Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: СПИД - Эрве Гибер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

46

В последние месяцы жизни Мюзиль медленно, но упорно отдалял от себя любимого человека, желание уберечь его превратилось в рефлекс, в бессознательную осторожность: ведь к тому времени его собственный организм — сперма, слюна, слезы, пот и что еще, точно не знали — уже стал средоточием заразы. Все это мне позднее рассказал Стефан, не преминув заметить, что он здоров, избежал опасности — впрочем, здесь он мог и приврать, хотя он же, узнав, каким недугом на самом деле страдал Мюзиль, хвастался, будто незаметно пробрался к нему, умирающему, в больничную палату и жаркими, страстными поцелуями покрыл все его тело, напоенное ядом. Я не смог повторить подвиг Мюзиля — не уберег Жюля, а может быть, Жюль — меня, мы оба не уберегли Берту, но иногда в душе у меня еще теплится надежда, что детей или хотя бы одного ребенка болезнь пощадила.

47

Просматриваю свой ежедневник за 1987 год: 21 декабря, когда я разглядывал в зеркале ванной комнаты свой язык, бесстрастно, словно по привычке, копируя доктора Шанди, даже не зная толком, что именно там ищу, но стараясь разглядывать грозные симптомы, загадочные для меня, я увидел маленькие беловатые волоконца, тонкие папилломы, покрывавшие кое-где нижнюю поверхность языка. Глаза у меня остекленели, и на следующий день, во вторник утром, во время очередной консультации на сто двадцать пятую долю секунды остекленели глаза у доктора Шанди, когда он увидел мой язык: я следил за ним и поймал его взгляд — так сыщик ловит преступников с поличным. Доктор Шанди заметил роковой признак и не мог солгать, молод был хитрить, не то что Леви, Нокур и Арон, старые пройдохи; он еще не научился лгать в открытую, не моргнув глазом, перед лицом истины, зрачок его расширился на сто двадцать пятую долю секунды, словно диафрагма фотоаппарата, схватывающая изображение и жадно прячущая свою добычу. В тот день я должен был обедать с Эжени — и ничего ей не сказал, в этот миг я напрочь позабыл об окружающих меня людях, о дружбе, тревожные мысли захватили меня полностью. Накануне я провел вечер с Грегуаром, тогда я еще не знал уготованной мне участи, обманывал самого себя, но чувствовал — меня вот-вот охватит отвращение и к Грегуару, и к его ласкам. Жюля тогда не было в Париже, но когда он вернулся, я и ему сначала ничего не сказал. Доктор Шанди вовсе не хотел оглушать меня смертельным приговором, хотя вполне ощущал жуткую реальность моего диагноза, так как восемью месяцами раньше, до знакомства с ним, у меня уже был опоясывающий лишай. Он просто собирался очень осторожно подвести меня к новому уровню осознания болезни и при этом оставить мне, как говаривал Мюзиль, свободу выбора — либо прозрение, либо самообман. Предельно осторожно, едва ощутимо — словно смещалась то влево, то вправо на тысячную долю миллиметра стрелка осциллометра — доктор Шанди выяснял, изучая меня взглядом, готовый пойти на попятный, лишь только дрогнут мои ресницы, отдаю ли я себе отчет в надвигающейся опасности. Он говорил мне: «Нет, я же не сказал вам, что это решающий признак, но не стану вас обманывать — статистически он довольно значим». Когда же четверть часа спустя я, содрогаясь от ужаса, спрашивал: «Значит, это все-таки решающий признак?» — он отвечал: «Нет, я бы так не сказал, но все же он достаточно характерен». Доктор Шанди выписал мне фонгилон — густую тошнотворную жидкость желтого цвета, и в течение трех недель, утром и вечером, мне надо было полоскать ею язык; я привез с собой в Рим с десяток флаконов, сначала прятал их в чемоданах, а потом за другими склянками и коробками, на полках шкафчика в ванной и в кухонном буфете; по утрам и вечерам приходилось делать унизительную и гадкую процедуру, тайком от Жюля и Берты. Они вскоре приехали ко мне в Рим, мы жили там вместе: Жюль с Бертой спали наверху, в мезонине, а я один, на первом этаже. Рождественским утром я сообщил Жюлю по телефону, что случилось со мной (и по воле рока — с ними); Берте мы в этом не признались, чтобы не омрачать ей праздник. Жюль с беззаботным видом строил несбыточные планы и увлекал ими ничего не подозревавшую Берту: ближайшие несколько лет нам обязательно надо пожить за городом, Берте хорошо бы на время оставить свой пост в министерстве народного образования, взять отпуск на год — короче, я понял, негоже впустую расточать недолгие годы, что нам осталось прожить, ведь они уже сочтены. Между тем я продолжал писать свою заранее обреченную книгу, в ней шла речь как раз о поре нашей юности, когда мы — Жюль, Берта и я — встретили и полюбили друг друга. Я попытался сочинить нечто вроде похвального слова Берте, Мюзиль перед смертью тоже собирался то ли всерьез, то ли в шутку воздать хвалу мне, и каждый день я дрожал от страха — а вдруг Берта наткнется на рукопись, которую я привык спокойно оставлять на письменном столе?

48

В полночь 31 декабря 1987 года в баре ресторана «Алиби» мы с Бертой и Жюлем расцеловались, глядя друг другу в глаза. Странно желать счастливого Нового года тому, кто вряд ли доживет до его конца, ситуация хуже некуда; чтобы пережить ее, нужна отвага и еще умение держаться непринужденно, будут и обоюдоострые откровения, и умолчания, общие думы, тревога, которую не скрыть улыбкой, не прогнать смехом; пожелания счастья исполнены горькой, но светлой торжественности. Прошлое Рождество я встречал в деревушке на Эльбе, в обществе кюре, приговоренного врачами к смерти, у него был рак лимфатических узлов; эта лимфома, без обиняков заявил мне доктор Насье, — неопознанный СПИД, кюре делали лишь обычную рентгенотерапию — то ли пытались спасти репутацию пациента и в ущерб его здоровью выдавали СПИД за рак, то ли итальянские медики оказались слишком нерадивыми. Кюре вернулся из Флоренции после долгого пребывания в клинике еле живой, чтобы в последний раз отслужить мессу в своей деревне. Я не видел его уже несколько месяцев; меня сопровождал некий юноша по прозвищу Поэт, он то тупо молчал, то истерически хохотал. Рождественским вечером Густав решил пойти с кюре на эту последнюю мессу, собираясь потом доставить его к нам на машине: кюре уже не под силу было взбираться по многочисленным ступеням и крутым улочкам к «самой заднице» деревни, как выражаются итальянцы, — ее дальней и бедной околице, где мы жили. Поэт возлежал на диване в гостиной, то ли случайно, то ли бессознательно копируя сладострастную позу натурщика на одной из картин прошлого века, которая ныне находится в Брюссельском музее изящных искусств; доктор Насье однажды преподнес нам ее черно-белую репродукцию старинной печати — сейчас она стояла на круглом столике возле дивана, рядом с французским изданием Дантова «Ада». Это совпадение навело меня на мысль поставить нечто вроде живой картины, правда, если учитывать состояние кюре, сказал Густав, такие номера вовсе не к месту: ведь, появившись у нас, гость застанет Поэта в костюме Адама и совершенно в той же позе, что у натурщика. Никто из нас не должен обращать ни малейшего внимания на наготу Поэта, он, сохраняя вполне естественный вид, примет участие в нашем праздничном ужине; сам Поэт от этой бредовой идеи пришел в восторг. Я втайне надеялся порадовать кюре: ведь он давным-давно признался нам, что неравнодушен к мальчикам. Внешне Поэт являл собой страшное, фантастическое, почти дьявольское сочетание несочетаемого: лицо ребенка, тело — хрупкого подростка, а фаллос — мощный и огромный, словно у крестьянина. Густав на машине отправился в церковь, там его взору предстало плачевное зрелище: кюре не мог даже поднять дароносицу — певчим пришлось поддерживать ее снизу, а потом попросту нести. Густав сразу понял, что шутка наша — гадость, вышел вон из церкви и бросился искать телефон, чтобы дать отбой. В это время обнаженный Поэт, раскинувшись на диване, весь содрогался от взрывов безумного хохота, нервничал, ему хотелось помочиться. Дабы успокоить Поэта, я сомкнул губы на его мощном крестьянском орудии. Ближайшие телефоны либо не работали, либо были заняты, когда же Густав отыскал-таки единственный свободный и действующий автомат, оказалось, что у него нет с собой жетона, а торгующая ими ближайшая лавка закрыта, к тому же он должен был быстрее возвратиться в церковь. Появился у нас кюре — и чуть ли не с порога увидел такую картину: точно против распахнутой двери восседал на диване обнаженный Поэт. Он встал и поздоровался с кюре за руку, церемонно и холодно. Я искоса наблюдал за гостем — безусловно, впервые за долгие годы служения церкви ему было ниспослано истинное видение, очарованный и уязвленный разом кюре внезапно впал в экстаз и уже готов был пасть ниц. Дабы вернуть себе душевное спокойствие, он взял с круглого столика Дантов «Ад» — на обложке книги изображалось падение в бездну ангелов согрешивших[5] — и изрек: «Дьявола не существует, выдумать его мог только человек».

Кюре предложил отправиться к нему домой, выпить шампанского по случаю праздника — справить Рождество. Его матушка, высохшая старушка (она была у кюре экономкой, он говорил о ней: «Несу свой крест»), подала на стол «панеттоне» — традиционный сдобный пирог. Мы пожелали друг другу счастливого Рождества, кюре смотрел на меня благодарным взглядом, а я умирал со стыда. Кюре заранее приготовил ракеты и петарды, и мы устроили фейерверк, церковь окутало розовато-серое облако и повисло плотной пеленой, точно в пороховом погребе.

49

Вернувшись в Париж, я понял: фонгилон не поможет мне избавиться от белых папиллом, напрасно я три недели подряд подвергал себя унижениям, прятался в туалете и втайне от всех полоскал язык густой желтой микстурой, давясь ею натощак и сажая на одежду пятна; я перестал воспринимать свой язык как орган чувств, возненавидел его, хотя доктор Шанди утверждал, будто грибковые заболевания не передаются половым путем, и прописал мне другое средство, дактарин, — белое, вязкое вещество, липкую массу с металлическим привкусом, им я тоже лечился три недели, но и оно язык не очистило, я больше не мог вступать в эротические контакты и почти свел на нет редкие интимные встречи с двумя партнерами, одного из них я предупредил о своей болезни, другого — нет. Мы с Жюлем решили в конце концов сделать пресловутый серодиагностический тест; за последние несколько лет доктор Насье уже не раз направлял меня на этот анализ, однако я так и не сподобился пойти. В январе 1988 года Жюль уверял меня, что ни он, ни я не инфицированы — ему нужна была эта уверенность — и что доктор Шанди просто паникер и псих, никудышный врач, напрасно пугает своих пациентов. Потому Жюль очень хотел, чтобы мы сделали этот анализ, особенно я — Жюль хорошо знал мой характер, — нам, точнее мне, надо было успокоиться. Давид никогда не принимал всерьез мои болячки и теперь, посмеиваясь, сказал: ну и погано же тебе станет, когда выяснится, что ты здоров, а значит, напрасно свел свою половую жизнь к столь убогим проявлениям; мне останется лишь оплакать свое избавление от СПИДа и наложить на себя руки. Я позвонил доктору Шанди, сообщил ему о нашем намерении, и он захотел встретиться со мной и с Жюлем до анализа. Встреча оказалась важной и, кажется, решающей! «Важной», «решающей» — эти слова доктор Шанди повторял вновь и вновь — в основном из-за Жюля, тот пытался отрицать очевидную истину, которой тем не менее суждено было совершенно изменить окружавший нас мир и, если можно так сказать, саму нашу жизнь. Доктор Шанди знал: нет необходимости рассказывать о немногих доступных средствах предохранения и защиты от вируса: мы с Жюлем и так уже давно ими пользовались — и вместе и порознь. Посему он сразу приступил к разбору возможных ситуаций: у одного анализ положительный, у другого — отрицательный, или же у обоих положительный, рассказывал, что в каком случае делать, а варианта всего два, тут обольщаться не стоит. Мы хотели сделать анализ анонимно, мне и Жюлю это казалось совершенно необходимым — надо же учитывать наши профессиональные и дружеские связи. Не то в Баварии, не то в Советском Союзе поговаривали о принудительных проверках на СПИД при въезде в страну, пересечении государственной границы, а также о тестировании людей, представляющих «группы риска», о том же рассуждал в газетах и советник по медицине при фашиствующем Ле Пене.

Я объяснил доктору Шанди, что мне постоянно приходится ездить из Франции в Италию и обратно — для меня крайне важно сохранить свободу передвижения через франко-итальянскую границу. Он посоветовал нам сделать анализы анонимно и бесплатно — каждую субботу по утрам их проводила организация «Врачи мира» в лаборатории на углу маленькой улочки Юра, неподалеку от памятника Жанне д’Арк на бульваре Сен-Марсель; потом я долгое время не мог спокойно смотреть в ту сторону, когда ездил на 91-м автобусе ужинать к Давиду, — меня сразу же начинала бить дрожь. Январским субботним утром мы с Жюлем отправились туда и встали в огромную очередь: здесь были негры и негритянки, люди разных возрастов и обличий, проститутки и гомосексуалисты и какие-то непонятные личности. Очередь тянулась вдоль тротуара до самого бульвара Сен-Марсель: ведь там стояли и те, кто пришел за результатами анализов, сделанных на прошлой неделе. У нас взяли кровь — к моему громадному удивлению, без резиновых перчаток, без всяких мер предосторожности, — и, выйдя на улицу, мы с Жюлем заметили одного юношу — бедный, вид такой потерянный, словно тротуар бульвара Сен-Марсель вот-вот разверзнется у него под ногами и весь мир разом рухнет; юноша не знал, куда бежать, как быть дальше, его шатало от страшной новости, это совершенно очевидно, он вдруг закинул голову назад и метнул взгляд ввысь, но и небеса отвернулись от него. Нас с Жюлем эта сцена привела в ужас — мы вдруг увидели себя самих через шесть дней, — но одновременно и приняли эту чудовищность: глядя на несчастного юношу, мы ощутили себя не просто свидетелями, но участниками какого-то захватывающего обряда заклинания злых духов. Доктор Шанди не ожидал хороших результатов, и, поскольку приближался срок моего отъезда в Рим, торопил события — он направил нас в институт имени Альфреда Фурнье, на дополнительный анализ крови, чтобы узнать, насколько вирус иммунодефицита завладел организмом. Институт прославился еще в эпоху сифилиса; медсестры здесь орудовали в резиновых перчатках, а пациентам предлагали самим бросать в пакет для мусора окровавленную ватку, которой прижимали место укола на локтевой вене. Жюль решил пройти все обследования одновременно со мной, но этот анализ был вынужден перенести на другое время, поскольку не выполнил главного условия — ничего не есть с утра. Ему оставалось только злиться да ждать меня. Прочитав мое направление, медсестра поинтересовалась: «Вы давно знаете, что инфицированы?» Я остолбенел и даже не нашелся что ответить.

Результаты анализа мы должны были получить дней через десять, прежде теста «Врачей мира», это будет время не то подлинной, не то мнимой неопределенности; я дал медсестре адрес Жюля: ведь на свой собственный получать ничего не мог — мою корреспонденцию регулярно переправляли в Рим. До самого последнего дня Жюль не давал мне результатов анализа, он разбирал их и расшифровывал. А когда мы поехали наконец на улицу Юра, в лабораторию «Врачей мира», в такси Жюль объявил мне: институтские анализы у нас плохие, по ним уже можно определить роковые признаки независимо от того, что покажет тест. И я вдруг понял: нас поразило горе, началась эпоха страшных бед, и не будет ей конца. Я чувствовал себя так же, как тот бедняга, ошарашенный страшной новостью, полуживой от страха: казалось, тротуар вот-вот пойдет трещинами, разверзнется у меня под ногами. На меня нахлынула ужасная жалость к Жюлю, к себе. Самое страшное оказалось вот в чем: Жюль пытался подготовить меня к худшему, однако сам, конечно, надеялся, что наши анализы, по крайней мере его собственный, окажутся хорошими. У каждого из нас в кармане лежала карточка с номером — всю неделю мы старались не предаваться суеверным догадкам, не принимать эту цифру за доброе или же дурное предзнаменование. Врач должен был вскрыть нумерованный конверт с результатом анализа, при этом ему вменялось в обязанность использовать определенные психологические приемы. Одна ежедневная газета сообщила, что около 10 процентов пациентов, проходящих проверку на СПИД в лаборатории «Врачей мира», оказываются вирусоносителями, однако для населения в целом это вовсе не характерный показатель — на улицу Юра приходят в основном представители так называемых «групп риска». Мне объявлял результат анализа довольно неприятный субъект, и я выслушал его, разумеется, холодно — хотелось поскорее уйти, забыть про этот медицинский конвейер: здоровым — полминуты внимания, улыбка и памятка по азам профилактики, вирусоносителям — от пяти до пятнадцати минут «доверительной» беседы; он осведомился, один я живу или у меня есть партнер, нагрузил меня рекламными проспектами новой ассоциации доктора Насье и посоветовал, дабы смягчить удар, через неделю сделать повторное исследование — оно якобы может опровергнуть полученный анализ; во всяком случае, один шанс из ста есть. Что произошло в другом кабинете, куда вошел Жюль, я не знаю, да и не хотел бы знать; я уже вышел в коридор и ждал его там. Однако в лаборатории вдруг начался переполох: в кабинет вбегали и выбегали люди, двери без конца хлопали, регистраторша позвала еще одного врача, а затем медсестру. Похоже, Жюль, с виду такой спокойный, упал в обморок, когда узнал от постороннего человека, в общем, уже известный ему результат, который теперь официально подтвердился, пусть даже фамилии Жюля никто здесь не знал, вынести правды он не смог. Ужаснее всего в неумолимо надвигавшейся эпохе ужаса было то, что муку терпел твой друг, твой брат — вот тут и охватывало омерзение. После лаборатории, когда Жюль пришел в себя, мы отправились на бульвар Монпарнас — приближался карнавал, и Жюлю надо было купить для детей маскарадные костюмы и хлопушки.

50

Всего за неделю обстоятельства резко переменились: когда мы с Жюлем впервые пришли в лабораторию «Врачей мира» делать анализ, меня посетила постыдная мысль — в самом деле, выпавшие на нашу долю страдания и невзгоды я принимаю радостно, однако разделить свое чувство с Жюлем, мучить его своей радостью я не мог — было бы омерзительно. С двенадцати лет я начал ощущать страх перед смертью, она сделалась для меня наваждением. Я не знал, что такое смерть, пока мой одноклассник Бонкарер не посоветовал мне сходить в кинотеатр «Стикс» — в то время сиденья там были в виде гробов — и посмотреть фильм Роджера Кормена «Заживо погребенный» по новелле Эдгара Аллана По. Смерть открылась мне в ужасном обличье: в гробу лежит живой человек, он не может высвободиться и испускает душераздирающие вопли; эта сцена стала источником упоительных кошмаров. Я безумно увлекался всяческими символами смерти: упросил отца отдать мне череп, который он приобрел в бытность студентом для занятий медициной; как завороженный смотрел фильмы ужасов, начал даже сочинять рассказ о смертных муках призрака, заточенного в подземелье замка Гогенцоллернов, и псевдоним себе придумал — Гектор Мрак; зачитывался разными «страшными историями», новеллами, по которым ставил свои фильмы Хичкок; бродил по кладбищам, запечатлевая на первых своих фотоснимках надгробья младенцев; съездил в Палермо только затем, чтобы взглянуть на мумии из монастырей ордена капуцинов; собирал чучела хищников, как и Антони Перкинс в «Психозе»[6].

Смерть казалась мне ужасающе-привлекательной, сказочно-чудовищной, а потом я возненавидел весь этот потусторонний хлам, вернул череп отцу, кладбищ избегал как чумы; теперь любовь к смерти вступила в новую стадию, захватила меня целиком, теперь мне были нужны не внешние ее атрибуты, но глубочайшая внутренняя связь с ней; я неустанно добивался слияния с ее тайной, самой драгоценной и самой отвратительной на свете, томился страхом и ожиданием ее.

51

Результаты анализа подтвердили, что я инфицирован, потом доктор Шанди прочел тест «Врачей мира» и сообщил: ничего особо тревожного нет, но часть моих кровяных телец, точнее — лимфоциты, разрушается под действием вируса. За минувшую неделю я сделал все неотложные дела, причем самым методичным образом: подготовил к печати окончательный вариант рукописи, над которой уже столько месяцев трудился, дал ее перечитать еще раз Давиду и затем отнес издателю; вспомнил кое о ком из знакомых, ненадолго или вовсе потерянных, мне вдруг страшно захотелось с ними встретиться; собрал пять тетрадей своих дневников, которые вел с 1978 года, и положил на хранение в сейф Жюля; подарил лампу и одну из рукописей тем, кому хотел их завещать; 27 января отменил в банке прежнее распоряжение о вкладе денег в недвижимость — теперь это просто глупо — и решил открыть общий счет либо с Жюлем, либо с Бертой; 28 января был у юриста в своем издательстве и выяснил, как оформляются права наследования — я собирался передать их Давиду; 29 января ходил на прием к финансовому инспектору и проверил, все ли налоги я уплатил; 31-го, впервые после долгого перерыва, ужинал со Стефаном — он стал просто специалистом по проблемам иммунодефицита и рассказывал леденящие кровь истории о больных СПИДом, — а на следующий день, тоже после долгого перерыва, позавтракал с доктором Насье — еще одним специалистом по СПИДу, противником Стефана, и за нашей совместной трапезой старался говорить, не слишком широко раскрывая рот, боясь, что он заметит мою лейкоплакию, хотя ее, разумеется, не видно, она под языком; наверное, со страху мне невольно захотелось досадить Насье — желая узнать, как умирают от СПИДа, я весь обед вытягивал из доктора самые неаппетитные подробности. А недавно я снова сходил на консультацию к доктору Шанди, подтвердил, что, разумеется, хочу умереть «вдали от любящих родителей», и, вспомнив, как лежал в коматозном состоянии Фишарт, приятель Билла, привел доктору слова Мюзиля из единственного собственноручно написанного им завещания: «Только смерть — никакой инвалидности». Никакого коматозного состояния, никакой слепоты — я просто и тихо отойду в мир иной, когда пробьет мой час. Однако доктор Шанди не стал делать записей в медицинской карте и ограничился кратким устным замечанием: по мере развития болезни отношение пациента к ней постоянно меняется — и невозможно предугадать, каким будет его окончательное волеизъявление.

52

Со своей стороны Жюль крайне тяжело переживал резкий переход от смутных, неопределенных догадок к полной ясности. Он восстал, но не против судьбы — против того, кто, по его мнению, вынудил нас неизвестно зачем окунуться с головой в этот омут, то есть против доктора Шанди; Жюль отказался идти к нему на прием, чтобы уточнить результаты своих анализов, и вообще не упускал случая обругать его и высмеять меня — ведь я-то хвалил его на все лады. Стоило мне после визита к доктору Шанди слегка воспрянуть духом, Жюль саркастически замечал: «Ну конечно, сначала он тебя довел до отчаяния, а теперь — что ему остается? — успокаивает». Если же доктор Шанди ввергал меня в ужас описанием того или иного симптома, конечно казавшегося мне признаком СПИДа, Жюль ерничал, возводя очи горе: «Честное слово, твой усатый дурак совсем рехнулся!» Доктор Шанди учуял это едкое презрение, и, когда я принялся было упрашивать его принять Жюля, отрезал: «Знаете, в Париже много специалистов по СПИДу, я не единственный». Жюль, конечно, насмешник и за словом в карман не полезет, сказал я доктору Шанди, но если приглядеться, на самом деле он отличный парень; доктор Шанди улыбнулся, услышав, что мой друг «насмешник», а не придира. Помирить Жюля с доктором Шанди все не удавалось, но неожиданно помог случай. Я сто раз на дню болтал с Жюлем по телефону, но однажды вечером затосковал и не стал звонить Жюлю, чтобы не портить ему настроение. Он сам позвонил мне — его неотступно преследовали мрачные мысли; когда я положил трубку, к глазам подступили слезы, но плакать я не мог и, чтобы уснуть, принял снотворное. Жюль твердо решил бросить работу и посвятить остаток дней детям; он то и дело читал и перечитывал пункт за пунктом страховой полис (он застраховал свою жизнь шесть лет назад, примерно в начале инкубационного периода).

Выплакаться мне так и не удалось. На следующий день позвонил Жюль. Он все обдумал: позволить Берте сделать анализ — равносильно самоубийству, этого допустить нельзя; нас — Берту, Жюля, детей и меня — внезапно и страшно связала одна судьба, и Жюль придумал всем нам прозвище «Клуб пяти». Еще через день я отправился к ним обедать; Берту немного знобило, она лежала в постели, читала книгу; я зашел к ней поздороваться, и она нежно мне улыбнулась: мы оба знали страшную тайну, но говорили совсем о другом. Берта давно сделалась для меня идеалом. В воскресенье утром у нее поднялась температура, Жюль не мог найти ни одного врача и в панике кинулся ко мне. Я нашел в телефонном справочнике домашний телефон доктора Шанди, вычислив код округа по давнишнему случайному упоминанию в разговоре. За последнее время я совершенно выдохся и раскис, но горе близких людей, как всегда, придало мне мужества. Через час прибыл доктор Шанди, и у Жюля сразу пропала неприязнь к нему. Оказалось, что у насмерть перепуганной Берты обыкновенный грипп. Любовные отношения с Жюлем у меня не ладились. Конечно, мы уже ничем не рисковали, разве что могли заразить друг друга повторно, но между нами призраком вставал вирус. Меня восхищало красивое, мощное тело Жюля, особенно когда я видел его нагим, однако сейчас Жюль исхудал и теперь внушал мне не любовь, а скорее жалость. Да и Берта, когда наличие вируса подтвердилось и он словно бы материализовался в облике Жюля, стала помимо своей воли испытывать к его телу отвращение. Мы с Бертой хорошо знали Жюля: он не смог бы пережить равнодушия партнера к его физическим достоинствам. Одно из побочных действий иммунодефицита, сексуальное охлаждение, Жюлю — по крайней мере поначалу — было бы тяжелее перенести, чем саму болезнь; моральный ущерб оказался для него серьезнее физического. Внешне Жюль производит впечатление крепкого парня, но в кино, как только на экране начинаются всякие ужасы, закрывает лицо руками, точно пугливый малыш или женщина. В тот день он записался на прием к глазному врачу, это недалеко от моего дома; ко мне специально зашел пораньше, и я решил сменить привычный способ траханья: прижался к нему со спины, задрал свитер, нащупал соски, начал нещадно их мять и терзать, до крови, до тех пор пока Жюль не повернулся ко мне лицом и со стоном не рухнул к моим ногам. Но ему уже пора было на прием к глазному врачу. Потом он снова вернулся ко мне и объявил, что у него не конъюнктивит, а помутнение роговицы — скорее всего, это проявление СПИДа; Жюль боялся ослепнуть, его охватила паника, а мне абсолютно нечем было рассеять его страхи, я готов был заплакать от бессилия и досады. Я опять набросился на его соски, и он мгновенно, машинально рухнул передо мной на колени, сцепив руки за спиной, будто их стягивала веревка, и принялся тереться губами о мою ширинку, стеная, вздыхая и тихо моля отдаться ему во избавление боли, которую я ему причинил. Сегодня Жюль далеко от меня, но когда я пишу эти строки, то чувствую, как напрягается мой фаллос, не знавший эрекции уже несколько недель. Та вспышка тоски и страсти меня измучила неизбывной тоской, мне подумалось: мы с Жюлем затеряны где-то между жизнью и смертью, точка нашего соприкосновения на этой прямой вдруг ясно обозначилась, и мы слились воедино, словно два скелета-содомита перед минутой возмездия. Жюль проник в меня сзади и довел до оргазма, неотрывно глядя мне в глаза. Взгляд у него был немыслимо светлый и мучительный, уже беспредельно-далекий и отравленный беспредельностью. Я сдержал душившие меня рыдания, чтобы не испугать Жюля, и они прорвались глубоким вздохом в конце соития.

53

В основу разработанной доктором Шанди программы по исследованию крови пациента легло его предположение о существовании молекулы, которая должна замедлять разрушающее действие вируса на лимфоциты — гаранты иммунной защиты. Как только догадка подтвердилась и процент риска удалось свести к минимуму, доктор Шанди предложил мне войти в состав экспериментальной группы по испытанию препарата, получившего название «дефентиол». В США такие опыты провели, но не сумели соблюсти необходимые клинические условия, а во Франции неверно определили исходные статистические данные — и зазря потеряли полгода: ведь можно было сразу установить, эффективна молекула или нет. Доктор Шанди сделал вид, что внимательно изучает мою медицинскую карту, и якобы рассеянно заметил: «Сначала опоясывающий лишай, теперь узел саркомы… Да и по показателю Т4[7] вы имеете право быть зачисленным в группу».

Тогда же доктор Шанди объяснил мне, что такое принцип «слепого двойника» (разумеется, я о нем и понятия не имел). Поразительная вещь: ради чистоты эксперимента настоящее лекарство и совершенно нейтральный препарат — «слепой двойник» — вводят одинаковому числу иммунодефицитных больных; причем никто не знает, в какую группу попал — выбор производят по жребию. Затем, когда у больных одной группы уже проявляются явные признаки ухудшения, тайна «слепого двойника» раскрывается. Тогда этот метод показался мне чудовищным — сущая пытка для обеих групп. Теперь же, когда смерть преследует меня по пятам, и может быть, я сам ищу с ней встречи, я очертя голову бросился бы в омут неизвестности и побарахтался бы в его гибельных водах. «Значит, вы советуете мне войти в экспериментальную группу?» — спросил я доктора Шанди. «Я вам ничего не советую, зато почти убежден — это мое личное мнение, — что препарат во всяком случае безвреден», — ответил доктор. Однако я не стал добиваться, чтобы меня включили в группу. Наши разговоры о дефентиоле на том и кончились бы, но вдруг несколько месяцев спустя в послеобеденной беседе доктор Шанди признался: уже тогда, предлагая мне испытать препарат, он был уверен — проку от него не больше, чем от двойника-пустышки. Тем не менее лаборатории, специализирующиеся на его изготовлении, во-первых, конкурировали со многими другими фирмами, во-вторых, не могли предложить ничего более эффективного, потому-то эксперимент не закрывали и врачей обязывали утверждать, что результаты обнадеживают, следовательно, препарат не следует снимать с производства. Я же сам ухитрился разузнать правду о реакции больных: размышляя, не войти ли мне в состав группы по испытанию лекарства, решил посоветоваться со Стефаном, напустил на себя равнодушный вид и притворился, будто по неведению спутал дефентиол с АЗТ; Стефан пояснил: те, кто рискнул испробовать лечение по методу «слепого двойника», чуть не сошли с ума — редко кто выдерживал больше недели, все они, измучившись вконец, кинулись в платные лаборатории проверить у фармацевтов, что им дают: «подопытные» страстно желали знать, что им досталось — настоящее лекарство или пустышка.

54

В газетах замелькали не встречавшиеся ранее сообщения: пострадавшие требуют взимания в судебном порядке денежных штрафов с проституток или случайных партнеров, которые, будучи инфицированы, тем не менее вступали с ними в сексуальные отношения. Власти Баварии предложили делать соответствующую буквенную татуировку на ягодицах вирусоносителей. Меня встревожило и другое: мать Поэта давным-давно велела ему провериться на СПИД, поскольку догадывалась о нашей близости. С Поэтом я всегда соблюдал меры предосторожности, даже когда он молил меня обращаться с ним как со шлюхой и еще когда я просил его отдаться Жюлю, а сам, не желая быть орудием наслаждений, передал эту роль Жюлю и удовольствовался амплуа пассивной жертвы. В предвкушении оргазма я вдруг почувствовал странный аромат пота от наших трех тел, черепицей наслоившихся друг на друга: этот запах будил во мне неутолимое сладострастие, кружил голову; мне вдруг подумалось — мы с Жюлем попросту два душегуба, ни стыда, ни совести. Да нет, волноваться нечего: я аккуратно надевал Жюлю новый презерватив всякий раз, когда юноша отдавался ему, да и сам старался не кончать Поэту в рот, хотя больше всего этот гетеросексуальный тип возбуждался, видимо, тогда, когда обхватывал губами что-нибудь наподобие бейсбольной биты; Поэт постоянно сокрушался — женщины, мол, абсолютно ничего не умеют делать ртом, и в результате, безнадежно запутавшись в своих ощущениях, позволял взять себя как шлюху. Мать Поэта сама мне рассказывала — ее сын запросто мог отдаться первому встречному, задницу он подставлял черт-те кому, всяким мерзким старикам, которые подбирали его на шоссе между Марселем и Авиньоном, — ведь он часто путешествовал автостопом. Подозрения матери Поэта — вопиющая несправедливость, и ничего более: единственным известным ей любовником сына, то есть потенциальным губителем, был я! В конце концов Поэт сообщил мне в письме: «Судя по анализам, СПИДа у меня нет». Сказано почти с сожалением — юноша мечтал либо покончить жизнь самоубийством, либо прославиться.

55

Я пишу эти строки здесь, в обители несчастий, все еще будучи пансионером академии, где рождаются дефективные дети, а неврастеники-библиотекари вешаются на черной лестнице, где живут художники, уже побывавшие в психушке — теперь они снова в лечебницах обучают помешанных рисованию; где писатели, утратив вдруг всякую индивидуальность, начинают бездарно подражать своим предшественникам, рассказывает забавы ради Томас Бернхард, желая приукрасить повествование о завоеванном у публики призвании, столь же неотвратимом, сколь и разрушительное действие ВИЧ-вируса в крови и в клетках. У одной обитательницы нашего пансиона — ее вместе с двумя детьми бросил муж — помутился рассудок; сначала она незаметно переложила заботы о младшем сынишке на нас, сотоварищей мужа по пансиону, хотя раньше ни с кем даже не здоровалась; а затем просто тронулась умом и принялась донимать всех беспрестанными звонками и в дверь, и по телефону в самое неподходящее время, а однажды целую ночь выла от страха: ведь рядом с ней такие чудовища, как мы, — оказывается, мы похитили ее мужа и хотим изнасиловать ее детей — да-да, несчастная Жозиана совсем спятила. Приступами безумия она в конце концов обратила на себя внимание; ее все считали обыкновенной бабой, ей бы только рожать и выкармливать детей, но она бутылочку-то дать не умеет, ребенку все лицо молоком зальет; тот, стоит ей приблизиться, со страху заходится криком, а нам, растлителям младенцев, улыбается! Все боятся, что она выкинет ребенка в окно; я раньше никогда не заглядывал в тот угол сада, но сегодня утром подошел к ее окнам, будто ноги сами привели меня туда, в зону высокой концентрации всяческих бед; я из укрытия наблюдал за ней — расстелив на балконе одеяло, Жозиана принимала солнечные ванны. Я испугался — вдруг безумная обернется ко мне и сбросит на меня ребенка, — но вообще я был готов к этому, представить себе подобную картину было несложно. Как и остальные, я рад был бы поверить в страдания Жозианы; да, она еще вообразила себя художницей и малюет на стенах губной помадой имя одного из пансионеров, зациклилась на нем, потому что он был единственным другом ее мужа. А нас, прочих обитателей (мы между собой и словом ни разу не перемолвились, даже гулять по дорожкам сада предпочитали в одиночестве), — нас теперь объединило горе этой женщины; со стороны могло показаться, будто мы заботимся о ее благополучии, на самом же деле мы, кажется, с диким упорством подталкивали несчастную к верному концу. И жизнь нашей заброшенной обители наконец озарилась смыслом, лелея горе этой женщины, мы нашли свое призвание, цель бытия; вот так сирая обитель превратилась в работающую на полную мощность фабрику несчастья.

56

Я вернулся в Рим, оставив тайну своей болезни в Париже. Однако пришлось выкручиваться, объяснять Коту, отчего я так помрачнел, иначе он извел бы меня расспросами. Не было дня, чтобы Кот не приставал ко мне: «Эрвелино, да что с тобой? Ты какой-то странный… Совсем изменился… О чем ты все время думаешь? Я ведь тебя люблю и, конечно, волнуюсь…» Поначалу я делал вид, будто не понимаю, о чем он, потом послал его к черту, но Кот все упорствовал. И однажды, с глазу на глаз, я открыл ему правду, сказал открытым текстом — у меня, мол, очень плохо со здоровьем; он умолк и больше ни о чем не спрашивал. Чудовищное признание — когда я сказал, что болен, болезнь материализовалась, обрела мощь и разрушительную силу. Мы сделали первый шаг к отчуждению, которому суждено было завершиться трауром и слезами. Вечером Кот пришел ко мне и принес подарок — звездообразный светильник, я уже давно и безуспешно искал такой, а Кот вдруг достал его, точно фокусник или волшебник; он как бы заклинал меня: не бойся, наперекор всем тревогам и бедам лампа-звезда долго будет тебе сиять. Мы пошли в дансинг и танцевали там, пока совсем не выбились из сил, — хотелось доказать самим себе, что есть еще порох в пороховницах, что мы еще поживем. Правду сказать, и я беспокоился о Коте — ведь прежде чем стать моим ближайшим другом, пять лет назад он был моим любовником, примерно в период моего заражения. Его нынешняя подружка постоянно кашляла, болела и к тому же ждала ребенка. Она была уже на четвертом месяце, а потому я как можно деликатнее предупредил Кота — надо бы ему провериться, но ей ничего не говорить, не тревожить зря. После нашего разговора Кот впал в страшное уныние, к тому же ему приходилось скрывать тревогу; он вернулся на родину и бессонными ночами, стоя у окна, за которым шелестел листвой огромный ясень, думал — делать анализ или нет, терзался собственной нерешительностью, то жаждал провериться, то отказывался от этой мысли. Утром, в день отъезда в Рим, Кот, доведенный до крайности, все же пошел в лабораторию: так, заплутав в колючем кустарнике, не найдя дороги, человек взбирается на высокую стену и решает прыгнуть вниз, чтобы выйти из тупика. Коту тоже достался какой-то номер, как в лотерее, — уезжая, он сообщил его одному надежному человеку. Теперь Кот вернулся в Рим, мы шли по аллее, немного поотстав от его подружки и незнакомого мне приятеля, в тот вечер Кот надел синее габардиновое пальто и шляпу, после возвращения он все время нервничал, куксился, раздражался по пустякам, а сейчас в парке прошептал мне: «Слушай, я проверился…» Я, затаив дыхание, с нетерпением ждал, что он скажет. «Ну и как?» Ситуация не из легких — мы оба могли в эту минуту сомневаться во взаимной приязни. Тот, кому Кот оставил свой номер, сходил вместо него узнать результат и только что позвонил. «У меня все хорошо», — ровным голосом ответил Кот. Я улыбнулся, новость принесла мне — пусть это не покажется ложью — глубокое, искреннее облегчение.

57

Я точно знал: в глубине моего тела притаился ВИЧ; может, в лимфатической системе, может, в нервной, может, в головном мозге, и там он набирает силу, готовится к смертельной атаке — его часовой механизм установлен на взрыв — правда, через шесть лет; я уже не говорю об узле саркомы под языком, от этой напасти избавиться невозможно, мы махнули на нее рукой; потом у меня начали появляться побочные недомогания — доктор Шанди пытался их лечить, нередко прямо по телефону: очаги экземы на плечах — локоидом, однопроцентной кортизоновой мазью, диарею — эрцефурилом-200 (по капсуле через четыре часа в течение трех дней), страшно беспокоивший меня ячмень — с помощью глазных капель «Дакрин» и ауреомициновой мази. Во время первого приема доктор Шанди говорил мне: «На сегодняшний день СПИД еще не лечится, лечить можно лишь отдельные симптомы по мере их появления, а на последней стадии больным дают АЗТ, но с одним условием — начав принимать, принимать до самого конца». Он не хотел сказать «до смерти», а только — «до полной непереносимости». Сейчас, будучи в Риме, я обнаружил на шее справа от кадыка слегка болезненный, припухший желвак, и в то же время у меня стала повышаться температура. Газеты уже несколько лет твердили: увеличение лимфатических узлов — главный признак СПИДа, я встревожился и позвонил в Париж доктору Шанди, он рекомендовал противовоспалительное средство типа нифлурила, но забыл сообщить мне его состав, чтобы я нашел итальянский аналог. Беспрестанно ощупывая желвак, я в панике помчался в аптеку на площади Испании, потом — в международную, на площади Барберини, оттуда пришлось бежать в Ватикан, и я против воли попал еще и в это невероятное государство: здесь, чтобы купить лекарство, надо прежде ответить на вопросы педантичного чиновника, отстоять очередь перед окошечком, подать паспорт, дождаться, пока в пропуске, дубликате и множестве копий поставят печати, потом предъявить этот пропуск грозному стражу — и наконец войти в святой город. Его улицы напоминают подступы к супермаркету на окраине провинциального городка: покупатели толкают тележки, набитые подгузниками для грудных детей и ящиками с освященной минеральной водой, — ясно, набитые доверху, ибо в святом городе вещи и продукты дешевле — в городе-государстве внутри другого города; Ватикан соперничает с Римом, у него есть собственная почта, собственный суд, тюрьма, кинотеатр, игрушечные церкви, куда заходят помолиться между делом; я заблудился и аптеку нашел с трудом — ослепительно белую аптеку будущего, готовую декорацию для съемок «Механического апельсина» Стэнли Кубрика: на одном конце прилавка монахини в белых блузах поверх обычных серых одеяний торговали беспошлинной косметикой и духами «Опиум» фирмы «Ив Сен-Лоран», на другом — священники в серых воротничках, выглядывающих из ворота блуз, торговали аспирином и презервативами; я понял — нет, мне не раздобыть нифлурил ни в римских аптеках, ни даже в ватиканской.

В Рим на неделю приехал Жюль, и от того, что он был рядом, я запаниковал еще больше. Два СПИДа на одного — это уже слишком: ведь мне теперь казалось, будто мы с Жюлем не собратья по несчастью, а единое существо, и когда я говорю с ним по телефону, то слышу еще один свой голос, и когда обнимаю Жюля, то вновь обретаю свое же собственное тело; двум очагам скрытой инфекции тесен один организм. Будь один из нас болен, а другой здоров, создалось бы некое защитное равновесие, и наше несчастье уменьшилось бы вдвое. Вместе же мы погружались в двойную болезнь, окончательно и бесповоротно тонули в ней, шли прямо на дно, в самую глубь. Жюль отчаянно боролся, он не хотел становиться моей сиделкой — сыт по горло; я кипятился, обижал его, даже радовался всякому поводу возненавидеть его. Жюль признался, что месяц назад у него по всему телу — на шее, под мышками, в паху — вспухли лимфатические узлы, через неделю все прошло само; он вообще привык справляться с болью и тревогой без посторонней помощи, а вот я, дескать, поступаю наоборот, выплескиваю свои страхи на друзей, тут мне нет равных, даже Давид говорит, что это отвратительно. Нас с Жюлем доконали выходные, мы проводили их в Ассизи и Ареццо, двух вымерших городах, дождь лил не переставая, я то стучал зубами, то дремал в холодном гостиничном номере, с балкона открывался неуместно роскошный вид, Жюль дни и ночи напролет бродил по мокрым улицам — лучше уж мелкий, затяжной, ледяной дождь, чем мои слезы. Мы вернулись в Рим, а там Жюль заторопился домой, нам тошно было друг от друга, Жюль собирался на вокзал, и тут я скрючился на постели, в тоске, молил не бросать меня, отвезти в больницу. Когда он ушел, мне полегчало, я был лучшей сиделкой самому себе, никто иной не мог понять моих мук. Опухоль на шее опала сама; как Мюзиль для Стефана, так и Жюль для меня стал олицетворением болезни, я для него, несомненно, — тоже. Оставшись в одиночестве, присмирев, большую часть времени я отдыхал и ждал некоего избавления свыше.

58

Жюль заметил: в вестибюле института имени Альфреда Фурнье постелили новый ковер; после того как с эпидемией сифилиса покончили, институт долго бедствовал, но потом дела его внезапно пошли в гору, словно на фабрике по производству презервативов. Институт раздобрел на крови инфицированных клиентов — контрольные анализы сдают каждые три месяца. Исследование крови на ВИЧ-вирус стоит пятьсот двенадцать франков, расплачиваться теперь можно не наличными, а по кредитной карточке. Медсестры там шикарные: чулки светлые, туфли без каблуков, юбки прекрасно сшиты, строгие воротнички выглядывают из-под халата, с виду — то ли преподавательницы музыки, то ли банковские служащие. Девушки натягивают резиновые перчатки, словно бархатные — будто собираются в оперу. Мне попалась на редкость деликатная медсестра — делая укол, она замечает даже, насколько сильно пациент бледнеет. Изо дня в день у нее перед глазами льется зараженная кровь, и хотя на ней тонкие резиновые перчатки, опасность подстерегает ее на каждом шагу; сестра с шумом сдергивает перчатки и, взяв голыми пальцами лейкопластырь, налепляет его на ранку. «У вас какой одеколон? «Красный фрак»? — вдруг спрашивает она. — Я его сразу узнала. Пустяк, конечно, но мне было приятно. Утро нынче выдалось хмурое, а тут вдруг — любимый аромат, ну просто нечаянная радость!»

59

18 марта 1988 года я снова в Париже и ужинаю у Робина вместе с Густавом, завтра они уезжают в Таиланд; точно помню: с нами были еще — по порядку, как мы сидели за столом, — Поль, Диего и Жак-Жак, а также Билл, он прилетел утром из Соединенных Штатов. В тот вечер мы вшестером слушаем монолог Билла. Он в состоянии неописуемого возбуждения и буквально не закрывает рта, все другие разговоры сразу прекращаются. Билл, захлебываясь, рассказывает: в Америке начали выпуск эффективной вакцины против СПИДа, точнее, не совсем вакцины, поскольку вообще-то вакцина — средство профилактическое, а это, если так можно выразиться, лечебная вакцина, которую получают на основе ВИЧ и вводят инфицированным пациентам, не имеющим симптомов болезни (их назвали «здоровыми вирусоносителями»), итак, вакцину вводят до тех пор, пока не восстановятся силы зараженного СПИДом организма, пока вирулентность не будет подавлена и разрушительное действие вируса не блокировано. Сведения эти, по словам Билла, — совершенно секретные, он надеется на наше благоразумие: ведь нельзя раздавать обещания направо и налево и понапрасну обнадеживать несчастных больных — они могут впасть в состояние аффекта и невольно помешают тщательному проведению эксперимента (он вот-вот начнется во Франции); конечно, у всех присутствующих есть заболевшие знакомые, но, разумеется, мы здесь все здоровые. Из числа присутствующих я, возможно, единственный больной — хотя как знать? СПИД всегда скрывают… Да, рассказ Билла взволновал меня не на шутку, ибо поколебал нерушимую уверенность: я ведь уже свыкся с мыслью о болезни и близкой смерти. Я испугался, что выдам себя — побледнею как полотно или зальюсь краской, и чтобы враз покончить со страхом, насмешливо бросил Биллу: «Так ты что же — собираешься всех нас спасти? Всех до одного?» — «Не говори глупостей! — отрезал Билл, прервав на минуту свой рассказ. — Ты же не инфицирован». И вновь обратился к остальным: «А вот больным — таким, как был Эрик или твой брат, это поможет». Билл (в присутствии пяти человек) говорил о брате Робина. Я не знал, что скончавшийся прошлым летом Эрик и гетеросексуальный юноша, младший брат Робина, только сегодня отправившийся в кругосветное путешествие на паруснике, были, как и я, инфицированы. В США, продолжал тем временем Билл, уже получены предварительные результаты первой серии испытаний: 1 декабря прошлого года вирусоносителям без симптомов болезни ввели вакцину, после чего врачи три месяца продолжали наблюдение за испытуемыми. Судя по всему, вакцина полностью уничтожила вирус, присутствовавший в тканях организма и в физиологических жидкостях — крови, сперме, выделениях слезных и потовых желез. Результаты превзошли все ожидания, и с первого апреля решено начать вторую серию испытаний. Фактически это уже третья серия, потому что перед первой проводилась еще одна, но тогда взяли больных в слишком тяжелом состоянии — сейчас все они либо умерли, либо уже при смерти. Для новой серии отобрано шестьдесят вирусоносителей без симптомов болезни, их объединили в группу под названием «2В». Половине больных введут вакцину, другой — ее «слепой двойник». Результаты, в общем, будут получены где-то через полгода; затем, если они окажутся удовлетворительными, как позволяет надеяться исход серии «2А», подобные испытания будут проведены и во Франции; это может спасти больных — таких, как Эрик или любимый брат Робина. Оказалось, Билл непосредственно по своей работе связан с проектом изготовления вакцины и ее возможной продажи: ведь он — директор крупной французской лаборатории по производству вакцин и давнишний, близкий друг изобретателя нового препарата — Мелвила Мокни.

Открытие Мокни сводилось к простой догадке: вакцину нужно синтезировать на основе ядра ВИЧ, тогда как его коллеги, зная схему строения вируса, пробовали использовать оболочку. Исследователи терпели неудачу за неудачей, причем с каждым разом дела шли все хуже и хуже, и теперь, по словам Билла, об этом узнают специалисты всего мира, в Стокгольме с 11 по 18 июня у них пройдет конференция; Билл без умолку стрекотал о вакцине, информация поступала к нему от самых близких друзей, он хотел знать все — эти новости могли перевернуть всю его жизнь. В самом деле, Биллу надоела изнурительная работа, неизбежное одиночество, бесконечные поездки из Франции в Африку и обратно, в Африке он сотрудничал с общественными медицинскими организациями. Прежде Билл в сфере здравоохранения поддерживал политику правящей партии, но накануне очередных президентских выборов во Франции партия была на грани краха. Билл и сам подумывал о политической карьере; правда, его смущал расхожий взгляд на политических деятелей как на невежд и болванов. На сегодняшний день, считал он, нет дела серьезнее и важнее, чем борьба со СПИДом, потому что эпидемия катастрофически растет. И действовать надо очень быстро. Не исключено, что Биллу придется переехать в США, в Майами, где эту вакцину будут производить целыми чанами — огромными, столитровыми, сначала дезактивируя вирус, затем подвергая его криогенезу, оттаиванию и нейтрализации лучами лазера по всем правилам, соблюдая предосторожность, чтобы лаборанты не заразились. Билл как друг Мелвила Мокни — они знакомы уже лет двадцать — и одновременно директор крупной лаборатории по производству вакцин оказался причастным к открытию, которое должно спасти человечество от самой страшной угрозы нашего столетия. Кроме того, откровенно признался Билл, на вакцине удалось бы нажить солидное состояние, хотя, сказать правду, распоряжаться деньгами он никогда не умел. Билл подвез меня домой на своем «ягуаре», всю дорогу я молчал; мне предстояло провести с ним наедине еще весь завтрашний вечер, а потом мы разъедемся каждый в свою сторону: он — в Майами, я — в Рим. Всю ночь я не сомкнул глаз — страшно волновался. Я уже решил не рассказывать новостей Жюлю, а теперь решил и не посвящать Билла в тайну своей болезни. Я сосчитал дни по датам дневниковых записей: с 23 января, когда я побывал в лаборатории на улице Юра и узнал не подлежащий обжалованию приговор медиков, до 18 марта, сегодняшнего дня, принесшего мне другие вести (может статься, не так страшен тот диагноз, уже принятый мною как неизбежность), прошло пятьдесят шесть дней. Я прожил пятьдесят шесть дней, свыкаясь с мыслью о своей обреченности, — то храбрился, то отчаивался, то забывал о близком конце, то думал о нем неотступно. Теперь для меня начался новый период — время ожиданий, надежд и сомнений, — и, возможно, он даже ужаснее предыдущего.

60

В ту ночь я еще раз убедился, что надо мною властвует случай: почему именно я подцепил СПИД и почему именно Билл, мой друг Билл, одним из первых людей в мире узнал способ избавить меня от кошмара бытия или от желанной смерти? Почему в тот вечер осенью 1973 года, почти пятнадцать лет назад, когда я в одиночестве ужинал в кафе на бульваре Сен-Жермен, он подсел именно к моему столику? Мне едва исполнилось восемнадцать, а ему-то сколько? Тридцать, тридцать пять — столько сейчас мне самому. Я был страшно одинок, но он, конечно, тоже, еще больше, чем я, — одинок и беззащитен рядом с незнакомым юношей, как сегодня и я сам. Он вдруг ни с того ни с сего предложил мне отправиться с ним, пилотом, в Африку на служебном самолете. Именно от него в тот вечер я услышал фразу, которую годы спустя, сочиняя киносценарий, вложил в уста одного из героев, летчика по профессии: «Знаете, в Африку попасть очень просто, надо только сделать прививки — от тифа, от желтой лихорадки, а с завтрашнего дня начать принимать нивакин, такой противомалярийный препарат, две недели, по таблетке утром и вечером, — из Парижа нам вылетать как раз через две недели». Почему я в последний момент отказался от поездки, так ни разу и не встретился с Биллом за те две недели, хотя звонил ему и готовился к отъезду? А ведь собирался всерьез — сделал все прививки и даже начал принимать нивакин. Почему мы потеряли друг друга из виду и встретились лишь пять лет спустя, июльским вечером 1978 года, на выставке-коллоквиуме фотографов в Арле? Но разве жизнь Билла не более невероятный пример жестокой властности рока? Увы, судьба распоряжается людьми, вертит этими бессильными и жалкими существами как хочет, играет ими. И разве не сверхъестественны отношения Билла с ученым, на открытии которого он собирался нажить состояние? Кстати, и разница в возрасте у них была та же, что у нас с Биллом. Мелвил Мокни прославился в 1951 году, когда изобрел противополиомиелитную вакцину. После войны маленький Билл вслед за сестрой внезапно заболел полиомиелитом; вирус поражал один за другим основные мышечные центры, начиная с лицевых мышц (пол-лица у больного было перекошено), и кончая жизненно важными дыхательными органами, чье естественное функционирование полностью нарушалось. Несчастные жертвы — зачастую это были дети — оказывались заживо погребенными в печально известных камерах искусственного дыхания вплоть до смертельного удушья. СПИД при пневмоцистозе или поражении легких саркомой Капоши также приводит к смерти от удушья. У Билла уже была парализована часть лица, отчего один глаз не закрывался, нарушились двигательные рефлексы губ с правой стороны, мертвая половина его лица — слева от меня, если за ужином сижу напротив. Но исцелиться ему помогло вовсе не изобретение того, кто позднее стал его коллегой и другом. В 1948 году, за три года до разработки Мелвилом Мокни противополиомиелитной вакцины, мальчику удалось усилием воли — или это была счастливая случайность — обуздать мощный и разрушительный вирус, укротить его, точно разъяренного льва, и без помощи вакцины навсегда изгнать болезнь из организма. Билл рассказал мне, что Мелвил Мокни — так и не удостоенный Нобелевской премии, ибо знал о связанных с соискательством махинациях и даже не хотел выполнять обязательных правил оформления и подачи документов — удалился в научный центр в Рочестере, где занялся исследованием коры головного мозга, и вскоре доказал: мозг рассылает по всему организму не только нервные импульсы, но и особые жидкие выделения, которые оказывают на его жизнедеятельность столь же решающее воздействие.

61

Итак, 19 марта, в субботу, я обедал с Биллом; с Жюлем я утром поговорил по телефону, и он велел мне рассказать Биллу о нашем положении, то же самое во время традиционного субботнего обеда горячо советовала мне сделать и Эдвиж. Однако я колебался: не столько сомневался в Билле, сколько не желал нарушать сговор с судьбой — видимо, окончательный, несущий избавление от мук бытия. Давным-давно Жюль, еще не зная, что мы инфицированы, сказал мне: СПИД — удивительная болезнь. Я и впрямь почувствовал во всех сопутствующих ей ужасах нечто поразительное, притягательное; да, она несет смерть, но не мгновенную, она плавно проходит иерархию степеней, и пусть в конце ждет неминуемая смерть, но каждая ступень — превосходный урок истинной онтологии; эта болезнь определяет человеку срок умирания, определяет срок наступления смерти, срок осознания феномена времени, жизни вообще; СПИД — гениальное достижение современности, которое нам досталось от африканских зеленых мартышек. Погибель, поселившись внутри человека, оказывается живучей и в результате не такой уж безжалостной. Если жизнь — всего лишь ожидание смерти и нас беспрестанно мучает неопределенность (когда придет страшная гостья?), то СПИД отмеряет нам точный срок: шесть лет вы — вирусоноситель, затем еще два года продержитесь с помощью АЗТ — это в лучшем случае, а без лекарства — несколько месяцев; жизнь становится четко обозримой, очерченной: отныне вы навсегда избавлены от неведения. Если Билл пустит в ход свою вакцину, от моей обреченности ничего не останется и я скачусь к прежнему неведению. Из-за СПИДа я за несколько месяцев словно бы прожил годы. Мы с Биллом договорились сходить в кино — на «Империю солнца»[8]. Паршивенький триллер о мальчишке, который потерял родителей и борется за жизнь в чудовищном мире: война, концентрационный лагерь, где сильный властвует над слабым, бомбежки, жестокость, голод, черный рынок и так далее — триллер, изобилующий американскими киношными штампами. Когда страсти на экране накалялись, Билл весь напрягался и судорожно сглатывал. Я тайком поглядывал на него: глаза горячечно блестят от навернувшихся слез, он буквально прирос к экрану и, возможно, не просто следил за маленьким актером, но проникал в символический смысл картины: удел людской — несчастье, но сильный духом всегда его побеждает. Я знал, что умница Билл при всем том — необычайно простодушный зритель и в кино все принимает за чистую монету, однако сейчас его простодушие было мне противно, а еще противнее становилось от другой мысли: внезапная, фантастическая, как сказал бы недруг, перспектива прозрения, которую открыл мне СПИД, несовместима с этим плебейским простодушием. Выходя из кинотеатра, я твердо решил: ничего Биллу не скажу — ни о том, что задумал, ни о том, к чему побуждал элементарный инстинкт самосохранения. Время было позднее, рестораны уже закрывались, да и машину толком негде было поставить — улицы в квартале Марэ такие тесные. Пришвартовались наугад у странного еврейского ресторанчика, куда зазывал клиентов какой-то чудной официант, переодетый казаком. На столиках ярко пылали свечи. Мы с грехом пополам втиснулись между парочками влюбленных, которые нежно ворковали, склоняясь над рыбным ассорти, и, разумеется, мешали нам перейти к делу. Но Билл сел-таки на своего конька после двух-трех пустых фраз о фильме, и я, вопреки собственному намерению не затрагивать больную тему (не зря, наверное, Билл говорил столь небрежным тоном), решил допросить его о том, что волновало нас обоих, но по разным причинам; я тут же засыпал его вопросами: кто изготовляет «как-его-там» и когда «как-их-там» смогут наконец получать «как-его-там»; сидевшие за соседними столиками, должно быть, принимали нас за главарей наркомафии.

После ужина Билл повез меня домой, и уже в машине я спросил, умеет ли он хранить тайны. «Ягуар» бесшумно мчался по пустынным парижским улицам и, казалось, под звуки музыки парил в воздухе. Я выложил Биллу все, словно ведомый волею своих друзей и собственным здравым смыслом, выложил вопреки своей воле и данному самому себе зароку; по блеску глаз — он их не отрывал от дороги, бесконечной ленты, разматывающейся перед ветровым стеклом, похожей на ту, вьетнамскую, военных времен, что мы видели в кино, — я безошибочно понял: ужасная новость потрясла Билла — что до нее недавно пережитым киношным страстям, обрушившимся на нас. «Я так и думал, — заговорил, придя в себя, Билл. — Еще когда у тебя был опоясывающий лишай, я предположил… Потому и направил тебя к доктору Шанди — в надежные руки… Теперь я точно знаю: надо спешить, надо торопиться». На следующий день Билл улетел в Майами. Перед отъездом он спросил меня: «Какой у тебя показатель Т4?» Уже меньше 500, хотя и больше 400; критическая отметка — 200.

62

После того вечера Билл исчез, перестал звонить, а ведь до этого просто мучил меня бесконечными ночными звонками, хотя обычно он деловит и краток, а тут звонил мне в Рим из Майами, прямо из контор, после рабочего дня, они начинали в семь утра и сидели целый день, с перерывом всего на четверть часа, только бы успеть перехватить по бутерброду; но наступал вечер, и деловое возбуждение, весь день державшее Билла, уже казалось ему глупым, становилось невыносимым, ибо усиливало одиночество: коллеги отправлялись к домашним очагам, а Билл оставался в конторе один, брал записную книжку, пробегал ее глазами — листки виделись ему пустыми, чистыми, в конечном счете выходило, будто я у него чуть ли не единственный друг на всем белом свете; ничего особо важного Билл не говорил мне, жаловался, что устал, что его одолевают сомнения, что ему скучно так жить, и всякий раз довольно игриво предлагал мне рассказать о моих любовных приключениях, ибо собственных не имел; начинал выспрашивать, кто это у меня в постели — хотя я, конечно же, спал один; ему чудилось, что у меня перехватывало дыхание от невероятных телодвижений, а голос у меня попросту был хриплый со сна — в такие минуты я жалел Билла. Он никогда не брал на себя дружеских обязательств, даже когда не был связан работой, делами, — вот оно его проклятье, болезнь, недуг, губивший нормальные отношения с людьми. Билл хотел оставаться свободным, распоряжаться своими вечерами и приходить в гости в последний момент, словно испытывая весьма немногочисленных друзей на верность; он ни за что не соглашался твердо договариваться о времени встречи, если не сам организовывал ужин, — приходилось созваниваться второпях, между семью и восемью, даже если мы уже пытались обсудить все это заранее. Билл по-королевски помпезно являлся к друзьям, а иногда прилетал на своем «ягуаре» точно вихрь и увозил кого-нибудь одного, руша отношения, сложившиеся внутри нашей компании, приглашал в дорогой ресторан или же вдруг приезжал с приношением — ящиком великолепного вина «мутон-ротшильд», купленным за пару миллионов, да еще с надбавкой. Но когда выяснялось, что после ужина Билл должен отвезти домой кого-либо из гостей, ему вдруг становилось дурно, тошно, муторно, в таком состоянии он готов был обухом хватить по своему «ягуару» — ведь его превращали в маршрутное такси — или по голове приятеля, посмевшего оскорбить мощную благородную серебристую машину, в которой он ездил под музыку Вагнера. Садясь за руль, Билл натягивал потертые кожаные перчатки; теперь ничто не должно мешать ему, пусть все, кто попадет в поле его зрения, в изумлении расступятся — как безупречно, плавно, легко ведет он машину! Если же пешеходы норовили перейти не по «зебре», а наглые, глупые водители не уступали Биллу дорогу, то он превращался во всевластного регулировщика движения в Париже, а я дрожал от страха — вдруг собьем какого-нибудь разиню. Однако с годами мы привыкли друг к другу. Меня чуть ли не единственного Билл соглашался отвезти домой после наших ужинов, в присутствии всей нашей компании предлагая мне воспользоваться высокой привилегией, но я по крайней мере заслужил это право. Конечно, я мог бы с тем же успехом добраться и на такси, правда, не марки «ягуар», тем не менее услуги Билла я предпочитал еще и потому, что они дорого ему стоили: эта маленькая хитрость помогла мне переломить его неприятие обязанностей, налагаемых званием друга, я бросал вызов его непримиримой гордыне и низводил Билла — нет, не до положения шофера, каковым он, ворча, нехотя прикидывался, а просто-напросто до положения верного друга, чего я добивался несколько месяцев, с тех пор как посвятил Билла в тайну своей болезни, — и тут он вдруг как в воду канул. Я то мучился этим, терзался, то жалел, что доверился ему, но, если честно, его молчание меня не слишком удивило; скажу больше: я абсолютно все понимал и мысленно потирал руки — внезапное и долгое молчание, знак чудовищного предательства, доказывало — на сей раз Билл опустился до двуличия. Представляю себе, как у него голова кругом пошла: сперва возил меня на машине, а теперь, когда перед ним открывалась возможность (каким тяжким бременем легла на его плечи эта невыносимая обязанность) спасти друга от смерти — Билл, наверное, весь извелся от страха. Было от чего дать тягу, сменить номер телефона и затаиться.

63

Несколько лет тому назад, кажется в 1983 или 1984 году, Билл, крайне скупой на дружеские излияния, прислал нам из Португалии длинное душераздирающее письмо. Оказывается, он серьезно заболел — у него болезнь печени, это какой-то непонятный африканский вирус, — и дни его, похоже, сочтены; Билл сообщал, что по возвращении обязательно ляжет в больницу на операцию, но прежде решил съездить в Португалию, о чем давно мечтал. И в письме, написанном на бумаге с грифом самого большого и роскошного лиссабонского отеля, дальше говорилось: он путешествует сейчас по курортам атлантического побережья в окрестностях Синтры — чудесные, сказочные места; там Билл вдруг вспомнил о нас, признавался он в своем пространном послании — прямо-таки декларации дружеских чувств. Болезнь и угроза смерти открыли ему глаза, и мы, друзья, бывшие для него дотоле на втором плане, стали важнее всего прочего. Письмо Билла взволновало меня, и я отправил в Лиссабон короткий, но очень сердечный ответ. Затем Биллу сделали операцию — удалили часть печени, — он скоро поправился и начисто забыл о летних терзаниях в чудесном курортном уголке на атлантическом побережье Португалии.

64

Я встретился с Биллом лишь вечером 14 июля в местечке Ла Кост, у нашего общего друга Робина; Билл прилетел из Майами утром того же дня, в больнице Валь-де-Грас успел переговорить со своим анестезиологом, а потом отправился высокоскоростным поездом в Авиньон, где взял напрокат машину. Вечером следующего дня Билл должен был вернуться и лечь на операцию: у него произошел разрыв брюшных мышц, это нередко случается у сорокалетних мужчин. Я тоже уехал из Парижа совершенно измученный. Душевная боль довершила мое отчаяние; все мои друзья покинули столицу, и я, оставшись в одиночестве, попал в руки двух двоюродных бабушек — они безжалостно, словно вампиры, высасывали из меня все соки, до последней капли, как только находили кровоточащую рану. Билл изнемог от бессчетных поездок, из-за разницы во времени превратился чуть ли не в лунатика; вероятно, он ошалел еще и от транквилизаторов, которые ему назначили перед операцией. Конечно, мне нужно было безотлагательно переговорить с ним, но в присутствии остальных я и виду не подавал, что нервничаю.

Допрос вести даже не пришлось — друзья атаковали Билла. Мы узнали, что эксперименты продолжаются и результаты по-прежнему обнадеживающие. Стокгольмская конференция (за ней я следил по газетам, но о вакцине известий так и не нашел), вопреки ожиданиям, не принесла ничего нового; о докторе Мокни почти не упоминали; его выступление на конференции, по мнению совета старейшин, могло оказаться преждевременным, оно навредило бы ходу эксперимента. Коллеги доктора набросились на него, потому что первые положительные результаты испытаний вакцины, полученной на основе вирусного ядра, лишь подчеркивали крупный провал многочисленных экспериментов на оболочке вируса. Самое главное теперь, добавил Билл, — устоять перед натиском авантюристов-предпринимателей, дельцов, которые могут в мгновение ока пронюхать о новинке и взвинтить цену. «Если они доберутся до вакцины Мокни, — пояснил Билл, — то одна доза будет стоить тысячу долларов, а должна — всего десять; вот тут человечество и сойдет с ума». Мы ужинали на увитой зеленью террасе деревенского ресторанчика близ горы Ванту в обществе изумленных юнцов. Робин, как обычно, выбрал нам блюда из свежих овощей, на десерт мы ели клубнику, красную смородину, а еще — крохотными ложечками — кефир «Альпа», ароматизированный малиной, ванилью и какао. Нам с Биллом пришлось вернуться в гостиницу — в беседку нагрянула компания юных таиландцев; их, конечно же, послали сюда родители, заметил хозяин ресторанчика, — знакомиться с Францией. Билл от перенапряжения едва держался на ногах, однако, оставив в номере вещи, несмотря на поздний час, предложил выпить по бокалу вина в соседнем бистро или в кафе напротив, где играл небольшой оркестр, и там переговорить с глазу на глаз. Не успел я и рта раскрыть, как Билл, щурясь от усталости, забросал меня вопросами — как Жюль? как Берта? дети? Потом поинтересовался, как себя чувствую я и что показывают теперь мои анализы. «Если дела пойдут хорошо и дальше, то во Франции эксперименты начнутся в сентябре или в крайнем случае в начале декабря, — сказал Билл, — тогда по группе «2В» мы уже будем получать действительно весомые результаты». Я спросил, может ли он, как и предлагал раньше, похлопотать, чтобы нас — Жюля, Берту и меня — включили в группу испытуемых, а еще — придется ли нам подвергнуться лечению по методу «слепого двойника». «Нет, конечно, — возмутился Билл. — Уж кому-кому, только не вам, но не стоит пока распространяться о деталях. Это мое предварительное условие черным по белому записано в договоре, который мы, производители вакцины, заключили с администрацией военного госпиталя — там мы проведем испытания». — «А ты возьмешь нас с ведома Шанди?» — спросил я. «Нет, — ответил Билл. — Ему придется только наблюдать за состоянием пациентов, вакцинированных в ходе эксперимента. Но было бы нечестно выделять вас до этой статистической лотереи по методу «слепого двойника». Более того, именно доктор Шанди будет убеждать вас согласиться, и нам придется делать вид, будто вы ничего не знаете. — Билл немного помолчал, а затем добавил: — Во всяком случае, если с экспериментом во Франции выйдет хоть малейшая заминка, я возьму всех троих — Жюля, Берту и тебя — в Майами и договорюсь с Мокни, чтобы он сам ввел вам вакцину».

65

В праздничные выходные 14 июля все билеты на самолеты уже были проданы, и мы с Биллом и Диего возвращались в битком набитом высокоскоростном поезде; там мы устроились довольно неплохо — чередовали походы в бар и отдых в закоулках купе, где можно было сидеть прямо на полу. Билл, смеясь, читал мою книгу; я только что получил ее от издателей и подарил ему, сделав глубокомысленную, серьезную и нежную дарственную надпись, какой не делал еще никогда, — кажется, я хватил через край. Мои пальцы хранили ощущение тепла и неги: вчера вечером я ласкал спину чудесного юноши по имени Лоран, волна радости поднималась до самого сердца; этот сеанс «безопасного секса» омыл мою душу чувственностью. Билл на следующий день должен был лечь в больницу в Валь-де-Грас на операцию брюшных мышц, мне же надо было каждое утро бегать вниз и смотреть — нет ли в почтовом ящике толстого конверта из института имени Альфреда Фурнье; письмо придет, как я договорился с врачом, на имя Густава, а поперек конверта поставят штамп «врачебная тайна» — свидетельство того, что болезнь может завершиться летальным исходом; я ждал результатов последних анализов, которые сделал перед отъездом в Ла Кост. Когда я пришел в тот день в институт как положено — натощак, а потом выскочил на улицу и ринулся в ближайшее бистро пить кофе чашку за чашкой и лихорадочно поедать рогалики и сдобные булочки, мне казалось, будто я страшно ослабел и болезнь прогрессирует, я не сомневался, что результаты анализа будут плохими, я приду в отчаяние и неудержимо покачусь вниз, тогда доктор Шанди и прочие медики будут принимать мои жалобы всерьез. Однако в сложенном вчетверо плотном листке, который я сначала судорожно, а потом очень медленно расправлял, стоя у почтового ящика, таился сюрприз; мне казалось, что я сильно ослаб из-за болезни, на самом же деле в развитии вируса наступила некая пауза, совершился чуть ли не возврат к прежнему состоянию, поскольку показатель клеток Т4 поднялся выше 550, то есть приблизился к норме; он ни разу не достигал этой отметки с тех пор, как я начал делать эти специальные анализы, связанные с воздействием ВИЧ на процесс снижения количества лимфоцитов у вирусоносителей; мой организм, по выражению доктора Шанди, познал внезапное оздоровление, хотя никаких лекарств — ни дефентиола, ни чего-либо другого — я не принимал. И вот, стоя в подъезде у ящика, я ощутил словно бы приток свежего воздуха — да, что-то изменилось, расширился мой жизненный горизонт; самое мучительное для умирающего от неизлечимой болезни — потеря будущего, окончательная и бесповоротная, будущего нет и не будет, время идет своим чередом и неумолимо сжимается, наступает конец, полный мрак. О результатах анализа я рассказал на приеме доктору Шанди, он радостно смеялся, говорил, что мне пошла на пользу поездка на Эльбу, морские ванны, солнце, отдых — спокойный образ жизни, но все же не следует злоупотреблять отдыхом, на его взгляд, излишнее расслабление угрожает снижению активной жизнедеятельности организма. Я поехал к Биллу в Валь-де-Грас рассказать о своих анализах; он с трудом приходил в себя от наркоза, его мучила жажда, а пить ему не разрешали, он просил меня говорить, говорить без умолку, иначе он опять уснет, но потом, не вынеся бессмысленной борьбы со сном, попросил меня замолчать, чтобы немного вздремнуть; я назвал ему свой новый показатель клеток Т4, и он улыбнулся. Я навещал Билла каждый день после обеда, приносил газеты — «Монд» и «Либерасьон»; и нередко в палате уже кто-нибудь был, не друг, не член семьи, а сотрудник или деловой партнер; специалисты шли к нему один за другим — косяком, и Билл, лежа в постели, принимал их на работу, названивал в Майами и в Атланту, давал коллегам указания. Хирург предупредил его, что может случиться повторный разрыв брюшных мышц, поэтому необходимо поберечься. Билл нанял молодого человека, красивого молодого метиса, — тот помог ему переехать в отель из больницы, перевезти вещи, водил «ягуар» и всюду сопровождал Билла, а позже отправился с ним в Майами.

66

В конце сентября Билл позвонил мне из Парижа на Эльбу: фирма предоставила в его распоряжение небольшой самолет, и он хочет повидаться с нами, но по пути сделает посадку в Барселоне, где его ждет Тони — молодой чемпион по спортивной ходьбе, тогдашний «юноша его мечты». Билл сказал мне: «Вообще-то завтра утром я вылетаю в Барселону, если продержится хорошая погода; я только хотел знать наверняка, будете ли вы еще на острове ближайшие три-четыре дня; в любом случае я тебе позвоню из Барселоны». Но в конечном счете Билл не приехал на Эльбу и даже не счел нужным перезвонить; мы потом узнали — он, так сказать, во всех смыслах спустился с облаков на землю: ведь Тони от него сбежал. По-моему, Билл поступил с нами отвратительно, неумно и по-хамски, совершил чуть ли не преступление, а если бы это впрямь было преступление, то я, при моем-то характере само собой разумеется, потом укорял бы его этим еще больше. Робин раздобыл и через Густава передал нам и другие неутешительные сведения: эксперименты с вакциной дали не столь убедительные результаты, каких ожидал Билл.

67

Появился Билл лишь 26 ноября, уже трижды слетав из Майами в Париж и Марсель, где находился французский филиал его фирмы; мы вместе пообедали в кафе-гриле «Друан», я как раз получил выписку по результатам последнего анализа — пришлось самому идти в институт имени Альфреда Фурнье: в Париже началась всеобщая забастовка, не работали ни почта, ни транспорт; анализ оказался плохим, я вскрыл конверт прямо на бульваре и узнал, что мой показатель Т4 упал до 368, скоро я опущусь до отметки, ниже которой вакцину Мокни уже не вводят, меня не раз предупреждал Билл: «Мы берем для экспериментов только инфицированных вирусом СПИДа без клинических проявлений болезни и с показателем Т4 выше 300». К тому же я приближался к порогу, за которым начинались необратимые последствия — пневмоцистоз и токсоплазмоз (это при Т4 ниже 200), значит, чтобы замедлить их развитие, мне выпишут АЗТ. Когда солнечным июльским днем я шел натощак сдавать кровь, то чувствовал, что совершенно изнемогаю, но анализ показывал — все хорошо. Теперь же, зимой, идя сдавать кровь по заснеженной улице, я ощущал, что всесилен и бессмертен, анализ же показал — все эти четыре месяца мое состояние стремительно ухудшалось. Новость встревожила и доктора Шанди. Он послал меня на дополнительное обследование, так называемую «антигенемию», то есть выявление в крови антигена П24 — антитела, показывающего, что действие ВИЧ в организме из пассивного перешло в активное. Итак, в один и тот же день я сбегал сам — транспорт в Париже не ходил, продолжалась забастовка — в институт Альфреда Фурнье за выпиской с печальными результатами по показателю Т4, а позже, продиктовав их доктору Шанди по телефону, взял у него в кабинете назначение на исследование П24 и тут же, разумеется пешком, снова отправился в институт Фурнье сдавать кровь на анализ; с предыдущего раза едва минула неделя, у меня в локтевом сгибе еще синела гематома от укола, и грубая, неприятная медсестра опять воткнула сюда же иглу. Правда, в тот день я был готов на что угодно: пусть мне трепанируют череп, втыкают иглы в живот, в глаза — я бы стиснул зубы и вытерпел, я уже отдал свое тело во власть некой неведомой силы, и она распоряжалась им как хотела. Прочтя анализ, доктор Шанди объяснил мне дальнейший ход событий: если уровень антигена П24 будет по-прежнему возрастать, а показатель Т4 при этом резко снизится, то пора думать о лечении. Я знал, единственное лекарство — это АЗТ, доктор Шанди говорил мне год назад, тогда же он предупредил — к АЗТ прибегают только на последней стадии болезни, в самом крайнем случае, и принимают его до непереносимости, следовательно, до наступления смерти. Но нам обоим не хватало духу заговорить о зловещем препарате; доктор понял: мне не хотелось ни говорить, ни слышать о нем. Между получением плохого анализа Т4, но еще до получения результатов исследования по антигенемии мы однажды ужинали с Биллом. Я нарочито весело и много говорил, не желая погружаться в безысходность. На нашем столике горели свечи, в отблесках огоньков мое лицо розовело. Билл разглядывал меня. «Просто невероятно, — повторял он с удивлением, — ни за что не догадаешься — клянусь тебе, ни за что на свете, — какая страшная сила бушует у тебя внутри. Ни единого намека!» От таких мыслей у Билла, судя по всему, голова кругом шла: перед ним человек, дни которого сочтены, он носит в себе смерть и при этом прекрасно выглядит, пока что ничуть не изменился — Билла это изумляло и страшило. В тот же вечер он сам сообщил мне новость, которую я уже знал через Робина и Густава: результаты испытаний оказались хуже ожидаемых, ибо вирус сначала полностью исчез из организма вакцинированных — из мозга, нервной системы, крови, спермы и слезной жидкости, — однако через девять месяцев, появившись неизвестно откуда, начал действовать с прежней разрушительной силой. Больным сразу же ввели новую дозу вакцины, но что из этого выйдет, сказать трудно. Билл дал мне понять, что Мокни обескуражен таким исходом и полагает, будто это лишь временная неудача; теперь ученый намерен усовершенствовать вакцину, он добавит в нее антитела, полученные от неинфицированных людей из числа добровольцев, друзей или ближайших родственников вирусоносителей, которые участвуют в экспериментах, и тогда уже привьет добровольцам дезактивированный вирус. Я стал мысленно перебирать имена родственников и друзей, размышляя, кто бы мог мне помочь, но в осуществимость такой идеи я уже не верил, тем более что обратиться к человеку с подобной просьбой язык не повернется; едва в памяти всплывало чье-нибудь имя или лицо, во мне поднималась волна непреодолимого отвращения, словно мой организм заранее отвергал помощь любого другого, не зараженного организма. Любого другого, но только не Жюля, Берты и, может быть, их детей, ибо мы впятером составляли единый, совершенно цельный фантасмагоричный организм.

68

Антигенемия дала положительную реакцию, после десятидневного ожидания я узнал об этом одновременно с доктором Шанди, у него на приеме, догадался по голосу доктора — когда он позвонил в институт Фурнье и лаборант даже назвал ему по телефону точный показатель: 0,010. Наступательное действие вируса, пусть оно проявляется слабо, начинается при 0,009. Подобного результата мы, в общем, ждали и вместе с доктором Шанди исподволь подготавливали друг друга, но все же известие меня потрясло. Опять все рухнуло. Значит, теперь встанет вопрос об АЗТ, а может, у меня к препарату непереносимость, последуют бесконечные контрольные анализы крови — необходимо будет проверить, не вызывает ли химиотерапия анемию, не приведет ли сокращение числа красных кровяных телец к блокировке лимфопении; итак, новость означала следующее: смерть подошла почти вплотную, ходит совсем рядом, с сегодняшнего дня она наступает и настигнет меня через два года — если не произойдет чуда: ведь вакцина Мокни никуда не годится, а мое состояние может внезапно ухудшиться и меня уже не включат в экспериментальную группу. Я сказал доктору Шанди: прежде чем решиться на АЗТ, мне надо подумать. А по сути мне надо было выбрать: лечиться или покончить с собой, написать еще одну-две книги — благодаря отсрочке, которую даст мне препарат, или не дать этим ужасным книгам вовсе появиться на свет. Мне стало жаль себя, я готов был разрыдаться прямо на месте, сидя перед доктором, хотя вообще терпеть не могу слез. Напуганный этой показной решимостью доктор Шанди весь как-то сжался, увял и убитым голосом проговорил, что обязательно должен увидеть меня хотя бы раз перед моим отъездом в Рим. Пару дней назад, побывав в гостях у двоюродных бабушек, в прошлом фармацевтов, я уточнил по солидному медицинскому справочнику дозировку дигиталина в каплях: это снадобье, сулящее легкий переход к вечному забвению, посоветовал мне поискать доктор Насье.

69

Наконец 2 декабря мы с доктором Шанди отправились обедать в ресторан «Паланкин». Я выбрал столик в глубине зала, хотя у нас уже вошло в привычку говорить обо всем обиняками; правда, с некоторых пор я плевал на всякую скрытность и к тому же недавно передал своему издателю рукопись книги, где открыто говорилось о моем заболевании, а коли такая новость попала в рукопись, предназначенную для такого издателя, ее не замедлили — по секрету всему свету — распространить по Парижу с быстротой молнии; я этих слухов ожидал спокойно и даже с некоторым безразличием — все в порядке вещей, я всегда во всех книгах выдаю собственные тайны, и эта мною же открытая людям тайна непоправимо и безвозвратно изгоняла меня из их общества. Как прежде, мы с доктором Шанди, дабы немного отвлечься от грустной цели нашей встречи, для начала завели светскую беседу о том о сем: о музыке — это конек доктора, о моих книгах, о делах вообще — его и моих. Он поведал мне, что оказался в затруднительном положении: приходится разрываться между двумя квартирами, да еще каждый день бегать подыскивать себе новую, надо переезжать, все книги упакованы, невозможно ни читать, ни заниматься; к тому же он оставил друга, с которым прожил больше десяти лет; покраснев, доктор добавил: «Моего нового друга зовут так же, как и вас», — и назвал меня по имени. Стефан говорил, что самоубийство — рефлекс только вполне здорового организма, это меня тревожило, подталкивало к решению, вероятно, преждевременному; я страшился того мига, когда болезнь меня одолеет и отнимет свободу выбора — жизнь или смерть. Доктор Шанди отрицал мнение Стефана. «Не далее как в день последнего вашего визита ко мне я получил еще одно тому подтверждение: едва вы ушли, мне сообщили неприятное известие — один из моих пациентов, около года принимавший АЗТ, наложил на себя руки, а звонил его друг». Я спросил, как несчастный ушел из жизни. Повесился. «Но у меня есть другие пациенты, они тоже принимали АЗТ, — продолжал доктор Шанди, — и все в прекрасном состоянии, физическом и психологическом. Одному из них за пятьдесят, и дела у него идут как нельзя лучше, правда, вот эрекции прекратились, сам он видит причину в побочном действии лекарств — по-моему, странно, а вот психологические проблемы СПИДа — это ближе к истине; однако мой пациент весьма энергичен и не собирается мириться с импотенцией, говорит, у него появился новый партнер, которого он намерен ублажать, и теперь раз в неделю, помимо контрольного забора крови, его лечат — делают профилактические инъекции в половой член». Затем доктор Шанди рассказал мне о случае с инфицированным мальчиком, эпилептиком: во время припадка он укусил брата, который пытался вставить ему между зубами деревянную палочку, чтобы тот не подавился собственным языком. Кровь и сыворотку укушенного брата взяли на исследование — необходимо было проверить, не попала ли в его организм зараженная слюна; если так, в качестве профилактической меры врачи собирались назначить ему АЗТ.

70

В предпоследний раз я виделся с Биллом 23 декабря, на следующий раз после первого моего похода в клинику имени Клода Бернара, мы отправились обедать в итальянский ресторан на улице Гранж-Бательер — был у нас такой обычай. Мы сидели одни в пустом зале, прислуживал тот же сердитый официант, но ходили мы туда часто, и в конце концов он стал приветливее; официант считал Билла праздным миллиардером, порхающим с континента на континент вечно в поисках лета, солнца, в то время как Билл, бледный от усталости, вдобавок запутался в проблемах и условностях американского бизнеса и еще с тревогой ожидал результатов эксперимента с вакциной, на которую сделал ставку. В Атланте Билл видел испытуемых — молодых мужчин из «группы В», получавших вакцину Мокни, и встретил, сообщил он усталым голосом, сияющих и пышущих здоровьем юношей, которые вовсю занимались культуризмом. От подопытных кроликов потребовали полного молчания и заставили их подписать не только контракты на испытание вакцины, по которым фирма-изготовитель не несет никакой ответственности в случае ухудшения состояния пациента или его смерти, но и вообще обязали хранить строгую тайну относительно испытаний, под угрозой судебных преследований им запрещалось разглашать какие бы то ни было сведения о перенесенных ими опытах. Среди них был парень лет двадцати, по словам Билла, необычайно красивый, с идеальной фигурой, но, увы, — инфицированный. Во Франции апробация начнется в январе, Мокни решил в придачу к прививке вакцины делать больным внутривенное введение гамма-глобулина, полученного в Заире из плаценты инфицированных ВИЧ женщин. Билл добавил, что возглавляемая им лаборатория ведет крупнейшие в мире закупки плаценты, то есть сырья для производства гамма-глобулина. Однако переговаривались мы с Биллом вяло, без энтузиазма, словно уже не веря, что вакцина окажется действенной и остановит болезнь, будто нам вообще плевать было на все это, и не как-нибудь, а с высокого потолка.

71

Между тем мы с Жюлем отправились в Лиссабон — отпраздновать, как обычно, годовщину нашего знакомства. На сей раз поездка измучила нас обоих, я увлекал Жюля за собой все глубже и глубже, в бездонную пропасть, она разверзлась в моей душе оттого, что Жюль был рядом и я упорно, неослабно тянул его к удушью, к гибели; Жюль по слабости своей или, наоборот, благодаря силе воли сам не знал, не ведал душевных мук: он страдал лишь тогда, когда у него на глазах мучился близкий человек, а Жюль, можно сказать, выбирал в друзья тех, кому суждены были величайшие страдания, — прошлым летом мне как-то пришлось успокаивать его любовника, ночь напролет рыдавшего в соседней комнате, — а теперь палачом стал я, из-за меня Жюль испытал гнетущую душевную муку, но и я видел страдания Жюля, они точно так же терзали мне душу и сливались с моими; обессиливали меня, целыми днями я лежал, прикованный болезнью к постели, превратившись в полутруп; у меня будто бы до срока началось умирание, да оно и без того должно было вскоре наступить, уже не хватало сил подняться ни по крутой улочке, ни по лестнице в гостинице, ложиться спать позже девяти вечера я не мог, днем тоже непременно нужно было прилечь. У нас совсем не осталось сил хоть на толику чувственности, пылкости. Я спросил Жюля: «Ты страдаешь от того, что нет любви?» Он ответил: «Нет, я просто страдаю». Ничего омерзительнее этих слов я никогда от него не слышал. Чаша страданий Жюля переполнилась в ясный, солнечный день, мы ехали поездом из Лиссабона в Синтру, сидели по разные стороны прохода, прильнув каждый к своему окну; когда поезд отошел от станции, вагоны были почти пустые, но очень скоро вошло множество пассажиров — линия-то пригородная, кому недалеко, те даже ходят прямо по путям; на одной скамейке могло уместиться человек шесть, но никто не хотел садиться рядом со мной или напротив, да вообще поблизости; на остановках я перестал смотреть на входящих, ибо меня терзал и смех и ужас: люди скорее будут сидеть друг у друга на голове, чем развалятся рядом со странным типом, да, я казался им странным, они готовы были бежать от меня как от чумы. Видимо, Жюль тоже заметил — люди отходили от моей скамейки, точно я смердел, и садились рядом с ним, но я не смел обернуться и взглянуть ему в глаза: я, мол, все понял и обвиняю Жюля в сговоре с ними, — не смел, ибо Жюль был совершенно раздавлен страданием. В лиссабонском квартале Граса, в крытой галерее дворика, к которой примыкала витрина бакалейной лавки, я увидел, стоя против света, выставленные в витрине полупрозрачные, словно бы леденцовые игрушки; я решил купить их и зашел в лавку — оказалось, это восковые детские головки; было время, родители приносили в церковь головки-посвящения, если ребенок болел менингитом. Но в квартале уже давным-давно ни у кого менингита не было, и пять головок разом бакалейщик сбыл мне не без удивления. Я поставил их на перила балкона — хотел сфотографировать на прекрасном фоне — феодальный замок с флагами, золотая лента реки, ажурный мост, исполинская статуя Христа на противоположном берегу, пронзающая пространство меж небоскребов, а Жюль вдруг заметил, что головок, которые я совершенно без задних мыслей по одной отобрал из великого множества, всего пять: это напомнило ему «Клуб пяти» — символ нашей семьи, спаянной горестными событиями. Я вдруг сообразил, что на сей раз, по сравнению с предыдущими традиционными поездками в Лиссабон, Жюль словно бы избегал разговоров о Берте, хотя надо же позвонить и узнать, как там с детьми. Дома у них был настоящий лазарет: дети пошли в школу, и за первую же четверть учебного года Берта совершенно вымоталась, в довершение всего у нее начался острый отит, по совету доктора Шанди она решилась-таки взять бюллетень на неделю, а дети между тем слегли с высокой температурой — эпидемия китайского гриппа уложила в постель уже два с половиной миллиона французов; малыш Тити, по-прежнему полупрозрачный почти до синевы, беспрестанно кашлял, ему регулярно делали рентгеновские снимки легких и массаж, чтобы отходила мокрота. В день нашего отъезда из Лиссабона я с утра упаковал пять восковых головок и решил позвонить Берте, узнать, как дела в Париже: меня встревожило то, что Густав на мои звонки не отвечал и не поздравил нас с Жюлем с годовщиной. К телефону подошла мать Берты, она всегда отвечала кисло-сладко, а сейчас в ответ на мое вежливое приветствие и вовсе издевательски расхохоталась: «Дорогой Эрве, у меня-то дела идут прекрасно! В Лиссабоне, должно быть, чудесная погода? А мы здесь, представьте себе, в панике: Берта — сама не своя, только что увезла Тити в больницу — он весь покрылся красной сыпью, веки распухли так, что не видно глаз, ноги в коленях ужасно отекли и не сгибаются; ну а как вы с Жюлем, хорошо отдохнули?» Я повесил трубку. Жюль глядел на меня настороженно. Я признался ему сразу: новости, собственно говоря, не блестящие; стоило ли скрывать то, что расписывала по телефону мать Берты? Мне захотелось пойти в церковь и оставить там мои посвящения — ведь таков был обычай, для того и отлиты из воска эти фигурки, кстати, теперь я был уверен — все мы пятеро больны… Жюль заявил: он, дескать, во всю эту хреновину не верит, мы заспорили, но времени до отъезда оставалось в обрез, я схватил полиэтиленовый пакет с головками и поспешил в ближайшую церковь — она виднелась слева, если смотреть с балкона гостиничного номера (это базилика святого Винсента, я сейчас нашел ее на сохранившейся у меня дома карте Лиссабона). Возвращаясь в гостиницу, мы чуть ли не каждый вечер проходили мимо крыла базилики, в котором, судя по указателям, располагались ризница и помещение, где устанавливается гроб, — дверь этого придела часто оставляли открытой, только задергивали лиловой занавесью, однажды я заглянул внутрь и увидел покойника в обернутом белым атласом катафалке в окружении молящихся старух. Но не здесь я должен был оставить пять головок, их место — на жертвеннике, тут прихожане, как в японском Храме Мхов — монахи, стали бы возносить молитвы во исполнение моих желаний, и через главный вход я вошел в ледяную, совершенно безлюдную базилику святого Винсента, загроможденную строительными лесами — несколько рабочих, зубоскаля, что-то там подчищали и приколачивали. Я несколько раз обошел весь храм — Жюль в это время ждал меня снаружи, — но так и не нашел никакого подходящего места для приношений, был, правда, какой-то столик с горящими свечами, но рядом с ним мои полупрозрачные головки сразу истекли бы восковыми слезами. Из ризницы вышла неприветливого вида женщина, и принялась ставить новые свечи, и счищать натеки воска между металлическими колышками; она с подозрением уставилась на мой полиэтиленовый пакет, с которым я уже в третий раз прошел мимо, он казался ей подозрительным — и я покинул этот храм. Мы с Жюлем отправились дальше: он хотел купить детям игрушки, а я отыскал еще одну церковь — сейчас, разложив на письменном столе карту Лиссабона, я вижу, что она носит имя Святого Роха — и в ней тоже обошел один за другим все алтари, но церковный сторож уже гасил свечи, пришлось уйти из храма. Жюлю я сказал: «Мои приношения никому не нужны». И подумал, не бросить ли их в первую попавшуюся мусорную урну.

72

Я люблю его детей больше, чем самого себя, они — словно плоть от плоти моей, пусть это и не так, и конечно же, люблю больше, чем если бы они в самом деле были моими собственными детьми; нас кровно породнил зловещий ВИЧ, частица меня попала в их кровь, и мы разделили общую участь, хотя я каждый день молился, чтобы этого никогда, ни за что не случилось, хотя неизменно заклинал: пусть у каждого будет своя кровь и никогда, никоим образом мы уже не соединимся в болезни; а между тем моя любовь к ним выливалась в кровавой вакханалии, и я с ужасом принял в ней участие. Когда медбрат психиатрической помощи прибыл в пансион, чтобы сделать укол обезумевшей жене одного из обитателей — а она после периодов прострации и агрессивности вдруг решила во что бы то ни стало броситься из окна, ее лишь в последнюю минуту остановили ударом в живот, а до того ей хотелось выкинуть вниз новорожденного сына, буквально все вещи из квартиры и мои книги тоже (у нее была их целая коллекция), да еще стены вымазала кровью от менструаций, — так вот, этот пришлый медбрат, едва переступив порог, получил от нее пощечину и после сказал родственникам сумасшедшей: «Вам осталось одно — молиться». Приходит беда — и кому угодно, даже атеисту, остается либо молиться, либо вовсе потерять свое «я». Я не верю в Бога, но молюсь за детей, чтобы они на много-много лет пережили меня, и прошу свою двоюродную бабушку Луизу, которая каждый вечер ходит к мессе, тоже молиться за них. Наибольший прилив сил я ощущаю тогда, когда пускаюсь на поиски подарков детям: для Лулу покупаю батистовые и шелковые платьица, «платья волшебницы», как она говорит; для Тити — купальные халатики и блестящие машинки. Когда я в очередной раз возвращаюсь из Рима и крепко обнимаю их, сажаю Лулу к себе на колени и читаю ей сказку, а она на ушко по секрету рассказывает мне какую-нибудь страшную их с братишкой тайну; когда Тити, поставив локти на стол и сжав виски кулачками, склоняет мне на плечо белокурую головку, я понимаю, что он устал, и мне страшно: неужели причина усталости — наша общая болезнь? Вот отчего болит у меня душа. Но какую радость приносит нежный голосок Тити, когда Малыш узнает меня по телефону и кричит в трубку: «Алло? Это кто — кокос-банан? Какунчик-попрыгунчик! Попка!» Я думаю, что удовольствие от общения с детьми далеко превосходит любые телесные удовольствия от томительно-сладостных ласк партнеров — пресытившись наслаждением, я теперь предпочитаю заниматься другим делом — окружаю себя новыми вещами и рисунками, подобно фараону, который воздвигает будущую гробницу, умножает число собственных изображений и тем самым указывает путь к себе или же, напротив, запутывает след, прибегая к обману, к уловкам и хитростям.

73

Поездка в Лиссабон и так нанесла Жюлю душевную рану, а вернувшись домой, он прямо с порога увидел и вовсе чудовищную картину: у его трехлетнего чада все тело покрылось красной сыпью, глаза опухли и почти не открывались, ноги в коленях ужасно отекли; врач констатировал: у ребенка — бронхопневмопатия, осложненная аллергической реакцией на антибиотики; я уехал в Рим и каждый день названивал Жюлю; Тити так и стоял у меня перед глазами; я был подавлен, за что ни возьмусь, все валится из рук — даже не мог читать «Потрясение» Томаса Бернхарда. Признаюсь, я в самом деле возненавидел Бернхарда. Спору нет: как писатель он гораздо интереснее, чем я, но при этом — всего лишь бумагомарака, щелкопер, умник, глубокомысленно изрекающий прописные истины, чахоточный девственник, ловкач и мастер заговаривать зубы, критикан, гроза зальцбургских зануд, бахвал, который, видите ли, все умеет делать лучше других: и на велосипеде ездить, и книги писать, и гвозди вбивать, и на скрипке играть, и петь, и философствовать, и язвить изредка — ну, раз в неделю; неотесанный грубиян, который привык непокорных прихлопывать лапой, огромной тяжелой лапой мужлана-голландца, он бьет по одним и тем же химерам, по родной стране и ее патриотам, по нацистам и социалистам, монахиням и посредственным актерам, по всем остальным писателям, особенно — по хорошим писателям, например, тем, что не брезгуют литературной критикой и то превозносят, то хулят его книги, — о бедный Дон Кихот, поглощенный самим собой, несчастный обитатель Вены, предатель, неустанно превозносящий достоинства собственных книг, всех без исключения; на самом же деле они — скопище мелких тем и мелких мыслей, мелкой злобы, мелких героев и мелких немощей, и об этом наш бездарный пиликальщик разливался на двухстах страницах, так и не дойдя до пассажа, который он решил одолеть с разбега, исполнить на своем бесподобном альте с немыслимым блеском или даже без особого старания, даже путая ноты и строки, терзая читателей бесконечными фальстартами пьесы, действуя ему на нервы легким порханием смычка, раздражающим слух не менее заезженной пластинки; в конце концов его маленькие зарисовки (во время войны приютский мальчик, забравшись в стенной шкаф для обуви, играет экзерсисы на скрипке), маленькие открытия характеров (горе-музыковед, исписав целый том, делает вывод: сочинить добротный очерк о Мендельсоне-Бартольди ему совершенно не под силу) превращаются в самостоятельные миры, в великолепные образы космологии, притом блистающие красотами стиля, и впрямь стоит снять шляпу перед этой сатирой.

Лично я по неосторожности ввязался в острую шахматную партию с Томасом Бернхардом. Бернхардовские метастазы, надо сказать, сродни разрушениям, что произвел в моей крови вирус, убивающий лимфоциты, а значит, губящий мою иммунную защиту, мои Т4; кстати сказать, сегодня — 22 января 1989 года — истекли те десять дней, в течение которых я надеялся полностью осознать этот факт и покончить с тягостной неопределенностью своего положения; десять дней — так как 12 января доктор Шанди позвонил мне и сообщил, что показатель лимфоцитов упал до 291 (с 368 до 291 — всего за месяц), тогда я заключил: еще один месяц разрушительной работы вируса — и мой показатель клеток Т4 будет равняться лишь 213 (я подсчитал прямо на полях рукописи), следовательно, путь к вакцине Мокни и к чудесному исцелению для меня закрыт — если не считать надежды на переливание крови, практически нереальное, — вот тут я вплотную подхожу к критическому моменту; оттянуть конец, вероятно, поможет АЗТ, если я все же выберу его, а не дигиталин, однако я решил купить флакон дигиталина здесь, в Италии, где почти все лекарства продаются без рецептов; не знаю, выдержит ли мой организм такую химиотерапию; так вот — бернхардовские метастазы вместе с вирусом распространяются по тканям моего организма, охватывают важнейшие писательские рефлексы с огромной скоростью, пожирают, поглощают их, уничтожая мое естество, индивидуальность, подавляют мою личность безо всякой пощады. Я пока надеюсь (хоть в принципе уже плевать), что мне введут вакцину Мокни, чтобы избавиться от вируса, или же ее замену, «слепой двойник»; я пока надеюсь, что мне сделают эту инъекцию — где угодно, когда угодно, кто угодно, так со мной бывает в снах: мне впрыскивают какую-то подозрительную жидкость, я то колеблюсь, то уже твердо верю, будто это моя панацея, вакцина Мокни, вместе с ней делайте мне прививку хоть от чумы, хоть от бешенства и проказы; я с нетерпением жду литературной вакцины, дабы избавиться от обволакивающих чар Томаса Бернхарда, коим я добровольно поддался, полюбил и оценил его стиль — правда, я знаю всего три-четыре его книги, не успел обременить себя чтением всей его прозы, — восхищение вылилось у меня в пародию, в патетическую угрозу, в СПИД; в результате получается книга, типично бернхардовская по сути, некий очерк о Томасе Бернхарде под видом подражания его опусам; проще говоря, я постарался бросить вызов Томасу Бернхарду, застать его врасплох и превзойти его же собственную чудовищность, так сделал он сам в своих псевдоэссе о Гленне Гульде, о Мендельсоне-Бартольди и, кажется, о Тинторетто; в отличие от одного из его героев — Вертхаймера, который услышал, как Гленн Гульд исполняет «Гольберг-вариации», и отказался от карьеры пианиста, я не отступил перед гением — напротив, я бросил вызов виртуозу Бернхарду, и я, бедный Гибер, заиграл с новой силой, я вооружился до зубов, чтобы не ударить в грязь лицом в схватке с мастером современной прозы, я, бедный маленький Гибер, — бывший властелин мира, а мир-то этот вместе со СПИДом и Томасом Бернхардом оказался сильнее меня.

74

Я вот думаю, не подделать ли для себя рецепт — пропись я второпях нацарапал на каком-то клочке, названия компонентов я даю сокращенно, как профессионал, для вящего правдоподобия исправляю дозы и уточняю показания — все это продиктовал мне по телефону из Парижа знакомый кардиолог, я позвонил ему, испугавшись приступа тахикардии у моей двоюродной бабушки Сюзанны; по этому поддельному рецепту я мог бы раздобыть яд — дигиталин, радикальное средство против вируса иммунодефицита, оно прекращает не только губительное действие вируса — всего-навсего прекращает биение сердца, и я боюсь одного: стоит мне раздобыть, взять в руки этот флакон, как я немедля опустошу его до дна, причем вовсе не от отчаяния или упадка духа — просто накапаю в стакан воды необходимую дозу, семьдесят капель, выпью, а что дальше? Что надо делать: лечь в постель и лежать? Отключить телефон? А может быть, умереть под музыку? Но под какую? И сколько времени пройдет, пока сердце мое остановится? О чем я буду думать? О ком? А вдруг мне захочется услышать чей-нибудь голос? Но чей? А если это будет вовсе позабытый голос, но именно его я захочу услышать в такую минуту? Приятно ли будет содрогаться всем телом, пока кровь моя не застынет в жилах и рука не повиснет бессильной плетью? Не совершу ли я величайшую глупость? Не лучше ли будет повеситься? Кто-то говорил, сгодится даже радиатор, надо только поджать ноги. Но не лучше ли подождать? Дождаться естественно-противоестественной смерти от вируса? И по-прежнему писать книги и рисовать — и так и сяк и еще вот эдак — до потери рассудка?

75

«Взрослые!» — это моя дурацкая, проклятая книга, за которую я взялся осенью 1987 года, пока не знал или не желал знать того, что меня ожидало; так я назвал уже завершенную книгу, хотя завершить ее, казалось, было невозможно, у меня не хватало духу самому уничтожить ее, и я попросил Жюля о том, в чем когда-то посмел отказать Мюзилю; на страницах толстой, бесконечной, скучной и бесцветной, словно хронологический справочник, книги я описал всю свою жизнь с 18 до 30 лет. Эпиграфом я поставил фразу из неопубликованной записи беседы 1982 года с Орсоном Уэллсом — мы с Эдвиж как-то обедали с ним вместе в ресторане «Люка-Картон». Вот слова Уэллса: «В детстве я смотрел на небо, грозил ему кулаком и говорил: «А я — против». Теперь я смотрю на небо и говорю: «Как красиво!» В пятнадцать лет я хотел, чтобы мне сразу стукнуло двадцать, — миновать бы без забот переходный возраст! Быть подростком — это болезнь. Если я не пишу, не работаю, то снова превращаюсь в подростка, а мог бы и в преступника. Молодость — вот что меня восхищает. Пора, как дети становятся женщинами и мужчинами, но не вся еще жизнь разом опрокидывается. Опасный возраст. Настоящая трагедия — ведь с детством расставаться не хочется. А вместо детства — пугающая пустота. Эту пору называют the bleeding childhood — кровоточащим детством. Сейчас толстая, бесцветная, скучная книга лежит передо мной, но давным-давно, даже до начала работы, я уже чувствовал: она окажется несовершенной, ненастоящей, ибо у меня не хватит духу начать ее с первых попавшихся слов, я гоню их прочь из памяти — они приносят несчастье; я боялся накликать беду, перенеся это предсказание на бумагу. Начиналась книга так: «Надо же было, чтобы несчастье свалилось на нас как снег на голову». И, к ужасу моему, лишь благодаря несчастью она и увидела свет.

76

Утром 1 февраля 1989 года произошло то, чего я, собственно, и желал: клиника имени Клода Бернара окончательно закрылась; у меня даже не стали брать кровь — до того все были заняты переездом. В тумане летали чайки; я внимательно, словно запечатлевая на фотопленку, глядел на сваленный в кучи скарб: старые деревянные весы, тапочки, валявшиеся в ящике вместе с ампулами хлористого калия, стулья, матрацы, прикроватные столики, бачок из реанимационной палаты — на дне его тонким слоем лежал снег, кверху торчали трубки для вливаний. Но вот среди всеобщего разорения появилась машина «скорой помощи», остановилась возле двери отделения, и два санитара вынесли носилки с пациентом. Я свернул в сторону, только бы не столкнуться с ними — боялся узнать пациента, увидеть знакомое лицо. Но в коридоре меня все же догнал этот труп с живыми глазами — он, видно, не мог подождать до завтра и умереть на новом месте, в клинике «Ротшильд», почему-то хотелось ему отдать Богу душу в самый разгар переезда. Я боялся смотреть на него, но он сам поднял на меня глаза. Взгляд живого трупа — нечто незабываемое, уникальное в своем роде. Над грязными подушками красовались плакаты ассоциации Стефана, приглашавшие на встречи и сеансы расслабления, на завтраки и обед. Когда я пришел на прием к доктору Шанди, он позвал коллегу, доктора Гюлькена, — пусть выскажется еще один медик. «Не стану скрывать правды: АЗТ — препарат крайне токсичный, — степенно промолвил доктор Гюлькен. — Он разрушающе действует на костный мозг и, останавливая размножение вируса, одновременно препятствует жизненно важному воспроизводству красных кровяных телец, белых кровяных телец и тромбоцитов, необходимых для свертывания крови». Сейчас АЗТ выпускают серийно, а в 1964 году его изготавливали — из зародышей сельди и лосося — лишь для лабораторий, исследовавших препараты, применяемые против рака, а вскоре перестали выпускать — он был абсолютно неэффективен. «Отныне счет идет не на годы, а на месяцы», — сказал мне доктор Шанди в декабре. «Теперь, если ничего не предпринимать, остается либо с десяток недель, либо несколько месяцев», — сказал доктор Шанди в феврале. И точно назвал отсрочку, которую дает АЗТ: «От года до года трех месяцев». На первое февраля Томасу Бернхарду оставалось жить всего одиннадцать дней. 10 февраля я получил в аптеке клиники «Ротшильд» свой АЗТ и понес домой, спрятав под пальто, потому что перекупщики на улице посматривали на меня грозно, может, собирались напасть и забрать лекарство для своих африканских дружков. Однако на сегодня, 20 марта, когда я уже заканчиваю эту книгу, я не принял еще ни одной капсулы АЗТ. Читая инструкцию по его применению, каждый больной может ознакомиться с перечнем «более или менее серьезных» побочных эффектов: «Тошнота, рвота, потеря аппетита, головные боли, кожная сыпь, боли в желудке, боли в мышцах, зуд в конечностях, бессонница, чувство сильной усталости, недомогание, вялость, диарея, головокружение, потливость, затрудненность дыхания, затрудненность пищеварения, расстройство вкусовых ощущений, боли в груди, кашель, понижение умственной активности, тревожное состояние, частые позывы к мочеиспусканию, депрессии, боли во всем теле, крапивная лихорадка, чесотка, псевдогриппозный синдром». А также нарушение функций половых органов, расстройство сексуальных ощущений, импотенция.

77

28 января мы собрались у Жюля и Берты на праздничный обед по случаю пятидесятилетия Билла; в тот вечер Билл сказал: в Америке, в мире «авантюристов-предпринимателей», нет места неожиданностям, нет места мне, его обреченному другу; по словам Билла, в США пропасть социального неравенства постоянно углубляется, и люди состоятельные вроде него могут сделать так, что налогом не обложат ни их машину, ни яхту, ни квартиру, ни даже систему защиты от бедняков негров. «Вы только посмотрите на этих несчастных!» — восклицают мерзкие компаньоны Билла, когда возвращаются после мерзких вечерних трапез и, останавливаясь на красный свет, наглухо запирают на автоматическую защелку окна машин, чтобы не пришлось бросить цент-другой темнокожему бродяге мойщику ветровых стекол, они все, как один, — негры, спят прямо на улице, в картонных коробках. Как же таким помогать — ведь они похожи на животных! В стране, где так говорят, человеку никогда и никоим образом не представить коллеге, крупному исследователю, своего обреченного друга, не помочь тому с лечением — тогда придется нарушить заведенный системой порядок, уронить себя в глазах крупного исследователя. Для Билла я уже умер. Тот, кто собирается принимать АЗТ, уже мертв, его не вытянуть. Жизнь и без того незавидный удел, а под конец нас ждет еще и агония. Послушать Билла, так лучше идти ей навстречу — если не хочешь, чтобы она наступала сама. Взять за руку еще одного друга, впавшего в кому, и, пожимая его руку, прошептать: «Я рядом», — нет, это для Билла было слишком, и я на его месте, наверное, тоже не выдержал бы. Когда вечером 28 января мы ехали в «ягуаре» ко мне домой, он осчастливил меня двумя сентенциями: «Американцам нужны доказательства, потому что они без конца экспериментируют, а тем временем люди вокруг мрут как мухи» и еще: «Ты бы все равно не вынес старости». Но мне бы хотелось, чтобы Билл прикончил Мокни, выкрал бы у него вакцину, потом, положив ее в блестящий сейф, отправился ко мне на маленьком служебном самолете — том самом, что летает между Уагадугу и Бобо-Диуласо, — и рухнул в Атлантический океан вместе с самолетом и вакциной, которая могла бы меня спасти.

78

Утром 20 марта я закончил свою книгу. Тот день я отметил тем, что проглотил две голубые капсулы, о которых три месяца не хотел слышать. На оболочке капсул изображен мечущий молнии кентавр с раздвоенным хвостом; лекарство переименовали в «ретровир» — по евангельскому стиху: «Изыди, сатана!»[9] Утром 21-го я начал новую книгу, но в тот же день и бросил, по совету Кота. «Ты же так с ума сойдешь, — сказал он. — И перестань принимать лекарство, по-моему, это просто гадость какая-то!» 22-го я чувствовал себя отлично, а 23-го страшно разболелась голова, вскоре меня стало тошнить, появилось отвращение к еде, и особенно к вину — до тех пор оно было для меня главным утешением по вечерам.

79

Запасшись АЗТ, я спрятал его в белый бумажный пакет, а пакет — в дальний угол платяного шкафа; теперь мне оставалось разузнать, с каких доз начинать прием. Доктор Гюлькен направил меня к доктору Отто — одному из своих римских коллег по клинике имени Спалланцани, там я должен сдавать анализ крови раз в две недели и пополнять запасы лекарства. Доктор Шанди утверждал, что надо начинать с двенадцати капсул в день, но доктор Отто считал, что достаточно и шести. «После приема 12 миллиграммов АЗТ у вас тут же пойдет анемия: то есть все впустую, придется делать переливание», — объяснял он. «Используя препарат, нужно добиваться максимального эффекта», — возражал доктор Шанди. Из-за этих споров я не торопился с лечением; нашлась и еще одна отговорка: нужно закончить книгу. Я позвонил Биллу в Майами — его не было, просьбу перезвонить я записал на автоответчик. Тем же вечером мы и поговорили. Я сделал вид, будто хочу проконсультироваться по части дозировки; на самом деле я, конечно же, в душе молил его: спаси меня, сделай что-нибудь, только бы я продержался еще девять месяцев до вакцины. Но Билл прикинулся, будто ничего не понял, и начал подробно обсуждать со мной дозировку: «Я не знаток по части АЗТ, но, по-моему, доктор Шанди слегка перегибает палку; на твоем месте я бы скорее послушался итальянца». В клинике имени Спалланцани мне выдали листок с перечнем контрольных анализов крови за несколько месяцев, но я все не начинал принимать АЗТ. Я снова пошел к доктору Отто и сознался, что у меня не хватает духу очертя голову броситься в пучину. «Вы можете начать прием лекарства сейчас или позже, можете завтра бросить, а послезавтра опять начать — это совершенно не важно, ведь ничего еще толком неизвестно: ни когда принимать, ни какими дозами, — ответил он. — И не верьте тому, кто скажет обратное. Ваш французский врач назначил двенадцать капсул в день, а я — шесть. Ну что ж, вот вам золотая середина: пусть будет восемь». Впоследствии доктор Шанди сказал мне, что такие решения «опасны».

80

В семь утра я повстречал на площади Сан-Сильвестро знакомую продавщицу газет. Увидев меня в столь ранний час, она удивилась. Потом крикнула в знак приветствия: «Хорошей вам работы!» Я шел в очередной раз сдавать кровь, и ее пожелание оказалось по-своему уместным. Моя учетная карта в клинике была пока не вполне оформлена: недоставало многих справок, надо было их выклянчивать у французских и итальянских властей. Доктор Отто велел мне все равно явиться к восьми часам и обещал предупредить медсестру, но забыл, и мне пришлось дожидаться ее. Я коротал время то на залитых солнцем ступенях отделения, то на втором этаже, на одной из двух скамеек, в виде восьмерки: здесь образовалось нечто вроде зала ожидания. Какая-то девица в черном, в черной шляпке, прижимала к щеке черный шарф, вздыхала, громко причитала при появлении врача. Когда у дверей кабинета показывается врач — то входит, то выходит, — очередь превращается в стайку встревоженных воробьев. Пожилой гомосексуалист, весь сморщенный, листает музыковедческий словарь — ищет статью о Прокофьеве. Угрюмый молодой наркоман — под глазами синие круги — стоит у лестницы, бросив на перила подбитую овчинкой куртку, с интересом поглядывает на ножки проходящих мимо медсестер. Большинство пациентов — постаревшие до срока наркоманы, им около тридцати, но на вид все пятьдесят; они с трудом, задыхаясь, поднимаются на второй этаж, у них дряблая, синеватая кожа, но взгляд — ясный, искрящийся смехом. В их кругу царит какой-то необъяснимый дух братства, они уже знают друг друга и встречаются здесь, дважды в месяц приходят сдавать кровь и взять свою дозу АЗТ; они не унывают, шутят с медсестрами. Девушка в черном, получив консультацию, торжественно выплывает из кабинета: шарф болтается на шее, щека открыта, ей больше нет нужды ломать комедию — она и так уже нас всех провела. Вот выкликнули молодого наркомана, прямо по имени — Раньери. А вот и за мной наконец-то пришла медсестра и повела меня в пустую палату, села рядом на кушетку, прилаживая на моей руке резиновый жгут. Кровь капля за каплей наполняет пробирку, а медсестра расспрашивает: «Ну и что же ты пишешь? Романы ужасов?» — «Нет, я пишу о любви». Она хохочет: «Врешь ты все, молод еще о любви писать». Я сам несу пробирку в лабораторию. Идя по аллее к выходу из клиники, я вижу свою медсестру в стареньком автомобильчике — она улыбается мне и нажимает на клаксон. Чуть дальше, шагая в сторону автобусной остановки, замечаю Раньери, иду за ним следом. Куртку он перекинул через плечо, рукав рубашки засучен; он срывает повязку и бросает в урну. В этом жесте столько энергии, я не хочу обгонять его, жду, пока он не исчезнет из виду.

81

Всякий раз, когда я шел в клинику имени Спалланцани, — а я посещал ее чаще чем следует и обычно торопился, словно на важное деловое свидание, — я отправлялся в путь ранним утром, когда воздух еще свеж, прохладен, садился на площади Венеции на 313 автобус и ехал по мосту через Тибр до улицы Портуэнсе, мне хотелось исподтишка понаблюдать за больничной жизнью: ведь и я вносил в нее свою лепту — пробирку с кровью; наслаждаясь душевным покоем, я бродил среди величайшего запустения, бродил по безлюдным отделениям, заваленным разным хламом, как и в клинике имени Клода Бернара, правда, обставлены они обе были с некоторым подобием комфорта — для полуденного отдыха: на окнах розовые и красновато-коричневые шторы, пальмы в кадках; на пути к клинике «Дей хоспитэл» я миновал, как всегда, лабораторию имени Флеминга. И всякий раз мимо меня скользил пустой похоронный автомобиль, приезжавший за очередным трупом. Я был рад вновь увидеть сотрудников клиники. Работала там толстуха монахиня в белом чистом облачении — лицо у нее бульдожье, в красных пятнах, губы растянуты в безмятежной улыбке; на монахине белые туфли, у нее плавная поступь, а в руках у нее всегда или рецепт, или новое свидетельство о смерти, или деревянный ящичек с наполненными кровью пробирками, болтающимися в гнездах. И старая лаборантка, похожая на сводницу, напудренная и нарумяненная, с виду вроде бы беззаботная, но ворчунья каких мало, зато добродушная, волосы у нее светлые, совсем жиденькие, туго завиты на бигуди; она всерьез переживает, что ее «дети» заболели все сразу. И смуглая медсестра с волнистыми темными волосами; по натуре не злая, но неумолимо требующая соблюдать распорядок, мастерица по уколам. И санитар — этакий детина, косая сажень в плечах: ворот халата расстегнут и видна волосатая грудь, на лапищи натянуты резиновые перчатки: когда он усаживает или укладывает больного, лицо его не выражает ни малейшего отвращения, ни малейшей жалости — он раз и навсегда отгородился от болезни. И бойкий, сочувствующий беднягам неаполитанец — у него всегда наготове доброе слово по-французски. Доктор Отто повесил у себя над компьютером изречение святого Франциска Ассизского: «Помоги мне превозмочь то, чего мне не понять. Помоги мне изменить то, чего мне не превозмочь». Больные приходят сюда с родственниками: дочь — с отцом, сын — с матерью, и не важно, сколько пациентам лет — восемнадцать или тридцать пять. Они почти не разговаривают, сидят рядом на скамье и терпеливо ждут; несчастье сближает их, внезапно пробуждает в них бесконечную нежность, они берутся за руки, сын доверительно кладет голову на плечо матери. А вот живой труп сопровождать некому, все его бытие — переезды из больницы домой и обратно, с неподъемным чемоданом. К живому трупу приставили старую-престарую монахиню, одетую во все черное, тихую и благодушную, с неизменной улыбкой. Подбородок у старухи торчит кверху, она с шумом втягивает воздух беззубым ртом и, разглядывая комиксы, пожевывает губами. Сиделка и живой труп принадлежат к абсолютно разным мирам, но они понимают и даже, можно сказать, любят друг друга. Когда живой труп — плешивый, с клочьями волос, похожими на приклеенные к пластмассовому черепу серые комки ваты, — возвращается из столовой, где жена или сестра какого-нибудь другого живого трупа подает ему порцию пюре в плошке-лодочке и пол-апельсина, он дает монахине половину от своей половины, и старуха совсем не прочь положить в рот что-нибудь кисленькое и прохладное.

82

В пятницу 21 апреля мы с Биллом обедаем вдвоем в парижском ресторане «Водевиль». Билл изрекает: «Я думал, у тебя глаза пожелтеют — ан нет, ничего подобного; я бы даже сказал, и с кожей все в порядке, ты совсем неплохо переносишь лекарство…» Затем добавляет: «Похоже, СПИД обернется геноцидом для американского народа. В Америке его жертвы — люди вполне определенных кругов: наркоманы, гомосексуалисты, заключенные, но только дай СПИДу время, и он тихой сапой проникнет во все слои. Исследователи просто понятия не имеют, что это за болезнь. Корпят там над микробами, создают всякие схемы да теории. Они — солидные отцы семейств, с больными практически не сталкиваются и даже представить себе не могут, какой страх, какие страдания те испытывают; ученые не чувствуют, как стремительно летит для несчастных время. А они то составляют отчеты по конференции, причем делают это небрежно, второпях, то годами добиваются разрешений на эксперимент, а тем временем у них под боком мрут люди, которых можно было бы спасти… Я снова и снова вспоминаю Улафа — конечно, бросив меня, он поступил по-свински: ведь мы почти шесть лет прожили вместе, — но я все равно перед ним в неоплатном долгу. Не будь его, я по-прежнему предавался бы разгульной жизни и уж тогда непременно подцепил бы эту заразу — вот бы я нынче проливал слезы!» В тот же вечер Билл сообщил: они с Мокни решили привить себе инактивированный вирус и доказать скептикам, что бояться нечего.

83

Я видел Раньери, того самого наркомана из клиники имени Спалланцани: он приставал к немецким туристкам на площади Испании. Наши взгляды встретились, он тоже меня узнал, но я-то знаю его имя, а он мое — нет. Теперь я частенько вижу его, обычно по вечерам, когда мы с Давидом идем по виа Фраттина куда-нибудь поужинать. Раньери не один, с ним два приятеля. Стоит нам заметить друг друга, у обоих словно перехватывает дух, скрывать истину уже невозможно, мы — вливающийся в людской поток живой яд, несмываемый знак проступает на наших лицах. Кто же первым начнет шантажировать другого, чтобы получить выкуп — либо тело недруга, либо деньги, на которые можно купить наркотик? Совсем недавно я шел по опустевшей из-за летнего зноя улице и на углу столкнулся с Раньери; на нас обоих были темные очки, потому-то мы не сдрейфили, не свернули в сторону, не замедлили шаг — ни один не хотел уступать другому путь. Еще миг — и мы идем дальше бок о бок, один подобен тени другого, идем шаг в шаг, вперед, и разойтись теперь мы можем, только сделав резкий поворот или бросившись бежать. Я сказал себе: сама судьба толкает меня навстречу этому парню, значит, не нужно его избегать. Не сбавляя ходу, я повернулся к Раньери и хотел было с ним заговорить. Лицо у него вдруг покрылось испариной, за темными очками я увидел остановившиеся, стеклянные зрачки. Но навстречу моему голосу Раньери выставил указательный палец, точно копье или щит, и, едва заметно погрозив, вдруг ткнул мне палец прямо в лицо, как бы говоря: «Нет!» Если бы он ударил меня кулаком в лицо или плюнул прямо в глаза, это было бы менее жестоко. И я подумал: несмотря ни на что, судьба всегда хранит меня.

84

Билл приехал в Париж в мае и оттуда позвонил мне в Рим. Я с места в карьер заявил, что зол на него, но предпочитаю немедля в том признаться и, избавившись от злобы, возобновить былую дружбу. Прежде всего я упрекнул Билла в бесцеремонности многих его высказываний, например: «А кожа у тебя не так уж сильно пожелтела» или: «Как хорошо, что у меня был Улаф, не то я проливал бы горькие слезы». К тому же — и это гораздо важнее — ни одного из своих обещаний он не выполнил, уже полтора года водит меня за нос. Я напомнил Биллу: с ножом к горлу я к нему не приставал и в силу обстоятельств ничего сверхъестественного не просил, однако он обещал при составлении протокола поставить французским властям условие — включить его друзей в группу испытуемых, а если возникнут хоть малейшие препятствия, божился, что перебросит нас в США и там Мокни введет нам вакцину. Билл ничего не сделал, он оставил меня один на один с болезнью, и мне, вероятно, суждено пройти все круги ада. Мы проговорили с час, и откровенный разговор нас обоих просто умиротворил. Билл отвечал: он чувствует свою вину, понимает справедливость моих упреков, да, он плохо рассчитал сроки. Однако на следующий день вновь звонит мне — из автомобиля по пути в Фонтенбло — и возвращается к той же теме, только на сей раз обвиняет меня: «Я не понимаю, как ты можешь быть недоволен тем, что благодаря Улафу я не заразился?» Я ответил: «Этого я тебе не говорил, а ты, мой друг, сказал мне примерно следующее: ты вот в беде, а я, слава Богу, нет… но я упрекаю тебя в более серьезных вещах…» Билл поспешно прервал разговор: «Я тебе завтра перезвоню, а то у меня прямо мороз по коже — вдруг нас кто-нибудь услышит…» Я удивился: «А кто, по-твоему, нас слушает? Да и на это, в общем, можно наплевать». Я подумал: Билл, должно быть, в машине не один — может, подключил к телефону наушники своего спутника. Больше Билл мне не звонил — ни на следующий день, ни потом — до самой осени.

85

Однажды утром я пришел в клинику имени Спалланцани сдавать кровь, назвал свое имя — и тут произошла непонятная заминка: медсестра отвернулась от меня, что-то пряча. Оказалось — приготовленные для меня десять пробирок с этикетками, где значились мои имя и фамилия. Пробирки, к моему удивлению, были уже наполнены и стояли в деревянном ящичке, готовые к отправке в лабораторию. Пришлось вместе с медсестрой искать, с кем меня перепутали. Перебрав множество пустых пробирок, мы установили истину — вместо Эрве Гибера анализ взяли у некой Маргериты. Ее этикетками мы закрыли мои на полных пробирках, и медсестра сделала мне новые этикетки для пробирок, помеченных именем Маргериты. Можно себе представить, какие бы возникли недоразумения из-за этой путаницы! Ящик столика, на который пациенты клали руку и сжимали кулак, никогда не закрывали: там лежали серо-зеленая от пыли марлевая подушечка, старый резиновый жгут и шприц с гибкой пластиковой трубкой, через которую под действием вакуумной пневмосистемы выкачивали кровь для анализа. «Приборы» неизменно были наготове, и я не мог удержаться от невеселой мысли: наверняка их меняли раз в сто лет, они послужили не одному больному — вот и я встал, уже пошел к двери, а медсестра что-то не спешила выбрасывать ни подушечку, ни жгут, ни шприц.

86

В одно из посещений клиники имени Спалланцани мне пришлось буквально требовать, чтобы у меня взяли кровь, — понимаете ли, я опоздал на десять минут, — раньше я о таком строгом распорядке не слыхал. Я спорил с медсестрами добрую четверть часа, однако пришлось фактически все проделать самому: среди неиспользованных пробирок я нашел помеченные моей фамилией, перетянул жгутом руку и, подойдя к медсестре, держал, пока та не взялась за шприц. В этот миг я случайно увидел себя в зеркале и сам себе показался необыкновенно красивым — а ведь уже сколько месяцев я просто был похож на скелет. Вдруг меня осенило: надо привыкнуть к отражающемуся в зеркале худому лицу — это уже лицо моего трупа; надо полюбить его, не важно, будет это верхом нарциссизма или его закатом.

87

Я все еще не приобрел то лекарство, чтобы покончить с собой, всякий раз затея моя проваливалась: заходил я в аптеку, протягивал свой фальшивый рецепт — мне якобы продиктовал его по телефону врач двоюродной бабушки, с которой я приехал в Италию, и тут у нее случился приступ тахикардии; парижский номер телефона выглядел вполне правдоподобно (вообще-то номер был мой и, естественно, не отвечал), исправления в названии лекарства и дозировке — тоже, добросовестные провизоры, порывшись в справочниках, звонили на центральный склад или пристально всматривались в экран компьютера, но все мои попытки купить лекарство кончались неудачей — его перестали выпускать, и я снова и снова удрученно твердил: видно, не судьба. Но в один прекрасный день я зашел в аптеку с намерением купить только зубную пасту «Флуокарил» и мыло, как вдруг неожиданно для самого себя добавил: «Дигиталин в каплях». Женщина-фармацевт сразу ответила — лекарство больше не производят, а затем спросила, для кого и для чего оно мне понадобилось. «Для себя, сердце немного пошаливает», — ответил я безразличным тоном (в сущности, я уже отказался от бредовой затеи и в глубине души даже желал, чтобы ничего не вышло). Фармацевт, подобно всем своим коллегам, просмотрела справочник, обратилась к компьютеру — и назвала мне два аналога, тоже в каплях. Я не спешил покупать заменители, и согласие подождать сыграло в мою пользу: когда человек жаждет что-нибудь заполучить, он нетерпелив — я же вел себя спокойно. Фармацевт попросила меня зайти на следующий день — может, удастся все же отыскать сам дигиталин. Я на всякий случай заглянул в аптеку, как договорились: не успел я переступить порог, как она тут же заметила и узнала меня, хотя в зале, загораживая проход, толпились клиенты, ожидая, когда их обслужат, а на мне вдобавок были темные очки. «Нашелся для вас дигиталин!» — победно возвестила она через весь зал. Никогда еще не доводилось мне встречать продавца, который так ликовал бы, предлагая свой товар. Она завернула пузырек в крафт-бумагу; моя смерть стоила меньше десяти франков. Женщина радостно и торжественно попрощалась со мной, словно сотрудница туристического бюро, пригласившая меня отправиться в кругосветное путешествие и только что вручившая мне билеты с пожеланием попутного ветра.

88

Четверг, 14 сентября: отправляюсь ужинать к Робину, мне не терпится познакомиться с Эдуардо — Билл прибрал к рукам молодого испанца, как только обнаружилось, что тот инфицирован. Эдуардо утром приехал из Мадрида, а на следующий день должен вылететь в США, к Биллу. Робин усадил меня рядом с испанцем, и я искоса, украдкой разглядываю его: хрупкий юноша, похожий на робкого олененка, легко заливается румянцем, одет не слишком элегантно, зато движения его полны томного изящества. Он молчит. Вообще его привлекает карьера писателя. В глазах Эдуардо теплится такой же страх, что и у меня, вот уже два года. Не успели мы приступить к ужину, как зазвонил телефон — Билл, наш властитель, словно наблюдал за нами издалека! Робин вышел из-за стола — на лестнице можно поговорить спокойно. Вернувшись, он объявил, что Билл зовет меня. С мая, с того памятного разговора, Билл мне не звонил. Я подумал, не попросить ли передать ему, что у меня совершенно пропал голос, но подобный поступок показался бы приятелям чересчур театральным. Робин вручил мне переносной телефон: «Иди на лестницу, там тебе будет удобнее говорить». Сквозь шум и гудение я слышу далекий, трескучий голос Билла: «Ну что, ты все еще злишься на меня?» Сказано настолько надменно, что я делаю вид, будто не расслышал, и говорю о другом: «Ты в Майами? или в Монреале?» — «Нет, я в Нью-Йорке, на углу 42-й и 121-й, на семьдесят шестом этаже. Но ты не ответил — по-прежнему злишься, что ли?» Я снова пропускаю его вопрос мимо ушей: «Вы выиграли дело или проиграли?» (В газетах сообщалось о беспощадной борьбе между фирмой «Дюмонтель», в которой работает Билл, и английской фирмой «Миллэнд» — обе стремились выкупить одно канадское фармацевтическое предприятие, чтобы производить в огромном объеме сыворотку Мокни.) «Первый тур проигран, — отвечал Билл, — но последнее слово за нами. Я тебе завтра перезвоню, а сейчас дай мне, пожалуйста, Эдуардо». Вернувшись к сотрапезникам с переносным телефоном в руках, я подумал, не сострить ли: «Просят ближайшего вирусоносителя». У меня в тот вечер появились кое-какие подозрения, но настолько невероятные, что просто голова шла кругом.

89

20 сентября ужинаю с Робином в ресторане «Китайский клуб»; Робин настроен очень сердечно, слушает на редкость внимательно, и мне впервые удается более или менее ясно изложить свои мысли насчет Билла: ведь Жюль до сих пор отказывался меня выслушивать — не стоит, мол, заглушать боль и тревогу типичными писательскими разглагольствованиями. Обрисовывая Робину свои предположения, я заметил: мне, например, СПИД дал возможность целиком раскрыть себя в творчестве, выразить несказанное, а вот Биллу СПИД дал вожделенный ключ к великой тайне. Благодаря этому он стал хозяином положения в нашей маленькой компании друзей и теперь вертит нами как хочет — мы превратились в подопытных кроликов. Доктору Шанди он отвел роль посредника между миром бизнеса и миром больных. Доктор лишь исполняет задуманное Биллом, он — хранитель сверхсекретных данных, которые никому не имеет права сообщать. Полтора года я, так сказать, спасая шкуру, вынужден был раскрывать Биллу всю свою подноготную, по первому требованию сообщать постоянно уменьшавшийся показатель клеток Т4, а это похуже, чем всякий раз предъявлять, что у тебя в штанах. С помощью приманки — вакцины Мокни — Биллу полтора года удавалось держать меня в стойке. Когда я открыто сказал ему об этом и попытался сбросить иго, Билл понял, что изобличен и теперь лишится главенства в нашей компании, — а ведь он так умело плел нити отношений в маленьком клане — между тобой и мной, твоим братом, Густавом, доктором Шанди, ибо доверял одним тщательно скрываемое от других и наоборот. Я думаю, особенно пристальное внимание он уделял тебе, пользуясь твоей тревогой за судьбу брата, и мне, как оказавшемуся под прямой угрозой; мы же с тобой люди творческие, а воплощенное творчество таит в себе погибель всякому бессилию. С другой стороны, подверженность смертельному заболеванию — верх человеческого бессилия. Сильные своей творческой потенцией люди, доведенные до бессилия, — вот таких фантастических существ мог бы создавать Билл и властвовать над ними, обещая спасение. Билла мои упреки испугали: расскажи я о них друзьям — и его затея рухнет. Однако он успел обратить эти доводы против меня самого, разболтав все доктору Шанди, тебе и Густаву, объявил мои упреки несправедливыми и отвел внимание от главного обвинения, критикуя мелочные претензии, — те и вправду могли показаться пустячными придирками. Потому-то мне и почудилось, что Билл был не один, когда звонил мне из автомобиля и, ужаснувшись, прервал разговор: «Страшно подумать, вдруг нас кто-нибудь услышит»; для полной перемены ролей — превращения из обвиняемого в обвинителя — ему нужны были свидетели. Под удобным предлогом Билл позже бросил бы меня на произвол судьбы, ничего не объясняя общим друзьям («Эрве просто спятил, помочь ему уже невозможно»), а затем подцепил бы новичка, заменил меня им — и все опять пошло бы как по маслу. Ближайшая к силкам дичь — Эдуардо, молодой испанец; благодаря ему игра продлится еще немного, а он — такое уж совпадение — идеален в этом амплуа. Возможно, я не совсем точно воспроизвожу свой монолог, но в конце его Робин промолвил: «До самой смерти не забуду ни единого слова из того, что ты сказал сегодня вечером».

90



Поделиться книгой:

На главную
Назад