«Я и лед могу гнать по реке, и песок тучей нести, и деревья с корнями выворачивать, и пожар погашу, а вот с маленькой травинкой мне не справиться. Травка против урагана устоит. Ей хоть бы что! Она сильней!»
Трава только головкой покачала:
«Вот придет баран и съест меня. Баран всех сильней».
А баран с горя чуть рога в землю не воткнул:
«Смеетесь надо мной: волк покажется — и нет меня. Вот видите, волк, волк всех сильней».
Тут вылез из своей берлоги серый волчище и только хвостом махнул:
«Есть, есть сила посильней моей: она и фазана поймает, и лед растопит, и дождя не боится, и землю переиначит, и лес, захочет — срубит, захочет — посадит, и огонь, захочет — разожжет, захочет — погасит, и ветер себе подчиняет, и травку скосит, и шашлык из баранины сделает, и с меня, волка, шкуру сдерет. Это сила — человек. Выходит, человек всех сильней».
Бойцы сворачивали козьи ножки, собираясь закуривать и ожидая, к чему же клонит рассказчик. А его умные, в этот миг чуть лукавые глаза заблестели еще ярче. Он чуть помедлил и снова коротким рывком указал на совсем уже потемневший вражеский берег:
— Вот там волки, а мы люди, и мы — сильнее их. Сильней, потому что они, звери, чужое терзают, а мы, люди, мы свое защищаем. Вон слышали, как палят из дзота? Беспокоятся, боятся. Нужда их заставляет через голову кувыркаться. Страх им житья не дает. Страх за награбленное и загубленное.
Зашуршали шаги, и в окоп спрыгнул политрук Деревянкин, поздоровался, улыбнулся.
— Ну, здесь надежные люди! — окинул он взглядом бойцов, каждого из которых знал в лицо, по имени и по тому горестному тяжкому пути, который прошли вместе. — Надежнее нет таких людей.
— Да, пролетевший ветер лучше ненадежного человека, — ответил за всех Чолпонбай, принимая из рук политрука свежий номер «дивизионки».
Получив газету, он кивком головы пригласил остальных солдат придвинуться поближе, подумал о том, что политрук всегда точно описывает события в роте, потому что сам участвует во всем. Да, во всем, даже в боях... Хотя он не обязан лезть в каждую заваруху. Он правдиво пишет обо всех, ни разу еще не сказав ни слова о цене каждого добытого им на передовой слова... И ничего с ним не случается, словно его звание — политрука и журналиста — броня от пуль, от осколков и даже от усталости, словно он просто неуязвим, и пули облетают его, и смерть сторонится... Не оттого ли это он столько раз разминулся со смертью, что слишком быстро бросался ей навстречу, или оттого, что каждый раз думает о других?..
«Он идет в бой рядом с простыми смертными. И он расскажет о каждом так, как это было на самом деле, как того каждый заслуживает. Не прибавит, не убавит. Но о нем никто ничего не расскажет. Никто его не отметит. Он журналист...» — размышлял Чолпонбай.
Старики киргизы на горных пастбищах толкуют: «Прошлого не вернешь, умершего не оживишь». А правильно ли это — о прошлом? Нет! Можно это прошлое оживить, да и без твоей воли оно живо, оно стоит перед тобой и сейчас, когда держишь в руках дивизионную газету, видишь недавнее былое так, точно все это происходит сию минуту. Это сейчас вроде спится, так глубоко спится после ночного перехода под проливным дождем, после непрерывных артналетов. И в сон врывается низкий гул моторов и крики:
— Тревога!
— Десант!
— Немцы!
Все стремительно вскакивают. Хватают оружие, заряжают его и занимают удобные позиции...
Было это в июле сорок первого. Какое слепящее солнце! Каждая росинка на листьях деревьев, как маленькое солнце, сверкает, режет глаза, отражается от росной поляны, от ярких листьев. Над деревьями мягкие дымки взрывов. Вспыхивают раскрывающиеся парашюты, а вдаль уносятся тяжелые транспортные немецкие самолеты. Вот на повороте солнце выхватило крест на фюзеляже, и взгляд уже схватывает фигурки, все укрупняющиеся по мере приближения их к земле. Вспыхивают раскрывающиеся парашюты. Видно, как один из парашютистов подтягивает стропы и быстрее других спускается на поляну.
Все это происходит в несколько мгновений. Кто-то сует Чолпонбаю в руки винтовку. Это Сергей — сам он с симоновской полуавтоматической.
— К поляне! — приказывает он, и солдаты, ведя огонь на бегу в стреляющих в них с воздуха вражеских парашютистов, бросаются к поляне...
— Отрезать подход к селу, взять в кольцо лес! — слышится команда.
Это уже не голос политрука, но кажется, что это он.
Один парашютист!
Два!..
Десять!..
Сорок!
Шестьдесят!
Сколько их, черт возьми?!
Все вокруг потемнело от этих десантников. Стреляет небо. Небо черное-черное, без облаков, без глубины, без солнца. Небо стреляет... В ответ стреляет и земля. Бьют наши автоматчики. Пулемет пытается достать десантников еще в воздухе. Два наших танка разворачиваются и мчатся к лесу. Все приведено в движение. Все стреляет, грохочет, гудит...
Немецкие парашютисты действуют слаженно, бьют точно, маневрируют стропами и, приземлившись, тут же кидаются в бой. Рослые, плечистые, как на подбор, они смелы и стремительны: видать, прошли большую школу, имеют богатый опыт разбоя.
Кажется, что не успевают они прикоснуться к земле, как уже сбрасывают лямки с парашюта и смыкаются в группки. Рассредоточиваются вдоль опушки. Прячутся за деревьями и ведут огонь. Он страшен, этот огонь.
Раскинув руки, зашатался и осел взводный. Около тебя падает, как срубленный, твой земляк. Падают замертво и другие.
Пуля сразила ветку — тонкий прутик, тот самый, от которого ты, словно предчувствуя беду, только что отодвинулся на самую малость. Под твоим подбородком пронеслось пламя, и тут же в ствол ближнего дерева вонзилась разрывная пуля.
Вжимаешься, втискиваешься в землю, в какую-то выбоину. Будто врастаешь в нее. А руки не слушаются. Винтовку не поднять. Все отяжелело, будто тело парализовано.
Но рядом тщательно целится и не торопясь стреляет Сергей Деревянкин, стреляет и не промахивается. Бьет точно! Тулебердиев мучительно борется с собой.
«Чоке! Чоке! Возьми себя в руки. Прикажи рукам поднять винтовку, прикажи глазам прицелиться, прикажи плечу не ерзать. Чоке! Рядом с тобой Сергей! Что подумает он, если увидит, как тебя сковал страх? Ты охотник, лучший в ауле стрелок!»
Чоке взглянул вперед. Хорошо, что руки уже вскинули винтовку, глаз нащупал прорезь прицела, мушку, врага... Но пальцы, проклятые пальцы! Тот, что на спусковом крючке, — как чужой. «Целься, целься снова, медленно дави на спусковой крючок. Ведь ты столько был на охоте, столько стрелял — лучше всех поражал цели. И в запасной кавдивизии был лучшим снайпером. Чоке?!»
В эту секунду здоровенный рыжий детина, без пилотки, с засученными рукавами, тот самый, в которого целился Чолпонбай, заметил киргиза, молниеносно вскинул автомат. Миг, доля мига... но пуля Сергея Деревянкина оказалась быстрее.
Еще один за широким пнем. Ну! Есть! Раньше чем успел подумать Чолпонбай, палец его нажал на спусковой крючок, и поверженный враг свалился на его глазах, остался лежать на земле.
По скользкой траве, по мокрым сучьям и веткам, сбитым пулями, по глинистой земле бежали наши, уничтожая парашютистов, погибая, но не давая им вырваться из сужающегося кольца. Вперед! Только вперед! Однако к первой группе десантников примкнула вторая и остатки третьей. Фашисты залегли и образовали круговую оборону. Повели ожесточенную стрельбу.
А наши танкисты пока бездействовали, потому что гитлеровцы засели в такой чащобе, которая была недоступна для танков. Но вскоре их «вытащили», выкурили оттуда, и теперь все должен решить ближний бой. Ближний! Штыковой!
Чолпонбай увидел, как Сергей Деревянкин быстро выдвинул ножевой штык, как остро блеснуло плоское лезвие, как упали на самое основание штыка две капли росы, крупные, длинные, и слились в одну, растеклись, мирно светясь на раннем летнем солнце.
Да, было солнце, была земля, был лес, была какая-то неразумная или разумная птаха, певшая несмотря ни на что. Была жизнь, а через несколько секунд надо будет оторваться от земли...
Он глянул на Сергея и не узнал. Его волевое лицо с острым выдвинутым подбородком казалось каменным, застывшим. Только глаза, не синие и добрые, как обычно, а стальные, точно летящие к цели, чтобы поразить ее, эти пули-глаза вобрали в себя и напряжение боя, и ненависть, и солдатскую решимость.
И вдруг лицо его сморщилось, рот раскрылся и совсем некстати, как-то глупо, беспомощно Сергей чихнул. На секунду Чолпонбаю стало даже смешно.
Сергей чихнул еще и еще раз, и Чолпонбай услышал, как он сквозь зубы, то ли оправдываясь перед собой, то ли объясняя ему, проговорил:
— Простыл под дождем!
Раздается команда:
— В атаку!
— В штыки!
— Ура!
— У-р-ра! — прокатилось по рядам.
Первые крики «ура» еще не смолкли, а Чолпонбай уже хотел оторваться от земли, хотел... Но тяжесть, страшная, смертная, еще никогда не испытанная тяжесть придавила его, приплюснула к глинистой выбоине.
Вдруг вспомнилось детство. Вот также было трудно когда-то, когда он, Чолпонбай, спасая школьного товарища Ашимбека, сам едва-едва вырвался из горной речонки, уже кинувшей его к водопаду. Было трудно на коне во время скачек опережать самых первых, очень трудно было выжимать из себя и из коня последние силы. Трудно было и в школе на экзаменах. Но все это казалось сейчас ничтожной тяжестью перед грузом земли. Будто надо было не себя оторвать от земли, а землю, всю планету оттолкнуть от себя.
— У-р-раа! — снова раздался рядом голос Сергея, и вслед за этим кличем он поднялся и, пригнувшись, вынося вперед штык, кинулся туда, к лесу, вперед.
И точно невидимая струна натянулась и вырвала Чолпонбая из выбоины. Он метнулся и, обгоняя Сергея, почти не пригибаясь, побежал навстречу горячему ветру, против пуль, наперекор смерти...
— Ура! Ура!
Надо что-то кричать, надо чем-то себе помогать, поддерживать себя. Надо бежать вперед, вперед и вперед. Не сворачивая, не припадая к земле.
«Надо, надо, надо!»
Это же стучало в мозгу Сергея, который тоже не без труда поднялся и пошел в атаку. Ему, как и Чолпонбаю, казалось, что ноги словно налиты свинцом, что руки еле держат винтовку, что шаги его преступно медленны... Но это так казалось. На самом же деле он бежал первым, пока не опередил его друг Чоке! «Ах, черт возьми, какой парень, какой парень!»
Немцы сперва попятились. Некоторые даже сунулись в лес, но потом поняли, что спрятаться невозможно, и ринулись навстречу советским солдатам, стреляя на ходу...
Потные лбы, насупленные брови, ненавидящие глаза, немецкая непонятная ругань — все слилось, смешалось воедино.
Схлестнулись взгляды и дыхания, схлестнулись штыки и приклады.
Чоке поскользнулся и упал. Сейчас всадит в него штык вот этот слева.
Замахнулся.
Но, к счастью, рядом снова оказался Сергей: он оглушил врага прикладом. Тот рухнул на землю.
Этот поступок Сергея словно прибавил сил Чоке, он вскочил, и теперь они, уже не сговариваясь, прикрывали друг друга.
Пока они разделывались с этими двумя, остальные наши также не бездействовали. Одних парашютистов прикончили. Других, тех, что юркнули было в лес, взяли в плен.
Вот они собраны вместе: рослые, сытые, надменные. Нагло смотрят. Нагло молчат. Нагло отвечают.
— Вы в плену! Ведите себя как положено! — одергивает немцев кто-то.
— Это вы у нас в плену! — по-русски отвечает немец-лейтенант. — Вы в кольце! И ваша песенка спета!
Наглости их нет предела... И это понятно: война только начинается, и они действуют весьма самоуверенно. Так им внушили. Ну погодите же — не так запоете!
VI
— О чем задумался, Чолпонбай? — спросил взводный лейтенант Герман, который неслышно появился у окопа. Повадка опытного разведчика отличала его сухую, длинную, подобранную и легкую фигуру. Внимательные карие глаза встретились с глазами Чолпонбая, потом скользнули по газете, зажатой в руке молодого солдата. — О чем?
— О прошлом. Подумал: сколько жеребенку ни бегать, скакуном не станет. — И Чолпонбай горько усмехнулся, вспоминая о том бое...
— Вырастет и станет скакуном, — серьезно возразил взводный, словно улавливая за этим иносказанием его точный подтекст.
А может, так показалось Чолпонбаю... Но в том бою взводный был справа, — заменил убитого пулеметчика, действовал гранатами и был неподалеку от Чолпонбая и Сергея Деревянкина. Он-то и крикнул первым: «Ура!» Первым и поднялся, оторвался от земли на правом фланге. Да, надежный взводный, надежные люди.
— А что ж, жеребенок вырастет?
— Да, товарищ лейтенант, конечно, жеребенок вырастет, только хочется, чтобы поскорее вырос...
— Много значит слово, — откликнулся и Сергей Деревянкин. — Как это говорится: у мысли нет дна, у слова нет предела.
Чолпонбай, довольный, улыбнулся: приятно, что его друг запомнил киргизскую пословицу, которую только один раз давно на политбеседе обронил он, Чолпонбай.
— Да, немало нужно лошадиных, а не человеческих сил, чтобы Дон одолеть и ту высоту взять... — проговорил взводный. — Но возьмем... А пока присматривайтесь. Товарищ политрук, вы к нашему командиру роты не собираетесь?
— Нет, я уже у него побывал. Мы тут с Чолпонбаем потолкуем.
И вот они снова вдвоем. Гибкая ветка лозы над окопом. Жужжат и больно жалят осенние мухи.
Солнце перевалило за полдень. Стало пригревать.
Из котелка Чолпонбая подзаправились пшенным концентратом.
— Мы сконцентрировались на фронте на этом концентрате, — пошутил Сергей. Потом поблагодарил друга, вытер ложку, спрятал ее за голенище и достал планшет. Раскрыл, вытащил треугольник письма, развернул его, пробежал глазами. Начал читать со второй страницы про себя:
«...А еще, Сережа, я часто вспоминаю нашу предвоенную жизнь и тебя, твою газетную работу. Это сейчас война разметала нас по разным фронтам. Но и вдалеке от тебя, работая в госпитале, каждый раз, когда прибывают раненые, почему-то напрягаюсь, точно вот увижу тебя. Недавно в шестой палате лежал у нас подполковник Козырев. Он-то мне и порассказал о тебе. Ты помнишь, он же был редактором нашей районной газеты. И так тесна жизнь и узка война, что встретились, и я узнала кое-что о твоем характере и о тебе. Не бойся, ничего плохого. Даже, скорей, хорошее. Ведь он, оказывается, с твоим отцом в одном отделении был и в первую войну, и в гражданскую. Козырев-то и сказал мне, что выдержкой, неутомимостью и (только не зазнавайся) смелостью ты похож на отца и внешне — копия. Так что зря ты, оказывается, жаловался мне, что нет у тебя фотографии отца. Возьми зеркало, посмотрись и увидишь. А еще он мне говорил, как ты по нескольку раз переписывал заметку. Как он однажды взял все шесть вариантов одной заметки о весеннем севе и говорит:
«Сергей, одно и то же ведь».
А ты ему:
«Нет, не одно и то же. В этой предложения короче. Здесь меньше сложноподчиненных предложений. А тут междометия восторженные убраны. Четче начало. А вот в новом варианте завязка и кульминация более логичны».
Веришь, Сережка, Козырев даже рассмеялся от удовольствия, вспоминая:
«Над заметкой, как над рассказом, работал, шлифовал без устали. Вот как вырабатывал стиль. Так в той, которую он предложил в номер, я запомнил надолго, кончил последний абзац одним словом: продолжается. Это значит — сев продолжается. И поставил многоточие. Пустяки как будто. А мне запомнилось. Я карандашом подчеркнул многоточие и плечами пожал, а твой (мой! мой! мой!!) Сергей и замечает: помните, как Флобер встречал молодого писателя: «Что делаете?» — «Да вот за эту неделю две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня в одном предложении запятая есть, хочу ее перенести ближе к концу...»
Через неделю опять встретил Флобер того же писателя: «Что делаете?» — «Еще две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня, помните, я вам говорил, была запятая, которую хотел я перенести из начала предложения в конец. Так вот, я решил оставить ее на прежнем месте».
Тут этот Козырев так хорошо посмотрел на меня и говорит:
«Повезло вам с Сережей. Если пощадит его пуля, то настоящий журналист будет, а то, глядишь, и до писателя дорастет...»
Вот, дорогой мой, товарищ политрук, смотри, чтобы тебя пуля пощадила, чтобы ты стал журналистом настоящим и дорос до писателя. А кем, кстати, собирается быть твой друг Чолпонбай? И жив ли он? Не ранен ли? Видишься ли ты с ним? Не обидится ли он, если я попрошу у него адрес его девушки — Гюльнар? Мне хочется переписываться и с нею. Кончится война, соберемся, все вчетвером... Мне так хочется увидеть их обоих. И Токоша. И тебя, конечно. Я тебя вижу часто во сне. Ты с большим-большим карандашом, почему-то незаточенным, пытаешься написать какую-то букву на узком треугольном листе картона, а карандаш не пишет, И ты мне говоришь: «Он пишет хорошо, это так, это пока не ладится. А после войны я напишу книгу»... Ну, милый мой, мне пора на дежурство. Я писала бы тебе бесконечно, но меня зовут дела. Надеваю халат, смотрюсь в зеркальце — твой подарок, вижу тебя, шлифующим заметку, мысленно целую и бегу в палату.
26 июля 42 г.
Твоя Н. Видишь, какая конспирация?..
Да, пиши не только заметки, но и мне пиши, можешь не шлифовать».
Пока Деревянкин перечитывал письмо, Чолпонбай вертел в руках газету, о чем-то раздумывал. Но едва Сергей оторвал глаза от треугольного письма, Чолпонбай, как бы между прочим, вздохнул с надеждой:
— А хорошая жена — половина счастья.
Сергей тут же взглянул на него, а он пояснил:
— Хорошая жена и дурного мужа сделает мужчиной, а дурная и хорошего превратит в дурного. Так старики у нас толкуют. А ведь и вы думаете о своей, и я о своей Гюльнар часто, много думаю. Она мне такой беззащитной кажется, словно пули и осколки, летящие в нас, могут задеть и ранить ее... Странное чувство, правда?
— Нет. Я понимаю тебя. — И Сергей протянул свое письмо другу.
Чолпонбай жадно вчитывался, лицо его светлело, он заулыбался, точно живой голос услышал, льющийся девичий голос.
— Спасибо ей! После этого письма вы мне еще ближе стали и Гюльнар дороже... А ведь говорят, что нет любви!.. Я тут, на фронте, понаслушался всякого. И чем больше слышал, что нет любви, тем больше убеждался, Сергей, что есть, есть любовь...
— И с первого взгляда?