Двадцать четыре часа спустя я впервые лицезрел Жана Этьена Доминика Эскироля. Наряду с Пинелем — Эскироль был у него ассистентом, — корифеем новой психиатрии. Четыре года назад, то есть в 1818 году, по его инициативе была создана комиссия по расследованию злоупотреблений в психиатрических лечебницах. На основе заключения данной комиссии он составил памятную записку, уже год спустя возымевшую действие: постепенно началось разукрупнение сумасшедших домов и тюрем, за которое выступал Пинель, камеры в Сальпетрие превратились в палаты. Деревянные полы вместо каменных, окна вместо цепей, исчезли палки для укрощения особо строптивых, разнообразилось меню. При всем том Эскироль был и оставался моралистом, что незамедлительно почувствовали женщины-пациентки, которые с излишней ретивостью отдавались религии, приворовывали, приставали к окружающим с непристойными предложениями или капризничали по поводу питания.
Эскироль был взвинчен. Разумеется, это можно было отнести на счет крайней загруженности работой, однако тон, с которым он высказался в адрес моей подопечной, явно претил мне. Мол, Мари, едва оказавшись в палате, тут же с воистину сладострастным желанием отдалась своей депрессии и слабости. Что бы ей ни предлагали в качестве еды, все было со сценической аффектацией отклонено.
— Основа моей работы — личные беседы с пациентами, если возможно. Но эта Боне… признаюсь, сегодня утром я уже готов был напялить на нее смирительную рубашку. Пришлось разжимать зубы, вставлять воронку и кормить ее насильно. Мне удалось договориться относительно питания, заручиться соответствующим финансированием, теперь стало лучше. А что мы видим здесь? Пропорционально числу тех, кто жаждет насытиться любой ценой, растет и число тех, кто вознамерился уморить себя голодом! Боюсь, Боне доведет меня и терпение мое исчерпается. Что же, выходит, неудачные роды — и нужно морить себя голодом и упиваться собственной депрессией? Самое настоящее извращение! А тут еще эта сентиментальная религиозность! Дескать, «кто не работает, тот не ест! Вот и со мной прошу обходиться так же. Будьте справедливы, как справедливы слова Господа. Просто дайте мне умереть». Вот такое приходится от нее слышать.
Когда Эскироль язвительно передразнил Мари, слова его уколом отозвались у меня в сердце. Разочаровавшись в этом человеке, я наблюдал, как он прихлопнул ладонью муху. Довольный одержанной победой, первый психиатр Франции на минуту отдался охоте на мух. И дабы убедить меня, что он всерьез взбешен, при каждом новом ударе Эскироль приговаривал: «Боне, Шарон, Музель, Лори»! Четыре несгибаемых характера, которых Эскироль не выпускал бы из смирительных рубашек.
— Всех прибил! — Разумеется, Эскироль имел в виду мух, но ему явно нравилось изображать из себя душевнобольного. — Скажите, а какие конкретно методы улучшения состояния больных практикует у себя в Шарентоне доктор Коллар? В тяжелых случаях?
Доктор не скрывал сарказма, и я предпочел воздержаться от ответа. Разумеется, и я не мог обойтись без смирительной рубашки! Как ни ненавидел я сей нехитрый инструмент, порой просто не было другого выхода. При тяжелых припадках буйства, когда пациент намеревался проломить себе череп или переломать кости о стены палаты, я призывал на помощь наших титанов — двух монахов, наделенных недюжинной физической силой, которые без особого труда утихомиривали любого из буйных. И все-гаки каждый раз, глядя на это, я с горечью констатировал, насколько беспомощен человек, на время лишенный рук. Уже полчаса спустя больной успокаивался. Потом, чтобы хоть как-то расправить занемевшие конечности, кое-кто из больных бросался на пол, что оборачивалось тяжелыми ушибами и кровоподтеками. Почти обыденным явлением были переломы пальцев и предплечий.
Но Мари Боне была женщиной субтильной, и смирительная рубашка погубила бы ее.
— Мадам Боне будет есть, — заверил я. — Допустите меня к ней. У меня в Шарентоне репутация человека мягкосердечного, так что, думаю, я сумею ее уговорить, уж поверьте.
— Что ж, попытайтесь! Обладай я вашим проницательным взором, я тоже попытался бы уговаривать их. Конечно, конечно, чуточку суггестивной терапии отнюдь не повредит. Наверное, потому вы и выживаете в вашем Шарентоне?
Несмотря на всю иронию, вложенную Эскиролем в эту фразу, он продемонстрировал жест великодушия. Как мне показалось, лучшей его стороной было полное отсутствие какого бы то ни было высокомерия или недоверчивости. Судя по всему, он на самом деле считал меня, рядового врача из провинции, коллегой.
С другой стороны, Эскироль вполне мог руководствоваться и чисто эгоистическими соображениями и действовать как умный и расчетливый карьерист. С какой стати создавать себе в моем лице врага, если он вынашивал планы однажды превратить Шарентон в образцовую психиатрическую лечебницу? Приор де Кульмье был в преклонных летах, главный врач Роже Коллар любил заложить за воротник, а вверенная ему Сальпетрие представляла собой в отдельно взятом виде молох вследствие чудовищных размеров. В ее палатах находилось на излечении около двух с половиной тысяч пациентов, Шарентон, будучи куда меньшей церковной клиникой, более двух с половиной сотен не вмещал. И смыться из этой Сальпетрие, перебравшись в Шарентон, не самый худший выход — даже если Эскироль подобным шагом предавал Филиппа Пинеля, который наверняка втихомолку рассчитывал в свое время на то, что Эскироль его заменит.
Не скрою, тщеславие мое было удовлетворено, когда мне все же удалось уговорить Мари Боне принимать пищу. Как все это происходило, я еще поведаю; теперь мне хотелось бы сказать, как мой успех в Сальпетрие был воспринят месье Эскиролем.
Примерно полсуток спустя после описанной беседы я представляю, как он во второй половине дня в воскресенье, стоя у окна кабинета, устало созерцает аллею, ведущую к больнице. И вдруг он до крайности удивлен; уж не та самая Боне ли это? Мадам Боне под руку со своим покровителем из персонала неторопливо шествует по дорожке и в этот момент как раз указывает на одну из свободных скамеек. Женщина идет, медленно переставляя ноги, словно желая прочувствовать и пережить каждый свой шаг, затем высвобождается и дальше следует самостоятельно. Усаживаясь на скамейку, она со смущенной улыбкой кивает опекающему ее медбрату и при этом выглядит ну совсем как обычная нормальная женщина, которая самую малость притомилась и все же сумела преодолеть усталость.
Эскироля будто током ударило. Неужели этот Петрус и впрямь сумел-гаки своей суггестивной терапией заставить ее есть? Эскироль не в силах побороть любопытство — и досаду. Кто я, думает он, и кто этот провинциальный лекаришка? Нет-нет, в конце концов успокаивает он себя, наверняка Раулю все же удалось уломать ее физически и накормить через воронку. Ну, понятно, не без угроз.
Я вижу перед собой пару кляч, которые тащат телегу по камням дорожки. Когда Эскироль пытается разобрать надпись на стоящих на ней винных бочках, у него бурчит в животе. Внезапно его осеняет, что Боне все же поела. Мысль сия вызывает у него облегчение, а может быть, повергает его в шок.
Расспросив на следующее утро санитара, он повторно шокирован. Этот Петрус, как сообщает Рауль, извлек из кармана часы на цепочке, поболтал ими на глазах у мадам Боне, после чего в неподражаемой манере принялся перечислять меню:
— Гусиная печень из Дордони, печень белоснежных, откормленных на отборном зерне и сливках птиц, мадам. И к ней парное филе морского языка, тушенное в сливочном масле с прозрачным лимонным соусом! Ну, и как все это на вкус? Филе тает во рту, чувствуете? Вы и рот закрыть не успеваете! А затем маринованный ягненок, мадам! Выращенный на сочных лугах Вандеи, сбрызнутый прозрачным крепким бульончиком, великолепно сочетающимся с прованской фасолью в оливковом масле! Отведайте, мадам! Давайте устроим себе маленькое празднество, воздав должное пикантному камамберу из Нормандии и изысканной сизоватой плесени рокфора! Неужели ваша душа не вопиет об аперитиве? О шампанском? Следуя вашему примеру, мадам, я подношу бокал к губам и наслаждаюсь его ароматом, как уже наслаждался, орошая нёбо благороднейшим из бургундских.
— Рауль!
Эскироль морщит лоб. Что же такое? Выходит, Рауль, этот верзила Рауль — гурман?! Вот вздор так уж вздор! А что еще более поражает Эскироля, так это улыбка проклятого пентюха, такая проясненная. И как смазывает картину то, что, едва начав вкушать эти прелести, Рауль немилосердно чавкает и сопит.
— Тебе нездоровится? — осведомляется он.
— Прошу простить, месье Эскироль. Просто представил сейчас, как отламываю от свежайшего багета кусочек, намазываю его маслицем, а наверх — паштета из гусиной печеночки, и…
Вполне вероятно, что примерно так и было. Могу себе представить, как Эскироль мысленно отчаянно клял и меня, и Сальпетрие, и психиатрию в целом. А поскольку я прекрасно осведомлен о гастрономических пристрастиях месье Эскироля, воображаю себе, какую бурю чувств пробудило перечисление Раулем блюд меню: нежданно-негаданно психиатр Франции номер два испытал обильное слюнотечение и был готов не только набить чрево гусиной печенью, заливным и ягнячьим филе, по и щедро залить все это добрым бочонком вина.
А что же было дальше? Вечером в понедельник я снова прибрел в свою шарентонскую келью. Вытянув ноги и заложив руки за голову, я, как самый настоящий бирюк, растянулся в шезлонге, вперив взор в потолок, где крохотный паучок сосредоточенно и методично ткал паутинку. Меня обуревали всевозможнейшие варианты отмщения, сцепы, где я усаживал на цепь приора де Кульмье, выплескивал кальвадос в физиономию главного врача Коллара, ввергал их в гипнотический транс, после чего скармливал им дождевых червей.
Изнемогая от жалости к себе, я проклинал судьбу и свое дарование, ведь именно по их милости я оказался в захудалом Шарентоне. Если бы хоть Коллар и его свита «Милосердных братьев» не были такими тупоумными!
Потому что не кто-нибудь, а именно я, Петрус, сумел-таки уговорить эту бедняжку Мари Боне съесть кусочек. Или на сей счет есть другое мнение? Кто, кроме меня, сумел, не прибегая ни к угрозам, ни к физической силе, одними только словами и простейшим внушением заставить эту женщину произнести следующее: «Да, месье, пожалуй, я отужинаю с вами. Так приятно вас послушать и оказаться там, куда вы меня отправили».
Выложив мне это, мадам Боне послушно, словно ребенок, раскрыла рот, и санитар Рауль принялся скармливать ей яства.
Вот это победа так победа!
Коллар же все извратил, принялся упрекать меня в бесстыдстве: дескать, я обвиняю его во всех промахах, допускаемых «Милосердными братьями».
— Черт вас побери! Кто уполномочил вас, Петрус, приписывать мне использование варварских методов? По вашему, я одобряю, если кто-то из моих санитаров хватает больного да ремнем ему по физиономии? Бог ты мой, да здешние санитары — сплошь безумны! Это месье де Кульмье, наш с вами приор, вот он никак не может уразуметь очевидного! Откуда мне знать почему! Может, потому, что по ночам к нему является призрак маркиза де Сада? Но вы-то чего взъелись? От вас, случаем, пассия не сбежала? Или и вас посетило видение?
— Верно. Видение. И видение это зовут Мари Боне, она — жена парижского мясника, у которой глаза точь-в-точь как у моей сестры. Я имел удовольствие препроводить ее из Парижа в Сальпетрие вечером в пятницу и подвергнуть ее там лечению.
— То есть?
— Вы все верно слышали. Но я с удовольствием готов повторить: мне удалось вывести Мари Боне из депрессивного состояния. Мари Боне, которая с самого начала производила впечатление безнадежной больной и большой упрямицы к тому же. Если воспользоваться здешними методами, ей предстоял как минимум холодный душ.
— Следовательно, суггестивная беседа? Как в свое время практиковали Месмер и Пюсегюр? Рветесь, значит, разделаться с варварскими методами, насадив вместо них шарлатанские?
— Отнюдь!
— Похоже, именно так все и обстоит! Петрус, знаете, кого вы мне сейчас напоминаете! Нашего пациента! С той лишь разницей, что вы гладко выбриты и благоухаете одеколоном, а от того разит рыбой.
Разговор этот завершился здесь, и все потому, что я вдруг открыл в себе до сей поры неведомое мне качество — вспыльчивость. Именно я, человек мягкосердечный, так грохнул дверью, что она тут же снова открылась.
Коллар взревел, что пожалуется на меня приору, я же в ответ, повернувшись, поддал неподатливой двери знатного пинка ногой. Впервые в жизни я готов был уверовать в архаическую мудрость, согласно которой мужчине лучше всего снимать агрессивность либо актом любви, либо актом насилия. И вправду, выпустив пар, я мгновенно почувствовал облегчение и уже без особой тревоги воспринимал предстоящий конфликте приором. Стоило бы тому лишь попытаться прочесть мне нотацию, как я и слова не дал бы ему вымолвить, выложил бы все, что у меня на душе накипело за два года пребывания в Шарентоне.
А если он все-таки прав? Пусть мне и удалось, прибегнув к ухищрениям, заставить Мари Боне поесть и даже пообещать мне, что к моему следующему приходу она осилит хотя бы тарелку супа, — в какой мере я мог рассчитывать на то, что она непременно сдержит данное обещание? Иными словами: имел ли я вообще право довериться достигнутым за счет внушения успехам? Разве не существовало опасности рецидивов?
Именно они и явились причиной провала Месмера. Конвульсивно-марионеточные телодвижения пациентов возбудили подозрение в том, что они — нанятые актерки пантомимы.
Однако Мари Боне принимала пищу. Я специально попросил Рауля немедленно сообщать мне, если она вновь откажется. И когда до среды подобных сообщений от санитара не поступило, я понял, что оснований для опасений нет. Стоило, кстати, вспомнить, как я купировал относительно легкие приступы ярости лишь силой проницательного взгляда. Совсем недавно мне вновь удалось подобное: речь шла о некоем месье де Шамфоре, поступившем в Шарентон некоторое время назад, затем отпущенном как «здоровый», на самом же деле страдавшем разрушительным для психики нигилизмом.
Я упомянул сейчас об этом случае, ибо он служил еще одним подтверждением тому, что все наши так называемые объективные ощущения представляют собой лишь вялотекущую форму помрачнения рассудка. Короче: месье де Шамфор был вновь направлен супругой в распоряжение «Милосердных братьев» только из-за того, что однажды на прогулке внезапно бросился наперерез подъезжавшему почтовому экипажу. Как он сам объяснил мне впоследствии, просто желал еще раз убедиться, жив ли он на самом деле или уже отправился к праотцам.
«Потому что, если бы почтовый экипаж переехал меня и я бы при этом ничего не почувствовал, тогда я бы знал — я на том свете. Но если бы экипаж задавил меня насмерть, мне было бы ясно — я все-таки был жив».
С ответом торопиться не следовало. Однако я сказал:
— Месье де Шамфор, мы до тех пор на этом свете, пока способны реагировать на боль.
Вот он и додумался до членовредительства — желая посмотреть, насколько далеко можно в этом зайти.
Ладно, вернемся к обвинениям в месмеризме, выдвинутым против меня Колларом. Но ведь и Месмер — не только сплошь шарлатанство. Мне вспомнилась краткая и уничижительная характеристика Франца Антона Месмера, которую дал ему Коллар: Калиостро с Боденского озера. Врач из Ицнанга, воспитанник епископа Констанцского, Месмер утверждал, что полвека назад открыл для себя некие заполняющие Вселенную потоки частиц и на этой основе построил псевдопсихологическую, густо замешанную на магии концепцию. В светских салопах он неустанно выдавал пресловутые «потоки частиц» за разреженные, однако наделенные небывалой энергетикой флюиды. Упомянутые флюиды в полном соответствии с законами гравитации, мол, оказывают влияние на автономную, присущую каждому живому существу и специфичную для него магнитную ауру. И если эта аура повреждалась вследствие каких-либо событий, если человек заболевал телесно или же ментально, посредством искусного перенаправления потока флюидов, универсальных волн и колебаний возможно его исцелить.
Теоретизирования Месмера приводили в восхищение главным образом недалеких светских дамочек. Будучи личностью харизматической, он сумел в Париже и Вене не только продвинуться в финансовом отношении, но даже открыть собственную клинику. Тем не менее он не был лишен сострадательности в отношении неимущих — что и доказал, «зарядив» окружавшие клинику деревья некими магнитными потоками. И за символическую плату любой из страждущих исцеления получал возможность прикоснуться к магической листве дерева, если же она не помогала, тогда уж обвить руками ствол.
Все это было самым настоящим шарлатанством и актом предательства по отношению к истинной медицине. Но и у Филиппа Пинеля рыльце оказалось в пушку, о чем не замедлил поставить меня в известность Коллар. По его словам, Пинель в начале восьмидесятых годов в отеле «Булион» сам проводил сеансы терапии совместно с одним из учеников и компаньонов Месмера, а впоследствии и его соперником, Шарлем де Элоном, положив кое-что в свой карман. И я в бытность мою сельским врачом неподалеку от Страсбурга экспериментировал по методике Месмера, добиваясь феноменальных результатов.
Адриен Тиссо, один из моих страсбургских коллег, пожелал мне доказать, что идеи Месмера, независимо от его харизмы, все же несли в себе определенный потенциал. С этой целью он решил возродить месмеровские сеансы, хотя, как признавался сам Тиссо, в несколько измененном виде. Тиссо тогда выставил под крышей сеновала ничем не примечательную деревянную бочку, заполненную обработанными при помощи заурядного магнита камнями, вследствие чего она, по уверению экспериментатора, обретала чудодейственные свойства. Торчавшие из этого месмерического «усилителя флюидов» подвижные металлические стерженьки, но мнению Тиссо, указывали непосредственно на пораженные недугом орган или участки тела пациента.
Я как сейчас вижу эту сцену: десятки зрителей вдоль стен огромного сарая, освещаемого несколькими чадящими факелами, парочка деревянных лежанок. Смеркалось, душный, напоенный влагой день клонился к закату после прокатившейся во второй половине дня грозы. Пациенты и целитель здорово смахивали на группу заговорщиков или религиозных фанатиков: все до одного, сцепившись руками, уставились на деревянную бочку, а Тиссо тем временем торжественно провозвестил, что сей опыт — не что иное, как «строго научный эксперимент», хотя окружающая обстановка менее всего ассоциировалась с наукой. В спокойном голосе Тиссо звучали дружественно-авторитарные нотки. Не прекращая ораторствовать, он растянул кусок веревки и как циркулем очертил им двойную окружность, после чего велел всем сосредоточиться и сделать два глубоких вдоха.
— Я уже вижу, как первозданная сила флюидов овладевает вами. Вы чувствуете?
В ответ послышался ропот. Собравшиеся почувствовали.
— Это лишь начало! — повысил голос Тиссо. — Стоит мне залить водой камни в этой бочке, как вы тут же ощутите устремившуюся из космоса силу, помноженную на поток флюидов, которая водопадом невиданной мощи вольется в вас, упрочняя вашу ауру, и вы испытаете облегчение.
Тиссо, не торопясь, пылил в бочку несколько ведер воды. Казалось, напряжение в толпе с каждым вылитым ведром возрастает. Невероятно интересно было наблюдать за тем, как люди постепенно заражаются друг от друга одними и теми же ощущениями. Кое-кто уже благостно постанывал по мере того, как живительные флюиды орошали подагрические сосуды, изводимый неврозом кишечник и снедаемый язвой желудок. «Вы должны с радостью воспринимать это, — призывал Тиссо, — принять ритм пульсаций и вибраций и подправлять вашу подпорченную ауру». Возбуждение толпы росло, кое-где от блаженных стонов перешли уже к почесыванию конкретных мест, некоторые женщины негромко повизгивали.
И тут возник Тиссо с металлическим стержнем в руке.
Уже тогда я мог предположить, что за сим последует. Вот только не представлял себе, насколько сильным окажется воздействие магического жеста. А то, что жесту этому уготована именно магическая роль, Тиссо не оставлял ни малейших сомнений, более того, в тот миг он сорвал маску с лица всех месмеристов, разоблачив все их теории как чистейшей воды гипноз. Я очень хорошо запомнил этот момент. И никогда не забуду издевательский взгляд Тиссо, его ироническую ухмылку, когда он совал свой железный стержень — прообраз жезла Эскулапа — в бочку с во… прошу прощения, в «усилитель флюидов».
Толпа испустила вопль — визгливый спектр принадлежал женщинам, за хриплый отвечала мужская часть. Первая из пациенток заорала, да так, будто ей к телу приложили раскаленный металл. Уже в следующее мгновение ее примеру последовали еще несколько женщин и первый из мужчин. Будто по мановению волшебной палочки дьявола испытуемые превратились в стадо безудержно и омерзительно вопящих созданий. Флюиды залпами атаковали очередную жертву, толпа постепенно принимала образ огромного монстра, конечности которого гротескно подергивались. Тиссо повелевал этим монстром; приказав ему закрыть глаза, он приоткрыл краник бочки — энергии флюидов предстояло стечь.
— А теперь на вас снизойдет покой, какой снисходит после грозы на природу! Кому хочется уснуть, пусть спит. Этот сон — искусственный, и вы пробудитесь от него, когда вода из бочки стечет до последней капли. И соединитесь в недуге своем, любезные мои — вы почувствуете облегчение, будто вновь родились на этот свет!
Естественно, из мудрой дальновидности я не стал распространяться об этом Коллару. Во-первых, я немедленно угодил бы в список подозрительных, а во-вторых, с самого начала я решил вообще никому об этом не рассказывать, ни единой душе, пусть уж меня одного снедает бремя молчания.
Первые же недели работы в лечебнице основательно поистрепали мои былые иллюзии. Ибо о чем бы ни заходила речь, каков бы ни был диагноз Коллара — истерия или же мания величия, — терапия осуществлялась по заданным, устоявшимся схемам. Истерики в соответствии со стратегией Коллара подлежали изнурению многодневным молчанием — «Милосердные братья» просто в упор не замечали их. Что же касалось маний — с ними боролись посредством идентификационных игр, причем весьма любопытно. Больного не пытались разубедить, полагая, что, дойдя до некоего предела, тот все же опомнится и взглянет на себя как бы со стороны.
Остальное представляло собой самые настоящие репрессивные меры: психозы средней тяжести подлежали стопроцентно садистской терапии — некоему «маскараду»; например, среди ночи в палату могла зайти фигура старухи с косой. В конце концов оставался еще непревзойденный арсенал традиционных методов — ледяной душ, кровопускание, долгие часы в смирительной рубашке наедине с собой, лишение пищи…
Глава 3
Через несколько дней после того, как я хлопнул дверьми кабинета Эскироля, мы снова увиделись с ним. На сей раз он был исключительно дружелюбен. Попотчевал меня рюмочкой коньяку, рассыпая хоть и тошнотворно-назидательные, однако вполне беззлобные шуточки.
— Бог мой, кто же вы на самом деле, месье Кокеро? Боюсь, вы играете с огнем! Может, вы намеренно усаживаете пашу мадам Боне на деликатесы из расчета в будущем получить возможность лакомиться ими у нее в доме? После чего депрессия мадам незаметно перейдет к помешательству на почве гурманства? Куда это вас заведет? Задумали разрушить жизнь ее супруга? Вы, будучи человеком, несомненно, порядочным, случаем, не запамятовали, что и психиатрия в том числе также основывается на нравственных законах, но никак не заключается в том, чтобы одно безумие заменить другим? Кристиан Райль — вам, конечно же, известно это имя, — так вот, он утверждает, что главная заповедь психиатра: говори внятно и коротко. В будущем вам и следует придерживаться этого принципа! И это пс только мое личное мнение. Ваше здоровье!
— Ваше, месье Эскироль!
Молча мы вкушали коньяк, причем действительно превосходный в сравнении с пойлом, которое мне пару месяцев спустя преподнесли судья Ролан с графом де Карно. Вероятно, мое нежелание говорить и незнание, что сказать, и объяснялось именно коньяком, да и у Эскироля, похоже, не было настроения на беседу. К счастью, вскоре в дверь постучали. Рауль. Санитар Рауль. Запах камфары, котором он словно пропитался, был настолько силен, что уже через пару секунд в кабинете Эскироля разило больницей.
— Мадам Боне завтра в полдень заберет муж, — проинформировал меня Эскироль. — Так что можете сейчас проведать ее и расспросить о самочувствии. Но предупреждаю — будьте осмотрительны!
И в назидание поднял палец, после чего, приветливо кивнув мне на прощание, захлопнул окно. Невдалеке печально протрубил слон — лечебница Сальпетрие располагалась рядом с зоологическим садом, который до революции был ботаническим. Как же все продуманно и целесообразно, размышлял я, следуя за Раулем. Будь то антилопа, слон, медведь или даже сам царь зверей — всех их, оказывается, можно усадить под замок, как и самого «венца творения». И это не просто сантименты. Ибо именно тут, в старой и «недоброй славы» Сальпетрие, прогресс наступал семимильными шагами. Там, где еще совсем недавно женщин усаживали в камерах на цепь, где они ютились на сене, устилавшем загаженные полы, регулярно проводилась уборка, палаты проветривались, стены белили. Прежде низкие постройки нижнего корпуса представляли собой убогие, сырые норы. И если на Сене случался паводок, туда устремлялись полчища крыс. По ночам пациенты служили им пропитанием — кто помирал, того наутро находили обглоданным до неузнаваемости.
— Эта Боне — милашка, разве нет? — с ухмылкой полувопросительно констатировал Рауль.
Я ответил ему довольно мрачным взглядом. Интересно, скольких баб он обрюхатил? Десяток? Сотню? Те, кто утверждает, что это, мол, пациентки совращают санитаров, на мой взгляд, самые настоящие уголовники. Будто существовал некий не имевший обратной силы закон, согласно которому, если, мол, пациентка задрала перед тобой юбку — все, ее тут же надлежит завалить. Почти всегда за этим кроется стремление к обретению для себя преимуществ. И лишь в редчайших случаях она на самом деле «изголодалась» так, что готова лечь под первого попавшегося мужика.
— Милашка, говорите? — с сомнением переспросил я. Как бы его сбить с толку? — А какое это вообще имеет значение?
— Имеет, месье, ведь у хорошеньких всегда больше шансов, им полегче приходится, — суховатым тоном ответствовал Рауль. — Но могу вас успокоить — даже если я временами и смахиваю на кобеля, это вовсе не означает, что я таков на самом деле.
Я промолчал. Рауль хрипло рассмеялся. Неужели у меня действительно влюбленный вид? Ну ладно, допустим, пару разя улыбнулся ей, и что с того? И, желая упредить сплетни, я ответил:
— Если хотите знать, у нее глаза точь-в-точь как у моей сестренки.
И опять на меня набросились видения прошлого — покрытый испариной лоб Жюльетты, испуганные глаза, и я в бешенстве на…
Послушайте мою историю. Мой дар трагически связан с судьбой сестры. Не помню уж, кто сказал: не случайности, а личный опыт, переходящий в поступки, и составляет судьбу. Именно так обстояло дело в нашем с Жюльеттой случае.
Мой дар. Когда я заговорил с сестрой, пристально глядя в глаза, это успокоило ее — и она умерла с улыбкой на устах.
— Честно говоря, мадам, мы боялись, что я загипнотизирую вас на всю оставшуюся жизнь. Месье Эскироль задал мне знатную трепку. Но аппетит, с которым вы поглотали фасолевый суп, к счастью, развеивает его опасения, не правда ли?
Взглянув на меня, Мари Боне согласно кивнула. Она занимала комнату, окна которой выходили на огород. Под надзором требовательных, грубоватых крестьянок там выращивались овощи, частично покрывавшие потребности лечебницы. Мне запомнились две женщины, которые пропалывали сорняки и поливали грядки. В их позах, жестикуляции было заметно беспокойство, а по скованным движениям головы чувствовалось, что накануне они перенесли холодный душ. Я вскипел от возмущения. «Знахари, скудоумные шарлатаны», — невольно пробормотал я, ибо считал подобные процедуры погоней за эффектом. Средством воздействия, грубая сила которого разрушала физическую конституцию больного. Пациента усаживали в деревянное кресло, цепями приковывали к нему, а из резервуара сверху на него обрушивался ледяной водопад.
Мадам Боне доела суп из фасоли. Отложив ложку, аккуратно вытерла рот и запила еду глотком вина. Я снова уставился в окно.
Две монголоидного вида девушки дергали из грядок морковь. В нескольких шагах от них у навозной кучи выстроились три страдающие кретинизмом и наперегонки мочились; покончив с процедурой, они, стащив с головы колпаки, подтерлись ими, после чего долго внюхивались в ткань.
— Вы тоже меченый, — заключила мадам Боне, вытирая кусочком хлеба миску. Она напомнила мне голодную служанку. — Бог неспроста нас свел, но это не то, о чем вы можете подумать. Я имею в виду, нам есть чему поучиться друг у друга.
— Звучит интригующе, мадам.
— Воистину, месье. Вы помогли мне, теперь мой черед помочь вам. Потому что, поместив меня сюда, вы здорово выручили и меня, и моего мужа. Вам мое прошлое известно, а вы мне о своем и словом не обмолвились.
— О, ничего особенного в нем нет, — ответил я, отчаянно стараясь придать голосу легкомысленность, чувствуя, как заколотилось сердце.
Подобного мне до сих пор от пациентов слышать не приходилось. Мари Боне лишь едва заметно и чуть снисходительно улыбнулась в ответ, будто понимая, что моя история происхождением шрама на щеке не исчерпывается. В ее глазах газели светилось доверие.
Я медленно провел пальцем по протянувшемуся через всю правую щеку шраму. «Акт мести», — со вздохом произнес я и рассказал ей, что в свое время был правой рукой моего дядюшки Жана, врача и брадобрея, не чуравшегося и медицины. Однажды я подвергся нападению одного молодого крестьянина и двух его работников. Им срочно понадобился козел отпущения, поскольку дядюшка Жан постепенно повыдирал у супруги упомянутого крестьянина все до единого зубы.
— И когда он в один прекрасный день выдернул у двадцатидвухлетней Изабель Эшвилер и резцы, это сразу же превратило ее в старуху. Дядюшки Жана они не нашли и решили остановиться на мне, его молодом ассистенте. А у меня в ту пору разгорался роман. Ее звали Малика, и она была родом из Богемии; мне было доверено врачевать укус пчелы. Однако куда сильнее Малику донимали недобрые сновидения. По ночам она просыпалась в холодном поту и уже не могла заснуть. Я посоветовал ей представлять перед сном сцены, как все эти недобрые образы, например, падают с высокого обрыва и разбиваются. Это помогло девушке, и пару дней спустя меня вознаградили страстным поцелуем. Счастье длилось целых четыре дня, после чего Малика вместе с родителями продолжила путь в Лион.
Мари Боне сочувственно вздохнула, поднялась со стула и обняла меня — то было нежное, целомудренное объятие — так маленькая девочка обнимает престарелого отца, поздравляя его в день рождения. Но для меня оно стало незабываемым. И не только потому, что впоследствии нам с Мари уже не случалось переживать пространственной близости, а еще и потому, что мы тогда пообещали всегда помогать друг другу.
Теперь-то я понимаю, что Мари Боне сделала для меня куда больше, чем я для нее.
Так как женщина была еще очень слаба, она тут же вновь уселась и, внимательно взглянув мне в глаза, доверительно поведала свою историю, совсем как брату.
— Знаете, дома у нас всегда все было очень по-простому, очень по-земному, сказано — сделано, и никаких рассуждений. В семье моего мужа и слыхом не слыхали ни о каких болезнях. Они все общительные, весельчаки, такие отзывчивые. Им дела нет, если из бойни на улицу кровь течет потоком и прохожие пачкают обувь. И мужу моему наплевать, если летом в жару отходы — мозги, жилы, кишки — сваливают в канаву, что мухи роятся и червяки кишат и вонь такая, что не продохнуть. Но самое невыносимое — муж меня никак попять не желает! Я для него нежное, по далекое существо. Он любит меня, балует, оберегает, все старается раскормить меня, будто скотину какую. «Мы сделаем из тебя свою!» — в шутку повторяет он, но я же вижу, что он всерьез. Ах, как все это ужасно! Все вокруг меня обожают — ты наша козочка, только и слышишь от них.
— Вы не любите мужа?
— Я уважаю его, пеню его прямому, терпение. Это не любовь, но кто из женщин любит мужа? О таком лишь в романах писано. Я и вышла за него лишь потому, что родителям удалось внушить мне, что, мол, такой хрупкой красавице необходима в жизни опора, здоровый и сильный мужчина, муж. Они только об этом и говорили, и однажды я сдалась. Я вдоволь наслушалась их рассуждений о любви, семейном счастье, уверенности… Сначала это смешило меня. А потом уже нет, я поверила им, ничто во мне больше не протестовало. Теперь-то я понимаю, что попалась на удочку ничего не значащих красивых слов.
Я осторожно, как бы невзначай взглянул на мадам Боне, сосредоточившись на том, чтобы поймать, завлечь ее в свой взгляд, опутать ее незримыми нитями, заключить ее в кокон из них. И снова вынужден был признать, что Мари от природы очень и очень внушаема. Поразительно быстро она отдавалась теплоте и ясности моего взора, его одного достаточно было для установления теснейшего контакта между нами. Тут уж не требовалось ни назойливо щелкающих метрономов, ни возложений ладоней на голову, ничего. Никаких гипностимуляторов. Даже глаза ее оставались открытыми — что для психиатра вроде моего патрона Роже Коллара уже являлось несомненным признаком душевного заболевания: он твердо убежден, что тот, кто способен подчиниться одному лишь пристальному взору, куда ближе к безумству, нежели к нормальности. Глупое и ни на чем не основанное утверждение, почерпнутое Колларом из вышедшей в свет в 1816 году книги Эскироля «О душевных заболеваниях».
— Мадам, я всего лишь смотрю на вас, и вы уже готовы подчиниться мне?
— Да. Потому что вы смотрите на меня не так, как этот Эскироль! Вам я доверяюсь. Вы желаете мне хорошего. Я чувствую себя свободной как птица и готова последовать за вами куда угодно.
Внезапно я понял, что Мари Боне видит во мне человека, способного открыть ей мир, в который она могла бы отправиться и в будущем. Ее чувства обострились, она будто очнулась ото сна. Точно незримые нити связали ее с реальностью, с другой стороны, она продолжала пребывать во сне наяву. Казалось, она лишена тела, но вокруг нее пылало недоступное взору пламя мириад чувствительнейших нервных окончаний, в море атмосферы и эфира дожидавшихся новых посланий, новых событий и новых ощущений.