Лицо Андроникова многолико. Вот уж действительно «ряд волшебных изменений»… Он выходит на сцену, окруженный неуловимым облаком пока еще бесплотных образов друзей – спутников его жизни. Начинает рассказывать об одном из них. Говорит своим естественным голосом. Он еще никого не изображает. Но уж началось нечто странное. Плечи подтянулись. Он стал высоким. Голос вдруг зазвучал хрипловатым тенором, потом опять стал «своим» и снова не своим. Речь сделалась напряженнее, одновременно и сбивчивее, и целеустремленнее. Он отбрасывает волосы назад, и вы вдруг видите, что они причесаны не так, как вы видите. И вообще начинаете созерцать невидимое – «внутренними глазами», памятью, воображением. Да, это Фадеев, его осанка, жест, голос, манера.
И только теперь, став тем, кого он изображает, рассказчик начинает говорить от его имени, от его лица. Он не «цитирует», не воспроизводит чужую речь – он говорит так, как мог бы сказать, как должен был бы сказать человек, в которого он превратился. А сам он как будто растворился начисто. Он сочиняет эту речь, но в ней нет ни одного «сочиненного» слова.
Андроников не натягивает на лицо маску. В его перевоплощении нет ничего моментального. Никакого фокуса. Образ набегает, как волна, приближается, слышатся первые всплески. И уходит образ тоже не сразу. «Фадеев» уже кончил говорить, опять рассказывает Андроников, но словно нехотя расстается он с портретом писателя. Не «стирает» маску с лица мгновенным движением, а трудно высвобождается. И в его голосе все глуше уходящие фадеевские ноты.
Помню, на одном литературном вечере рассказчик, войдя в образ Виктора Шкловского, не мог из него выйти. Его крепко держали интонации речи критика, многозначительное «значит, так», гримасы напряженного раздумья, парадоксальные переходы, неожиданные афоризмы.
Здесь уже не обойдешься школьным представлением о прямой и косвенной речи. Граница между ними извилиста, как линия норвежских берегов, часто она и вовсе пропадает.
Идет рассказ о том, как ленинградские друзья молодого Андроникова совещаются – стоит ли ему ехать с первыми выступлениями в Москву. Об этом рассказывается так: «Тынянов сказал, что нечего становиться эстрадником – на эстраде, между прочим, двигают ушами, а у него высшее образование». В сущности, это даже не рассказывается, а одновременно и показывается. Косвенного «что» здесь нет. Но нет и прямой демонстрации образа Тынянова – он пробежал, как ветерок, по авторской речи. Мы видим, что речь эта не одноголоса: перед нами своего рода передача сразу по нескольким «каналам», не отдельным, а соединенным друг с другом. Слушая Андроникова, наслаждаешься не только достоверностью изображаемого человека, но и неуловимостью переходов.
И вот теперь весь этот человек-оркестр, его как будто перестраивающиеся черты лица, свободно меняющийся, разнотембровый голос, жест, естественный, не сделанный, как будто самодвижущийся, – все это сложное многообразие стало книгой, немыми печатными знаками.
Но когда вы перелистываете последнюю страницу, вы не просто вспоминаете прочитанное. Перед вами проходят живые лица – Алексей Толстой, в очках, с трубкой, сначала серьезный, а потом по-детски всему удивляющийся, с коротким, быстрым, как будто жадным смешком. Яхонтов – косо падающие на лоб волосы, чуть кривая усмешка и голос, низкий, тяжелый голос, такой изменчивый в своем кажущемся однообразии. Артист Остужев – с его празднично-театральной, ненаигранно-искренней речью. Расул Гамзатов – с хитрой улыбкой, лукавой скромностью, талантом, замешенным на лирике и юморе. Шаляпин – с его божественным горлом, глоткой без «лишней детали».
Не будем кривить душой и утверждать, что эта говорящая книга доносит до нас всю неповторимость и обаяние оригинала. Нет, многое не передано, а может быть, и непередаваемо.
Но прежде всего думаешь о том, что удалось. Пожалуй, главное достоинство в том, что получилась свободная, увлекательная устная книга.
Бывают разные случаи. Человек пишет, пишет, кончает и начинает раздумывать: а как бы все это озаглавить? Здесь же наоборот – сам заголовок родил книгу. «Я хочу рассказать вам…» – вот откуда она пошла, вот не книжный ее первоисточник.
Один садится за перо потому, что много знает. Другой потому, что много видел. Третий – придумал увлекательный сюжет. А здесь в начале всего – желание рассказать об удивительных людях и историях, и так рассказать, чтобы самому оборотиться этими людьми, чтобы голос шел не «в никуда», а прямо к собеседнику, к аудитории.
Я не знаю, как пишет Андроников. Но уверен, что сначала он произносит слово, а уж потом кладет на бумагу.
Вспоминается: в 1952 году торжественно отмечалось столетие со дня смерти Гоголя. Редакция «Литературной газеты» (где я тогда работал) получила статьи видных писателей, деятелей культуры. Андроников свою статью не сдал. До выхода юбилейного номера оставались считаные дни. А потом уже счет пошел на часы. Я приехал к нему домой, он был болен, плохо себя чувствовал. Едва я увидел его, закутанного в теплую шаль, я понял, что статья, на которую редакция возлагала большие надежды, погорела. Было даже неудобно уговаривать человека в таком состоянии садиться за стол, напрягаться, работать. Мы поговорили, обоим было обидно, что статья не состоялась, я уже оделся, как Андроников сказал: «Да, очень жаль, что я так и не смог написать. А можно было! Взять, например… Ну хотя бы… Одну только первую страницу „Мертвых душ”! Ведь там уже начинается почти все – и Чичиков, и дорога, и мужики, и знаменитая бричка, которая проезжает сквозь всю поэму и в конце первой же части подвозит нас к строкам о птице-тройке, несущейся вперед, мимо всего, что ни есть на земле»…
Я слушал, слушал, а потом вдруг не выдержал: «Так у вас же готовая статья!» На следующий день она была написана. Может быть, точнее – записана. А сейчас – это одна из лучших статей сборника «Я хочу рассказать вам…» И большинство портретов, очерков, статей – подобно «Одной странице» – родилось не на бумаге, не за столом, а – в разговорах, беседах, выступлениях, рассказах и показах.
Отсюда – зримость, осязаемость, если можно так сказать, мысленная «представляемость» (конечно, так нельзя сказать) того, о чем идет речь.
В «Загадке Н. Ф. И.», «Портрете», «Подписи под рисунком», «Тагильской находке», «Личной собственности», «О собирателях ценностей» – в этом своеобразном цикле о поисках редких и важных художественных документов интересен и сюжет, и перипетии разысканий, и, конечно, сам этот документ, как будто играющий с разыскателем в прятки. Но не только это! Каждое новое лицо, вводимое в художественно-«приключенческий» сюжет, именно лицо, а не очередное сюжетное звено.
Автор рассказывает, как в погоне за разгадкой тайны Н. Ф. И. он пришел к одному человеку, у которого жила обладательница старинного архива.
«И вот навстречу мне танцующей походкой выходит очень высокий человек лет пятидесяти. Лицо чисто выбрито, и вокруг губ все время гуляет небольшая улыбка.
Встряхнув мою руку, он рекомендуется:
– Фокин.
Я вручил ему записку… которую он пробежал, извинившись. Сунув ее в карман, он снисходительно склонил голову:
– Чем могу служить?
И театральным широким жестом пригласил в комнату».
Вот она, характерная андрониковская речь, неотделимая от жеста, передающая «танцующую» походку, «гуляющую» улыбку, вежливую снисходительность, широкие театральные движения, делающая читателя зрителем и слушателем.
В каком-то смысле это особенность всякого художественного повествования. Алексей Толстой, например, как мы читаем в этой книге, «считал, что предмет, о котором пишешь, нужно непременно видеть в движении, придавал большое значение жесту, говорил: – Пока не вижу жеста – не слышу слова». И кстати, школа Алексея Толстого не прошла для Андроникова бесследно. Но здесь идет речь о некоей индивидуальности речи – она у Андроникова всегда «устная», даже если она напечатана.
Он умудряется порой так рассказывать, так строить фразу, чтобы мы слышали акцент, манеру произношения.
В «Подписи под рисунком» местные жители грузинского селенья помогают автору (он же «герой») найти оригинал лермонтовского пейзажа. Одна женщина говорит о церкви и крепости, от которых остались только камни. Другие, смеясь, шумят:
«– Камнями угостить его хочет! Человек не за этим приехал. А если камнями интересуется, зачем ему так далеко ехать! Старая башня и там вся упала – в ущелье, и там – на горе. Туда пусть пойдет…»
Живая характерная грузинская речь как будто записана не на бумагу, а на магнитную пленку, и мы, читая, буквально «воспроизводим звучание».
«Я хочу рассказать вам…» – это значит не просто: я буду рассказывать, а вы слушайте; но прежде всего: я хочу, чтобы вы увидели то, что видел я, что неотступно стоит перед моими глазами и требует воссоздания, второго рождения.
В том же очерке колхозник отбивается от собак: «Мохнатые, короткотелые, с обрезанными ушами, с черными, словно сажей намазанными, физиономиями, с мелкими, как у щук, зубами, с кривыми, как ятаганы, клыками, они хрипели, кидались, метались, в глотках их клокотало. Оскорбительно было слышать этот сиплый, надсадный лай».
В лучших рассказах книги фраза плотная, осязаемо-предметная, резко и рельефно очерчивает картину. Слово как бы несет в себе движение, звучание, жест. А иной раз, став печатным, вянет, сохнет, теряет свои цвета и оттенки.
Помню, на концерте Андроников, рассказывая о музыковеде Иване Иваныче Соллертинском, воскликнул: «Непостижимый человек!» И так взволнованно воскликнул, даже чуть присел, развел руками и как будто в бессилии покачал головой: не могу, мол, даже передать вам, какой непостижимый, – что все вдруг почувствовали: видно, действительно человек и знаток был замечательный.
А в книге читаем: «Разнообразие и масштабы его дарований казались непостижимыми». И никакого приседания, разведения руками. «Непостижимые» – и все.
Или – об одной репинской записи:
«Как передать здесь то внезапное удивление, которое испугало, обожгло, укололо, потом возликовало во мне, возбудило нетерпеливое желание куда-то бежать, чтобы немедленно обнаружить еще что-нибудь, а затем снова вернуло к этой поразительной записи».
Определений много, но перед нами те же «непостижимости». Нагнетание – «испугало, обожгло, укололо» – не испугает, не обожжет, не уколет читателя, потому что здесь нет той сгущенной индивидуальности, в которой сила автора и его книги.
А в очерке об Илье Чавчавадзе повествование порой еще более сбивается в риторику: «Какое поразительное начало! Какая зрелость мысли и формы! Какое гражданское мужество…» Превосходные степени – вообще вещь опасная, тем более в таком повествовании, где все слито с живым, громким, но не форсированным голосом.
И. Л. Андроников рассказывает о людях самых разных устремлений и манер. Довженко, Расул Гамзатов, Алексей Толстой, Шаляпин, Остужев, Яхонтов, Михоэлс, Соллертинский – никакую «группу» из этих разнохарактернейших художников не составишь. Но, может быть, здесь разгадка их притягательной силы для автора – в резкой отличительности таланта, в одержимости творчеством, в буйной и щедрой смелости.
И тут нам открывается важная грань книги: уступая устному рассказу-показу в непосредственной изобразительности, она дала исследователю новые, «письменные» средства. В рассказе-статье он смог пойти дальше в раскрытии образов разных художников, чем в выступлении со сцены.
Прочитайте с этой точки зрения, например, статью «Владимир Яхонтов». Автор стремится воссоздать облик артиста, рассказать о его голосе. Но ведь не только же в этом его задача! К Андроникову-рассказчику незаметно присоединяется Андроников-исследователь. Мы входим в лабораторию творчества Яхонтова, знакомимся с его монтажами, с их неожиданными переходами от классики к сегодняшнему дню, веселыми, ироническими ассоциациями, перебоями, со всем тем, что дает автору право сказать не только о чтении Яхонтова, но и о его своеобразной драматургии.
Вот почему никак нельзя отнестись к этой книге лишь как к записи устных рассказов – они получают здесь новое измерение, идут вглубь, становятся аналитическими.
Страницы о Лермонтове, о его юношеской любви, путевых рисунках, о судьбе его портрета читаются с неотрывным интересом. В них нет беллетристической облегченности. Это рассказы-исследования, рассказы-открытия.
В «Советском писателе» любовно отнеслись к книге, дали ей необычный широкий формат, щедро снабдили иллюстрациями – редкими, уникальными. Но все-таки у полиграфии свои ограниченные возможности.
Мне нравится эта оригинальная книга еще и тем, что она наталкивает на мысль о новой книге Ираклия Андроникова, в которой смелее будет проявлена ее «концертная» природа. Пусть это будут очерки с записями на пленку или с пластинками. Живая, говорящая, долгоиграющая книга, которую читают, смотрят, слушают.
Наше время научилось уважать межграничные области знаний, наук, искусств. Ираклий Андроников расположился со своим ни на что другое не похожим театром там, где «не положено». Он сумел доказать свою правоту, естественность своей оригинальности.
Мы назвали его «шестьдесят пятым» полем. Но ведь мало подивиться его неповторимости. Стоит подумать: а может быть, сама синтетичность андрониковского жанра, который кому-то покажется «промежуточным», несет в себе черты какого-то непривычно нового вида искусства? Андроников чаще всего рассказывает о прошлом. Но сам он – глубоко сегодняшняя фигура, ему хорошо, привольно, удобно на концерте, на телеэкране, в кинокадре.
И вдруг этот не вмещающийся в шахматную доску квадрат – начало совсем новой «доски»?
ЛЕОНИД УТЕСОВ. Об Ираклии Андроникове
Я был уже немолод, когда впервые встретился с этим удивительным человеком, прямо-таки синтетического содержания. Писатель, рассказчик, литературовед, ученый, исследователь – ведь дал же бог столько одному! И нет, наверно, человека, который, повстречавшись с ним, не попал бы под его обаяние, не влюбился бы в него. Ираклий Луарсабович Андроников – своеобразный ходячий музей словесных портретов, ходячая библиотека увлекательнейших рассказов о людях, с которыми сводила его судьба. Будет ли он вам рассказывать об Остужеве или Соллертинском, о Маршаке или Антоне Шварце – вы представите себе этих людей конкретно и ярко, может быть, даже ярче, чем если бы сами увидели их, потому что Андроников наверняка увидел в них больше нас с вами.
Его рассказы-показы не имитация, не пародия – это особые, лирико-юмористические, литературно-живописные портреты, изображения на которых никогда не застывают, не каменеют и одинаковы бывают только тогда, когда их воспроизводят техническими средствами – заснятыми или записанными на пленку.
Искусство Ираклия Андроникова столь соблазнительно просто, что, глядя на него, мне самому хочется выйти на сцену и делать то же самое, но, понимая, что это будет далеко от его совершенства, я глушу в себе коварный порыв.
Наверно, потому его искусство кажется таким естественным и доступным, что Ираклий Андроников изобрел для себя новый жанр – жанр собеседника. Одному человеку или сотням людей он рассказывает о своих встречах, о своих впечатлениях, как единомышленникам. И даже если вы не были его единомышленником за минуту до рассказа, вы тотчас же становитесь им, едва этот рассказ начинается.
ГЕОРГИЙ МАРГВЕЛАШВИЛИ. Основательно, как историк, увлекательно, как романист…
«Ираклий Андроников, писатель и ученый… великолепный мастер устного рассказа» – так начинается маленькая аннотация, предпосланная к изданной недавно «Советским писателем» книге рассказов, портретов, очерков, статей Ираклия Андроникова – «Я хочу рассказать вам…»[3] Писатель, ученый, артист. Уже в этом триедином определении рода деятельности Ираклия Луарсабовича Андроникова почудилось мне живое воплощение наилучшей развязки того длительного спора о «физиках и лириках», т. е. о людях науки и людях искусства, который, с легкой руки поэта Бориса Слуцкого, вот уже который год волнует всю нашу журнально-газетную ниву. И когда книга, знакомая до этого по частям, была единым духом, с упоением, влюбленно перечитана, перед моим взором действительно вырос образ деятеля необыкновенного – человека не только энциклопедических знаний, но и многогранной одаренности – да, ученого, да, писателя, да, артиста. Но это не просто так, чтобы, скажем, в одной из работ, вошедших в книгу, автор выступил в качестве ученого, а в другой – в роли художника. «Физик» и «лирик» нерасторжимы и нераздельны в любом исследовании, очерке, портрете, статье, рассказе, составляющих эту книгу в тридцать с лишним листов, книгу «о прозе, поэзии, музыке, живописи, театре, кино, устной и письменной речи», – как сказано в той же аннотации; книгу, в которой воскрешаются или воссоздаются образы Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Льва Толстого, Горького и Шаляпина, Алексея Толстого и Остужева, Михоэлса и Яхонтова, Крачковского и Ферсмана, Довженко и Хачатуряна, Сергея Михайловича Бонди и Расула Гамзатова, Гурамишвили и Чавчавадзе, Леонидзе и Чиковани. И это только темы и имена, которым, так сказать, «монографически» посвящены работы Ираклия Андроникова. Сколько же помимо этого проблем, вопросов, тем поднято в книге «по ходу действия»! Сколько человеческих образов воссоздано, пластически вылеплено, написано, зарисовано, так сказать, «мимоходом»! И нигде точнейшая наука не сдает своих позиций перед натиском бурной творческой фантазии, нигде чутье художника и живописание его не сдаются на милость науке – они вместе, слитно, воплощенные в одном лице, постигают свою единую и единственную высшую цель – открывают тайну человеческой души, показывают чудо культуры.
И давайте уж сразу вынесем за скобки тайну творческого стиля самого Ираклия Андроникова. Стиль Андроникова – что это? Форма? Манера и приемы устного рассказа или собеседования с аудиторией? Особая композиция, особые обороты, выражения, лексика, ритм, интонация, эмоциональная окраска, словом, особая поэтика повествования, столь ярко сказывающаяся буквально в каждой строчке Ираклия Андроникова? Конечно, да! И об этом можно, в свою очередь, написать целое исследование. Но разве только это! Его стиль – это особая, жадная любовь к людям и к творению рук человеческих – культуре; это его особое знание людей и событий, книг и полотен, звуков и красок, его особое умение, особый дар видеть и открывать в них то, что другими не увидено. И так не только в современности и в современниках, но и в вечно живых для него образах прошлого. Точная наука с ее чудом анализа и исследования? Высокая проза с ее тайной пластического воплощения? Проникновенная лирика с ее таинством самовыражения глубоко и остро чувствующей души? Да, но, повторяю, в первую очередь, за всем этим и во всем этом – любовь, добрая одержимость любовью к человеку, к культуре, к природе, к родине, к миру – зримому, осязаемому, яркому, богатому, солнечному… Именно такое сочетание знания и любви. Именно такой сплав. И сплав этот может быть получен только при очень высоком накале души, при очень высоком напряжении ума и сердца. Ибо это не смесь, а именно сплав.
И если мне будет позволено продолжить это «металлургическое» сравнение с приложением категорий «физики» к «лирике», то мне хотелось бы сказать еще кое-что о явлении магнетизма. Из Москвы и Ленинграда, из Тбилиси и Пятигорска, из Актюбинска и Нижнего Тагила, из Киева и Харькова, Казани и Астрахани, Саратова и Архангельска, Краснодара и Костромы, Ставрополя и Челябинска – как к магниту железные стружки – тянутся к Ираклию Андроникову тайны и загадки, предположения и догадки, находки и открытия, откровения и озарения, исповеди и намеки, письма и телеграммы, звонки и изустные сообщения. Вернейшими помощниками и своего рода сообщниками ученого и писателя сплошь да рядом оказываются случайности и даже приключения. Приключения? Эпиграфом к своей книге Ираклий Андроников предпослал лермонтовские слова: «Все почти… забывают, что надо бегать за приключениями, чтоб они встретились, а для того, чтобы за ними гоняться, надо быть взволнованным сильной страстью или иметь один из тех беспокойно-любопытных характеров, которые готовы сто раз пожертвовать жизнью, только бы достать ключ самой незамысловатой, по-видимому, загадки; но на дне одной есть уж, верно, другая…» Лучше и точнее трудно охарактеризовать поистине «взволнованную сильной страстью» и «беспокойно-любопытную» душу Ираклия Андроникова. В этих свойствах его души – тайна его магнетической силы.
И что поразительно – удача и неудача одинаково работают на него. «Бывает же такая удача!» – так, например, озаглавлена первая же глава рассказа Андроникова «Личная собственность». И такие же примерно восклицания не раз встречаются в книге («Как в сказке!», «Да так только в сказке бывает!» и т. п.). Неудача же не только потому, что по методу исключения она каждый раз сокращает путь к будущей удаче, но и потому, что отношение к ней у самого Ираклия Андроникова особое – он где-то в глубине души и ее – неудачу – считает не чем иным, как своего рода «инобытием» удачи, ее особой каверзной формой! Вот он, роясь по своему обычаю в фондах музейного отдела Пушкинского дома, с любезного разрешения заведующей, сделал вдруг неловкое движение и… «Бывают же такие неудачи! Не успела Елена Панфиловна отвернуться, как я, пробираясь мимо ее стола, смахнул рукавом какую-то разинутую папку с незавязанными тесемками. Папка шлепнулась на пол, и тут же высыпалось из нее чуть ли не все содержимое». Действительно, неудача. И она осталась бы таковой, если б не все тот же «беспокойно-любопытный характер» самого «неудачника». Он, конечно, не просто сложил обратно в папку высыпавшиеся бумаги, но, движимый чистой интуицией и взволнованный каким-то почудившимся или промелькнувшим обликом, начал рыться в десятках разбросанных фотографий, чтобы найти «загадку, на дне которой есть уж, верно, другая». Так была найдена сначала фотокопия неизвестного доселе портрета Лермонтова, затем сам портрет, а дальше началась настоящая битва, научная «операция», дабы доказать, что на портрете изображен именно Лермонтов. А «неудача», которая подстерегала Андроникова на решающем этапе его поисков разгадки тайны инициалов Н. Ф. И. – лермонтовского посвящения? Все следы затеряны, все нити оборваны, ему просто любезности ради показывают семейный альбом с переписанными стихами, в котором новое – только автограф Апухтина, и – неудача оборачивается сказочной удачей! – найдены неизвестные стихи великого поэта, разгадана тайна его первой любви! Вот уж кто имеет право сказать о себе словами Блока – «Принимаю тебя, неудача, и удача, тебе мой привет». Простая ли случайность имела место в обоих приведенных нами случаях? Конечно, папка упала совершенно случайно, и случайно же был показан Ираклию Андроникову семейный альбом. Но случай остался бы случаем, и без всякого продолжения, если б не «взволнованность сильной страстью», если б не «беспокойно-любопытный характер», если б не глаз, не душа, не ум, не знания Ираклия Андроникова, если б не та магнетическая сила, которая притягивает к себе из любого хаоса драгоценную крупицу истины и плодотворное зерно познания.
Ведь в случае с тем же портретом Лермонтова сколько людей – серьезных, умных, знающих, отличных специалистов именно в этой области – остались если не равнодушными, то невозмутимо спокойными, ибо не видели достаточных логических и фактических доказательств того, что на портрете изображен именно Лермонтов. Вот авторитетнейший музейный работник, к которому Ираклий Андроников обратился за поддержкой, выслушал пылкую речь своего гостя и сразу же постарался охладить его пыл: «Вы кончили? Позвольте возразить вам… Вам кажется, что он похож, мне кажется – не похож, а еще кому-нибудь покажется, что он похож на меня или на вас. Мало ли кому что покажется! Нужны доказательства». Разумеется, Ираклий Андроников найдет доказательства (и какие доказательства!), но, чтобы продолжать борьбу, ему необходима была внутренняя уверенность в своей правоте, а она его не покидала ни на минуту, так как то, что показалось ему и как ему показалось, это далеко не то, что «мало ли кому что покажется». Тут речь идет об особом даре воображения и представления, своего рода ясновидения, твердо опирающегося на глубочайший фундамент доскональных знаний в каждой данной области. Перечтите главу «Существо спора», и вы увидите, как и что кажется ученому и писателю Андроникову. Это изумительная «реконструкция» лермонтовского образа, его оживление в динамике, в движении, это живые страницы биографии великого поэта, это воскресшая обстановка, окружавшая его в те дни, – город, улица, дом, комната, мебель, поза, мысли, переживания… Можно было бы сказать об этом отрывке словами самого Ираклия Андроникова о письмах Карамзиной: «Какая живая минута эти страницы!» Послушаем же: «Я уже представлял себе, как Лермонтов, такой, каким он изображен на этом портрете, ранней весной 1338 года приехал на несколько дней в Петербург… в город, откуда за год перед тем за стихи на смерть Пушкина был сослан в Кавказскую армию… Вот он возвращается под утро домой по Дворцовой набережной, вдоль спящих бледно-желтых, тускло-красных, матово-серых дворцов. Хлопают волны у причалов, покачивается и скрипит плавучий мост у Летнего сада, дремлет будочник с алебардой у своей полосатой будки. Гулко отдаются шаги Лермонтова на пустых набережных. И кажется, город словно растаял в серой предутренней мгле и что-то тревожное таится в его сыром и прохладном рассвете… Уже представлял я себе, что Лермонтов, такой, каким он изображен на этой выцветшей фотографии, в накинутой на плечи шинели, – сидит, откинувшись на спинку кресла, в квартире у бабушки, в доме Венецкой на Фонтанке, и видит в окне узорную решетку набережной, черные, голые еще деревья вокруг сумрачных стен Михайловского замка. Уже чудится мне возле Лермонтова низкий диван с кучей подушек, и брошенная на диван сабля, и на круглом столе стопка книг и бумаги… Свет от окна падает на лицо Лермонтова, на бобровый седой воротник, на серебряный эполет. И совсем близко, спиной к нам, – художник в кофейного цвета фраке. Перед художником – мольберт, на мольберте – портрет, этот самый… Нет, не могу убедить себя, что это не Лермонтов! Никогда не примирюсь с этой мыслью!» И Андроников не примирился. Десятки людей, десятки разнообразных знатоков и специалистов – от двух фантастических стариков, запросто вспоминающих «какого цвета были выпушки на обшлагах колета лейб-гвардии Кирасирского ее величества полка или какого цвета был ментик Павлоградского гусарского полка, в котором служил Николай Ростов», – до работников криминалистической лаборатории, просвечивающих портрет инфракрасными и ультрафиолетовыми лучами (дабы проверить – нет ли под краской на портрете нижнего слоя), или ученого с мировым именем, владеющего особым методом опознания личности, – десятки знатоков и специалистов были мобилизованы и приведены в действие Ираклием Андрониковым, чтобы, наконец, блистательно подтвердилось то, что ему… «показалось».
А как описаны все эти люди в каждом очерке, рассказе, статье! Какой точный глаз художника устремлен на любого человека, который оказывается в поле зрения ученого в процессе того или иного поиска! И каждый раз не просто общий портрет, но обязательно и та черта этого портрета, которая предвещает будущее поведение этого человека, взаимоотношения с ним, т. е. будущий ход событий, от которых зависит успех самого поиска. Вот знаток старой Москвы Н. П. Чулков (из знаменитой «Загадки Н. Ф. И.»): «И вот выходит крошечный старичок с несколькими коротко подстриженными над губой серыми волосиками, такой милый, такой предупредительный, что даже глазками перемаргивает поминутно, словно опасаясь просмотреть какое-нибудь выражение лица своего собеседника, недослышать какое-нибудь слово». А вот женский портрет: «Открывает дверь женщина, немолодая, совершенно седая, высокая, с несколько преувеличенным выражением собственного достоинства на лице». А описания городов, улиц, домов, скверов! Ленинграда, Москвы, Тагила, Актюбинска… Причем пейзаж порою преподносится так, что по нему отгадывается характер жителей данного города. (Чего стоит, например, в блестящем описании Нижнего Тагила мимолетное упоминание «городского сквера, в котором веточки никто не сломит»!)
Особо хочется остановиться мне на тех работах Ираклия Андроникова, которые непосредственно посвящены вопросам грузинской культуры. Это очерки об Илье Чавчавадзе, Георгии Леонидзе, Симоне Чиковани. (Как жаль, что не успел войти в книгу напечатанный недавно в «Новом мире» очерк о Павле Ингороква.) Все это собственно литературно-критические очерки. Небольшие по объему, они дают такое яркое, живое и вместе с тем точное представление о предмете анализа, что для читателя, желающего найти надежного проводника в идейный и поэтический мир великого ли грузинского классика, замечательных ли поэтов Советской Грузии, они могут заменить многие и многие обширные и обстоятельные монографии.
В очерке об Илье Чавчавадзе мы вновь сталкиваемся с поразительным умением Ираклия Андроникова воскрешать, «реконструировать» не только историческую ситуацию, но и непосредственную атмосферу и обстановку, окружавшую того или иного великого деятеля. Любая строфа поэта живет для него на фоне событий, конкретной обстановки, умонастроения поэта, эту строфу породивших.
Что мне кажется особенно ценным в этом очерке – уже с собственно литературоведческой точки зрения – это констатация, что не только в грузинской, но и в русской художественной литературе шестидесятых годов Илья Чавчавадзе был «в числе самых первых и самых смелых» в беспощадном и потрясающем обнажении социальных конфликтов, ибо схожие социальные мотивы в творчестве Чавчавадзе и Некрасова прозвучали почти одновременно, а проза Ильи по своей сатирической остроте предвосхитила сатиру зрелого Щедрина.
Статья о Симоне Чиковани – это не только блистательный обзор вышедшего недавно на русском языке сборника избранных произведений поэта. В статье высказаны мысли, которые могли бы быть развиты в анализ таких сторон и таких глубинных качеств лирики Симона Чиковани, который до сих пор никем не производился. Я имею в виду отмеченную Ираклием Андрониковым органическую взаимосвязь образно-поэтической и интеллектуально-ассоциативной сторон чикованиевской поэзии, «несущих ее, подобно двум крыльям». И, главное, Ираклий Андроников прекрасно понимает, что эта вторая сторона вовсе не означает обычной «прозаичности» или «рассудочности» стиха, что сделало бы возможным его «пересказ»: «Перескажите стихи прозой, оставив одну только мысль, отнимите от описания сквозную мысль, представив фрагмент вместо целого, – и стихотворение рухнет, на одном крыле оно не спланирует». Это вернейший ключ к пониманию и восприятию стиха Симона Чиковани.
Очерк о Георгии Леонидзе – это скорее портретная зарисовка большого грузинского поэта. Наиболее яркая страница здесь – описание юбилейных гурамишвилевских дней на Украине. Перед нами встает образ поэта, «с головой, сверкающей серебром, и, как всегда, с юной свежестью впечатлений воспринимающего открытый перед ним мир». Кто, хоть немного знающий Георгия Леонидзе, не узнает его в таком описании: «Покуда мы мчались в Миргород (в Киеве к нам присоединились двадцать украинских писателей, и машины шли вереницей), за это время мы теряли Леонидзе раз шесть. То выяснилось, что он остался, чтобы расспросить в чайной какого-то повара о грузинских фамилиях, встречающихся на Полтавщине. То он кому-то сказал, что заедет в гоголевскую Диканьку и потом надеется, обогнав нас, побывать еще и в Сорочинцах. В Зубовке он ушел за несколько километров, чтобы своими глазами увидеть то, что открывалось взору Гурамишвили. В Полтаве… Но нет никакой возможности рассказать здесь обо всем, что успел увидеть, услышать, узнать, обследовать этот представительный и легкий в движении, маститый и в то же время молодой человек, неугомонный, неутомимый в своей любознательности».
Должен признаться, что у меня, как у читателя, есть один дополнительный критерий для оценки яркости и точности некоторых описаний в книге Ираклия Андроникова. Когда я перечитывал очерк о Леонидзе, я не мог не обрадоваться этой яркости и точности еще и как непосредственный свидетель незабываемой поездки по Украине, как участник некоторых «пропаж» Леонидзе и очевидец его таинственных отлучек в поисках предполагаемых гурамишвилевских «мест». (После одного из таких исчезновений мы шутили, что Леонидзе искал ту злополучную колючку, которая вспугнула уединившуюся в лесу влюбленную парочку в «Веселой весне» Давида Гурамишвили.)
А каков был сам Ираклий Луарсабович! С его неистощимым остроумием, волшебным даром мгновенно перевоплощаться в любого «заданного», дорогого ему, человека, с его «беспокойно-любопытным характером» и постоянной «взволнованностью сильной страсти», которая как-то, во время его выступления, кажется, в Зубовке (или в Миргороде?) довела его даже до небольшого, впрочем, вполне невинного, кровоизлияния! Он представлял на Украине и грузинскую, и русскую культуру, но формально числился в московской делегации. Это обстоятельство привело в Полтаве к забавному и трогательному «инциденту». Членам грузинской делегации к концу торжественного вечера – Георгию Леонидзе, Михаилу Мревлишвили и мне – были преподнесены цветы и подарки – расшитые украинские сорочки. И тогда у сердобольной старушки, сидевшей в одном из первых рядов, вырвалось при виде «обойденного» четвертого грузина – Ираклия Андроникова – «А четвертому-то?» И зал загрохотал, услышав веселое и громовое леонидзевское: «Так ему и надо!»
Особый критерий, о котором я говорил, можно было бы применить и в ряде других случаев. Например, я не один месяц жил в том самом особняке на Зубовском бульваре, в той самой семье Фокиных, где Ираклий Андроников обнаружил знаменитый альбом с лермонтовскими стихотворениями (дочь А. Н. Фокина – замужем за моим другом, ныне известным кинорежиссером Львом Кулиджановым). И понятно, что вся описательная часть этого отрывка из «Загадки Н. Ф. И.» мне до осязаемости близка.
Ничего не скажу о выразительнейшем портрете ближайшего друга многих грузинских писателей, замечательного аварского поэта Расула Гамзатова. Он частый гость Грузии и хорошо знаком тбилисцам. (Действие в этом рассказе как раз и происходит в нашем городе, на юбилейном вечере Гурамишвили.) Но не могу не выразить восхищение зарисовкой другого близкого и дорогого мне образа – выдающегося пушкиниста Сергея Михайловича Бонди, благодарными слушателями лекций которого были я и мои друзья по Литературному институту. Ираклий Андроников заканчивает свой очерк о С. М. Бонди словами: «Спросите писателей, слушавших лекции С. М. Бонди в Литературном институте имени А. М. Горького… Они скажут: это был целый мир, целая эстетическая система!»
И мне хотелось бы свои беглые заметки о книге Ираклия Андроникова закончить его же словами о профессоре Бонди, которые с не меньшим основанием можно отнести к нему самому:
«Если попытаться коротко объяснить, в чем заключается сущность его дарования, надо сказать: в сочетании аналитического ума и артистического воображения, в умении глубоко понимать не только результаты творчества, но и постигать самый его процесс», делать это «основательно, как историк, увлекательно, как романист».
ВЛАДИМИР ЛАКШИН. Ираклий Андроников
Ему никогда не составляло труда в разгар рабочего дня дезорганизовать работу солидного учреждения.
Достаточно было Андроникову переступить порог музея, издательства, редакции, библиотеки или архива, как вокруг него собирались человек пять-шесть. И вот уже слышен хохот, возгласы удивления, толпа растет, и если ты опоздал подойти, то, только заглядывая через чужие плечи, можешь увидеть, как в тесном кружке, немного театрально опершись обеими руками на массивную трость, стоит невысокий, полный, с необыкновенно подвижным, живым лицом человек и с увлечением рассказывает что-то, выговаривая слова красиво, четко, уверенно и поджигая слушателей своим заразительным смехом. Час, два, три часа кряду он рассказывает – невозможно отойти – знакомым, полузнакомым и вовсе не знакомым людям о Пушкине, Одоевском, Лермонтове, бабушке Лермонтова, тетке Сушковой, бабушке тетки Сушковой… И еще – о Маршаке, Алексее Толстом, Иване Ивановиче Соллертинском, Василии Ивановиче Качалове – тысяча лиц в одном человеке, и голос каждого слышен.
В 60-е годы я встречал его обычно между двумя поездками: он только что вернулся, скажем, из Западной Германии, откуда привез ценнейшие лермонтовские реликвии, хранившиеся у владельцев замка Хохберг, а на днях уезжает на Украину, где в каком-то одному ему известном местечке может обнаружиться старинный альбом с «феноменальным, потрясающим по интересу» автографом Лермонтова. Вечно чем-то увлеченный, одержимый новыми идеями разысканий, он бурно восхищается только что прочитанной книгой, исполненной вчера симфонией или просто полученным от читателей письмом.
Если после большого, в двух отделениях, вечера «устного рассказа» вы заходите пожать ему руку за кулисы и застаете его в кресле, изнеможенного, утирающего пот со лба – он три часа держал в напряжении аудиторию, – пожалейте его и не задавайте из праздного любопытства вопросов, относящихся к тому, что вы только что услышали. Ибо там, где другой отделался бы однозначным «да» или «нет», Андроников тут же воспламенится, заволнуе тся, вскочит и начнет рассказывать вам одному – интересно, блистательно, неутомимо, еще час, два, и с тем же воодушевлением, каким только что завоевал полный зрительный зал.
Название книги Андроникова «Я хочу рассказать вам…» не просто остроумно, изобретательно найдено, а верно по существу. «Я хочу рассказать вам…» – так начинался один прозаический отрывок Лермонтова. Автор заимствовал из него еще и эпиграф, в котором сам Лермонтов как бы рекомендует нам Андроникова. Ведь именно об Андроникове можно сказать, что судьба подарила ему «один из тех беспокойно-любопытных характеров, которые готовы сто раз пожертвовать жизнью, только бы достать ключ самой замысловатой, по-видимому, загадки; но на дне одной есть уж, верно, другая…»
Андроников обладает тем азартом познания, неостывающим интересом к новым фактам, новым сведениям и людям, какие суть черты энтузиастической натуры. Все интересное, кажется, само плывет в его руки, потому что, едва приметив нечто заслуживающее внимания, он бросается за ним в погоню. Общительность – часть его таланта. Высмотрев что-то яркое, не отмеченное прежде, разгадав мучившую его воображение литературную загадку, он тут же спешит поделиться с вами, излить впечатления.
Недавний звонок по телефону:
– Что вы можете сказать о чеховской «Чайке»? Об эмблеме «Чайки»? Почему она стала символом Художественного театра? У меня догадка: скромная демократическая птица на занавесе – это же вызов роскошным лебедям, вензелям и лирам, какие любили изображать декораторы императорских театров…
Неожиданно и – неоспоримо.
Он заражает всех своей увлеченностью, тормошит, осаждает, расспрашивает, но более всего заставляет себя слушать. Восхищаться в одиночку он не умеет. Ему нужны собеседники: лучше, если большой зал или бессчетная аудитория радио и телевидения, но на худой конец пусть хотя бы один свежий слушатель, и он готов начать просто и немного торжественно: «Я хочу рассказать вам…»
Об Андроникове трудно говорить, потому что комментировать, как-то объяснять, популяризировать его труды и личность излишне – этого человека знают все, да и сам он кого хочешь объяснит. Андроников без посредников обращается к аудитории своих читателей, слушателей, зрителей. Поговорим о его любимом жанре.
К жанру Андроникова можно подойти с разных сторон. Можно подивится живой разговорности, непосредственной интонации «устного рассказа»; можно обратить внимание на разнообразие историко-литературных интересов автора (Пушкин, Лермонтов, Гоголь – и Горький, Алексей Толстой, Илья Чавчавадзе), можно, наконец, отметить широту восприятия автором различных видов искусства, особенно в их скрещениях, сочетаниях – поэзии и живописи, театра и музыки, телевидения и кино. Андроников рассказывает о музыковеде Соллертинском, живописце Пименове, актере Остужеве, композиторе Хачатуряне, фотографе Дмитриеве. И везде находит нешаблонный сюжет, оригинальный поворот.
Устный рассказ древнее письменного. Рапсоды, акыны, сказители, былинники старше писателей. В век расцвета письменной литературы искусство устного рассказа хирело, задыхалось. Украшением дружеского кружка, светского или литературного салона, случалось, становились особо одаренные импровизаторы, острословы и рассказчики. Но круг слушателей их был узок, искусство летуче, и память о той радости, какую они приносили с собой на вечер, на час собравшимся вместе людям, истаяла «аки дым от лица огня».
Известно, однако, что в XVIII веке дивил всех своими «устными рассказами» Денис Иванович Фонвизин. Автор «Недоросля» смешно и похоже изображал Сумарокова. И, как пишет в биографии Фонвизина П. А. Вяземский, «забавляя вельможу (Потёмкина), передражнивал он пред ним своего начальника и покровителя», ибо «имел дар передражнивания, представлял в лицах и начальника своего – шутка невинная!»
В России XIX века чудесными рассказчиками слыли Тургенев, Григорович, Писемский. Но все же это были писатели, главный мед сносившие в литературный улей. Устный рассказ был для них гимнастикой воображения и наблюдательности, пробой, этюдом и, если закреплялся на бумаге, в ту же минуту прекращал существовать как звучащее слово.
Жанр устного рассказа с точной мерой импровизации и сюжета бережней хранили и культивировали, пожалуй, актеры старого Малого театра. Это не были монологи, сцены, какие исполнялись ими с подмостков. Устный рассказ, рассказ «из жизни» – бытовой, автобиографический или пародийный, возникал в минуту отдыха, за кулисами, на вечеринке, в гостях.
Поразительным рассказчиком в московских гостиных слыл Михайло Семенович Щепкин. Пров Садовский с мрачной серьезностью, но так, что вокруг все «животики надрывали», воспроизводил монолог замоскворецкого купца о Наполеондере Бонопарте и «республике Франс»: как Наполеондер хотел под ноготок всю Европию забрать, а оказался на острове святой Алёны, где ни неба, ни земли, ни воды, – одна зыбь поднебесная и часовой ходит…
Но пуще всего прославился в этом жанре Иван Федорович Горбунов, автор записанных потом сценок «Травиата», «Воздухоплаватель», «У пушки», создатель легендарного образа отставного генерала Дитятина, имевшего по всякому поводу жизни и политики свое чрезвычайное мнение и высказывавшего его с величавым апломбом под дружный смех присутствующих.
Ираклий Андроников со своим жанром возник неожиданно и беззаконно, после перерыва традиции, и как будто в самую неподходящую для устного рассказа пору. Широкая грамотность, «письменность» культуры, наконец, сужение сферы частного дружеского общения в пользу широких общественных соединений, казалось, не благоприятствовали его особенному и странному таланту.
Одаренности людей причудливы и разнообразны. Кажется, лишь основных способностей психологи насчитывают сорок восемь. Один в уме может возводить в степень и извлекать корень из умопомрачительно огромных цифр. Другой помнит во всех подробностях каждый день и каждый час едва ли не всей прожитой им жизни. Я знаю человека, виртуоза слов-перевертышей, который способен без запинки задом наперед читать длиннющие тексты. Все это более или менее крупные способности, иногда экзотические дары природы, но человек так и живет с ними безотчетно и бесполезно, оттого что применения им не нашлось. Для иных одаренностей есть готовое, проложенное прежде русло – специальности, профессии, занятия, жанра. Для иных это русло еще не отыскано.
Андроников смолоду обладал целым рядом «полезных» и «бесполезных» даров. Он умел видеть людей, смешно и точно «показывать» их. Отличался острой наблюдательностью и чувством юмора. У него была редкостная врожденная музыкальность. Он имел глубокий, прекрасного тембра голос и живую мимику лица; редкую память на имена, названия, подробности, даты, цитаты, родство, свойство, чины, звания, лычки, стихи, мелодии, прозу…
Это было, разумеется, счастливое соединение способностей; люди чаще владеют тем или иным порознь, но редко в таком тесном соседстве. И все же эти способности могли развеяться, иссохнуть, не найдя себе применения. Андроников отыскал им выход и узнал счастье осуществления себя.
Этому заметно способствовала его ненасытная пытливость, «интерес к неожиданным сторонам жизни», как сказал он сам при первом нашем знакомстве.