Суннатулла Анарбаев
Серебряный блеск Лысой горы
Часть первая
Плач ребенка
Глава первая
Аксай как сама жизнь: он течет, не останавливаясь, преодолевая бесчисленные преграды. С двух сторон над ним нависли скалы, и кажется, вот-вот они оборвутся в реку, а Аксай, вздрагивая и с ревом бросаясь с камня на камень, словно взывает о помощи.
По берегам — низкие домишки из камня и глины с саманной кровлей. Это кишлак. Он даже не имеет своего имени. Хлеб насущный дает кишлаку река, она дала ему и свое имя — Аксай. Летом прячет он жалкий вид свой в густой листве деревьев, а зимой все покрывается снегом.
Один лишь дом Максума бросается в глаза своим богатым убранством. Мечеть, сверкающая голубизной, как купол усыпальницы Тамерлана, осталась от отца Максума — Ишан-бобо.
Богат Максум. Его фруктовые сады, радующие глаз, раскинулись по берегам реки, а виноградники окружают кишлак со всех сторон. Если в страду вы спросите у косаря, чьи это поля, на которых тучные колосья склонили к земле свои головы, он ответит вам — Максума. И знайте: это его стада баранов и косяки лошадей зимой пасутся вокруг Аксая, а летом поднимаются на обширные пастбища к серебристым вершинам Кашка-тава — Лысой горы.
...Рассказывают, что один из предков Максума, богатый и почтенный Гаиб-ата, был мюридом[1] самого Хазрат-султана. Вот история этого предка.
Во времена одного из эмиров дехкане хотели провести воду из Аксая через горы в кишлак. И увидели люди, что к ним приближается дервиш в отрепьях, высокой шапке, с хурджином[2] на плечах и кашкилом[3] на поясе.
— Чтобы сопутствовала вам во всем удача, — сказал дервиш, — поделитесь и со мной землей и водой.
А люди, копавшие канал, усталые и изнуренные, озлобленные огромными трудностями, страдающие от голода и жары, которая просолила их одежду, ответили ему:
— Иди своей дорогой!
Произнеся фатиху[4], дервиш ушел.
А ночью произошло страшное землетрясение. Придя утром, дехкане увидели, что их труд пропал даром: земля засыпала канал. Богобоязненные старики с отчаяньем били себя в грудь, вспоминая дервиша.
— Аллах наказал нас за то, что мы обидели святого человека. Иначе бы канал не засыпало. Нужно вернуть дервиша!
Два джигита помчались с быстротой джейранов и, как птицы взлетев на вершины Кашка-тава, увидели далеко на равнине черную точку. Это был дервиш. Догнав его, они низко склонились перед ним:
— Святой отец, возьмите себе что хотите, только вернитесь!
Дервиш не обратил на них внимания. Словно никого не видя, он, брызжа слюной, произнес:
— О боже! — и прошел мимо.
Оба джигита растерянно посмотрели друг на друга. Возвращаться с пустыми руками им было стыдно. Тогда один из них, более сообразительный и энергичный, сиял с себя мешок, служивший ему поясом, открыл его и сказал другому:
— Клади его сюда!
Тот быстро схватил дервиша и затолкал его в мешок. Так, неся дервиша по очереди, они вернулись в кишлак. И дервиш остался жить в кишлаке. Ему дали землю и воду, он обзавелся семьей. Когда он дожил до лет пророка[5],. то, как и Хазрат-султан, ушел жить в подземелье и больше оттуда не выходил. Поэтому его и прозвали «Гаиб-ата», что значит «исчезнувший святой». От него и ведет свою родословную род Максума. А двух джигитов прозвали «турва хайли» — «племя мешочников». Это прозвище переходило из поколения в поколение. Оно вместе с голодом и нищетой, словно клещ, вцепилось в этот род. «Бог покарал их», — говорили люди. А род пришельца дервиша — «благословенный богом» — богател с каждым днем.
Пастух Максума Бабакул происходил из рода «мешочников». В год рождения Бабакула умер его дедушка. Чтобы похоронить его, отцу Бабакула пришлось влезть в долги. А затем клочок земли величиной с ладонь и единственная коза пошли в уплату долга отцу Максума Ишан-бобо. Ишан-бобо «пожалел» отца Бабакула: «Живи у меня, — сказал он ему, — если даже будешь питаться объедками, все равно от голода не умрешь».
Вот тогда-то род «мешочников» попал в кабалу к роду «благословенных богом». И Бабакул, с тех пор как помнит себя, пас овец Максума.
По деревянному мосту, вздрагивающему от ударов разбушевавшегося Аксая, шел человек в коричневом халате. И хотя наступила весна и день был жаркий, на голове у него красовалась папаха. За спиной мешок. От тяжести на шее вздулись жилы. Черные усы и бородка придавали еще более унылый вид его и без того грустному лицу. Это Бабакул. Когда он вошел в кишлак, дехканин средних лет, стоявший возле лавки, пошутил:
— Эй, потомок мешочника, не дервиш ли у тебя за спиной?
Бабакулу было не до шуток. Он удобнее устроил мешок на плечах и пошел своей дорогой.
— Корми своего хозяина мясом и салом, а платой тебе за это будет его благословение, — сострил человек в старом халате. Он был обижен молчанием Бабакула и закричал ему вслед: — Благословение Максума стоит ноши одного верблюда. Есть ли в мире кто-либо богаче тебя?
«Вот человек! — с досадой подумал Бабакул. — Ведь не задеваешь его, так он сам лезет, а попробуй задень — камнями бросаться будет».
Он дошел до ворот дома Максума, украшенных резьбой. Перед воротами с обеих сторон супы — каменные возвышения, на которых стоят по два шестигранных красивых столба. Бабакул на мгновение остановился и, передохнув, перешагнул порог. Вошел в обширный двор. Среди двора возле мешков с пшеницей стояли взволнованные люди. На земле валялись два плуга, борона, седло, хомут и, как извивающаяся змея, уздечка.
Какой-то человек, высунув голову из дверей амбара, сказал:
— Нет мешков для кукурузы.
Волосы, борода, усы и брови его были в пыли, и Бабакул не мог припомнить, кто это.
А вот человека в гимнастерке, считавшего во дворе мешки с пшеницей, Бабакул узнал сразу, хотя тот и стоял к нему спиной. Это был друг его детства Кучкар, сын кузнеца Закира.
В тот год, когда Разык-курбаши[6] зарубил Закира и сжег кузницу за то, что кузнец плохо подковал его лошадь, Кучкар добровольно ушел в Красную Армию. В кишлак он возвратился только год назад — осенью тысяча девятьсот двадцать шестого года.
С Кучкаром в Аксай пришло слово «товарищ». Люди обращались к нему так: «Товарищ Кучкар, сын Закира». Он первым в кишлаке надел русскую гимнастерку.
Однажды Максум не выдержал и сказал своим мюридам:
— Раньше Кучкар был смирным ягненком, а вернувшись из армии, стал настоящим кучкаром[7].
На что младший брат Максума Фазлиддин-кары[8] ответил:
— Будь он смирным ягненком или боевым кучкаром, все равно в один прекрасный день попадет в руки мясника.
И все же Максум и Фазлиддин заискивали перед Кучкаром.
Опустив свою ношу перед Максумом, поздоровавшись со всеми, Бабакул виновато сказал:
— С горы скатился камень и упал на овцу.
Обычно Максум не бил и не ругал Бабакула, но его вежливые и в то же время язвительные слова были тяжелее побоев и ругани. На этот раз Максум удивил Бабакула.
— Это воля аллаха, — смиренно сказал он, а Фазлиддин-кары прибавил: — Отнеси в дом.
Кучкар остановил пастуха.
— Положи вон там, — показал он в сторону мешков, — раздадим сиротам.
Бабакул в нерешительности посмотрел на кары. Фазлиддин весь сжался, удлиненное черной бородкой лицо его побледнело, глубоко сидящие глаза злобно сверкнули. Максум взглянул на него с улыбкой.
— Все от бога, братец, — и повернулся к Кучкару. — Будьте здоровы, мулла Кучкар. Вы совершаете богоугодное дело. Одну изюминку, разделив между собой, съели сорок человек...
На крыше конюшни Умат-палван и его сын Туламат подсчитывали снопы клевера. Они спустились вниз, отряхнули свои оборванные халаты и, вытерев кончиком кушака лица и шеи, подошли туда, где стояли люди.
— Восемьсот восемьдесят три снопа стеблей кукурузы, а клевера... — Умат-палван посмотрел на сына: — Сколько, ты сказал, снопов?
— Две тысячи шестнадцать.
Кучкар записал эти цифры в тетрадь.
— Товарищ Кучкар, сын Закира, — обратился к нему Умат-палван, — если вы хотите разделить вещи Максума на тех, кто работал у него, то в первую очередь должны отдать их мне и Бабакулу, потому что в кишлаке не найдется людей, работавших на него больше, чем мы...
— А разве самая плодородная земля не ваша? Один вол с упряжью и плугом, пятьдесят снопов клевера и девятнадцать снопов стеблей кукурузы...
— Ладно! Спасибо Советам! Но с одним волом что можно сделать?.. Или мне самому в плуг впрячься?
— Потерпите, Умат-ака. Вот и Бабакулу возле вашей земли четыре танапа[9] дадим и одного вола... И вы, объединившись, будете вместе работать...
— Спасибо... — Бабакул хотел продолжить слова благодарности, но постеснялся.
Этот джигит, одетый по-русски, чем-то напоминал ему Кучкара — друга детства, но теперь он казался совершенно чужим. Разве похож на прежнего Кучкара этот человек, который насильно отбирает вещи у одного из почтенных мусульман?
И он закончил:
— Спасибо, товарищ Закир-оглы, слава богу, до сих пор я не отнял ни у кого куска хлеба...
— По-твоему, мы воры?! — Уши Умат-палвана приобрели багровый оттенок. — Разве Максум сам заработал все свое богатство? Все богатство его от трудов наших: твоего и моего, валламат[10]!
— Ладно, палван, берите сами, а я... не возьму. Чужие вещи мне не нужны, я боюсь их.
Умат-палван шагнул к Бабакулу:
— О валламат! О ослепший!
Кучкар преградил ему дорогу.
— Оставьте его, позже он сам поймет!
— Поймет в могиле! — со злостью сказал Умат-палван и отвернулся.
Комиссия по распределению земли разделила имущество Максума среди его батраков и чайрикеров[11]. После раздела осталось еще немного зерна.
«Где мы будем хранить его? — ломал себе голову Кучкар. У него мелькнула мысль: — Если отобрать у Максума дом, то лучше оставить здесь». Но тотчас же возразил сам себе: «Ведь в положении о земельной реформе ничего не сказано о конфискации домов».
— Товарищ Закир-оглы... Мулла Кучкар, куда же вы отнесете вещи? Пусть останутся здесь. Я дарю вам и дом и амбары. Нам хватит и внутреннего двора, — сказал Максум, теребя своими пухлыми белыми руками бороду.
Кучкар на мгновение растерялся. Как будто Максум разгадал, что было у него на уме. Ведь на днях, когда они зашли к бакалейщику Абдулазизу, имущество которого должны были разделить, увидели такую картину: несколько волов лежали мертвыми, несколько бились в предсмертной агонии. Телеги были разбиты, а хомуты порезаны на куски. А Максум сам, своими руками отдает дом. Как понять такое благородство Максума?
Вернувшись домой, Кучкар вспоминал события, происшедшие на дворе у Максума. Он привык разговаривать с врагами языком сабли и винтовки. А сегодня, услышав слова Максума, он как бы опустил поднятый над головой меч. Кто же все-таки Максум: враг или друг?!
Пока Кучкар, сидя на айване[12], боролся с самим собой, его жена Хури вернулась домой. Наверное, она ходила к реке за водой.
— Женщина всегда делает по-своему, — с упреком сказал Кучкар своей беременной жене, — не слушает того, что ей советуют.
Он встал, подошел к запыхавшейся жене, взял у нее ведро с водой и отнес в кухню. Вернувшись, покосился на Хури, которая, несмотря на прохладную погоду, была одета в тонкое шелковое платье.
— Вам кажется, что еще лето? — съязвил Кучкар.
— Вы хотите, чтобы я надела вашу теплую шинель? — поддразнила Хури и лебедем проплыла мимо него.
Кучкар улыбнулся, вспомнив, как однажды, когда он уговаривал жену одеться потеплее, она накинула на плечи его шинель и до самого носа надвинула шлем. Получилось очень смешно, и с тех пор он перестал делать замечания Хури.
— Говори не говори, все равно твои слова пропадут попусту, — громко, чтобы услышала жена, сказал Кучкар и снова уселся на ватное одеяло.
Ему вспомнилось совещание в облисполкоме. Оратор в зеленой бархатной тюбетейке и кашемировой косоворотке, играя серебряным наконечником кавказского ремня, говорил, что в некоторых местах духовенство, спекулянты и даже баи приветствуют распределение земли. «Максум, очевидно, тоже входит в их число, — горько усмехаясь, подумал про себя Кучкар. — «Добровольно» — это пустое слово. Откуда у них доброжелательность, если они говорят, что богатство поганое, и в то же время собирают его».
Бабакул, вернувшись на пастбище, рассказал своему напарнику Джанизаку о событиях, происходивших в кишлаке. Джанизак расстроился.
— Ты с ума сошел, что не взял землю, воду и вола! Ты дурной! — Он ударил палкой по камню с такой силой, что она разломилась пополам.
— До каких пор я буду пасти чужой скот? Если ты не хочешь брать землю и воду, то я ее возьму, — сказал он и, хотя было уже поздно, отправился в кишлак.
Бабакул посмотрел вслед Джанизаку, неловко переставлявшему кривые короткие ноги, и подумал: «Почему он разозлился?»
Когда коренастая, словно литая, фигура Джанизака скрылась за дальними кустарниками, мрачно темневшими в вечернем сумраке, сердце Бабакула вздрогнуло.
— Курр хайт! — воскликнул Бабакул, как бы желая этим восклицанием свалить груз одиночества со своих плеч. Потом сел на обросший мхом зеленый камень и стал раздумывать, опершись на палку. Он удивлялся людям: как они могут отобрать имущество, воду и землю у такого почтенного человека, происходящего из рода Гаиб-ата? Чужое добро впрок не пойдет. Да, характер у людей испортился. Бабакул покачал головой, вспоминая, как Кучкар забрал тушу погибшего барана. Насилие тоже имеет свои границы. Ведь советская власть не говорит о том, чтобы отнимать у людей кусок хлеба, и не дает на это права. Откровенно говоря, ему стало стыдно перед Максумом за Кучкара. Несмотря на то, что Максума так унизили, он показал свое благородство. Еще и отдает свой дом! Вот где человечность, вот где доброта души! Все-таки он сын человека, который презирал богатство и не дотрагивался до денег руками. Святой человек Максум!
Пока Бабакул раздумывал над тем, кто плохой, а кто хороший, бараны, что паслись возле арчовой рощи, чего-то испугавшись, шарахнулись в стороны. Один ягненок громко заблеял. Растянувшаяся у ног Бабакула пестрая собака вскочила и пулей бросилась в арчовую рощу. Через минуту раздался ее озлобленный лай и рычание. Бабакул вскочил: уж не волки ли? Когда он пробежал через рощу и стал спускаться в межгорье, увидел собаку. Она стояла над распростертым телом. Бабакул испугался. Издалека он крикнул: «Пошла!» Но обычно послушная собака на этот раз не обратила внимания на его крик. Оскалившись, она замерла над лежавшим человеком, положив лапы ему на плечи, готовая при первом движении вцепиться ему в горло. Наконец Бабакулу удалось отогнать собаку. Он приподнял лежавшего лицом вниз человека. Это был здоровенный верзила, в его волосатой руке был зажат нож. Бабакул понял, почему собака так зло лаяла на этого человека.
— Спрячьте свой нож, — посоветовал он незнакомцу.
Лицо человека было страшное, заросшее колючей рыжей щетиной. Человек голоден. Это было видно по его жадным, ввалившимся глазам. И хотя незнакомец сразу же не понравился Бабакулу, он пожалел его. «Ведь это тоже человек», — подумал про себя и повел его в свой шалаш. Расстелил скатерть, положил хлеб и поставил кувшин с кислым молоком. Гость с жадностью набросился на пищу и в одно мгновение уничтожил то, что было на скатерти. «Пусть пойдет это тебе на пользу», — подумал Бабакул.
Посматривая вокруг голодными глазами, гость спросил:
— Это все или дашь еще что-нибудь?
Смерив взглядом огромное тело своего рыжего гостя, Бабакул подумал: «Наверное, он совсем не насытился», — и выложил перед гостем весь свой запас хлеба. Потом он взял висевший над очагом мешочек с куртом — высушенной брынзой и высыпал содержимое на скатерть.
— Раньше для гостей резали барана. Что, при Советах эти порядки исчезли? — спросил рыжий, запихивая в рот куски курта величиной с кулак ребенка.
Бабакул, наблюдавший за незнакомцем, подумал: «Очевидно, он знатного происхождения», — и ответил:
— Эти бараны не мои, гость. Иначе бы я не пожалел для вас одного барана.
— Эти бараны не достанутся ни тебе, ни твоему хозяину. Они все перейдут к босоногим, трус! Давай-ка зарежь одного жирного ягненка, мы его съедим.
— Нет, почтенный, я не могу взять чужое добро.
— Не противоречь! — вскрикнул рыжий, сверкая глазами.