чуждою вещью, которой злоупотребление меня не трогает; но то нужно мне, чтоб не злоупотребляли мою вольность; и я не могу, не сделав себя виновником зла, которое меня принудят сотворить, отважить себя сделаться орудием беззакония: сверх того, как права собственности происходят только от согласия и установления человеческого, то всякой человек может по своей воле расположить тем, чем он обладает; но иначе рассуждать должно о дарованиях существенных природы, как то есть жизнь и вольность, коими позволено каждому наслаждаться, и о которых, по крайней мере, сомнительно, чтобы кто имел право отчуждать от себя оные; отъемля у себя первое из сих, уничижаешь свое бытие, отъемля другое, уничижишь его столько, сколько оно от тебя зависит. И так никакое временное благо не может воздать ни за то, ни за другое, то стало уже тем обидеть вдруг и разум и природу, если отречься от них за какую бы то цену ни было. Но когда бы можно было отчуждать вольность свою так, как имение, то разность была бы крайне велика для детей, которые имением отца своего пользуются только по преданию его права, вместо что как вольность есть дар, которой они от природы как люди получили: то родители их не имели никакого права лишить их оной, так что если для установления невольничества надлежало причинить насильство природе, то надлежало ее переменить, дабы непрерывным было сие право, и юрисконсульты, которые с важностью изрекли, что младенец, раздающийся от невольницы, сам невольнике, изрекли то с других словах, что человек родится не человеком.
Таким образом кажется мне весьма то подлинно, что не только правления не начались властью самопроизвольною, которая есть ни что иное, как только повреждение оных, крайнейший предел, и которая их приводит наконец к единому закону сильнейшего, против коего оные были с начала защитою, но еще когда бы и таковым образом они начались, то сия власть будучи по своей естественности не законная, не могла служить основанием правам общества, и, следовательно, и не равенству установленному.
Не входя ныне в изыскания, какие нам еще осталось учинить о естественности договора основательного во всяком правительстве; я ограничиваю себя, следуя общему мнению, тем, что приемлю здесь установление общества политического, как подлинный договор между народом и начальниками им избранными; договор, по которому обе стороны обязываются к сохранению законов по общему условию учрежденных, и составляющих узы их соединения. Как народ, в рассуждении обстоятельств, общества, соединил все свои изволения в единое, то все статьи, о которых сие изволение изъяснится, становятся законами основательными, обязывающими всех членов государства без изъятия, из которых законов один учреждает выбор и власть судей, коим поручено иметь наблюдательство и исполнения прочих законов. Сия власть простирается до всего, что может поддерживать установление общества, не доходя только до применения его. А к тому приобщены почести, приводящие в почтение как закон, так и служителей закона, которым особенно присвояются еще преимущества, награждающие их за те тяжкие труды, каковых доброе установление стоит. Начальники со своей стороны обязываются не иначе употреблять власть ему вверенную, как по намерению поручающих содержать каждого в спокойном обладании ему принадлежащего, и предпочитать во всяком случае пользу общества собственной своей корысти.
Доколе еще опыт не показал, или познание человеческого сердца не дало предвидеть неизбежные злоупотребления такого установления, то долженствовало оно казаться тем лучшим, что те сами, коим препоручалось наблюдение о сохранении оного, более всех имели в том корысти; ибо как правительство и права его, будучи устроены единственно на основательных законах, то сколь скоро бы оное рушилось, толь скоро и правители престали б быть законными. Народ не был бы уже обязан им повиноваться, а когда уже не правители, но закон стал бы составлять существо государственное, то каждый бы по праву возвратился в свою природную вольность.
Когда хотя мало кто с прилежностью рассудит, то сие утвердится еще новыми доказательствами, и по самой естественности договора усмотреть можно, что он не мои быть беспременен, ибо, если бы не было власти высочайшей, которая бы могла быть порукою за верность договаривающихся, и принудить их к исполнению взаимного их обязательства, то договаривающиеся стороны остались бы одни сами судьями в своем собственном деле, и каждая из них имела бы всегда право отказаться от договора, как скоро лишь усмотрела бы, что другая нарушает условия, или как только бы оные условия престали быть ей сходственными. На сем то основании, кажется мне, состоит право сложения власти, ибо, рассуждая так, как мы рассуждаем об установлении человеческом, если правитель, который имеет всю власть в руках своих, и который присвояет себе все выгоды договора, имел однако же право отречься от власти ему врученной, то тем паче народ, который платит за все погрешности начальников, долженствовал бы иметь право отрекаться от зависимости. Но преужасные распри, беспорядки неисчислимые, кои неминуемо привлекла сия бедственная власть, показывают паче нежели все другое, сколько правления человеческие имели нужду во основании гораздо непоколебимейшем, нежели как один только разум, и сколько нужно было то для спокойствия общего, дабы Божеское последовало благоволение, чтоб даровать самодержавной власти мудрость священную и нерушимую, которая бы подданных лишила пагубного оного права, чтоб паковой властью располагать по своей воле. Если бы вера ничего кроме сего блага людям не причинила, то было бы уже и сего довольно, чтоб поставить за долг любить и исповедовать оную и при самых ее злоупотреблениях, понеже она избавляет более от пролития крови, нежели сколько суеверие оной проливает, но мы будем следовать предводительству нашего положения.
Разные образы правительств начало свое производят из большей или меньшей разности бывшими между участных людей, во время установления оных. Ежели человеке был превосходен в могуществе, в добродетели, в богатстве, или в поверенности, то он был избран судиею, и сообщество сделалось Монаршеское, ежели несколько почти равных между собою превосходили всех прочих, то они были избраны все купно и стала Аристократия или правление знатнейших особ тех, которых достаток или таланты были не столь равномерны, и которые меньше отдалились от состояния естественного, оставили себе обще высочайшее управление, и составили демократию или народное правление. Время доказало которое из сих образов правление самое выгодное человекам. Одни остались единственно подвержены законам, другие вскоре стали повиноваться господам. Граждане восхотели сохранять вольность свою, а подданные не помышляли другого, как только чтоб лишить оной своих соседей, не хотя сносить того, чтобы другие наслаждались таким благом, которым они сами не пользовались. Одним словом, с одной стороны стало богатство и победы, с другой благополучие и добродетель.
В сих разных правлениях все начальства были сперва избирательные; и если богатство не превозмогало, то было предпочтение отдаваемо достоинству, которое дает естественною поверхность, и летам, кои приносят испытание во всех делах, и хладную кровь в советованиях. Старейшины Еврейские, Геронты в Спарте, Сенат в Риме, и самая Этимология Французского слова Seigneur, показывает сколько прежде сего была старость почитаема. Чем более избрания упадали на людей старости достигнувших, тем более были оные учащены, и тем более замешательство от них становилось видимо; ввелись происки, зачались разные стороны, которые между собою злобствовали, войны междоусобные возгорелись наконец кровь сограждан была жертвуема мнимому благополучию общества, и уже весьма близко доходили до того, чтобы впасть опять в безначальственное состояние прежде бывших времен. Властолюбие главнейших воспользовалось сими обстоятельствами к тому, чтоб непрерывно продолжить свой чин в домах своих, народ привыкший уже к зависимости, к покою, и к выгодам такой жизни, и будучи уже не в состоянии расторгнуть свои узы, согласился допустить порабощению умножиться для утверждения своего спокойствия; и таким-то образом начальники учинясь наследственными, привыкли почитать начальство как достояние принадлежащее к их дому, а себя почитать же владельцами общества, которого сперва были они только служителями, называть сограждан своих невольниками своими и щипать их как скотину и в числе вещей им принадлежащих, а себя самих нарицать равными богам и Царями Царей.
Следуя за приращениями неравенства в сих разных переменах, найдем мы, что установление закона и права о собственности, был первый его предел, учреждение начальства второй, третий и последний предел было применение власти законной на власть самовольную, таким образом, что состояние богатого и убогого было основано первою эпохою, состоянием могущего и бессильного второю, с третьею состояние господина и раба, которая степень есть самая последняя в неравенстве, и такой предел, к которому, наконец, доходят все прочие состояния, доколе новые перемены не разрушат совсем правления, или не приближат оное к законному установлению.
Чтоб уразуметь необходимость сего приращения, то должно не столько смотреть на причины установления сообщества политического, как на образ, какой оно приемлет в произведении оного установления в действо, также на неудобства, какие оно влечет за собою, ибо пороки делающие нужным установление общества, сами ж делают и злоупотребление оного неизбежным; и как исключая только единую Спарту, где закон особливейше наблюдал воспитание детей, и где Ликург установил такие нравы, кои почти освобождали его от приобщения к тому законов. Законы вообще, не столь будучи сильны как страсти, воздерживают людей не применяя их, то легко было бы доказать, что всякое правление, которое бы без повреждения и колебания шло всегда исправно по предмету своего установления, было бы установлено без нужды, и что страна, в которой бы никто не преступал законов и не злоупотреблял своего начальства, не имела бы надобности ни в начальниках, ни в законах.
Отличности политические по необходимости ведут за собою отличности гражданские. Неравенство, возрастающее между народом и их повелителями, скоро становится чувственно между участными людьми, и оказывается между ними в тысячи разных видов, смотря по разным страстям, талантам и случаям. Начальник не может похитить власть беззаконную, не приведши к себе в преданность некоторых людей, коим он принужден из оной уделить сам некоторую часть. А притом сограждане не иначе допустят себя подвергнуть, как когда уже влекомы от слепого честолюбия, и более взирающим ниже себя нежели выше, господствование сделается им любезнее нежели зависимость, и они согласятся носить узы для того, чтоб могли их налагать на других со своей стороны. Весьма трудно привести к повиновению такого, который не ищет сам повелевать, и самый искуснейший политик не дойдет до того совершенно, чтоб покорить таких людей, кои не желают ничего иного, как только чтоб быть вольными: но неравенство распространяется без труда в душах честолюбивых и подло мыслящих, всегда готовых подвергаться опасностям счастья, и господствовать или служить, как счастье им благоприятно будет или противно. Таковым-то образом долженствовало прийти то время, в которое очи народа обворожены стали до такой степени, что их предводители только лишь изрекут самому последнему из всех людей, будь ты велик, и весь род твой, то тотчас великим представится он в очах всего света, так как и собственно в своих; а отродье его возвышается еще по мере, сколько оно становится отдаленнейшим: и чем более причина сама отдалена и неизвестна, тем более действо ее умножается, и чем более можно счесть ленивцев в какой породе, тем паче она знатна и славна.
Если бы здесь было удобно мне войти в подробности, то я бы легко истолковал каким образом неравенство в доверенности и предпочтении становится необходимым между частными людьми,[21] как скоро они, соединяясь в единое общество, принуждены бывают сравнивать себя друг с другом, и иметь счет разностей, которые они находят во всегдашнем употреблении, и какое они один из другого делать должны. Сии разности суть многих родов, но как вообще богатство, благородство или чин, могущество и достоинство личное суть главнейшие отличности, по которым меряются в обществе, то я доказал бы, что согласие, или разгласие сих разных сил есть знак самый нужный правительств, хорошо или худо установленного: я показал бы, что между сими четырьмя видами неравенства личные качества суть основанием всем прочим, а богатство есть последнее, к которому все они обращаются, наконец, для того, что как оно наинепосредственнейше полезно к благосостоянию, и самое легчайшее есть к сообщению другим, то его свободно употреблять можно на покупку всего прочего. Сие примечание может подать способ к рассуждению с довольною точностью о мере того как всякий народ удалялся от своего первобытного состояния, и от пути, которым он шествовал к крайнему пределу повреждения. Я приметил бы сколько сие всеобщее желание славы, почестей и предпочтений всех нас терзающее упражняет и сравнивает таланты и силы, сколько оно возбуждает и усугубляет страсти, и сколько оно делает всех людей единожелателями, соперниками, или лучше сказать врагами, и причиняет каждый день оборотов, удач и нечаянных происшествий всякого рода, заставляя столь многих сотребователей тещи единое и то же самое поприще: я показал бы, что сему то рвению, дабы заставишь о себе говорить, сему неистовству, чтоб себя отличить, которое нас почти всегда вне нас самих содержит, должны мы почти всем, что есть лучшего и самого худшего в людях; нашими добродетелями и пороками, нашими знаниями и заблуждениями, нашими победителями и философами, то есть, множеством дурных вещей за малое число хороших. Я доказал бы наконец, что если мы видим единую горсть сильных и богатых на высоте великостей и счастья, между тем как прочая толпа пресмыкаются в презрении и бедности, то сие происходит не от иного чего, как только что первые почитают те вещи, которыми они наслаждаются только поколику прочие их лишены, и что не переменяя состояния, они престали б быть благополучными, если бы народ престал быть беден.
Но сии подробности и одни составили бы нарочитое сочинение, в котором можно б сравнить выгоды и неудобства всякого правления относительно к правам состояния природного, и открыть все разные виды, под коими неравенство оказывалось до сего дня и может казаться во всех веках по естеству сих правлений и по приметам, какие время в них произведет необходимо. Тут увидели бы множество утесненное внутри чрез следствие самых тех предосторожностей, которые оно приняло против бед угрожающих извне увидели бы притеснение возрастающее непрестанно, как между тем утесняемые никогда не могут знать какой предел оное иметь может ни того, какие средства законные остаются им к прекращению оного, увидели бы права граждан и вольности целых стран затмевающимися по малу, а воззвание слабых вменяемое за роптание возмутительное, увидели бы политику, ограничивающую в некоторой наемной части народа, честь защищать общее дело; увидели бы проходящую из сего надобность податей, земледельца лишенного ободрения, оставляющего поля свои среди продолжение самой тишины, и оставляющего соху свою для препоясания меча: увидели бы рождающиеся пагубные и невместные правила защищения чести, увидели бы защитников отечества рано или поздно врагами оного, держащими непрестанно поднятый кинжал на своих сограждан.
Из крайнего неравенства в знатности и достатке, из различности страстей и талантов, из художеств бесполезных и художеств вредных, из наук суетных, вышли бы бездны предрассуждений равно противных разуму, благополучию и добродетели, увидели бы как главы народа разжигают все то, что может привести в ослабление людей собравшихся разделяя их, все, что может дать обществу вид наружного согласия, а посеять семена разделения вещественного все, что может внушить разным чинам недоверенность и ненависть взаимную по сопротивлениям их прав и их корыстей, и следственно укрепить ту силу, которая их всех содержит.
Из недр сего-то беспорядка, и его перемен, возвышая по степеням мерзкую глазу деспотизм, и пожирая все, что он ни приметит благого и здравого во всех частях государства, достиг бы, наконец, до того, чтоб попрал ногами законы и народ, и утвердился бы на развалинах республики. Времена предыдущие сей последней перемене были бы времена смутные и бедственные: но наконец все стало бы поглощено чудовищем, и народы не имели уже ни начальников, ни законом, а только единых тиранов. От сего часа также престало бы воспоминаться о нравах и добродетели; ибо повсюду, где владычествует деспотизм, cui ex bonefto nulla eft fpes, не терпит он никакого другого властителя, как скоро только возглаголет он: то не можно уже ни с честностью, ни с должностью советовать, и самое слепое повиновение остается единою добродетелью невольникам.
Здесь то последний предел неравенства, и та крайнейшая точка, которая сей круг смыкает и касается той точки ж, от которой мы шествие начали. Здесь то все честные люди становятся опять равными для того, что они суть ничто, и как подданные не имеют уже другого закона кроме изволения своего господина, ни господин их другого правила кроме своих страстей, то понятие о благе и начала правосудия опять исчезают. Здесь то все приходит под единый закон сильнейшего, и следственно в новое состояние природы, разнствующее от того, которым мы начали, в том, что оное было состояние природы в самом чистом своем существе, а сие последнее есть плод безмерного повреждения. Впрочем различность между сих двух состояний столь мала, и договор правительства столько разрушается деспотизмом, что деспота сам до тех только пор господствует, доколе он всех сильнее, а как скоро его изгнать можно, то нельзя уже ему возопить против насильства. Возмущение, кончающееся удавлением или свержением Султана с престола, есть действие столько же судом произведенное, как те, в которых он на кануне того делал определения жизни и имения подданных своих. Сила единая его удерживала, сила единая и опровергает; таким образом все происходит по порядку природы, и какие бы ни были происшествия сих кратких и частых перемен, никто не может жаловаться на несправедливость другого, но только на свою неосторожность, или на свое несчастье.
Открывая и следуя таковым образом по путям забвенным и потерянным, которые из состояния естественного долженствовали привести человека до состояния гражданского, восстановляя при положениях промежуточных, которые я означил, те, кои время принуждающее меня спешить, заставило меня скрыть, или которых воображение мне не представило, всякой прилежной читатель не может не быть поражен неизмеримым пространством разделяющим сии два состояния. Но в сем-то медленном последствии вещей увидит он решение премножества проблем нравоучительных и политических, которых философы решить не могут. Он восчувствует, что как человеческий род одного века, не тот род человеческий, что был в другом веке: причина, для чего Диоген не нашел человека, состоит в том, что искал он между своих современников человека такого времени, которого уже не было. Катон, скажет он, погиб вместе с Римом и вольностью для того, что был не кстати в своем веке, и величайший из людей удивил только свет, которым за пятьсот лет прежде того он управлял бы. Одним словом, он растолкует, как душа и страсти человеческие колеблясь, нечувствительно переменяются, так сказать в естестве своем; для чего наши потребы, и наши увеселения переменяют предметы чрез продолжительное время; для чего при исчезании первобытного человека, по степеням, общество представляет пред глазами мудрого только сборище людей художественных, и страстей поддельных, которые произошли от всех сих новых обстоятельств и не имеют никакого истинного основания з естественности. Чему рассуждение нас научает, о сем то самое примечание подтверждаешь совершенно: человек дикий, и человек просвещенный, разнствуют столько в основании сердец своих и склонностей, что причиняющее единому верховное благополучие, привело бы другого в отчаяние. Первый дышит только для покоя и вольности, он единственно желает жить и праздным быть, и неподвижность самого Стоика не может сравниться с его глубокою беспечностью о всяком ином предмете. Напротив того гражданин всегда в делах будучи, заботится до поту лица, суетится, мучится непрестанно для соискания себе упражнений еще того труднейших: он работает далее до смерти, и отважится иногда на самую смерть, дабы привести себя в состояние чем прожить, или отрицается от жизни, для приобретении себе бессмертия. Он поклоняется большим людям, которых ненавидит, и богатым, которых презирает, не щадит ничего для приобретения чести только той, чтоб им служить; хвастается гордо своею подлостью и их покровительством и быв надмен своим рабством, говорит с уничтожением о тех, которые не имеют чести оное с ним разделять. Какое это позорище для Караиба, тяжкие труды и завидуемые Министра Европейского!
Сколько мучительных смертей не предпочел бы сей неосмысленный дикий человек таковой ужасной чести и жизни, в которой часто не услаждаются и тем утешением, чтоб делать благодеяние? Но дабы увидеть и толикие попечения, надлежало б, чтоб сии слова, власть и слава имели свой смысл в его разуме, и чтоб узнал он, что есть род людей, которые считают за что-нибудь взоры прочих людей в свете, которые умеют быть благополучными и довольными сами собою, по свидетельству других, паче нежели по своему собственному. Такова есть в самой вещи подлинная причина всех различностей, дикий живет сам в себе, а человек общественный всегда вне себя, и не знает жить инако, как во имении других, и так сказать из их только рассуждения производит оп чувствование своего собственного бытия. Не следует к содержанию моего рассуждения показать, каким образом из такового расположения рождается столько нечувствительности к добру и злу, при столь изрядных разговорах о нравоучении; каким образом, когда все приводится к внешнему виду, все становится неестественно и игралищно. Честь, дружество, добродетель, и часто самые пороки, которыми нашли наконец таинство уже славиться, каким образом мы, одним словом сказать, спрашивая всегда у других о том, что мы такое есть, и не смея никогда вопросить о том себя самих, посреди толикой философии, толикого человеколюбия, учтивства и высоких правил, имеем только наружность обманчивую и тщетную, честь без добродетели, разум без целомудрия и увеселения, без благополучия. Для меня довольно было доказать, что не такое начальное состояние человеческое, и что один только разум общества, и неравенство, какое он зарождает, переменяет и колеблет таковым образом все наши природные склонности.
Я старался предложить начало и приращения неравенства, установление и злоупотребление обществ политических, поколику сии вещи могут произведены быть из природы человеческой по единому просвещению разума, и независимо от учений священных, которые власти верховной придают святость права божественного. Из сего предложения следует, что неравенство, будучи почти никаким в состоянии природном производить свою силу, и приращение из открытия наших способностей, и из успехов человеческого разума, и наконец, становится твердым и законным чрез установление собственности и законов. Следует также еще, что неравенство нравственное, уполномоченное единым положительным правом противно бывает праву естественному, каждый раз, когда оно не в единый размер с неравенством физическим стекается. Сие различие довольно решит, что должно мыслить в сем случае о том роде неравенства, который владычествует между всеми народами просвещенными; понеже то явно против закона естественного есть, каким бы образом его ни определить, чтоб юноша повелевал престарелым мужем, чтоб полоумной предводительствовал человека разумного, и чтоб горесть людей по горло имела все оплошности, между тем как множество помирающих от глада не имеют и самонужнейшего.