Узнав меня, Ладо быстро поднялся и крепко тряхнул мою руку.
— Рад вас видеть.
— Ты один?
— Один. Алеша ушел за почтой. Верно, пережидает где-нибудь дождь.
Ветер рвал палатку. Ее отяжелевшая пола шлепала меня по спине.
— Давно вы у нас не были. Садитесь, пожалуйста, — сказал Ладо, расстилая на сене шинель.
— А ты знаешь, Ладо, откуда я сейчас?
— Не знаю.
— Я вчера был в Передоле.
— В Передоле?}
— Да... Я говорил с матерью Марии.
Он молча наклонился к каганцу и пальцами, которые, казалось, не чувствовали сейчас огня, долго поправлял фитиль. Потом тихо спросил:
— Останетесь у меня?
— А поместимся?
Он не ответил. Какой-то беспокойный свет вспыхнул в его глазах. Я понял, что перед ним возникло пережитое...
Вот что рассказал мне в тот вечер Ладо Вашаломидзе под шум дождя и ветра...
Глава вторая
Над нами не звезды
1
Он целую ночь блуждал по изломанному бурей лесу, по такой чаще, откуда нет ни пути, ни дороги. Словно в неистовом бреду перепутались ветвями могучие деревья, тесно обвитые лозами дикого винограда
Ему удалось повести вражеский патруль по ложному следу. Раненный в ногу, он с трудом оторвался от преследователей и вот уже много часов, нахлобучив на брови папаху, продирался сквозь высохший бурелом, карабкался по склонам оврагов.
Какие-то колючки — наверное, шипы держи-дерева — до крови искололи его. Сколько раз он менял направление, чтобы избавиться от этой муки! Все напрасно! Даже птица не смогла бы расправить крылья в этой дикой чаще. Как же трудно было раненому выбираться оттуда! Но что было делать? Уходить надо было ночью, пока дневной свет не закрыл ему все дороги.
Не думал он ни об отдыхе, ни о своей раненой ноге.
Вскоре он выбрался на узкую тропинку, перевязал рану, вырезал палку и пошел быстрее при забрезжившем свете, который едва пробивался сквозь плотный навес листвы. Стали чаще попадаться большие деревья без нижних веток, лес начал редеть, повеяло свежестью.
Чувствовалось, что недалеко опушка, и это подбадривало раненого. Густая листва закрывала небо, и утро угадывалось только по световым пятнам, от которых стволы деревьев пестрели, как шкура барса, да по теплому запаху прелых листьев.
Лесной полумрак и шелест опавших листьев клонили ко сну. Ладо задремывал на ходу. Хотелось упасть на землю, хоть одну минуту полежать на спине.
Он присел на пень, чтобы перевести дух. Его знобило как в лихорадке. Он не мог понять, что сжигает его — собственный жар или гнилостный болотный запах. Отдохнув немного, он с трудом встал и заковылял дальше. У него не было перелома кости, но от долгой ходьбы нога посинела и распухла. Боль ползла вверх, охватила поясницу, и вскоре настала минута, когда он уже не мог больше ступить ни шагу. Тогда раненый бросил палку, лег на землю и попробовал ползти на локтях, но сразу же заснул или потерял сознание.
Ладо пришел в себя только вечером. Шуршали камыши. Где-то в темноте хрипло скрипел коростель. Ладо прополз несколько саженей и так обессилел, что не мог шевельнуть даже рукой.
На иссиня-черном небе зажглась первая вечерняя звезда. Как всегда, она напомнила ему отца. У старика было правило: до появления этой звезды никто не смел уйти с поля. Отец сердито хмурил брови, когда кто-нибудь начинал раньше времени поглядывать в сторону дома. «Коли хочешь со мной работать, сынок, так вот они, мои часы... А нет — сейчас же выписывайся из моей бригады!»
В то лето здоровье изменило отцу. В самом разгаре прополки кукурузы он стал быстро уставать. К заходу солнца мотыга начинала казаться ему трехпудовой, но он был упрямым человеком: молчал и виду не подавал. Только поглядит, бывало, украдкой на гору Сакорния и скажет: «Ну-ка, посмотри, сынок, не тучка ли там наползла? Моя звезда что-то запаздывает».
Долго еще смотрел Вашаломидзе в ночное небо и видел все ту же сверкающую звезду, и слышал все тот же скрипучий голос коростеля; и всего мучительнее было то, что он не умирал и не в силах был спасти себя.
Вдруг звезда вздрогнула и, описав в небе дугу, остановилась над горой Сакорния. Теперь она сияла над той вершиной, откуда ее каждый вечер видно было с поля отцовской бригады.
«Как близко, оказывается, Грузия! Неужели не дойду?» — подумал Вашаломидзе, и ему показалось, что он привстал. Потом он снова впал в забытье.
2
В сознании осталось одно: временами откуда-то доносилась знакомая песня. Она то затихала, то снова наплывала издалека и сладкой болью пронизывала сердце. Ему казалось, что он лежит в полусне на открытом балконе своего дома и поет эту песню девушка, идущая по деревенской улице среди цветущих гранатовых деревьев. Он не знал, сколько времени продолжалось это забытье, но вдруг так явственно услышал пение, что открыл глаза.
Его тахта стояла у земляной стены. Стена была прохладная, вся в пятнах сырости, сквозь узкое окошко проникала сверкающая золотистыми крапинками полоса света.
Свет ударил ему в глаза. У Ладо закружилась голова, и некоторое время он ничего не различал вокруг себя. Очнувшись окончательно, он почувствовал запах плесени и сушеных фруктов. По-видимому, он лежал в кладовой. Напротив его тахты, в темном углу, были свалены в кучу стулья с прорванными сиденьями, черные бутыли в плетенках, кадки, хомуты, горшки, какие-то ремни и старая люлька. С потолка свисала пыльная паутина.
То ли от долгого лежания, то ли от раны правая сторона тела мучительно ныла. Во рту было сухо и горько, как бывает после приступа лихорадки. Когда он откинул одеяло, легкая рука погладила его по голове, женский голос шепнул:
— Тише, милый, лежи спокойно!
Молодая русская девушка присела у изголовья и полотенцем вытерла ему пот со лба. Ее голубые глаза глядели на него тревожно, тень какой-то заботы лежала на ее смуглом лице.
— Где я? — спросил Вашаломидзе.
— В Грузии, — помолчав, ответила девушка.
В Грузии? Не ослышался ли он?
— Где?.. Как ты сказала?
— В Грузии, в Грузии... Не веришь?
Пухлые, как у ребенка, губы приоткрылись в улыбке, и она внезапно запела — просто, свободно, как поют птицы. Пела она «Сулико».
Сердце у Вашаломидзе сильно забилось. Этот голос, эта песня поддерживали в нем жизнь среди беспросветной ночи, в которую он долго был погружен. Вашаломидзе посмотрел на девушку и уже не мог отвести взгляд. Щеки певуньи разгорелись, удивленно изогнулись тонкие брови, искренняя, бессознательно манящая улыбка сияла в ее больших глазах.
Как-то по-своему пела она «Сулико», и это придавало особую прелесть грузинской песне — голос ее ласкал и тревожил сердце Вашаломидзе. Чувство безграничной нежности поднималось в нем. Он испытывал неизъяснимую радость, что она сидит рядом с ним и поет. Ему по-детски вдруг захотелось, чтобы она была его сестрой; как бы он любил ее!
Она не закончила песню, пристально взглянула ему в лицо и спросила:
— Тебе лучше?
— Лучше... Скажи, чья ты, откуда?
— Я здешняя, с Передоля.
— Значит, Передоль освободили?
Она кивнула головой.
— А ты сказала, что мы в Грузии.
Она улыбнулась и, наклонившись к нему, спросила:
— Ты совсем ничего не помнишь?
— Ничего.
— И меня не помнишь?
— Твою песню помню. Где ты выучила эту песню?
— В прошлом году у нас стояли твои земляки, они научили.
— Откуда ты знаешь, что я грузин?
— Да ведь в ту ночь ты все о Грузни бредил... Ох, как я тогда испугалась!..
— Почему же ты нашим не сообщила? Меня бы в санчасть перевели.
— А разве тебе здесь плохо?
— Очень хорошо! Но ты, пожалуйста, позови кого-нибудь из офицеров. У меня дело...
Она изменилась в лице, как-то смущенно улыбнулась и сказала:
— Тебе вредно так много разговаривать. Отдохни, постарайся уснуть, я скоро вернусь.
Вашаломидзе огорчил ее уход. Его удивило, что девушка уклонилась от прямого ответа и оставила его одного в этой угрюмой клетке. «Неужели не могли поместить меня в лучшей комнате?» — подумал он. В словах и в поведении девушки было много непонятного. Ладо казалось, что она что-то утаивает, но размышлять и строить догадки было не под силу, да и не хотелось. Ладо чувствовал себя счастливым оттого, что он в Передоле, среди своих и эта чудесная девушка ухаживает за ним.
3
Но радость Вашаломидзе оказалась преждевременной. Девушка сказала ему неправду: в Передоле были фашисты. Мария, так звали девушку, и ее мать нашли раненого Вашаломидзе на опушке леса. Раненый бредил, что-то отрывисто шептал на непонятном языке. Иногда два — три русских слова срывались с его пылающих губ. Женщины не могли привести его в чувство. Они перевязали ему рану, потом, прихватив с собой для виду немного хвороста, с трудом подняли Вашаломидзе и повели домой. По дороге ему стало хуже. Он метался, рвал на груди рубаху и, что было всего опаснее, кричал в бреду. Они его успокаивали, ласкали. Девушка закрывала ему рот рукой. Дыхание раненого обжигало ее ладонь. Сначала ничего нельзя было разобрать в потоке его слов, потом женщины вслушались в невнятные возгласы раненого.
— Когда же мы придем в Грузию?! — кричал он и вырывался у них из рук.
И откуда только брались у него силы? Мать Марии прижимала к груди его пылающее лицо и испуганно умоляла, озираясь по сторонам:
— Успокойся, скоро придем! Теперь совсем скоро.
Сердце у нее разрывалось от жалости.
— Где горы? Далеко ли еще до моих гор? — не унимался раненый.
Женщины то ласково уговаривали его, то пытались ему внушить, что в деревне фашисты и, если они услышат, беды не миновать. Но ничто не доходило до его сознания.
Они все еще были за околицей. Вдалеке сонно лаяли собаки. На горке маячили темные крылья ветряка.
Что они будут делать, когда войдут в деревню? Как им незаметно довести до дома этого пришедшего в исступление человека? Может быть, спрятать его где-нибудь на болоте, в камышах? Но как бросить одного?
— Вот тогда-то я и спела тебе «Сулико», — рассказывала ему потом Мария. — Сама не знаю, как это мне пришло в голову. То ли песня успокоила и тебе показалось, что ты уже в Грузии, то ли силы оставили тебя, но случилось чудо: ты сразу притих. Ни одна живая душа не узнала о том, что мы тебя сюда привели. Только потом наша соседка сказала мне: «Что это ты вчера распелась? Чему обрадовалась?» Что я могла ответить? Сама знаю: не до песен сейчас.
4
Что ж, на войне и такое бывает! И теперь, в жару, с распухшей ногой, лежал он в пыльной каморке и глядел на паутину, свисающую с потолка. Такова была его судьба. Оставалась только одна надежда: может, наши скоро освободят Передоль и выручат его из беды.
Изредка с предгорья глухо доносились орудийные выстрелы. На рассвете они слышались отчетливее, и Вашаломидзе, просыпавшийся с петухами, слушал, побледнев, этот отдаленный гул. Но шум битвы постепенно отдалялся. И когда однажды все стихло, сердце Ладо тоже погрузилось в горестную тишину.
Как по-детски нетерпелив был этот мужественный человек во время болезни! Он поминутно хватался за термометр. Малейшее колебание температуры его так волновало, что жар мгновенно усиливался. Он торопился выздороветь, вернуться к своим. И чем больше торопился, тем больше упорствовала болезнь. Рана не заживала из-за постоянного беспокойства. Он почти перестал есть. Выпьет через силу стакан молока и снова впадет в полудремоту. Это забытье не исцеляло. Как хотелось бы знать, благополучно ли дошел Голиков с пленным унтер-офицером! Помнят ли о нем товарищи? Где они теперь воюют?
Кладовая в доме Вершининых была надежно укрыта от постороннего глаза. Но Ладо все же беспокоился, как бы эти добрые люди не пострадали из-за него.
— Много фашистов в селе? — спросил он как-то вечером Марию, когда она мыла пол в его каморке.
— Столько, что и холера их не истребит.
— Может, лучше будет, если ты уведешь меня отсюда. Я и в камышах проживу.
— Какие это двери сказали тебе: «Уходи из дому!» — прервала его Мария.
— Двери ничего не сказали... А ты мне скажи: никто не знает, что вы меня прячете?
— По-моему... никто, — не сразу ответила она.
— Это нужно знать наверняка, Мария.
—Как тебе сказать... — Девушка выпрямилась и вытерла о фартук мокрые руки. — Есть у нас одна соседка, бабка Антонина, на ферме свинаркой работала. Она напротив живет, только улицу перейти. Так вот вчера заходит она к нам и ставит на стол большую макитру с мукой. «Примите, — говорит, — должок. Извиняйте, что до сих пор не вернула». А мама руками развела: «Что-то не припомню, когда ты у меня муку брала». — «Эх, эх, матушка, — говорит бабка Антонина, — при фашистах и не то забудешь!»
Поговорили еще немного, и, когда соседка ушла, мама вдруг заплакала. «Что с тобой?» — спрашиваю. «Ах, доченька, все она придумала! Никакой я ей муки не давала. Это она для нашего солдатика принесла, а сама впроголодь живет, две недели печку не топила. Значит, знает, кого мы прячем, да виду не подает, добрая душа».
— Я тебе не хотела об этом говорить, — сказала Мария. — Может, маме просто показалось... Но ты, Ладо, не беспокойся. Даже если вся улица узнает про тебя — никто не выдаст. Не такие у нас люди...
Из кладовой постепенно исчезли паутина, стулья с прорванными сиденьями и горшки. Исчез и запах плесени. Кирпичный пол был теперь чисто вымыт. Углы посветлели от полевых цветов. Даже пестрая от сырости стена была украшена заботливой рукой Марии — над кроватью висели красивый домотканый коврик и полотенце с красными вышитыми петухами. У изголовья появился маленький столик, а на нем — зеркало и гребешок. Все, что украшало комнату Марии, она, должно быть, перетащила к раненому. Ее девичьи вещи внесли в каморку чистоту, спокойствие и уют. Ладо иногда казалось, что во всем мире так же спокойно и уютно.
Мария заходила в каморку только на рассвете и по вечерам. Ранним утром, когда деревня еще спала, где-то в доме скрипнет, бывало, дверь. От любой другой поступи Ладо отличил бы легкие молодые шаги Марии. Когда она входила, босая, в домашнем ситцевом платьице, свежая, ему казалось, что в тесную комнатку вносили охапку полевых цветов.
— Как себя чувствует мой больной?
«Мой больной»!.. Сколько наивной, полудетской гордости слышалось в этих словах. Она ставила на столик еду, измеряла ему температуру, перевязывала рану и тотчас же уходила. Вечером она снова навещала его. При свете коптилки прибирала комнату, потом садилась к нему на тахту и читала вслух свою любимую книгу — «Герой нашего времени» Лермонтова.
Иногда она рассказывала что-нибудь смешное, чаще всего про сельского коменданта.
Комендант любил охоту, но, опасаясь партизан, в лес не ходил. И вся его охота здесь, в Передоле, заключалась в том, что после обеда он отправлялся на выгон за деревней, а два солдата несли за ним в плетенке полдюжины кроликов. Их по одному выпускали на луг. Прирученные зверьки тут же, у ног охотника, принимались мирно щипать траву, и, чтобы охота состоялась, солдаты хворостиной отгоняли кроликов на ружейный выстрел.