Одновременно на особенности изучения темы «власть, общество и война» в позитивном ключе повлияли общие тенденции последних двадцати лет, относящиеся к появлению новых методологических подходов к изучению прошлого, метко названных «антропологическим вызовом». Одним из таких приоритетов, получивших отражение в современной литературе по истории Великой Отечественной войны, стала социально-историческая проблематика. Речь идет не только о многих ранее считавшихся «второстепенными» сюжетах о «рядовом человеке» на войне, о разных сторонах жизни и быта на фронте и в тылу, но и – в принципиальном плане – о важном ракурсном повороте и о существенном дополнении прежнего знания о войне.
Можно говорить о новациях в области методик и подходов в изучении прошлого с позиций социальной истории, исторической антропологии, истории повседневности и микроистории, «устной истории», истории эмоций (как известно, чрезвычайные условия войны до предела обостряли чувства и эмоции людей, что отражалось на их поведении), гендерного анализа и проч. Указанные исследовательские направления в последние десятилетия завоевывают все большее признание.
В связи с изучением военной повседневности Второй мировой войны появились исследования, в которых рассматривается аналогия «военной работы» с индустриальным трудом, в том числе с точки зрения точного расчета, навыков самостоятельности и инициативности, умения работать в команде, эффективно использовать технику и др. Одновременно оказалось важным понять, имел ли какое-либо значение в условиях противостояния двух армий культурно-образовательный уровень военнослужащих, а также – каким образом сказывалось в условиях Великой Отечественной войны наличие или отсутствие у призванных в армию новобранцев навыков индустриального труда.
В 1941 г. итальянский журналист Курзио Малапарте в течение нескольких месяцев в качестве очевидца освещал для газеты «Corriere della sera» нападение Германии на СССР. Он, в частности, обратил внимание на то, что войну ведут две армии, сформированные в основном из рабочих и индустриализированных крестьян. Поэтому, по его мнению, «впервые в истории войн в то время как две армии сражаются одна против другой, их боевой дух замысловато переплетается с рабочей моралью, соединяя воедино военную дисциплину с технической дисциплиной труда, поскольку обе армии укомплектованы и управляются квалифицированными работниками»[121]. Как известно, в годы первых пятилеток были достигнуты заметные успехи в деле ликвидации неграмотности и введении обязательного начального, а затем и среднего образования для детей; осуществлялась активная машинизация сельского хозяйства, а численность рабочего класса в 1939 г., по сравнению с 1926 г., возросла в 3,6 раза и составила 25,4 миллиона человек. Несомненно, советская модернизация конца 1920-х – 1930-х годов способствовала приобщению миллионов граждан СССР к общей и технической грамоте и к опыту работы с механизмами. Эти знания и навыки оказались в высшей степени востребованными в условиях начавшейся войны, названной «войной моторов».
Специалисты по истории военной повседневности своей деятельностью порой способствуют пересмотру традиционных представлений и разрушению стереотипов. Яркий пример такого рода – подготовленная в 1995 г. немецкими учеными документальная выставка по истории Вермахта времен Второй мировой войны, основу которой составили документы личного происхождения (фотографии, письма и солдатские свидетельства) и немецкие архивные документы. За несколько лет в разных городах Германии ее посмотрели 800 тыс. человек. Расширенный вариант выставки был представлен публике в 2001 г. Эта экспозиция изменила господствовавшее прежде в Германии представление, будто зверства фашистов на оккупированных территориях СССР лежали в основном на совести войск СС и карательных подразделений, но не армии. Однако, по словам научного консультанта выставки, германского историка Альфа Людтке, документы и фотографии «доказывают согласие [солдат] с творившимися жестокостями и активное участие Вермахта в преступлениях»[122].
В популярную ныне гендерную проблематику входит не только сама по себе крайне сложная тема «женщины и война» (как известно, «у войны не женское лицо»), но и только начинающаяся разрабатываться в отечественной историографии история «маскулинности» (мужественность, особенности проявления мужских качеств на фронте), а также история детей и военного детства, по которой уже имеется довольно богатая литература. Почему указанные выше подходы представляются столь значимыми? Традиционно в историографии история Великой Отечественной войны рассматривалась преимущественно «сверху» – сквозь призму деятельности государства, его руководителей и властных институтов, через анализ важнейших стратегических операций и др. В этом направлении на сегодняшний день сделано немало, хотя остается еще много тем для дискуссий.
Благодаря указанным выше социально-историческим подходам становится реальным дополнить традиционный государственно-институциональный подход взглядом на войну «снизу», глазами ее рядовых участников и очевидцев. Это позволяет придать данному периоду нашей истории человеческое измерение, сделать историю военных лет насыщенной важными «говорящими» деталями, показать ее более яркой, эмоционально окрашенной, и одновременно – более правдивой, не «приглаженной» и не «очищенной» от страшных подробностей. «Диапазон чувств, испытываемых солдатом, очевидно, колебался от отвращения и стыда до гордости и удовольствия, время от времени как бы соединяясь воедино…», – отмечал по поводу изучения эмоций на войне один из основателей концепции «истории повседневности» А. Людтке.
Социально-исторический подход к истории войны кажется важным еще и в контексте современных дискуссий о мифологизации и героизации военной истории. В последние десятилетия на волне критики советского прошлого вошел в моду разоблачительный пафос в отношении прежних героев – от Зои Космодемьянской до 28-ми панфиловцев, являвшихся якобы исключительно продуктом советской пропаганды. Более того, присутствует тенденция героизации генерала Власова, бывших белогвардейских офицеров – эмигрантов, перешедших на сторону врага.
Современная социальная история, вводя в научный оборот такую источниковую базу, как наградные листы, материалы личного происхождения, документы «устной истории», трофейные документы и др., предлагает критикам и сомневающимся тысячи никогда не задействованных в пропагандистских целях конкретных примеров самопожертвования рядовых советских людей, которые свидетельствуют о массовом героизме во время войны.
Если мы всерьез хотим, чтобы новые поколения россиян не забывали испытания, выпавшие на долю народа, ценили то, с каким трудом, какой огромной ценой досталась Победа, и хранили память о тех, кто ее приближал, не щадя своей жизни, то именно такой ракурс представляется важным не только в научных, но и в воспитательных целях.
Среди тем, вокруг которых наметились наиболее острые историографические дискуссии, – вопрос о содержании понятия «советское общество» 1941–1945 гг., а также оценка степени его гомогенности и стратифицированности. Современные исследователи склонны, во-первых, трактовать понятие «советское общество» широко, включая в него, в частности, советских граждан, которые оказались на временно оккупированной врагом территории или в плену, кто вносил свой вклад в Победу в Трудармии или в ГУЛАГе; во-вторых, наметилась тенденция отказаться от традиционного жесткого разделения социума на две основные части, условно говоря, – на фронт и тыл. В том числе по той причине, что границы этого разделения в реальных военных условиях были весьма условными.
За годы войны миллионы мирных советских граждан оказались в прифронтовой полосе, неся потери, сопоставимые с боевыми. Фронт требовал регулярного пополнения людскими ресурсами, в свою очередь, постоянно переводя в разряд «тыловиков» сотни тысяч бойцов, направленных с передовой на долечивание или полностью списанных по ранению. Стремление исследователей к более глубокому изучению армейского социума и его составляющих привело к пониманию того, что он был очень разным. В последнее время на первый план выходит тема массовых, групповых и индивидуальных общественных представлений и общественных настроений периода войны. Причем как в армейской среде, так и в советском тылу и на временно оккупированных территориях. Поскольку исследователи изучают общественные настроения в динамике, им особенно важно понять, под воздействием каких факторов они формировались и трансформировались. В свою очередь здесь не обойтись без исследований о зависимости советского общества от идеологии, пропаганды и стереотипов массового сознания, сформированного в основном в предвоенные годы.
Повседневность, как специальная область исторических исследований, стала популярной сравнительно недавно, особенно в отечественной историографии. При этом военная повседневность, хотя и подчиняется общим закономерностям исторических исследований повседневности в целом, имеет свои особенности в качестве предмета изучения, определяемые экстремальностью состояния общества в состоянии вооруженных конфликтов и в первую очередь крупномасштабных войн. Еще большей спецификой отличается наиболее «экстремальная» часть военной повседневности – фронтовая повседневность. Различным аспектам ее изучения в период Великой Отечественной войны уже посвящено значительное число научных публикаций – как в теоретико-методологическом, методическом, источниковедческом, так и в конкретно-историческом аспектах[123]. В русле изучения повседневности и частной жизни в период Великой Отечественной войны рассматриваются такие проблемы, как феномен фронтовой дружбы, роль переписки, как фактора моральной поддержки, специфика сексуального поведения и отношений между полами и др.
Особое место в исследовании фронтовой повседневности занимает тема массового участия в войне советских женщин с акцентом на изучение государственной политики в этом вопросе, на анализ особенностей женской психологии – поведения на войне и др. Продолжается и дискуссия о численности женщин – участниц войны. В частности, в одной из последних работ на эту тему австралийских ученых Р. Марквика и Е. Кардоны утверждается, что на разных этапах Великой Отечественной войны в боевых и тыловых армейских подразделениях служили до 1 млн. советских женщин, а еще 28 тыс. сражались в партизанах. По мнению этих авторов, мировая история не знала столь массового участия женщин в войнах, что делает данный феномен уникальным, но пока еще в должной мере не изученным[124].
Для большинства работ советского времени было характерно приукрашивание истинного положения в деревне и в сельском хозяйстве военного времени. Ю. В. Арутюнян впервые показал, что в годы войны при резком ухудшении производительных сил, убыли рабочей силы и прекращении централизованного снабжения деревни материально-техническими ресурсами резко снизилась производительность труда, упала урожайность, ухудшились показатели животноводства[125]. Начиная с периода «перестройки» повседневная жизнь военной деревни рассматривались в основном в региональном разрезе – на материалах местных архивов, что было закономерно[126]. Впервые обращалось внимание на интенсификацию труда в деревне (работа по 12 часов в сутки при низкой оплате труда и повышении налогового бремени в колхозах), на увеличение размеров и роли личных подсобных хозяйств во время войны, на реквизиционный характер госзаданий и усиление механизмов принуждения за невыполнение обязательных поставок[127].
Что касается исследований по истории промышленности и рабочих в условиях войны, то, в отличие от советской историографии, где об этом писали довольно много, в современной литературе эта тема представлена более скромно. Комплексным подходом и опорой на широкий круг источников отличается книга шведского историка Л. Самуэльсона об уральском «Танкограде», выпускавшем в годы войны танки[128]. Из западных работ следует также выделить книгу Дж. Барбера и М. Харрисона «Советский тыл, 1941–1945: социальная и экономическая история СССР во Второй мировой войне»[129]. Продолжая изучение повседневной жизни населения в тылу, британский историк Д. Филтцер в работе, посвященной военному и послевоенному периоду, изучил ситуацию в крупных промышленных центрах Урала, Кузбасса и Поволжья[130]. Автор построил свое исследование преимущественно на материалах местных санитарно-гигиенических служб.
Отдельный вопрос, в последнее время активно дискутируемый в историографии, – о степени эффективности чрезвычайного военного законодательства, ряд норм которого вступали в противоречие между собой. Удачный пример изучения производственной повседневности военных лет – монография А. К. Соколова и А. М. Маркевича «Магнитка близ Садового кольца»[131]. В результате реконструкции жизнедеятельности трудового коллектива московского завода «Серп и молот» 1941–1945 гг. авторы пришли к выводу о том, что чрезвычайное трудовое законодательство на практике исполнялось избирательно, главным образом, в отношении «злостных» нарушителей дисциплины. Основной причиной была вставшая перед директорами дилемма: буквальное следование нормам уголовного наказания в отношении работников за дисциплинарные нарушения вело к тому, что некому было бы выполнять план производства военной продукции. Считая это приоритетом, руководители предприятий, несмотря на угрозу наказания, часто «закрывали глаза» на мелкие нарушения, связанные с объективными условиями. Не секрет, что многие подростки и женщины работали добросовестно, но с трудом выдерживали длительные смены, зачастую падая в обморок от голода и усталости прямо у станка.
Характеризуя историографию этнонациональных проблем в условиях войны, необходимо сказать, что она носит дискуссионный характер. Особенно много копий сломано вокруг сложной и болезненной проблемы массовых депортаций ряда народов накануне и в период Великой Отечественной войны. Так, американский историк Н. Неймарк в своей книге «Сталинские геноциды»[132] попытался доказать, что эти акции следует трактовать как геноцид, однако это вызвало критику со стороны западных коллег[133].
Наряду с заметными позитивными явлениями в жизни этнических общностей на территории Советского Союза в 1920–1930-х годы (в частности, в сфере улучшениях материального положения граждан, их национально-культурного развития), в условиях Великой Отечественной войны проявились негативные составляющие сталинской национальной политики. Как следует из исследований последних десятилетий, в сфере национальных отношений, как и в самом обществе в целом, было далеко не всё так гладко, как это представляла советская историография. Многие из этнических общностей СССР (корейцы, финны, иранцы, карачаевцы, калмыки, чеченцы, ингуши, балкарцы, крымские татары, немцы, греки, частично русские, кабардинцы, болгары, армяне, поляки и другие) по разным причинам накануне и в ходе войны были принудительно переселены в Сибирь, в Казахскую ССР и республики Средней Азии. Они оставались на спецпоселении и после войны – вплоть до ликвидации системы ГУЛАГа во второй половине 1950-х годов. Тем не менее, определенная часть представителей репрессированных народов принимала активное участие в защите Советского Союза от фашистских захватчиков, а также работала на трудовом фронте («трудармии»).
В современной историографии проблема национальной политики государства рассматривается более объективно и всесторонне, с учетом того, что в ней – даже несмотря на условия военного времени – были допущена ошибки и просчеты. Большинство современных исследователей расценивают принудительные переселения как антигуманные акции, которые невозможно оправдать условиями военного времени.
Формальным поводом для депортаций послужили обвинения в «предательском» поведении отдельных народов, оказавших поддержку захватчикам в период оккупации региона их проживания, а также создававших бандформирования, нападавшие на советские войска. Отдельные авторы связывают принудительное переселение тюрко-язычных мусульман с внешнеполитическим фактором – угрозой создания антисоветского исламского блока под эгидой Турции. Большая историография посвящена принудительному переселению накануне и в начале войны «в превентивных целях» более 1 млн. советских немцев. Большинство из них затем добросовестно работали в «трудармиях», внеся значительный вклад в Победу.
Одной из наиболее активно разрабатываемых в современной историографии тем является история Русской православной церкви, других конфессий СССР, а также религиозной политики советского государства в годы войны. Труды советских исследователей по этой теме до середины 1980-х годов, как правило, носили обзорный характер, для них было свойственно негативное отношение к религии.
В условиях «перестройки» и в 1990-е годы ситуация в историографии стала меняться. В первую очередь отечественных исследователей привлекали почти не разрабатывавшиеся ранее темы государственно-церковных отношений накануне и в годы войны, а также патриотической деятельности РПЦ и других конфессий[134], написанные на основе ставшего доступным архивного материала.
Распространение и роль религиозности в 1941–1945 гг. среди различных слоев российского общества исследованы недостаточно, религиозность крестьянства в годы войны изучена значительно лучше религиозности рабочих и интеллигенции, а также солдат на фронте. Отметим эволюцию в освещении отечественными учеными деятельности РПЦ в оккупации – от однозначного представления о ней как коллаборационистской и предательской до понимания ее более сложного характера.
Проблема трудового использования заключенных в годы Великой Отечественной войны и их вклада в Победу в советский период почти совсем не изучалась. В современной российской историографии, несмотря на актуальность и большой интерес к гулаговской проблематике в целом, этот сюжет до настоящего времени не получил всестороннего освещения. Режим секретности, в котором на протяжении десятилетий работали советские органы внутренних дел и госбезопасности, был причиной того, что о деятельности различных подразделений НКВД СССР, в том числе и лагерно-производственных управлений, не имелось достоверной информации. Первые работы по истории ГУЛАГа в годы войны, раскрывавшие его вклад в развитие многих ведущих отраслей оборонной промышленности СССР, появились в 1990-е годы[135]. Широкий круг вопросов, касающихся истории ГУЛАГа и спецпоселений в годы Великой Отечественной войны, исследован в работах В. Н. Земскова, Г. М. Ивановой, А. С. Смыкалина и др.[136] Проблема трудового вклада заключенных в победу советского народа в годы Великой Отечественной войны нашла отражение в трудах магаданских историков, изучающих проблемы освоения северо-восточного региона Советского Союза.
На региональном уровне в последние десятилетия изучается и вопрос использования во время войны спецпереселенцев как важной производительной силы. Первую попытку обобщения этой проблемы в общесоюзном масштабе осуществила И. В. Алферова[137]. Автор подробно охарактеризовала трудовой вклад спецпереселенцев в разных отраслях народного хозяйства. С. А. Разинков изучил жизнедеятельность формирований из советских немцев – трудармейцев, мобилизованных в лагеря НКВД СССР на территории Свердловской области. На основе анализа карточек персонального учета и личных дел трудармейцев, архивно-следственных дел, учетных карточек и личных дел спецпоселенцев он подробно исследовал размещение, состав, режим содержания, условия трудового использования, материально-бытовое положение, психологическое состояние мобилизованных немцев двух крупнейших лагерных систем региона[138]. Этот же аспект рассмотрен в работах Н. Ф. Бугая, Л. П. Белковец, А. Н. Курочкина, А. А. Германа и др.[139]
В отечественной историографии изучение проблем коллаборационизма стало возможным, главным образом, после «перестройки». Причиной этого были идеологические табу советских времен, недоступность западных работ по этой теме, слабая изученность остававшихся секретными трофейных немецких документов и материалов советских спецслужб.
В настоящее время коллаборационизму в СССР посвящена обширная отечественная и зарубежная литература[140], включающая исследования, публикации источников, научно-популярные издания и сайты в сети Интернет. Особенно много работ вышло за последние 20 лет[141], тем не менее, исследованы далеко не все вопросы. Современные исследователи обращают внимание на разные типы коллаборационизма, классифицируя его на «сознательный» и «вынужденный (принудительный)», а также на «экономический (хозяйственно-административный)», «идейный (политический)» и «военный (военно-полицейский)». Типичный пример вынужденной работы на Рейх – миллионы «остарбайтеров», насильно вывезенных в Германию с территории СССР.
В работах последних лет отмечается, что корни сознательного коллаборационизма следует искать в ошибках и «перегибах» советской социальной и национальной политики 1920–1930-х годов, вызвавших недовольство в обществе. Речь идет, в частности, об издержках классовой борьбы, о насильственной коллективизации, «расказачивании», массовых репрессиях (в том числе «национальных операциях» НКВД и выселениях, затронувших целые народы), о преследовании церкви и верующих в рамках антирелигиозных кампаний.
В литературе активно дискутируется вопрос о масштабах и причинах сотрудничества с врагом советских военнопленных. С ним тесно связана проблема степени добровольности сдачи в плен в начальный период войны, а также о масштабах дезертирства из РККА. По официальным данным, до конца 1941 г. в плен попало более 2,3 млн. советских солдат и офицеров. Часть из них, стремясь спасти свою жизнь, а в некоторых случаях действуя сознательно, согласились пойти на службу к оккупантам. Дискутируется и статистика людей, вернувшихся из плена, в том числе подвергшихся фильтрации, отправке в ГУЛАГ, а также оставшихся за рубежом[142].
Следующей историографической проблемой является численность формирований из бывших советских граждан, с оружием в руках служивших в составе войск СС, вермахта, в полицейских и разных вспомогательных частях. Наибольшее распространение получила точка зрения, что в период войны на стороне противника служило около 1,3 млн. советских граждан. По данным К. Александрова, среди них были люди разного социального происхождения и национальности: более 400 тыс. русских (в том числе 80 тыс. в казачьих формированиях), 250 тыс. украинцев, 180 тыс. представителей народов Средней Азии, 90 тыс. латышей, 70 тыс. эстонцев, 40 тыс. представителей народов Поволжья, 38,5 тыс. азербайджанцев, 37 тыс. литовцев, 28 тыс. представителей народов Северного Кавказа, 20 тыс. белорусов, 20 тыс. грузин, 20 тыс. крымских татар, 20 тыс. русских немцев и фольксдойче, 18 тыс. армян, 5 тыс. калмыков и т. д.[143]
Большой интерес ученых вызвала тема коллаборационизма во время фашистской оккупации Крыма, в том числе в контексте германской национальной политики в СССР вообще, и в отношении мусульманского населения в частности[144]. Исследованы документы, связанные с деятельностью т. н. «Туркестанского легиона», воевавшего на стороне Гитлера. Много и работ, относящихся к сотрудничеству эстонцев, литовцев и латышей с фашистами в период оккупации Прибалтики[145].
Важное место в работах занимают вопросы белорусского и украинского коллаборационизма, в том числе сотрудничества украинских националистических организаций ОУН, УПА и отдельных украинцев с нацистской Германией во время Второй мировой войны[146]. Не меньше внимания уделяют исследователи и изучению причин и обстоятельств русского коллаборационизма в частности, «власовского» движения и истории так называемой «Локотской республики», где действовали формирования РОА[147]. Обсуждается учеными и тема казачьего коллаборационизма, а также обстоятельства и размеры сотрудничества с врагом ряда кавказских народов.
До начала 1990-х годов проблема «Холокост на территории СССР» относилась к числу малоизученных, несмотря на то, что уже в период войны Еврейским антифашистским комитетом был собран огромный документальный материал о злодеяниях фашистов против еврейского населения СССР. С началом «перестройки» и особенно в последние десятилетия эта проблема активно изучается отечественными и зарубежными учеными. К числу наиболее актуальных вопросов, получивших отражение в историографии, относится определение численности жертв Холокоста на оккупированной территории СССР и в рамках отдельных регионов. В 2002 г. была издана монография И. А. Альтмана, ставшая первым обобщающим исследованием по истории Холокоста на территории СССР[148].
Подводя итог краткому историографическому обзору современного состояния и приоритетных направлений изучения темы «Государство, общество и война», хотелось бы подчеркнуть, что по многим позициям ученые Института российской истории РАН, включая участников нашей конференции, являются лидерами. Это показала и работа над вышедшим в 2014 г. 10-м томом фундаментального издания «Великая Отечественная война, 1941–1945 годы», который был написан на базе Института. Эту важную и актуальную проблематику мы планируем развивать.
Д. В. Ковалев. К оценке соотношения людских потерь СССР и Германии в ходе Великой Отечественной войны
Определение масштабов людских потерь, анализ их причин, динамики, характера и соотношения являются ключевыми вопросами в исследовании истории войн. Вторая мировая и Великая Отечественная в этом смысле требуют к себе особо пристального внимания, хотя бы уже потому, что стоили человечеству беспрецедентно больших жертв. Между тем, данный аспект актуален не только с научно-исторической точки зрения, но имеет принципиально важное значение для самосознания современного поколения граждан, формирования их общественной позиции в условиях, когда по тем или иным причинам предпринимаются попытки переосмыслить и переписать историю великой войны в конъюнктурных политических целях.
Общеизвестно, что цена победы для Советского Союза, как главной силы, сокрушившей нацизм, оказалась чудовищно высокой: десятки миллионов жизней отдали советские люди за освобождение и своей родины, и народов Европы. Поэтому выяснение достоверных данных о потерях и доведение их до сведения широкой общественности как внутри России и бывших союзных республик, так и в дальнем зарубежье – наш долг перед памятью павших соотечественников. Тем более, что этот вопрос сегодня также становятся объектом всевозможных инсинуаций, искажений и, в частности, совершенно безосновательного завышения наших людских потерь, а, как следствие – утверждений о якобы полной бездарности и несостоятельности военного и политического руководства СССР, низкой боеспособности армии, в целом – ущербности страны и ее народа, способных защитить себя, лишь оказавшись на грани демографической катастрофы, обесценивающей любую победу. Причем подобным образом поступают не только политики, журналисты, публицисты со скандальной, провокационной репутацией, но и целый ряд авторов, причисляющих себя к научному сообществу. К примеру, в сочинениях некоторых историков называются цифры от 30 до 40 млн. и более человек на основании лишь косвенных и притом весьма сомнительных, не поддающихся перепроверке аргументов[149]. Хотя на сегодняшний день имеются достаточно убедительные, многолетние, подсчеты специалистов, показывающие полную несостоятельность таких оценок.
Еще в начале 1960-х годов в связи с подготовкой шеститомного издания «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза» советскими военными историками были проведены обстоятельные подсчеты, по итогам которых общие потери определялись в 26 млн. Однако в то время руководство страны сочло их недопустимо высокими и «округлило» до десятков миллионов. В результате в обиход историков как в СССР, так и за рубежом надолго вошла «сверхприблизительная» оценка, высказанная главой партии Л. И. Брежневым на торжественном заседании, посвященном 20-летию победы, 9 мая 1965 г.: «более 20 миллионов»[150]. На три десятилетия эта цифра стала непреложной для всей нашей историографии. Уже на закате советской эпохи, в начале 90-х годов по итогам работы специальной комиссии Генштаба Минобороны, в распоряжении которой имелись важнейшие архивные источники (в том числе именные списки безвозвратных демографических потерь военнослужащих Красной армии за 1941–1945 гг.) были определены общие потери погибших граждан СССР – 26,6 млн. человек, в том числе потери советских вооруженных сил вместе с пограничными и внутренним войсками, составившие в общей сложности 8 млн. 668 тыс. человек[151]. И лишь в мае 1990 г. на заседании Верховного Совета СССР, к очередной годовщине Победы президент страны и генсек ЦК КПСС М. С. Горбачев заявил о «почти 27 млн. жизней» советских граждан, которые унесла война[152].
Впоследствии работа по уточнению потерь продолжалась, дополнялась источниковая база, совершенствовалась методика подсчета. Вышел целый ряд изданий по данной проблематике, в том числе фундаментальные историко-статистические исследования[153]. Однако принципиальных корректив в имеющиеся на тот момент данные и проведенные расчеты внесено не было. И сегодня число жертв войны с советской стороны в большинстве трудов определяется в 26,6 млн. человек. Понятно, что в данном случае не приходится говорить об абсолютной точности, но проведенные (причем неоднократно) подсчеты, их статистическая, документальная база не допускает погрешности в миллионы или даже сотни тысяч, как это убедительно показано в новейших исследованиях по интересующей нас теме[154]. Впрочем, и цифра в 26–27 миллионов – колоссальна, ведь это свыше 40 % всех погибших во второй мировой войне и вдвое больше потерь Германии и ее союзников на советско-германском фронте – 11,5 млн. человек[155]:
В связи с этим возникает вопрос о причинах, которые привели к столь внушительной разнице между советскими и немецкими потерями. Прежде всего, они связаны со стратегическими целями сторон. СССР защищал себя от внешней агрессии, в то время, как Германия вела войну на уничтожение – последовательное истребление, геноцид славянских народов. Напомним, что согласно гитлеровской доктрине, положенной в основу генерального плана «Ост», предусматривалось в течение нескольких лет уничтожение 46–51 млн. русских и других славянских народов. Не случайно в этой связи, что военные потери и потери гражданского населения СССР и Германии находятся едва ли не в обратной пропорции. Стоит отметить, что Красная армия и советские спецслужбы не проводили массовых карательных акций против мирного населения. В противном случае соотношение было бы совсем иным.
Кроме того, необходимо учитывать, что именно территория Советского Союза, как главная цель гитлеровской агрессии, оставалась ареной боевых действий на протяжении трех с лишним лет, что обусловило несравненно больший масштаб потерь и разрушений в отличие от Германии, которая капитулировала спустя всего несколько месяцев после того, как война переместилась на ее территорию. Как ни парадоксально, на первый взгляд, но стремительное продвижение советских войск в Западной Европе во многом позволило сберечь и миллионы жизней европейцев, в том числе немецкого населения и военнослужащих вермахта, сдавшихся в плен вследствие капитуляции.
Вместе с тем, в ряде случаев чрезвычайно высокие потери среди гражданского населения СССР ставятся под сомнение историками. В частности, В. Н. Земсков не без основания считает, что при подсчете жертв войны вследствие политических обстоятельств конца 1980-х – 1990-х годов было допущено необоснованное занижение количества погибших красноармейцев и динамики естественной смертности населения, а также «методологически неверное суммирование прямых и косвенных потерь», подразумевавшее не только гибель непосредственно вследствие агрессивных, насильственных действий противника, но и повышение уровня смертности гражданского населения в годы войны по сравнению с мирным временем[156]. В результате, по мнению исследователя, общее число жертв оказалось завышенным более чем на 10 млн. человек, тогда как более близким к действительности следует считать численность в 16 млн., из которых 11,5 млн. – военные, и 4,5 млн. – гражданские[157]. Думается, однако, что вопрос о соотношении между потерями военнослужащих и гражданского населения Советского Союза еще должен стать предметом обстоятельного и взвешенного комплексного анализа специалистами и для окончательного ответа на него потребуется привести к общему знаменателю критерии учета и оценки факторов сокращения населения страны за военный период. Сложные демографические процессы и колоссальные масштабы вынужденной миграции, возвращение людей из плена и эвакуации, вторичный призыв сотен тысяч военнослужащих, ранее попавших в окружение и числившихся пропавшими без вести, на освобожденных от немцев территориях Украины, Белоруссии, Молдавии и Прибалтики на фоне ослабленной, разрушенной системы учета, по обоснованному признанию В. П. Попова, делают официальные данные весьма скудными и противоречивыми, и потому требующими скрупулезного комплексного анализа и перепроверки[158].
Следует обратить внимание и еще на одно немаловажное обстоятельство, а именно – необычайно высокую смертность советских граждан в немецком плену и концлагерях. Ведь общее количество попавших в плен с той и другой стороны примерно одинаково – 4,4 млн. и 4,6 млн. Однако если из советских военнопленных до победы дожили значительно меньше половины, то в сталинских лагерях сохранили свои жизни более 86 % пленных немцев[159]:
Опять же если допустить, что с военнослужащими вермахта обращались бы так же, как в нацистских концлагерях, где красноармейцев во многих случаях методично уничтожали (особенно в начальный период войны), то соотношение безвозвратных военных потерь оказалось бы далеко не в пользу третьего рейха. Но условия содержания немецких военнослужащих и их союзников в советском плену не идут ни в какое сравнение с людоедским режимом гитлеровских концентрационных лагерей. К примеру, немецкие военнопленные получали в сутки по 400 г хлеба (после 1943 г. эта норма повысилась до 600–700 г), 100 г рыбы, 100 г крупы, 500 г овощей и картофеля, 20 г сахара, 30 г соли и т. д. Получается, что продовольственный паек плененных военнослужащих вермахта ни в чем не уступал (а в некоторых отношениях и превосходил) нормы карточного снабжения советских граждан, на которых распространялась система нормированного распределения продуктов. К тому же, пленные бесплатно получали мыло, а при высокой степени износа своего обмундирования им безвозмездно выдавали телогрейки, шаровары, теплые шапки, ботинки и портянки[160].
В целом, из почти 10 млн. советских граждан, насильственно перемещенных в нацистскую Германию и подконтрольные ею страны, выжили лишь 5 млн. 164 тыс. человек. Из них немногим более половины (2654 тыс.) составляли «остарбайтеры» (насильственно угнанные гитлеровцами на работы в Германию граждане СССР). Уровень смертности среди лиц этой категории был значительно ниже, чем среди военнопленных, но тоже достаточно высок – 41,1 % (2,2 млн. чел.)[161]. Разумеется, условия, в которых жили и трудились «остарбайтеры» (каторжный труд, скудное питание, жестокий режим и др.), самым пагубным образом сказывались на их здоровье, подрывая жизненные силы.
Не является секретом также и то, что на стороне гитлеровской Германии воевало значительное количество лиц, до войны являвшихся советскими гражданами (бандеровцы, власовцы, прибалтийские, казачьи, мусульманские и другие формирования). По данным современных исследований, в общей сложности их насчитывалось более миллиона человек, из которых погибли свыше 200 тыс.[162] Но погибшие коллаборационисты включались в число безвозвратных людских потерь Советского Союза, хотя и являлись предателями.
В заключение следует отметить, что все вышеприведенные данные уже на протяжении двух последних десятилетий не составляют тайны или откровения. Они опубликованы и общедоступны, но, как это ни странно, даже сегодня известны преимущественно специалистам. А среди большой части российского общества, надо признать, прочно укоренилось представление, что, во-первых, наши потери неисчислимы, а во-вторых, что это, прежде всего, результат неумения воевать и пренебрежительного отношения к человеческим и, прежде всего, к солдатским жизням. Как в такой ситуации СССР сумел победить самую мощную на тот момент военную державу, в распоряжении которой имелись ресурсы едва ли не всей Европы, остается совершенно необъяснимым. Нельзя не согласиться с мнением академика Ю. А. Полякова, считавшего, что к началу XXI в. сформирована «серьезная научно-документальная база для определения людских потерь» во Второй мировой и Великой Отечественной войне, но «с постоянством, достойным лучшего применения, в СМИ до настоящего времени появляются материалы, искажающие историческую фактуру»[163]. В связи с этим, представляется актуальным, наряду с дальнейшей научной разработкой данной проблемы, более активно противодействовать попыткам искажения и надругательства над собственной историей. В противном случае мы обречены отдать ее на откуп всякого рода недобросовестным мистификаторам, что было бы совершенно непростительно с точки зрения исторической памяти и профессионального долга историков перед обществом и страной.
Е. С. Сенявская. Советский воин-освободитель в Европе: психология и поведение[164]
На завершающем этапе Великой Отечественной войны, освободив оккупированную немцами и их сателлитами советскую территорию и преследуя отступающего противника, Красная армия перешла государственную границу СССР. С этого момента начался ее победоносный путь по странам Европы – и тем, которые шесть лет томились под фашистской оккупацией, и тем, кто выступал в этой войне союзником III Рейха, и по территории самой гитлеровской Германии.
Свыше года около семи миллионов советских воинов сражались за пределами Родины. Больше миллиона из них погибли за освобождение народов Европы от фашизма. И подвиг их нельзя поставить под сомнение. За освобождение Польши отдали свою жизнь 600 тыс. воинов, Чехословакии – 140 тыс., Венгрии – 140 тыс., Румынии – 69 тыс., Югославии – 8 тыс., Болгарии – около 1 тыс., Австрии – 26 тыс., Норвегии – 3,5 тыс. человек, на территории Германии погибли 102 тыс. воинов Красной армии[165].
В ходе Освободительной миссии Красной армии проявились такие грани сознания и психологии советского воина, как интернационализм, гуманизм, солидарность с пострадавшими народами. Это выражалось в оказании не только военной (которая, несомненно, была главной), но также продовольственной и медицинской помощи, восстановлении мостов и дорог, разрушенных предприятий и школ.
Сам факт перехода государственной границы и процесс освобождения зарубежных стран весьма существенно повлиял и на психологию, и на поведение личного состава действующей армии. И воздействие это было весьма разносторонним. Именно с этого момента во всей полноте утверждается психология советского воина-победителя, который ранее лишь защищал и освобождал захваченную врагом собственную землю. Теперь он становился освободителем других народов, что обуславливало новое самовосприятие советского воина, накладывало особую ответственность на каждого, как на представителя своей страны и армии. Но это же ставило перед каждым вопрос о готовности жертвовать собой, своей жизнью не за родную землю, а в интересах других народов. Наш солдат вступал на чужие земли, где люди говорили на других языках, где были иные обычаи, традиции, культура, нормы поведения и т. д. Почти никто из советских людей не бывал ранее за границей, и прямое соприкосновение с иной социокультурной средой для многих стало «культурным шоком», к которому примешивались разного рода «политические тонкости».
Первой европейской страной, в которую вступила Красная армия, стала Румыния. Это произошло 26 марта 1944 г. Недавний противник СССР и сателлит Германии, в последний период войны она оказалась среди союзников по антигитлеровской коалиции. При этом в массовом сознании советских людей преобладало недовольство «слишком мягкими» условиями перемирия с Румынией[166]. О восприятии этой страны советскими войсками вспоминал в своих «Записках о войне» поэт-фронтовик Борис Слуцкий: «Европейские парикмахерские, где мылят пальцами и не моют кисточки, отсутствие бани, умывание из таза, “где сначала грязь с рук остается, а потом лицо моют”, перины вместо одеял – из отвращения вызываемого бытом, делались немедленные обобщения… В Констанце мы впервые встретились с борделями… У всех было отчетливое сознание: “У нас это невозможно”…». И делал вывод, что именно в Румынии, этом европейском захолустье, «наш солдат более всего ощущал свою возвышенность над Европой»[167].
Другим сателлитом Германии была Венгрия, границу с которой войска Красной армии перешли в сентябре 1944 г. В ходе войны в массовом сознании как советского общества, так и армии сложился образ «жестоких мадьяр», особенно укрепившийся во время боевых действий на собственно венгерской территории, где враг дрался крайне ожесточенно. «Это была первая страна, не сдавшаяся, как Румыния, не перебежавшая, как Болгария, не союзная, как Югославия, а официально враждебная, продолжавшая борьбу»[168]. Ненависть к венграм усугублялась их коварством: редко оказывая открытое сопротивление, они часто нападали исподтишка, всегда были готовы нанести удар в спину[169].
В Австрии политработникам приходилось разъяснять советским военнослужащим разницу между «немцем» и «австрийцем», говорящими на одном языке, и доказывать, что Австрия одной из первых пострадала от фашистской агрессии.
В Болгарии и Югославии, куда советские войска вошли в сентябре 1944 г., несмотря на сложность внутриполитических проблем, отношение славянских народов к Красной армии было безусловно дружеским, что вызывало ответную симпатию. «В Болгарии не было ни боев, ни сражений. Болгарская операция была бескровной, она вылилась в триумфальный освободительный поход»[170], здесь, на земле братского народа, за восемь месяцев до окончания войны советские воины получили мирную передышку. В Югославии бои носили ожесточенный характер, но население оказывало советским войскам, сражавшимся в тесном взаимодействии с югославской Народно-освободительной армией, всяческую помощь и поддержку.
Приятное впечатление произвело и население Чехословакии, которое радостно встречало советских солдат-освободителей. Смущенные танкисты с покрытых маслом и пылью боевых машин, украшенных венками и цветами, говорили между собой: «…Нечто танк невеста, чтоб его убирать. А их девчата, знай себе, нацепляют. Хороший народ. Такого душевного народа давно не видел…» Дружелюбие и радушие чехов было искренним. «…Если бы это было можно, я перецеловала бы всех солдат и офицеров Красной Армии за то, что они освободили мою Прагу, – под общий дружный и одобрительный смех сказала… работница пражского трамвая», – так описывал атмосферу в освобожденной чешской столице и настроения местных жителей 11 мая 1945 г. Борис Полевой[171].
17 июля 1944 г. советские войска вступили на территорию Польши. Восприятие этой страны военнослужащими Красной армии оказалось неоднозначным. Значительная часть населения находилась под влиянием Польского эмигрантского правительства в Лондоне и Армии Крайовой, которая вела подрывную и диверсионную деятельность против советских войск. Кроме того, образ славянского, близкого в противостоянии германцам польского народа сочетался с идеологическим стереотипом буржуазной «панской» Польши, враждебной советскому государству. Двойственным было и отношение к Польше как союзнику, капризному и ненадежному.
Официальная позиция советского руководства в отношении к Польше и в связи со вступлением на ее территорию нашла отражение в Постановлении Государственного Комитета Обороны № 6282 от 31 июля 1944 г. и в директиве Генерального штаба Красной Армии командующим войсками 1-го, 2-го, 3-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов от 1 августа 1944 г. В них, в частности, говорилось, что «вступление советских войск в Польшу диктуется исключительно военной необходимостью и не преследует иных целей, кроме как сломить и ликвидировать продолжающееся сопротивление войск противника и помочь польскому народу в деле освобождения его Родины от ига немецко-фашистских оккупантов». В связи с этим предписывалось «в районах, занятых Красной Армией, советов и иных органов советской власти не создавать и советских порядков не вводить»; «исполнению религиозных обрядов не препятствовать, костелов, церквей и молитвенных домов не трогать»; гарантировать польским гражданам охрану принадлежащей им частной собственности и личных имущественных прав[172].
Еще до вступления на территорию Польши среди личного состава советских войск была проведена основательная политико-идеологическая подготовка к этому событию. Ее вели военные советы, политорганы и партийные организации всех уровней. Так, военный совет и политуправление 1-го Белорусского фронта разослали по всем политотделам фронта справку по истории польского государства, характеризовавшую его устройство, политико-экономическое положение, культуру, быт и нравы населения и т. д. Были прочитаны лекции, доклады, проведены беседы на темы: «Задачи личного состава в связи с вступлением Красной Армии на территорию Польши», «Победа над германским фашизмом лежит через освобождение народов Европы», «Воин Красной Армии – представитель самой сильной и культурной армии в мире», «Железная воинская дисциплина и высокая бдительность – залог победы над врагом», «Красная Армия выполняет историческую роль – освобождает народы Европы от фашистского рабства»[173].
Командование настойчиво утверждало в сознании военнослужащих необходимую модель поведения. Фронтовик Михаил Колосов вспоминал, как личному составу батальона был зачитан приказ по армии с соответствующими комментариями комбата:
«Мы на чужой территории, но здесь мы не как завоеватели, а как освободители, мы преследуем врага и освобождаем польский народ от ига гитлеровских оккупантов. Здесь свое государство, здесь свои порядки. Здесь для нас все чужое, поэтому без разрешения не брать ни палки, ни доски. Деревья рубить категорически запрещается. Для землянок, для дров ищите поваленные, сухие. Лес – это собственность польского народа, и за каждое срубленное дерево нашему государству придется расплачиваться валютой, золотом. Солома нужна? Будем добывать организованно. Поедет старшина к старосте и скажет ему: “Пан староста, чтобы не стеснять гражданское население, мы остановились в лесу. Солдатам для постелей нужна солома. Не могли бы вы нам помочь?” Только так, дипломатическим путем. Думаю, не откажет. Всякие… шалости в отношении местного населения будут строго наказываться…»[174]
Во всех частях проводились красноармейские и специальные партийные и комсомольские собрания, на которых принимались решения «вести беспощадную борьбу с мародерством, своевременно пресекать плохое поведение бойцов по отношению к местному населению»[175]. Такая целенаправленная работа с личным составом и жесткие дисциплинарные меры резко ограничили масштабы стихийных реквизиций и произвола по отношению к польским гражданским лицам.
Советское командование и политорганы тщательно отслеживали как поведение собственных войск на польской территории, так и отношение польского населения к Красной армии, объективно фиксируя сложность и противоречивость ситуации. Так, в докладной записке Военного совета 47-й армии в Военный совет 1-го Белорусского фронта об отношении отрядов Армии Крайовой к Красной Армии от 30 июля 1944 г. говорилось о том, что «население тепло относится к частям Красной Армии, но в то же время исключительно хорошо относится и к отрядам так называемых польских партизанских частей и подразделений»[176], а в докладе политотдела 28-й армии 1-го Белорусского фронта о работе политорганов среди польского населения и его отношении к Красной Армии за конец августа 1944 г. отмечалось, что «имеются определенные лица среди польского населения, которые проявляют сдержанное и даже враждебное отношение к Красной Армии», что «заметно влияние лондонского эмигрантского правительства» на зажиточные и средние слои поляков, что «ряд офицеров и солдат Армии Крайовой угрожает населению репрессиями за лояльное отношение к Красной Армии», подбивает на вооруженную борьбу против нее и т. д.[177]
Во взаимоотношениях советских бойцов и местного населения переплелось немало аспектов: идеологических, экономических, бытовых, эмоциональных. Есть немало свидетельств, отразивших противоречивый опыт контактов с другим народом. Например, письма женщин-военнослужащих 19-й армии 2-го Белорусского фронта за конец февраля 1945 г., перлюстрированные военной цензурой. Так, Лидия Шахпаронова писала 22.02.1945 г. подруге:
«Польша мне нравится, и народ здесь приветливый. К нам относятся очень хорошо, как к своим освободителям. Они понимают, что если бы не мы, то никогда бы полякам не сбросить ярмо немцев. А немцы здесь действительно были господами. У нас в СССР они еще не успели развернуться во всей возможной полноте. Полякам нельзя было жениться, есть масло, мясо, хлеб белый, пить молоко и т. д. Им выдавали немного хлеба из отрубей и черного кофе (суррогаты). Вот и все. Специальные нюхачи рыскали по домам и узнавали, не едят ли поляки, что им не положено. Перед пацаном-немцем поляк обязан был снимать шапку и кланяться, иначе тот его бил по щекам. А если бы поляк дал ему сдачи или отпихнул, его бы повесили. Словом, настоящее рабство. Все поляки от старого до малого были работниками у немцев. Все было немецкое – и заводы, и земля, и магазины. Потому так поляки и ненавидят немцев, проклинают их. Потому они так хорошо встречают нас»[178].
Совсем иной акцент мы видим в письме М. П. Анненковой к подруге от 19.02.1945 г.:
«…Прошли все польские города (Торн, Бромберг и т. д.), побывали у поляков. Поляки – народ не совсем дружелюбный. Некоторые приветствуют хорошо, а некоторые смотрят косо на нас. Немцев ненавидят они крепко, потому что у них деревни и города все разрушены»[179].
Это мнение разделяет и Вера Герасимова:
«Проезжали деревни, села, города, – пишет она родным 23.02.1945 г. – Дороги хорошие, местами взорваны и побиты при отступлении фрицев… Все это была Польша. Деревни грязные, люди не привыкли, видно, мыться в банях, так как их нет, что нам не очень понравилось, какая-то брезгливость… Внешний лоск и внутренняя грязь. В городах немного получше одеты, с шиком, видимо, привыкли жить с немцем (от 39 г.), то есть нет здесь уже той приветливости [как в деревня и селах], и мне кажется, что многие в этих городах – это фрицы, замаскированные поляками. Где нас много, они не появляются, своих действий не проявляют, а где идешь одна, можешь напасть на неприятность»[180].
И наконец последнее письмо, в какой-то мере обобщающее отношения советских солдат к местному польскому и другому населению освобождаемой Европы:
«Проехала Эстонию, Литву, Латвию и Польшу, теперь где-то на границе Германии… – сообщает 24.02.1945 г. подруге Галина Ярцева. – Какие города я видела, каких мужчин и женщин. И глядя на них, тобой овладевает такое зло, такая ненависть! Гуляют, любят, живут, а их идешь и освобождаешь. Они же смеются над русскими: “Швайн!”. Да, да! Сволочи… Не люблю никого, кроме СССР, кроме тех народов, кои живут у нас. Не верю ни в какие дружбы с поляками и прочими литовцами!»[181]
В этих письмах зафиксировано несколько явлений. Во-первых, жизнь польского населения, представшая перед глазами советских солдат, в сравнении с жизнью в собственной стране. Здесь констатация относительного богатства городов и бедности польских сел, унизительности и тягот немецкого оккупационного порядка. Во-вторых, крайняя противоречивость отношения поляков к наступавшим советским войскам, где местами присутствует приветливость, а порой настороженность и даже враждебность. Наконец, в-третьих, собственное противоречивое отношение к польскому населению, в котором есть и сочувствие, и недоверие к нему, и отторжение как инородного, чуждого, внутренне враждебного. Последний оттенок был замечен советской военной цензурой и зафиксирован в донесении Политотдела 19-й армии об организации воспитательной работы в войсках в ходе наступления 17 марта 1945 г. как «факт непонимания великой освободительной миссии Красной Армии»[182].
Но в целом, несмотря на все политические и психологические сложности, на земле захваченных гитлеровцами стран советский воин, оказывая дружескую помощь чужим народам, воспринимал свои действия как естественное проявление солидарности, и чувства его при этом были достаточно понятны. При вступлении же на территорию фашистской Германии эта ясность уступила место целому комплексу весьма сложных, противоречивых, далеко неоднозначных мыслей и чувств.
На протяжении Великой Отечественной войны тема возмездия была одной из центральных в агитации и пропаганде, в мыслях и чувствах советских людей, многие из которых потеряли своих близких. Советские войска вступили в Германию, чтобы «добить фашистского зверя в его собственном логове». Акты мести были неизбежны. Но они не превратились в систему. Руководство Советской армии принимало суровые меры против насилий и бесчинств по отношению к немецкому населению.
В дошедших до нас документах ясно видны и новые политические настроения, и отношение к ним советского руководства, и проблемы дисциплинарного характера, которые возникают перед любой армией, воюющей на чужой территории, и целый ряд нравственных и психологических проблем, с которыми пришлось столкнуться советским солдатам в победном 1945 году. Для подавляющего большинства советских воинов на этом этапе войны характерным стало преодоление естественных мстительных чувств и способность по-разному отнестись к врагу сопротивляющемуся и врагу поверженному, тем более к гражданскому населению. Преобладание ненависти, «ярости благородной», справедливой жажды отмщения вероломно напавшему, жестокому и сильному противнику на начальных этапах войны сменилось великодушием победителей на завершающем этапе и после ее окончания. «Германию в 45-м году пощадил природный гуманизм русского солдата»[183].
В мемуарах члена Военного Совета 1-го Белорусского фронта К. Ф. Телегина приводятся яркие, а главное, документально подтвержденные факты гуманного отношения советских военнослужащих к гражданскому населению Германии. Но интерес вызывают не только описанные им случаи, но и причина, по которой мемуарист обратился к этой теме:
«Один очень образованный человек в беседе со мной спустя примерно двадцать пять лет после войны доверительно спросил:
– Скажите, пожалуйста, во всех описаниях добросердечных действий наших солдат в Берлине, в описаниях случаев спасения немецких детей с риском для собственной жизни нет ли некоего преувеличения? Ведь с чисто психологической точки зрения подобное не укладывается в рамки логики!»[184]
Сегодня «очень образованные люди» идут значительно дальше в попытках поставить под сомнение то, что участниками и современниками тех событий воспринималось как должное, нормальное и естественное. И в своих аргументах тоже нередко апеллируют к «логике». Вот только логика у них весьма извращенная. В эту логику вполне укладывается текст наставления, розданного англо-американским солдатам перед вступлением на территорию Германии:
«Дети есть дети – по всему миру – за исключением гитлеровской Германии. Конечно, они милы, – но десять лет назад Джерри, который убил твоего друга, тоже был милашкой. Хоть это и тяжело, но дай понять и детям, что от войны пользы нет – может, они и вспомнят это, прежде чем начать новую войну. Никакого братания с ними…»[185]
А вот то, что советские солдаты из собственного пайка подкармливали голодных немецких ребятишек, в эту логику не укладывается. Как и принятое 31 мая 1945 г. постановление Военного совета 1-го Белорусского фронта о снабжении молоком в г. Берлине детей до 8-летнего возраста[186]. Как и описанные К. Ф. Телегиным типичные примеры спасения немецких детей воинами Красной Армии:
«Член Военного совета 8-й гвардейской армии генерал Д. П. Семенов доложил Военному совету фронта, что один из полков вынужден был в ходе боев удерживать здание детской больницы. При осмотре здания разведчики обнаружили в подвале много больных детей, в основном ясельного возраста. Все дети были сильно истощены, несколько из них умерло еще утром. Командир полка… распорядился своей властью обеспечить детей продовольствием из запасов полка с расчетом трехдневной потребности. Военный совет… вынес командиру полка благодарность, а сам Семенов распорядился немедленно завезти для поддержания жизни детей мясо, крупы, масло, сахар, хлеб, а ночью под огнем противника разведчики в дом перегнали четырех дойных коров…»[187]
«Шел упорный бой с эсэсовцами, засевшими по одной стороне здания Эльзенштрассе, что на подступах к Тиргартепу. В минуту короткого затишья наши бойцы услышали надрывный плач ребенка. Он прослушивался где-то в районе развалин трансформаторной будки. Сержант Трифон Лукьянович под прицельным огнем противника пробрался к тому месту, откуда слышался плач, и в развалинах будки заметил девочку. Она прижималась к телу убитой матери и звала на помощь. Забрав девочку с собой, Лукьянович вернулся на свою позицию. При возвращении был ранен, однако за медицинской помощью обратился только тогда, когда передал спасенную девочку в безопасное место. В похожей обстановке и так же самоотверженно спасал ребенка боец Николай Масалов»[188].
Сегодня монумент Воину-Освободителю с немецкой девочкой на руках в берлинском Трептов-парке либеральные блогеры цинично именуют «Памятник “Неизвестному насильнику”» и тиражируют миф о миллионах изнасилованных немок. Война с памятниками и война с памятью – грязные приметы нашего времени.
В канун 70-летия Победы над фашистской Германией попытки переписать историю Второй мировой войны, исказить и фальсифицировать прошлое, очернить память советского воина-освободителя предпринимаются с новой силой. Наша задача – с объективных исторических позиций, взвешенно и аргументированно, на основе неопровержимых фактов и документов противостоять этой тенденции, не допустить глумления над Памятью и правдой Истории.
В. Н. Земсков. Репатриация советских перемещенных лиц: современные подходы
Вопрос о репатриации советских перемещенных лиц и их судьбе в Советском Союзе является одним из наименее изученных в исторической литературе. В СССР вплоть до конца 1980-х годов вся документация по этому вопросу была строго засекречена. Отсутствие источниковой базы и соответственно объективной информации породило массу мифов и искаженных представлений вокруг этой проблемы.
Мифология, как правило, выстроена в самых мрачных и зловещих тонах. Это касается различных публикаций, издававшихся на Западе, и публицистики в нашей стране. Для того, чтобы представить процесс репатриации советских граждан и его последствия в максимально жутком виде, используется исключительно тенденциозный подбор фактов, что само по себе уже является изощренным способом клеветы. В частности, смакуются подчас жуткие сцены насильственной репатриации личного состава коллаборационистских воинских частей, а соответствующие выводы и обобщения переносятся на основную массу советских перемещенных лиц, что в принципе неправильно. Соответственно этому и репатриация советских граждан, в основе которой, несмотря на все издержки, лежала естественная и волнующая эпопея обретения Родины миллионами людей, насильственно лишенных ее чужеземными завоевателями, трактуется как направление чуть ли не в «чрево дьявола». Причем и тенденциозно подобранные факты подаются в искаженном виде с заданной интерпретацией, буквально вынуждая читателя сделать абсурдный вывод, что репатриация советских перемещенных лиц осуществлялась якобы только для того, чтобы их в Советском Союзе репрессировать, а других причин репатриации вроде бы и не было. На самом же деле была репрессирована сравнительно незначительная часть репатриантов (причем многие из них за конкретные тяжкие преступления, в том числе и военные), а подавляющее их большинство избежало репрессий.
В настоящее время исследователи получили доступ к ранее закрытым источникам, среди которых особое место занимает документация образованного в октябре 1944 г. Управления Уполномоченного Совета Народных Комиссаров (Совета Министров) СССР по делам репатриации (это ведомство возглавил генерал-полковник Ф. И. Голиков, бывший руководитель военной разведки).
Проблема репатриации советских перемещенных лиц и их судьбы в СССР является сложной и противоречивой. Она содержит в себе большое число аспектов, многие из которых в рамках одной статьи невозможно осветить даже в самой лаконичной форме.
Ведомство, возглавляемое Ф. И. Голиковым, установило, что к концу войны осталось в живых около 5 млн. советских граждан, оказавшихся за пределами СССР. Большинство из них составляли «восточные рабочие» («остарбайтер»), т. е. советское гражданское население, угнанное на принудительные работы в Германию и другие страны. Уцелело также примерно 1,7 млн. военнопленных, включая поступивших на военную или полицейскую службу к противнику. Сюда же входили десятки тысяч отступивших с немцами из СССР их пособников и всякого рода беженцев (часто с семьями). Всю эту массу людей принято называть «перемещенными лицами». Из них более 3 млн. находилось в зоне действия союзников (Западная Германия, Франция, Италия и др.) и менее 2 млн. – в зоне действия Красной Армии за границей (Восточная Германия, Польша, Чехословакия и др.)[189].
Ведомство Голикова пыталось также установить общее количество советских граждан, оказавшихся за пределами СССР в годы войны (включая умерших и погибших на чужбине). В марте 1946 г. оно оценивало их численность в 6,8 млн. человек[190], в число которых входили и гражданские лица, и военнопленные. Выживших было, как уже говорилось, около 5 млн. Если исходить из этих данных, то до конца войны не дожили примерно 1,8 млн. советских перемещенных лиц (6,8 млн. – 5,0 млн. = 1,8 млн.). Мы склонны расценивать эту статистику как близкую к истине, – если в определении общего числа советских граждан, оказавшихся за пределами СССР, и масштабов их смертности до окончания войны и есть какое-то занижение, то оно не может быть очень значительным.