Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное. Проблемы социологии - Георг Зиммель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Этому должно содействовать еще одно явление, которое особенно ясно можно наблюдать в поведении собравшейся толпы: впечатление или импульс усиливаются от того, что они одновременно захватывают большое число отдельных людей. То же самое впечатление, которое оставило бы нас довольно холодными, если бы коснулось нас одних, может вызвать очень сильную реакцию, когда мы находимся в более многочисленной толпе, хотя и каждый отдельный член ее попадает в совершенно ту же ловушку; как часто мы откликаемся в театре или в собраниях смехом на такие шутки, на которые в комнате бы реагировали, только пожимая плечами; какой-нибудь импульс, которому вряд ли последовал бы каждый в отдельности, приводит его, как только он находится в большой толпе, к совершению совместно с другими поступков, связанных с порывом сильнейшего энтузиазма и заслуживающих похвалы или порицания. Если толпа в выражении своих чувств увлекает за собой отдельного человека, то это совсем не значит, что последний сам по себе совершенно пассивен и что только другие, иначе настроенные, побуждают его поступать так, как он поступает; так может казаться ему с его субъективной точки зрения; но ведь фактически толпа состоит сплошь из отдельных людей, с которыми происходит то же самое. Здесь имеет место самое чистое взаимодействие; каждый отдельный человек способствует общему настроению, воздействие которого на человека, конечно, количественно столь велико, что собственный вклад индивида кажется ему исчезающе малым. Хотя и нельзя установить закон постоянной функциональной связи между определенным возбуждением и количеством единовременно захваченных им людей, однако все-таки, в общем, несомненно, что первое повышается одновременно с последним. Отсюда – часто совершенно невероятное воздействие мимолетных возбуждений, сообщаемых массе, и лавинообразное усиление самых слабых импульсов любви и ненависти. То же относится уже к животным, живущим стадами и стаями: самый тихий удар крыла, самый маленький прыжок одного из них часто вызывает панический ужас, охватывающий всю стаю. Один из самых своеобразных и наглядных случаев усиления чувства вследствие совместного пребывания в обществе демонстрируют квакеры. Хотя интимность и субъективизм их религиозного принципа противоречат, собственно говоря, всякому совместному богослужению, тем не менее оно имеет место и притом нередко так, что они молча в течение целых часов сидят вместе; и вот, они обосновывают эту совместность тем, что она может помочь нам приблизиться к духу Божию; но так как это сводится для них только к вдохновению и нервной экзальтации, то ясно, что и одно только молчаливое совместное пребывание должно этому благоприятствовать. Один английский квакер конца XVII в. описывает явления экстаза, происходящие с одним из членов собрания, и продолжает так: «В силу того, что все члены общины связаны в одно тело, такое состояние одного из них очень часто сообщается всем, и в результате этим вызывается захватывающее плодотворное явление, которое, действуя с неотразимой силой, привлекло уже многих в общину». Можно прямо говорить о нервозности больших масс; им часто свойственны такая чувствительность, такая страсть и эксцентричность, которые нельзя было бы констатировать ни у одного из их членов или, по крайней мере, у очень немногих, взятых по отдельности.

Все эти явления указывают на ту психологическую ступень, на которой душевная жизнь еще преимущественно определяется ассоциацией. Более высокое духовное развитие разрывает ассоциативные связи, которые соединяют между собой элементы душевной жизни столь механически, что возбуждение одной какой-нибудь точки влечет за собой нередко самые обширные потрясения, происходящие с такой силой и в таких областях, которые по существу не имеют никакого отношения к этому исходному пункту; возрастающая дифференциация придает отдельным элементам сознания такую самостоятельность, что они все больше начинают вступать только в логически оправданные сопряжения и освобождаются от тех родственных связей, которые берут начало в расплывчатой неясности и отсутствии строгой ограниченности в примитивных представлениях. Но до тех пор пока господствуют последние, можно наблюдать перевес чувств над функциями рассудка. Ибо как бы ни было истинно или ложно учение, согласно которому чувства суть только неясные мысли, однако, во всяком случае, расплывчатость, неясность и спутанность содержания представлений вызывают сравнительно оживленное возбуждение способности чувства. Итак, чем ниже интеллектуальный уровень, чем менее надежно ограничены содержания представлений (а именно за счет ограничений они сопрягались друг с другом), тем более возбудимы чувства и тем труднее именно проявления воли могут быть вызваны такими рядами представлений, которые являются четко ограниченными и логически расчлененными; тем легче это может быть достигнуто, напротив, посредством того общего душевного возбуждения, которое создается передачей сообщенного толчка и является настолько же причиной, насколько и следствием колебаний чувства. Итак, в то время как восприятие некоторой идеи или импульсов большой толпой лишает их той строгой определенности, которая свойственна понятиям, – хотя бы уже потому, что на их усвоение каждым отдельным человеком влияет усвоение его товарищей, – однако тем самым уже дана психологическая основа для того, чтобы сообщить толпе настроение и направление{19} путем обращения к ее чувствам; там, где неясность понятий оставляет много простора для жизни чувства, там и чувство в процессе взаимодействия будет оказывать больше влияния на другие и более высокие функции, а решения, в других случаях являющиеся результатом внятно расчлененного телеологического процесса в сознании, будут складываться из тех гораздо более неясных размышлений и импульсов, которые следуют за возбуждением чувств. Существенной является и та неспособность к противодействию, которая составляет следствие такой душевной организации и помогает объяснению того увлечения общим потоком, которое мы охарактеризовали выше; чем более примитивно и недифференцировано состояние сознания, тем труднее тотчас же найти необходимый противовес для возникающего импульса. Ограниченный духовный уровень может вместить только одну-единственную группу представлений, которая и продолжает существовать беспрепятственно благодаря тому, что границы его элементов расплывчаты. Этим же объясняются и быстрые перемены в настроениях и решениях народной толпы, в которых для старого содержания остается в данный момент столь же мало места, насколько его было прежде мало для нового; понятно, что быстрота и резкость в последовательной смене представлений и решений коррелирует с недостатком таковых в единовременном сосуществовании.

Другие психологические основания того, что я назвал коллективной нервозностью, относятся, пожалуй, главным образом к обширной области явлений «симпатии». Начнем с того, что при тесном соседстве множества людей возникает большое количество смутных ощущений симпатического и антипатического характера, что много различных возбуждений, стремлений и ассоциаций сплетаются с теми разнообразными впечатлениями, которые мы испытываем, присутствуя, например, в народном собрании, в аудитории и т. д.; и если даже ни одно из этих впечатлений не сознается нами ясно, то все они именно в совокупности действуют возбуждающе и производят внутреннее нервное движение, страстно хватающееся за всякое предоставляющееся ему содержание, и усиливают его, намного превышая ту меру, в пределах которой оно оставалось бы, не будь этого субъективного состояния возбуждения. Это позволяет нам в общих чертах понять то усиление нервной жизни, которое приносит с собой обобществление{20}, а также, что первое должно быть тем больше, чем разнообразнее исходящие от второго впечатления и возбуждения, иными словами, чем шире и дифференцированнее наш культурный круг. Между тем другая форма симпатии является здесь еще более важной. Мы невольно подражаем тем движениям, которые видим вокруг себя; подобно тому как, слушая какую-нибудь музыкальную пьесу, мы нередко сопровождаем ее вполне бессознательно или полусознательно пением или, увидав какое-нибудь оживленное действие, часто сопровождаем его очень своеобразным движением своего тела, точно так же мы повторяем чисто физически те движения, изменения в чертах лица и т. д., в которых обнаруживаются душевные движения окружающих нас людей.

Однако посредством ассоциации, образовавшейся и в нас чувством и его выражением и действующей также и в обратном направлении, это чисто внешнее воспроизведение вызывает, по крайней мере отчасти, соответствующее ему внутреннее событие. Все высшее актерское искусство основано на этом психологическом процессе. Воспроизводя сначала лишь внешним образом то положение и те движения, которые нужно изобразить, актер наконец сживается с их внутренним бытием и, выходя за пределы внешнего подражания, проникается им вполне, так что играет, исходя исключительно из психологических свойств данного лица. Давно уже установлено и то, что чисто механическое подражание жестам разгневанного человека вызывает в самой душе отзвуки гневного аффекта. Следовательно, известное возбуждение, находящееся в пределах нашего кругозора, вовлекает нас более или менее в свою сферу, и орудием его являются звенья чувственного выражения аффекта и симпатически-рефлекторного подражания ему. Это явление будет, конечно, тем более постоянным, чем чаще один и тот же аффект выражается вокруг нас. И если это имеет место даже тогда, когда мы вступаем в толпу беспристрастно, то в тех случаях, когда наше собственное настроение совпадает с настроением толпы, оно более всего усиливается, доходя до описанного нами взаимного увлечения, до подавления всех рассудочных и индивидуальных моментов тем чувством, которое обще нам с этим числом людей; взаимодействие индивидов между собою стремится к тому, чтобы довести всякое чувство, какой бы силой оно ни обладало, до степени еще более высокой{21}.

Но тем самым мы, кажется, противоречим результату предшествующих рассуждении, согласно которым объединение толпы на одинаковом уровне предполагает, что последний относительно низок, а индивиды понижают свой уровень. Но хотя индивидуальное и находится, по сравнению с социальным уровнем, на некоторой относительной высоте, последний все-таки должен всегда иметь некую абсолютную высоту, которая как раз и достигается взаимным усилением ощущений и энергий. Кроме того, только вполне сформировавшийся индивид должен опуститься, чтобы достигнуть общественного уровня; до тех пор и постольку, поскольку его наклонности находятся еще в потенциальном состоянии, ему еще нужно подняться до него{22}. Также и подражание, устанавливающее одинаковый уровень, представляет собою одну из низших функций, хотя эта функция в социальном отношении имеет огромное значение, совсем еще не оцененное по достоинству. В этом аспекте я укажу только, что подражание есть одно из главных средств для взаимопонимания; благодаря указанной выше ассоциации между внешним действием и лежащим в его основании процессом сознания подражание чужому действию нередко дает нам впервые ключ к его внутреннему пониманию, поскольку чувства, которые прежде вызывали это действие и у нас, впервые воспроизводятся путем такой психологической поддержки. В основании народного выражения, гласящего, что для того, чтобы понять образ действия другого, нужно сначала побыть в его шкуре, лежит глубокая психологическая правда, и подражание другому дает нам возможность побыть в его шкуре, по крайней мере, настолько, насколько оно означает частичное тождество с ним; что же касается того, насколько взаимопонимание уничтожает границы между людьми и как много оно дает для создания общего духовного достояния, то это не нуждается в разъяснении. Нет также никакого сомнения в том, что в огромном большинстве случаев мы обречены в нашей деятельности на подражание уже заранее найденным формам; это только не осознается нами, потому что не это интересует и нас, и других, а то, что в нас есть своеобразного и оригинального. Настолько же достоверно и то, что дух, движения которого скованы формами подражания, стоит на низкой ступени, ибо при повсеместной тенденции к подражанию норму поведения образует то, что всего чаще встречается, что всего чаще требует подражания и что, следовательно, будет заполнено самым тривиальным содержанием. Если, таким образом, этот вид духовной жизни и должен по самому понятию своему, значительно преобладать, то все возрастающее стремление к дифференциации создало тем не менее такую форму, которая соединяет в себе все выгоды подражания и социального примыкания и в то же время всю привлекательность изменчивой дифференциации – моду{23}. В подражании моде во всех областях индивид является социальным существом κατ' εξοχήν[18]. Он избавлен от муки выбора{24}, ответственности за него перед другими; практическое удобство соединяется с уверенностью во всеобщем одобрении. Но так как по содержанию своему мода находится в состоянии постоянного изменения, то она удовлетворяет тем самым потребности в разнообразии и представляет дифференциацию в порядке последовательности; отличие сегодняшней моды от вчерашней и позавчерашней, сосредоточение направленного на нее сознания в одном пункте, который нередко отличается самым резким образом от предыдущего и последующего, изменения и переходы в ней, которые напоминают об отношениях, разногласиях и компромиссах между индивидуальностями, – все это заменяет для многих привлекательность индивидуально дифференцированного поведения и скрывает от их глаз тот низкий уровень, с которым они себя связывают.

Этим способом организации массы, поскольку последняя выступает как единство, легко объясняется одно явление, породившее самые рискованные социологические идеи. Действия общества отличаются, в противоположность действиям индивида, неколебимой постоянной надежностью и целесообразностью. Противоречивые ощущения, побуждения и мысли влекут индивида в разные стороны, и каждое мгновение духу его предоставляется множество возможностей действия, среди которых он не всегда с объективной правильностью или хотя бы с субъективной уверенностью умеет выбрать одну; напротив, социальная группа всегда отдает себе ясный отчет в том, кого она считает своим другом и кого – врагом, и притом не столько в теоретическом отношении, сколько когда речь заходит о действовании. Между волением и действием, устремлением и достижением, средствами и целями общности разрыв меньше, чем между теми же моментами в области индивидуального. Это пытались объяснить тем, что движения массы в противоположность свободному индивиду определены естественными законами и следуют исключительно влечению ее интересов, ввиду чего здесь выбор и колебания возможны не более чем выбор и колебания масс материи ввиду действия силы тяготения. Целый ряд фундаментальных теоретико-познавательных неясностей скрывается за таким способом объяснения. Если даже мы согласимся, что действия массы как таковые в сравнении с действиями отдельных лиц особенно подчинены законам природы, то все-таки останется чудом то обстоятельство, что закон природы и целесообразность здесь всегда совпадают. Природа знает целесообразность только в той форме, что она механически порождает большое число продуктов, из которых потом случайно один может лучше других приспособиться к обстоятельствам и тем самым обнаруживает свою целесообразность. Но в природе нет такой области, в которой всякое порождение удовлетворяло бы с самого начала и безусловно известным телеологическим требованиям. Старое утверждение, согласно которому природа выбирает всегда кратчайший путь к своим целям, мы не можем уже признать ни в коем случае; так как природа вообще не имеет никаких целей, то и пути ее относительно этих целей не могут быть охарактеризованы как долгие или краткие; поэтому неправильным будет и перенос этого принципа на отношение между социальными целями и средствами. Но и в рамках такого подхода невозможно серьезно утверждать, что выбор и заблуждения отдельных людей представляют собой исключение из всеобщей естественной каузальности; а если бы это и было так, и действование массы в противоположность индивиду было бы строго определено природой, то все-таки оставалось бы решить два вопроса: во-первых, не могут ли и в пределах чистой естественной каузальности иметь место выбор и колебание, а во-вторых, благодаря какой предустановленной гармонии именно в социальных стремлениях результат всегда совпадает с намерением. Хотя оба момента – воление и действование – определены законами природы, и даже именно потому, что это так, все-таки оставалось бы чудом, что результат действования вписывается как раз в контуры, которые воление очерчивает лишь идеально.

Между тем эти явления, поскольку их вообще можно констатировать, легко объясняются, если предположить, что цели, преследуемые публичным духом, гораздо более примитивны и просты, чем цели индивида; то, в чем сходится большое число людей, должно быть, в общем, адекватно, как мы указали выше, уровню того из них, кто стоит на низшей ступени. Оно может охватывать лишь первоначальные основы отдельных существований, над которыми потом уже должно подняться то, что в них более развито и тоньше дифференцировано. Это позволяет нам понять надежность как воления, так и достижения социальных целей. В той же мере, в какой отдельный человек неколебим и безошибочен в своих самых примитивных целях, – настолько же неколебима и безошибочна в своих целях и социальная группа вообще. Обеспечение существования, приобретение нового владения, защита приобретенного, стремление к утверждению и расширению сферы своей власти, – таковы основополагающие влечения отдельного человека, для удовлетворения которых он может целесообразно вступить в союз с любым числом других людей. Так как отдельный человек не выбирает и не колеблется в этих своих принципиальных стремлениях, то и социальное стремление, которое их объединяет, чуждо выбору и колебаниям. К этому присоединяется то обстоятельство, что масса в своем целеполагании решает так же определенно и ведет себя так же уверенно, как индивид в своих чисто эгоистических действиях; масса не знает того дуализма влечений себялюбия и самоотверженности, заставляющего индивида беспомощно колебаться, так часто выбирать среднее между ними и в результате хвататься за пустоту. Что же касается того, что и достижение целей бывает безошибочнее и удачнее, чем у отдельного человека, то это вытекает из того факта – в настоящий момент он лежит в стороне от наших исследований, – что внутри целого между его частями образуются трения и помехи, от которых целое как таковое свободно, и далее из того, что примитивный характер социальных целей выражается не только в более простом качестве их содержания, но и в том, что они более очевидны; это значит, что общность не нуждается для достижения своих целей в тех обходных и потаенных путях, на которые так часто бывает вынужден ступить отдельный человек. Дело тут не в мистическом характере какой-то особой естественности, а только в том, что лишь при более высокой дифференциации целей и средств становится необходимым вставлять в телеологическую цепь все больше и больше промежуточных звеньев. То, в чем соединяется между собой множество дифференцированных существ, не может быть само столь же дифференцированным; и подобно тому как отдельный человек обычно не ошибается в тех сопряжениях целей, где исходный пункт и цель близки друг к другу, а также подобно тому как он достигает вернее всего тех целей, для которых достаточно первой инициативы во всей ее непосредственности, – точно так же и социальный круг, конечно, меньше будет подвержен ошибкам и неудачам, поскольку вследствие более простого содержания его целей они имеют только что указанный нами формальный характер{25}.

У более крупных групп, которые управляют ходом своего развития не на основании моментальных импульсов, но при помощи обширных и прочных, постепенно сложившихся учреждений, последние должны обладать известной широтой и объективным характером, чтобы предоставить одинаковое место, одинаковую защиту и покровительство всему множеству разнородных деятельностей. Эти учреждения не только должны быть более безошибочны, ибо за всякую ошибку при огромном числе зависящих отсюда отношений пришлось бы поплатиться самым тяжким образом, а потому ее следует с величайшей осторожностью избегать, но, кроме того, безотносительно к этой целесообразности они уже с самого начала окажутся особенно правильными, свободными от колебаний и односторонности уже потому, что они вообще образовались из столкновения противоположностей, борьбы интересов, взаимной притирки содержащихся в данной группе различий. Для отдельного человека истина и надежность как в области теории, так и в области практики возникают благодаря тому, что субъективная максима, сначала односторонняя, сопрягается со множеством отношений; правильность какого-нибудь более общего представления состоит вообще лишь в том, что оно может быть проведено во многих и притом самых разнообразных случаях; всякая объективность возникает лишь из скрещения и взаимного ограничения отдельных представлений, из которых ни об одном самом по себе нельзя сказать, не есть ли оно лишь нечто субъективное; как в реальном, так и в теоретико-познавательном отношении преувеличение, ложная субъективность и односторонность исправляются не благодаря внезапному вмешательству какого-то совершенно инородного объективного, но лишь благодаря слиянию множества субъективных представлений, которые взаимно корригируют и парализуют односторонность друг друга и образуют таким образом объективное как некоторого рода концентрацию субъективного. Очевидно, что публичный дух образуется с самого начала на том пути, который сравнительно поздно приводит индивидуальный дух к правильности и надежности его содержаний. Именно потому, что такие совершенно разнородные интересы в одинаковой степени участвуют в общественных учреждениях и мероприятиях, последние должны находиться, так сказать, в точке безразличия всех этих противоположностей; они должны носить характер объективности, потому что субъективность каждого отдельного человека уже позаботится о том, чтобы субъективность другого не оказала на нее слишком большого влияния. Но в качестве общей основы – что особенно важно для настоящего исследования, и как общий результат испытания всевозможных тенденций и предрасположений деятельность группы должна обнаружить всеобъемлющую объективность и образовать то среднее, которое само по себе свободно от эксцентричности факторов. Этой надежности и этой возможности соответствуют, конечно, известный формализм и недостаток конкретного содержания в крупных сферах публичной жизни. Чем больше социальный круг, тем больше интересов скрещивается в нем и тем бесцветнее должны быть те определения, которые относятся к нему в целом и которые должны получить свое специальное и конкретное наполнение от более узких кругов и от индивидов. Итак, если генетически высшей и позднейшей и является лишь та ступень, на которой уровень общности может выступить как нечто объективно надежное и целесообразно определенное, то все-таки и в этом отношении мы видим, что эти преимущества обусловлены низким уровнем его содержания.

Кажущаяся непогрешимость общности в противоположность отдельным людям может быть связана также и с тем, что ее представления и действия образуют норму, которая является меркой правильности или ошибочности представлений и действий индивида. В конце концов, у нас нет другого критерия истины, кроме возможности убедить в ней каждый достаточно развившийся дух. Формы, в которых это возможно, приобрели, конечно, постепенно, такую прочность и самостоятельность, что они в качестве логических и теоретико-познавательных законов ведут к субъективной убежденности в истине даже и там, где в отдельных случаях общность придерживается еще других убеждений; но и в этих случаях всегда должна быть налицо вера в то, что однажды и она проникнется этой убежденностью; суждение, относительно которого было бы установлено, что общность его никогда не признает, не имело бы характера истинности и для отдельного человека. Это относится и к правильности поведения; если мы вопреки всему свету убеждены в том, что поступаем правильно и нравственно, то в основании этого должна лежать вера в то, что более передовое общество, такое, которое будет лучше понимать, что ему действительно полезно, одобрит наш образ действий. В этой, хотя бы и бессознательной, ссылке на некую идеальную совокупность, на уровне которой лишь относительно случайно еще не стоит современное нам общество, мы черпаем силу и уверенность, что победят наши теоретические и практические убеждения, которые в данный момент являются еще совершенно индивидуальными. Уверенный в них индивид предвосхищает именно тот уровень общности, на котором станет общим достоянием то, что теперь дифференцировано.

Обоснование этих допущений лежит по существу в сфере практической. Индивид может достигнуть своих целей только путем присоединения к общности и при ее содействии, причем это настолько необходимо для него, что изолирование от нее отняло бы у него одновременно и во всех других отношениях все то, что он сознает как норму, как должное, и что там, где он все-таки себя ей противопоставляет, это происходит только благодаря индивидуальной комбинации норм, все же исходящих от совокупности, – комбинации, которая еще не реализована в самой совокупности, но которая без возможности такой реализации вообще не имела бы ценности. Каковы бы ни были родовые психологические мотивы, мне кажется несомненным, что в теоретическом и нравственном отношении субъективное чувство надежности совпадает с более или менее ясным сознанием согласия с некоторой совокупностью; при сплошном взаимодействии этих отношений спокойное удовлетворение, душевный штиль, источником которого является непоколебимость убеждений, находит себе объяснение именно в том, что убеждения являются только выражением согласия с совокупностью, того, что она является нашим носителем. Это позволяет нам понять своеобразную прелесть догматического как такового; то, что дается нам как определенное, несомненное и в то же время общезначимое, доставляет нам само по себе такое удовлетворение и такую внутреннюю опору, в сравнении с которыми содержание догмы является относительно безразличным. В этой форме абсолютной надежности, которая является только коррелятом согласия с совокупностью, заключается одна из главных притягательных сил католической церкви; предлагая индивиду учение, которое имеет значение καθ' δλου[19] и от которого, собственно говоря, невозможно никакое уклонение – во всяком случае последнее является совершенно еретическим – Пий IX высказался прямо, сказав, что каждый человек в каком-нибудь смысле принадлежит к католической церкви, – она апеллирует в сильнейшей степени к социальному элементу в человеке и позволяет индивиду вместе с предметной определенностью веры одновременно обрести всю ту надежность, которую дает согласие с совокупностью; и наоборот, так как объективность и истинность совпадают с признанием таковых со стороны совокупности, то учение, относительно которого имеет место это признание, обеспечивает всю поддержку и все удовлетворение, сообщаемые первыми. Одно вполне заслуживающее доверия лицо рассказывало мне о беседе с одним из высших сановников католической церкви, в ходе которой последний сказал: «Самыми искренними и полезными приверженцами католической церкви всегда были те люди, которые совершили прежде тяжкий грех или впали в заблуждение». Это вполне понятно психологически. Тот, кто сильно заблуждался, в нравственной области или в теоретической, бросается в объятия всему, что кажется ему непогрешимой истиной; это значит, что субъективный индивидуалистический принцип оказался в его глазах настолько неудовлетворительным, что он ищет теперь тот уровень, на котором согласие с совокупностью даст ему надежность и спокойствие.

Между тем невыгодная сторона такого преимущества состоит не только в том, что социологический уровень, как показано выше, чтобы быть доступным всем, должен быть настолько низок, что высшие вынуждены спуститься гораздо больше в сравнении с тем, насколько он поднимает низших; помимо этого освобождение от индивидуальной ответственности и инициативы приводит к тому, что пропадают без дела нужные для этого силы, причем оно сообщает индивиду беззаботную уверенность{26}, задерживающую заострение и формирование его склонностей. В царстве птиц мы находим тому замечательные примеры; рассказывают об австралийских лорикетах, туканах и об американских голубях, что они ведут себя очень глупо и неосторожно, когда летят большими стаями, и, наоборот, обнаруживают пугливость и смышленость, когда держатся по одиночке. Каждая отдельная птица, полагаясь на своих товарищей, избавляет себя от некоторых высших индивидуальных функций, но от этого в конце концов страдает и уровень совокупности.

Однако в общем и целом социальный уровень имеет тем больше шансов на повышение, чем больше членов он насчитывает. Во-первых, борьба за существование и за привилегированное положение острее в тех случаях, когда она ведется многими, чем тогда, когда ведется немногими, и отбор происходит в первом случае с большей суровостью. На высоком уровне культуры, доступном высшим десяти тысячам, положение которых достаточно обеспечено для того, чтобы они могли завоевать себе возможность существования ценою гораздо меньшей борьбы, – на этом уровне, на котором индивид специализируется достаточно рано, чтобы иметь возможность занять положение, вокруг которого борьба идет сравнительно не так ожесточенно, то и дело обнаруживаются невыгодные стороны менее сурового отбора. Уже во внешнем отношении, думается мне, все возрастающая физическая слабость наших высших сословий происходит в значительной степени от того, что слабых и едва жизнеспособных детей они все-таки выращивают благодаря отличному уходу и гигиене, причем, конечно, не могут сделать их надолго нормальными и сильными людьми. В эпохи более грубые, а также среди низших сословий, куда не проникли еще гигиенические средства, доступные лишь немногим, естественный отбор уносит более слабые существа и позволяет вырасти только более сильным. Но, кроме того, с самого начала существует вероятность, что среди большого числа участвующих есть больше выдающихся натур, так что эта борьба находит благоприятный материал, и вследствие энергичного вытеснения более слабых средний уровень становится все более благоприятным для совокупности. Эта польза большого числа обнаруживается во всей природе. Один знаток говорит об овцах в одной части Йоркшира, что порода их не может быть улучшена потому, что они обычно принадлежат бедным людям, у которых их всегда немного; с другой стороны, как отмечает Дарвин, садовники, работающие на продажу и разводящие одни и те же растения в большом количестве, достигают лучших результатов в образовании новых и ценных разновидностей, чем простые любители; Дарвин прибавляет, что распространенные и обыкновенные виды имеют больше шансов произвести в данный промежуток времени положительные изменения, чем виды более редкие. Мне кажется, что это обстоятельство значительно проясняет органическое развитие вообще. После того как известный вид распространился и стал господствующим, из него благодаря особенным условиям выделяется подвид, который, существуя в немногих экземплярах, обнаруживает известную стабильность. Если после этого возникают новые жизненные условия, требующие иного приспособления, то вид, оставшийся на первоначальной ступени и более многочисленный, будет иметь на основании указанных выше преимуществ большой численности больше шансов хотя бы отчасти измениться применительно к новым требованиям, чем тот подвид, который уже выделился и, может быть, прежде был лучше приспособленным. Вот почему аристократии, поднявшиеся благодаря дифференциации над общим уровнем и образовавшие на некоторое время более высокий самостоятельный уровень, так часто теряют потом свою жизнеспособность в противоположность уровню более низкому. Потому что последний благодаря численному перевесу своих участников прежде всего с большей вероятностью породит при изменившихся условиях выдающиеся личности, особенно хорошо к ним приспособленные; кроме того, низкая ступень развития, при которой более резкая дифференциация существует еще в зародыше, является для многих более благоприятным условием, потому что она представляет мягкий, легко поддающийся формированию материал, тогда как резко очерченные индивидуализированные формы хотя и более соответствуют своим первоначальным жизненным условиям, но измененным и противоположным условиям соответствуют, нередко, меньше. Этим и объясняется, почему классы с односторонне выраженным социальным достоянием имеют меньше преимуществ в эпохи изменчивые, в эпохи оживленного движения, чем те классы, у которых совсем мало общего; так, в движениях современного культурного общества шансы крестьянского сословия и аристократии уступают шансам среднего промышленного и торгового сословия, у которого нет таких прочных и определенно дифференцированных социальных святынь.

Говоря о социальном уровне и его отношении к индивидуальности, надо иметь в виду два его значения, которые в предыдущих рассуждениях мы не всегда могли отделить друг от друга. Под общим духовным достоянием некоторого числа людей можно понимать ту часть индивидуального достояния, которая равно наличествует у каждого из них; но кроме того, оно может обозначать и то коллективное достояние, которым ни один из них сам по себе не обладает. С точки зрения теории познания общность в последнем смысле можно было бы назвать реальной, а в первом – идеальной, поскольку она может быть познана как таковая только через взаимное сравнение, посредством соотносящего познания; что такое-то число других имеет такие же свойства, как и данный индивид, – это само по себе могло бы и не касаться его в том смысле, что означало бы действительное единство с ними. Между высотами двух этих социальных уровней существуют самые разнообразные отношения. С одной стороны, восходящее развитие можно будет выразить формулой, что объем социального уровня в смысле тождественности уменьшается в пользу социального уровня в смысле коллективного достояния; предел такому развитию ставится тем обстоятельством, что индивиды должны сохранить известную степень одинаковости, чтобы им еще можно было получать известные выгоды от единого общего достояния. Конечно, с расширением последнего единообразие его в строгом смысле слова должно пострадать и распасться на многораздельные части, единство которых из субстанциального постепенно превращается в чисто динамическое; иными словами, оно обнаруживается еще только в функциональном взаимосцеплении отдельных составных частей, по содержанию своему очень различных, которые, соответственно, и дают возможность разнородным индивидуальностям участвовать в общем публичном достоянии. Так, например, всепроникающая и многочленная правовая система будет возникать там, где появляется сильная дифференциация между отдельными людьми по положению, профессии и имущественному состоянию и где возможные между ними комбинации образуют множество вопросов, которые не могут быть удовлетворительно разрешены определениями примитивного права; несмотря на это, между всеми этими лицами должно будет все-таки сохраниться известное единообразие, чтобы это право действительно могло быть всесторонне удовлетворительным и соответствовало нравственному сознанию отдельных людей. Расширение социального уровня в смысле одинаковости и в смысле общего достояния не сможет, следовательно, обойтись без компромисса даже и там, где возрастающая дифференциация создает или находит такие формы публичного духа, которые открывают для самых разнообразных стремлений и образов жизни возможность совместного существования на основах права и нравственности. Наоборот, так или иначе вызванное расширение коллективного достояния должно повести за собой и расширение индивидуального сходства. Это бывает наиболее очевидно тогда, когда какая-либо нация старается присоединить к себе завоеванные провинции также и внутренним образом, путем насильственного введения своего языка, своего права и своей религии; в течение нескольких поколений сгладятся резкие различия между старыми и новыми провинциями и тождественность объективного духа приведет к большей тождественности также и между отдельными экземплярами субъективного духа. Я сошлюсь на пример, по сущности своей отсюда очень далекий: это замечательное взаимное уподобление во всем существе, в характере, наконец, и в чертах лица, которое можно иногда наблюдать между престарелыми супругами. Судьба, жизненные интересы и заботы создали для них очень широкий общий уровень, общий совсем не в том смысле, чтобы каждый из них с самого начала обладал одинаковыми личными свойствами; но он возникает и существует{27} между ними до известной степени в качестве коллективного достояния, из которого нельзя вычленить долю отдельного супруга, потому что она вообще как таковая не существует. Подобно тому как в случае притяжения между двумя материальными предметами ни одному их них нельзя приписать тяжесть в качестве его индивидуального свойства, потому что каждый из них имеет тяжесть только по отношению к другому, точно так же в переживаниях и внутренних приобретениях, при конституировании объективного духа в пределах брачной жизни нельзя всегда приписывать каждому из супругов некоторую, хотя бы и равную, долю в нем, потому что он создается только в совместности и благодаря ей. Но эта совместность, в свою очередь, оказывает воздействие на то, что представляет из себя каждый в отдельности, и создает ту тождественность в личностном мышлении, чувствовании и волении, которая, как мы уже сказали, проявляется, в конце концов, и вовне. Предпосылкой для этого является, конечно, то, что индивидуальные различия с самого начала не чрезмерно велики, потому что иначе образование такого объективного общего уровня встретило бы затруднения. В то же время абсолютная величина последнего имеет известный предел, если она должна привести к тем последствиям, о которых идет речь; а именно, при известной степени расширения снова открывается возможность, чтобы сообразно с индивидуальными наклонностями кто-то больше находился под влиянием некоторой части, под влиянием одного из отношений коллективного достояния, другой – под влиянием других; при этом общее достояние может все еще существовать; но тогда как относительно индивидуального достояния участников величина его прямо пропорциональна его уподобляющему действию, то в абсолютном выражении она, возрастая сама, создает все больше возможностей неодинаковых воздействий. Поэтому постепенное взаимоотождествление наблюдается особенно у тех супругов, отношения которых спокойны и просты, и если бы кто-нибудь захотел высказать это именно о бездетных супругах, то это имело бы как раз такой смысл; ибо хотя общий уровень сильно увеличивается благодаря появлению детей, но он становится от этого разнообразнее и дифференцированнее, и это делает сомнительным одинаковое воздействие его на индивидов.

В хозяйственной области обнаруживается другая комбинация между социальным уровнем в обоих его значениях и дифференциацией. Обильное предложение одинаковых услуг при ограниченном спросе создает конкуренцию, которая в гораздо большей степени, чем принято считать, уже непосредственно является дифференциацией. Ведь хотя предлагается совершенно один и тот же товар, но каждый должен все-таки стараться отличить себя от других, по крайней мере, по способу предложения, потому что иначе потребитель оказался бы в положении Буриданова осла. Каждый должен стараться отличить себя от всех других оформлением товара, или, по крайней мере, его размещением, тем, что расхваливает свои услуги или, по крайней мере, тем, с какой миной он это делает. Чем однороднее предложения по своему содержанию, тем более значительны различия, которые придаются этому предложению со стороны индивидуальной; этому содействует еще и то, что непосредственная конкуренция вызывает взаимную антагонистическую настроенность, отдаляющую личности друг от друга также и в отношении мышления и чувств. То общее, что есть в личностях и что состоит в одинаковости занятий и сбыте одному и тому же кругу, вызывает тем большую дифференциацию других сторон личностей. Но эта одинаковость ведет опять-таки к созданию социального уровня в другом смысле, поскольку профессия или сфера деловой активности как целое обладают известными интересами, для соблюдения которых все участники должны объединиться – или в картели, на время ограничивающие или устраняющие конкуренцию, или в союзы, которые преследуют цели, лежащие вне конкуренции, как то: представительство, защиту прав, решение вопросов чести, отношение к другим замкнутым в себе кругам и т. д., – и которые нередко приводят к образованию самого настоящего сословного сознания. Значительная высота социального уровня в смысле равенства делает возможной такую же высоту социального уровня и в последнем смысле, наглядным примером чему является цех. В противоположность этому дифференциация, созданная соревнованием и более сложными отношениями, является более высокой ступенью, причем та же самая дифференциация, в свою очередь, создает – с новой точки зрения – общее достояние. Ибо, с одной стороны, индивид, в высокой степени специализировавшийся, для достижения указанных выше целей гораздо более нуждается в других, чем тот, кто больше репрезентирует собой всю отрасль целиком; с другой стороны, лишь благодаря более тонкой дифференциации возникают именно те потребности и резко очерчиваются именно те стороны человеческого существа, которые создают основу для коллективных образований. Итак, если конкуренты, стремящиеся удовлетворить одну и ту же потребность различными средствами (например, в производстве нательного белья конкурируют лен, хлопок и шерсть), соединяются, чтобы объявить конкурс на соискание премии за лучший способ удовлетворения этой потребности, то каждый из них, правда, надеется, что решение будет благоприятно именно для него, тем не менее здесь состоялся совместный акт, в котором стороны исходили из общего отправного пункта и который не имел бы повода без предшествующей дифференциации, и этот акт может теперь сделаться исходной точкой для дальнейших социализаций. Я еще упомяну в другой связи, что именно многообразие и дифференциация сфер занятости создали понятие рабочего вообще и рабочий класс как сознающее себя целое. Тождественность функций обнаруживается с особенной ясностью тогда, когда они наполнены самым разнородным содержанием; только тогда функция освобождается от той психологической ассоциации с ее содержанием, которая устанавливается при большем однообразии в нем, и только тогда она может проявить социализирующую мощь.

Если дифференциация индивидов приводит здесь к увеличению социального уровня, то благодаря одному указанному выше моменту будет иметь место и обратное действие. Чем больше продуктов духовной деятельности накоплено и доступно всем, тем скорее начнут деятельно проявляться более слабые дарования, нуждающиеся в поощрении и примере. Бесчисленное множество способностей, могущих достигнуть более индивидуального развития и состояния, остается в скрытом виде, если нет налицо достаточно широкого, доступного каждому социального уровня, разнообразные содержания которого извлекают из каждого все, что только в нем есть, если даже оно недостаточно сильно, чтобы развиваться вполне оригинально и без такого побуждения. Поэтому мы видим всюду, как за эпохой гениев следует эпоха талантов в греко-римской философии, в искусстве Возрождения, во втором периоде расцвета немецкой поэзии, в истории музыки нашего столетия. Множество раз повествовалось о том, как у людей, занимавших второстепенное недифференцированное положение, при созерцании какого-нибудь произведения искусства или техники внезапно открывались глаза на свои способности и на свое настоящее призвание и как с тех пор их неодолимо увлекало на путь индивидуального развития. Чем больше уже имеется образцов, тем более вероятности, что каждая хоть сколько-нибудь выдающаяся способность будет развиваться и, следовательно, займет в жизни дифференцированное положение. С этой точки зрения социальный уровень в смысле коллективного достояния уменьшает социальный уровень в смысле равенства достояния индивидов.

Такая неравномерность в отношениях между этими социальными уровнями (в первом и во втором смысле) может господствовать, видимо, лишь до тех пор, пока каждый из них не достиг наивысшей из возможных для него степеней и пока у индивида и общности, помимо повышения этих уровней, существуют еще и другие цели, модифицирующие их развитие, причем, конечно, не всегда оба они затрагиваются такими модификациями одинаково. Между тем абсолютный максимум одного уровня совпадает с абсолютным максимумом другого. Во-первых, вернейшим средством, чтобы создать, а главное, поддержать в пределах известной группы максимум индивидуального равенства, является возможно большее увеличение ее коллективного достояния; если каждый в отдельности отдает совокупности по возможности одинаковую часть своего внутреннего и внешнего достояния, а достояние совокупности зато достаточно велико, чтобы предоставить ему максимум форм и содержаний, то это во всяком случае является лучшей гарантией, что каждый по существу будет обладать одним и тем же и будет таким же, как и все остальные. Наоборот, если между индивидами существует максимальное равенство и вообще имеет место социализация, то и общественное достояние достигнет максимума по отношению к индивидуальному, потому что принцип экономии сил заставляет как можно больше действовать для общности (исключения из этого правила мы рассмотрим в последней главе) и получать от нее как можно больше поддержки, тогда как различий между индивидами, обычно ограничивающих эту тенденцию, как предполагается, уже нет. Поэтому социализм нацелен на равномерную максимизацию обоих уровней; равенство между индивидами может создаться только при отсутствии конкуренции, а это, в свою очередь, возможно только при государственной централизации всего хозяйства.

Между тем мне представляется психологически сомнительным, что требование выравнять уровни действительно столь уж абсолютно противоречит стремлению к дифференциации, как это кажется. В природе мы видим всюду стремление живых существ подняться выше, занять положение более выгодное, чем то, которое они занимают в данный момент; у людей это доходит до сильнейшего осознанного желания иметь больше и наслаждаться большим, чем это удается в каждый данный момент, и дифференциация есть не что иное, как средство для достижения этой цели или последствие этого явления. Никто не удовлетворяется тем положением, которое он занимает среди подобных ему, но каждый хочет завоевать себе другое, более благоприятное в каком-нибудь отношении, а так как силы и удача бывают различны, то кому-то удается подняться над большинством других более или менее высоко. И вот, если угнетенное большинство продолжает ощущать стремление к более высокому жизненному укладу, то это можно выразить лучше всего так, что оно желает иметь то же, быть тем же, как и те десять тысяч, кто принадлежит к высшему классу. Равенство с теми, кто стоит выше, – вот какое содержание напрашивается прежде всего и каким наполняется стремление к самовозвышению. Это обнаруживается в любом более тесном кругу, будь то класс учеников, купеческое сословие или чиновничья иерархия. Этим объясняется тот факт, что гнев пролетария обрушивается большей частью не на высшие сословия, а на буржуазию; ибо он видит, что она стоит непосредственно над ним, она означает для него ту ступень на лестнице счастья, на которую ему предстоит ступить прежде всего и на которой поэтому концентрируются в данный момент его сознание и его стремление к возвышению. Низший желает быть прежде всего равен высшему; но если он ему равен, то – опыт показывает это тысячу раз – состояние, которым исчерпывались прежде все его стремления, является только исходным пунктом для дальнейшего, только первым этапом на бесконечном пути к самому благоприятному положению. Всюду, где пытались осуществить уравнивание, обнаруживалось на этой новой почве стремление индивида обойти других во всех возможных отношениях; например, часто случается, что основу тирании образует социальное нивелирование. Во Франции, где еще со времен великой революции влияние идеи равенства было очень сильно и где июльская революция вновь освежила эти традиции, вскоре после нее обнаружилось, наряду с бесстыдными излишествами отдельных лиц, общее пристрастие к орденам, неудержимое стремление отличиться от широких масс бантиком в петлице. Может быть, нет более удачного доказательства для нашего предположения о психологическом происхождении идеи равенства, чем заявление одной угольщицы в 1848 г., обращенное к знатной даме: «Да, сударыня, теперь все будут равны: я буду ходить в шелку, а вы будете носить уголь». Историческая достоверность этого заявления безразлична перед его внутренней психологической верностью.

Если происхождение социализма таково, то это означало бы, конечно, самую резкую противоположность большинству его теоретических обоснований. Для последних равенство людей есть самодовлеющий идеал, сам являющийся своим оправданием и сам по себе удовлетворяющий, этическое causa sui[20], состояние, ценность которого ясна непосредственно. Но если это состояние является только переходным моментом, только ближайшей целью – возможностью достигнуть изобилия для масс, – то оно теряет категорический и идеальный характер, который приняло только потому, что большая часть людей считает тот пункт на своем пути, которого она должна достигнуть прежде всего, и до тех пор, пока он не достигнут, своей конечной целью. Низшего заставляет стремиться к осуществлению равенства тот же самый интерес, который побуждает высшего поддерживать неравенство; но если это требование равенства благодаря своему продолжительному существованию утратило характер относительности и стало самостоятельным, то оно может стать и идеалом тех лиц, у которых субъективно оно не возникало таким образом. Утверждение логического права за требованием равенства – как будто из сущностного равенства людей можно было бы аналитически вывести и то, что они должны быть равны и в отношении своих прав, обязанностей и благ всякого рода – имеет лишь самую поверхностную, призрачную обоснованность. Во-первых, при помощи одной логики никогда нельзя вывести из действительных отношений чистое долженствование или из реальности – идеал, ибо для этого всегда нужна еще воля, которая никогда не вытекает из чисто логического теоретического мышления. Во-вторых, нет в частности никакого логического правила, по которому из субстанциального равенства нескольких существ вытекало бы их функциональное равенство. В-третьих, и сама одинаковость людей как таковых очень условна. И это совершенный произвол – из-за того, в чем они одинаковы, забывать их многочисленные различия или стремиться связывать с простым понятием человека, в котором мы объединяем столь разнородные явления, такого рода реальные последствия – это пережиток того реализма понятий в понимании природы, который полагал сущность отдельного явления не в его специфическом содержании, а лишь в том общем понятии, к которому оно принадлежало. Все представления о той самоочевидной правомерности, которая присуща требованию равенства, есть только пример того, что человеческий дух склонен рассматривать результаты исторических процессов, если только они просуществовали достаточно долго, как нечто логически необходимое. Но если мы будем искать психическое влечение, которому соответствует требование равенства, исходящее от низших классов, то обнаружим его только в том, что является истоком всяческого неравенства, а именно, во влечении ко все большему счастью. А так как оно уходит в бесконечность, то нет никаких гарантий, что создание наибольшего социального уровня в смысле равенства не станет лишь переходным моментом развивающейся дальше дифференциации. Поэтому социализм должен стремиться одновременно к созданию наибольшего социального уровня в смысле коллективного достояния, потому что благодаря этому у индивидов все больше и больше исчезает повод и предмет для индивидуального отличия и дифференциации.

Между тем все еще остается вопрос, не будут ли незначительные различия между людьми в том, что они суть и чем владеют{28} (эти различия не может устранить даже самая высокая социализация), вызывать те же психологические, а следовательно, и внешние последствия, какие вызывают в настоящее время различия гораздо большие. В самом деле, ввиду того, что не абсолютная величина впечатления или объекта заставляет нас реагировать на него, но отличие его от других впечатлений, увеличившаяся способность ощущать различия может связывать с уменьшившимися различиями не уменьшившиеся последствия. Этот процесс происходит повсюду. Глаз настолько приспосабливается к незначительному количеству света, что ощущает, наконец, различия в цветах так же, как прежде чувствовал их только при гораздо более сильном освещении; незначительные различия в положении и наслаждении жизнью, встречающиеся внутри одного и того же социального круга, вызывают, с одной стороны, зависть и соперничество, а с другой – высокомерие, словом, создают все последствия дифференциации в той же степени, что и различия между двумя очень отдаленными друг от друга слоями, и т. д. Нередко даже можно наблюдать, что наше отличие от других лиц ощущается тем сильнее, чем больше у нас с ними общего в остальных отношениях. Поэтому, с одной стороны, те последствия дифференциации, которые социализм считает вредными и подлежащими устранению, совсем не устраняются им; с другой стороны, социализм отнюдь не так уж опасен культурным ценностям дифференциации, как это было бы желательно его врагам; приспосабливание нашей различительной способности может сообщить как раз меньшим личностным различиям при социализированном строе ту же силу и в хорошем, и в дурном отношении, какой обладают различия нашего времени.

Глава V. О скрещении социальных кругов

Социальный круг как случайное соединение разнородных элементов; прогрессивное движение к установлению ассоциативных отношений между однородными элементами разнородных кругов.

Возможность для одного человека быть членом различных групп; вытекающая отсюда определенность личности. Новая дифференциация внутри вновь образовавшихся кругов, конкуренция, принадлежность к противоположным группам. Индивидуальная свобода в выборе коллективистской принадлежности.

Ассоциация на основании объективной, а не внешней, локальной и механистической сопринадлежности; абстрактный характер объединяющих точек зрения. Создание из индивидуальных кругов более высокого порядка; отделение координированных кругов друг от друга.

Случайная целесообразность объединения согласно схематическим нормам

Различие между развитым и более грубым мышлением обнаруживается в различии тех мотивов, которые определяют ассоциации представлений. Случайного сосуществования в пространстве и времени бывает сначала достаточно, чтобы психологически связать представления; соединение свойств, образующее конкретный предмет, выступает сначала как единое целое, и каждое из них находится в тесной ассоциативной связи с другими, только в окружении которых оно и стало нам известным. Как самостоятельное содержание представления оно осознается лишь тогда, когда появляется еще в нескольких разнородных сочетаниях; одинаковое во всех этих сочетаниях ярко высвечивается и одновременно соединяется между собой, все более освобождаясь от сплетения с тем, что является объективно{29} иным и что связано с ним вследствие случайного сосуществования в одном предмете. Таким образом, ассоциация отрывается от возбуждения, вызываемого тем, что может быть актуально воспринято, и восходит к тому возбуждению, которое основывается на содержании представлений и на котором строится образование понятий более высокого порядка, вычленяя тождественное даже из самых разнородных смешений, встречающихся в действительности.

Развитие, через которое проходят здесь представления, кое в чем аналогично взаимоотношениям индивидов. Сначала отдельный человек обнаруживает, что его окружение, будучи относительно безразлично к его индивидуальности, приковывает его к своей судьбе и навязывает ему тесное сосуществование с теми, рядом с кем он поставлен случайностью рождения; и это «сначала» относится к первоначальным ступеням как филогенетического, так и онтогенетического развития. Ход этого развития нацелен на установление ассоциативных отношений между гомогенными составными частями, принадлежащими к гетерогенным кругам. Так, семья охватывает некоторое число разнородных индивидуальностей, тесно охваченных этой связью. Но по мере развития каждый ее член завязывает связи с личностями, находящимися вне этого первоначального круга ассоциации, отношения с которыми основываются совсем на другом: на объективно одинаковых способностях, склонностях, деятельности и т. д.; ассоциация, основанная на внешнем сосуществовании, все более уступает место ассоциации, основанной на отношениях содержательного порядка. Подобно тому, как более общее понятие связывает то, что обще большому числу очень разнородных комплексов созерцаний, точно так же более высокие практические точки зрения сводят воедино одинаковых индивидов из совершенно чуждых и не связанных друг с другом групп; создаются новые круги соприкосновения, которые под самыми разными углами пересекают прежние круги, сравнительно более естественные, больше основанные на чувственных отношениях{30}.

Один из самых простых примеров мы уже приводили, а именно, что первоначальная взаимосвязь семейного круга видоизменяется тем, что индивидуальность уводит отдельного человека в другие круги{31}; один из высших примеров – это «республика ученых», наполовину идеальная, наполовину реальная связь, объединяющая всех, кто вообще причастен к такой в высшей степени общей цели, как познание, а в остальном – что касается национальности, личных и специальных интересов, социального положения и т. д. – принадлежит к самым различным группам. Еще сильнее и характернее, чем в наше время, способность духовных и культурных интересов извлекать однородное путем дифференциации из самых разнородных кругов и соединять его в новую общность обнаружилась в эпоху Возрождения. Гуманистический интерес сломил средневековую обособленность кругов и сословий и сделал людей, отправлявшихся от самых различных точек зрения и нередко остававшихся верными самым разнообразным профессиональным призваниям, активными или же пассивными участниками идей и познания, чрезвычайно многообразно перекрещивавших прежние формы и членения жизни. Господствовало представление, что все значительное взаимосвязано; об этом свидетельствуют появляющиеся в XIV в. сборники биографий, изображающие в одной книге жизнь выдающихся людей как таковых, – все равно, будь то богословы или художники, государственные мужи или филологи. Только при таких обстоятельствах становится возможным, чтобы могущественный король Неаполя Роберт вступил в дружбу с поэтом Петраркой и подарил ему свою пурпуровую мантию; только при таких обстоятельствах чисто духовное значение могло быть обособлено от всего остального, что еще ценилось, и в результате этого венецианский сенат, выдавая Джордано Бруно курии, мог написать: Бруно – один из злейших еретиков, он совершил самые ужасные вещи, вел распутную и прямо дьявольскую жизнь, – но в остальных отношениях он один из самых замечательных умов, которые только можно себе представить, он человек необычайной учености и величия духа. Склонность гуманистов к странствованиям и авантюрам и даже их характер, отчасти изменчивый и непостоянный, соответствовали этой независимости духовного начала, составлявшего их жизненный центр, от всех других требований, обращенных к человеку; такая независимость должна была сделать их равнодушными именно по отношению к этим требованиям. Отдельный гуманист, вращаясь среди пестрого разнообразия жизненных отношений, воспроизводил судьбу гуманизма, который в одни и те же рамки духовного интереса заключал бедного схоласта и монаха, а равно и могущественного полководца, и блистательную герцогиню.

Число различных кругов, к которым принадлежит отдельный человек, является, таким образом, одним из показателей высоты культуры. Если современный человек принадлежит прежде всего к семейству своих родителей, потом к семье, основанной им самим, а вместе с тем и к семье своей жены; если, далее, он принадлежит своему профессиональному кругу, что уже само по себе часто включает его в несколько кругов с различными интересами (так, например, во всякой профессии, где есть начальники и подчиненные, каждый находится в кругу своего особого вида деятельности, должности, бюро и т. д. в рамках этой профессии, которая всегда охватывает высших и низших; далее, он является членом того круга, который образуется всеми, кто равен ему по положению, но чей вид деятельности и т. д. – иной); если он осознает себя гражданином своего государства, сознает свою принадлежность к определенному социальному сословию, если он, кроме того, – офицер запаса, состоит членом нескольких союзов и общается с людьми самых различных кругов, – то это является уже очень большим разнообразием групп, из которых некоторые, правда, координированы{32}, однако другие можно было бы упорядочить таким образом, что одна из них выступит как изначальная связь, от которой индивид, благодаря своим особым качествам, отличающим его от других членов первого круга, обращается к кругу более отдаленному. При этом связь с первым кругом может сохраниться, подобно тому как одна сторона какого-нибудь сложного представления, даже если психологически она давно уже вступила в чисто содержательные ассоциации, не обязательно должна утерять ассоциации, соединяющие ее с тем комплексом, с которым она в какой-то момент находится в пространственной и временной связи.

Отсюда следует многое. Те группы, к которым принадлежит индивид, образуют как бы систему координат, так что каждая новая группа, присоединяющаяся к этой системе, определяет его со все большей точностью и однозначностью. Если речь идет о принадлежности только к одной из этих групп, то это еще оставляет индивидуальности широкий простор; но чем больше их становится, тем менее вероятности, что найдутся другие лица, демонстрирующие собой ту же комбинацию групп, что все эти многочисленные круги пересекутся еще раз в одном пункте. Подобно тому, как конкретный предмет теряет для нашего познания свою индивидуальность, если на основании одного из его качеств его подводят под общее понятие, и снова приобретает ее по мере того, как артикулируются другие понятия, под которые его подводят другие свойства, так что каждая вещь, говоря платоновским языком, участвует во стольких идеях, сколько у нее качеств, и тем самым приобретает свою индивидуальную определенность, – точно так же личность относится к тем кругам, к которым она принадлежит. Нечто совершенно аналогичное можно наблюдать и в области теоретико-психологической: то, что мы в нашей картине мира называем объективным, что, как представляется, противостоит субъективности отдельного впечатления как нечто вещное, есть на самом деле только наслоившееся и повторенное субъективное, – подобно тому, как причинность, объективное результирование, по мнению Юма, состоит лишь в часто повторяющихся, временных чувственных следованиях, и подобно тому, как субстанциальный предмет, противостоящий нам, есть только синтез чувственных впечатлений. Таким образом, мы образуем из этих элементов, ставших объективными, то, что мы называем субъективностью κατ' εξοχήν[21], – личность, индивидуальным образом комбинирующую элементы культуры. После того как синтез субъективного создал объективное, теперь уже синтез объективного производит новое и высшее субъективное, подобно тому как личность отдает себя социальному кругу и теряется в нем, чтобы затем снова восстановить свою самобытность посредством индивидуального скрещения социальных кругов. Впрочем, ее целесообразная определенность становится до известной степени противоположной ее каузальной определенности: ведь и по происхождению своему она представляет собой только пункт, в котором перекрещивается бесчисленное множество социальных нитей, только результат наследования от самых различных кругов и периодов приспособления; она становится индивидуальностью только благодаря особенности тех количеств и комбинаций, в которых сочетаются в ней родовые элементы. И вот, если она, со всем разнообразием своих стремлений и интересов, вновь присоединяется к социальным образованиям, то это является как бы излучением и возвратом полученного ею в аналогичной, но только сознательной и усиленной форме.

Определенность ее будет тем большей, чем в большей степени определяющие ее круги окажутся однопорядковыми, а не концентрическими. Это значит, что постепенно сужающиеся круги, такие, например, как нация, социальное положение, профессия, особая категория в рамках данной профессии, не дадут участвующему в них лицу столь индивидуального положения (потому что наиболее тесный круг уже сам по себе означает принадлежность к более широким), какое он получит, если помимо своей профессиональной позиции будет, скажем, принадлежать еще к какому-нибудь научному обществу, состоять членом наблюдательного совета в каком-нибудь акционерном обществе и занимать почетную должность в городе; чем менее принадлежность к одному кругу сама по себе указывает на принадлежность к другому, тем определеннее личность характеризуется тем, что находится в точке пересечения обоих. Я хочу здесь только обозначить, как неизмеримо возрастает возможность индивидуализации также и благодаря тому, что одно и то же лицо может занимать в различных кругах, к которым оно принадлежит одновременно, совершенно различные по относительной высоте позиции. Ибо стоит только образоваться (на основании некоторой общей точки зрения) какому-либо новому объединению, как оно сразу же создает внутри себя неравенство, дифференциацию между руководителями и руководимыми; если какой-нибудь единый интерес, вроде указанного нами гуманистического интереса, служил для высших и низших лиц общей связью, парализовавшей их различие в других отношениях, то внутри этой совокупности и по свойственным ей категориям образовались новые различия между высшими и низшими, совершенно не соответствовавшие различиям между высшими и низшими в пределах других кругов, к которым они принадлежали. Поскольку одно и то же лицо может занимать в различных группах положение, высота которого определяется в каждой из них совершенно независимо, то могут образовываться такие, например, необыкновенные комбинации: в странах, где установлена всеобщая воинская обязанность, человеку, духовно и социально стоящему на высшей ступени, приходится подчиняться унтер-офицеру, а у гильдии парижских нищих есть выборный «король», который является первоначально таким же нищим, как и все, и, насколько я знаю, оставаясь по-прежнему нищим, бывает обставлен поистине королевскими почестями и привилегиями – это, может быть, самое замечательное и индивидуализирующее соединение, с одной стороны, низкого, с другой стороны, высокого социального положения. Далее, здесь нужно обратить внимание на те осложнения, которые образуются внутри группы в результате конкуренции; с одной стороны, купец вместе с другими купцами принадлежит к известному кругу, имеющему много общих интересов: законодательство по вопросам экономической политики, социальный престиж купеческого сословия, его представительство, объединение против публики для поддержания определенных цен и многое другое, – все это касается всего торгового мира как такового и делает его единством в глазах третьих лиц. Однако, с другой стороны, каждый купец противостоит в качестве конкурента столь многим другим купцам, а вступление его в этот профессиональный круг означает для него одновременно объединение и обособление, ставит его в равное с другими и обособленное от других положение; он отстаивает свой интерес в самой ожесточенной конкуренции с теми, с кем ему часто приходится объединяться самым тесным образом ради одинаковых интересов. Хотя эта внутренняя противоположность обнаруживается резче всего в купеческом мире, однако она встречается повсюду вплоть до эфемерной социализации общества, собравшегося на каком-нибудь вечере. И если мы только примем во внимание, насколько важно для личности то, в какой степени она примыкает к своим социальным группам или находится в отношении противоположности с ними, то перед нами откроется неизмеримое множество возможностей индивидуализирующих комбинаций, ибо отдельный человек принадлежит ко многим различным кругам, в которых отношение между конкуренцией и объединением бывает очень различно; а так как каждому человеку до известной степени свойственна коллективистская потребность, то в результате смешения коллективизма и изоляции, предоставляемого каждым кругом, образуется новая рациональная точка зрения для сопоставления кругов, к которым примыкает отдельный человек: там, где внутри известного круга господствует сильная конкуренция, члены его будут охотно подыскивать себе другие круги, в которых конкуренция возможно меньше; так, среди купеческого сословия многие отдают решительное предпочтение любительским объединениям, тогда как сословное сознание аристократа, в достаточной степени исключающее конкуренцию внутри своего круга, делает для него такие восполнения почти совершенно излишними и пробуждает в нем склонность скорее к таким общественным формам, внутри которых развивается более сильная конкуренция, например, ко всему, что основано на спортивных интересах. Наконец, в-третьих, я упомяну здесь еще о часто взаимно не согласующихся скрещениях, которые образуются, поскольку интересы индивида или группы взаимно противоположны и потому заставляют их принадлежать одновременно к совершенно противоположным партиям. Такое поведение представляется индивидам наиболее естественным тогда, когда при разносторонне развитой культуре господствует интенсивная партийная жизнь; именно тогда обычно бывает так, что политические партии делят между собой различные позиции даже в отношении тех вопросов, которые не имеют с политикой ничего общего, так что одна определенная тенденция в литературе, искусстве, религиозности и т. д. ассоциируется с одной партией, а противоположная ей – с другой; линия, отделяющая партии одну от другой, проводится в конце концов через всю совокупность жизненных интересов. Ясно, что тогда, например, отдельный человек, который не хочет решительно во всем идти за партией, по своим эстетическим или религиозным убеждениям окажется в такой группе, которая слита воедино с его политическими противниками. Он будет стоять в пункте пересечения двух групп, которые обычно сознают себя противоположными друг другу. Целые массы народа вынуждены были занимать такое двойственное положение в эпоху жестокого подавления ирландских католиков Англией. Пусть сегодня протестанты Англии и Ирландии чувствовали себя связанными воедино в борьбе против общего религиозного врага, независимо от национальности, однако назавтра протестанты и католики Ирландии были связаны воедино, невзирая на религиозные разногласия, в борьбе против угнетателя общей родины.

Развитие публичного духа обнаруживается в том, что оказывается достаточное количество кругов какой-либо объективной формы и организации, чтобы каждой сущностной стороне многообразно одаренной личности дать возможность вступать в соединение и действовать на основе товарищества{33}. Это приближает одинаково к идеалу коллективизма и к идеалу индивидуализма. Потому что, с одной стороны, отдельный человек находит для каждой своей склонности и для каждого стремления такую общность, которая облегчает ему их удовлетворение, предлагает для его деятельности форму, уже оказавшуюся прежде целесообразной, и предоставляет ему все выгоды принадлежности к группе; с другой стороны, то, что специфично в индивидуальности, оберегается комбинацией кругов, которая может быть иной в каждом отдельном случае. Если развитая культура все более и более расширяет социальный круг, к которому мы принадлежим всей нашей личностью, но зато все более замыкает индивида в самом себе и во многом лишает его поддержки и преимуществ тесного круга, то создание кругов и товариществ, к которым может принадлежать любое число людей, заинтересованных в одной и той же цели, уравновешивает то уединение личности, которое образуется в результате разрыва с тесной ограниченностью прежних укладов.

Насколько это объединение тесно, можно измерить тем, выработал ли такой круг, и если выработал, то в какой степени, особую «честь» такого рода, что потеря чести одним из членов или оскорбление его чести воспринимается каждым другим членом круга как умаление его собственной, или же речь идет о том, что товарищество обладает коллективно-личной честью, так что изменения, происходящие в ней, отражаются на чувстве чести каждого члена. Образуя это специфическое понятие чести (честь семьи, офицерская честь, купеческая честь и т. д.), такие круги обеспечивают себе целесообразное поведение своих членов, в особенности, в сфере того специфического различия, благодаря которому они отделяют себя от самого широкого социального круга, так что принудительные нормы правильного поведения по отношению к последнему – государственные законы – не устанавливают ничего определенного относительно специфически целесообразного поведения применительно к данному кругу. Прогресс в социально-этической сфере – один из величайших в своем роде – происходит следующим образом: первоначально суровая и строгая регламентация, посредством которой социальная группа как целое или ее центральная власть регулировала образ жизни{34} отдельного человека в самых разных аспектах, все более и более ограничивается тем, что касается необходимых интересов общности; свобода индивида завоевывает себе все больше и больше областей. Однако эти области занимают вновь образующиеся группы, но при этом отдельный человек свободно решает, руководствуясь своими интересами, к какой группе он хочет принадлежать; вследствие этого вместо внешних средств принуждения бывает довольно чувства чести, чтобы сковать его теми нормами, которые нужны для прочного существования группы. Впрочем, этот процесс отталкивается не только от государственной принудительной власти; всюду, где власть группы изначально распространяется на ряд индивидуальных жизненных отношений, объективно располагающихся вне ее целей (в том числе и в семье, цехе, религиозной общине и т. д.), она в конце концов перестает на них опираться; такие отношения начинают служит опорой и поводом для объединения в особые союзы, участие в которых является делом личной свободы, и тем самым задача социализации может быть выполнена гораздо лучше, чем прежними объединениями, относившимися к личности с бо́льшим пренебрежением.

К этому еще добавляется то обстоятельство, что недифференцированное господство социальной силы над человеком, сколь бы распространенным и строгим оно ни было, все-таки не касается, да и не может касаться, целого ряда жизненных отношений, и отношения эти оказываются предоставлены личному произволу. О них заботятся и их предопределяют тем меньше, чем большее принуждение господствует в других отношениях; так, например, хотя гражданин Греции, а особенно Древнего Рима, и должен был во всех вопросах, имеющих хоть какое-нибудь отношение к политике, безусловно подчиняться нормам и целям своего родного сообщества, но зато он располагал тем более неограниченным самовластием как домовладелец; равным образом и то крайне тесное социальное объединение, которое мы наблюдаем у первобытных народов, живущих небольшими группами, предоставляет человеку полную свободу держать себя так, как ему угодно, по отношению ко всем лицам вне его племени; подобно этому коррелятом и даже опорой деспотизма нередко бывает полнейшая свобода и даже распущенность в тех немногих отношениях между людьми, которые не важны для него. Это нецелесообразное распределение коллективистского принуждения и индивидуалистического произвола сменяется более подходящим и правильным там, где существенное содержание нравов и стремлений индивидов управляет образованием ассоциаций, потому что тогда для их деятельности, до сих пор совершенно свободной от контроля и определенной чисто индивидуалистически, легче найти коллективистскую опору. Ведь по мере освобождения личности как целого она ищет и для отдельных своих сторон возможности социального соединения и добровольно ограничивает тот индивидуалистический произвол, в котором она прежде находила возмещение за недифференцированную подчиненность коллективной власти. Так, например, мы видим, что в странах, где существует большая политическая свобода, особенно сильно распространены различные союзы, что в религиозных общинах, в которых нет сильной, иерархически организованной церковной власти, часто происходит образование сект и т. д. Одним словом, свобода и скованность распределяются равномернее, если социализация вместо того, чтобы принудительно соединять в единый круг чужеродные моменты личности, предоставляет однородному объединяться из разнородных кругов.

Таков один из самых важных путей, по которому идет прогрессирующее развитие: дифференциация и разделение труда имеют сначала, так сказать, количественную природу и распределяют круги деятельности так, что хотя каждому индивиду и каждой группе достается особый круг, но каждый из этих кругов охватывает совокупность отношений, качественно различных; однако позже это различное выделяется путем дифференциации и соединяется из всех кругов в один круг деятельности, качественно уже однородный. Государственное управление нередко развивается так, что управленческий центр, сначала совершенно недифференцированный, выделяет ряд областей, каждая из которых подчинена отдельному ведомству или лицу. Но эти области имеют сначала местный характер; например, французский государственный совет посылает в какую-нибудь провинцию интенданта для исполнения там всех тех различных функций, которые обычно отправляет для всей страны сам государственный совет; это – разделение по количеству труда. От него отличается деление по функциям, которое возникает позднее, когда, например, из государственного совета образуются различные министерства, каждое из которых простирает свою деятельность на всю страну, но только в одном, качественно определенном отношении. Если специализация в искусстве врачевания создала еще в Древнем Египте отдельного врача для руки и отдельного для ноги, то и это являлось дифференциацией по местному принципу, в противоположность которой современная медицина доверяет одинаковые патологические состояния, в какой бы части тела они ни обнаруживались, одному и тому же врачу-специалисту, так что и здесь однородность функции становится господствующим принципом соединения вместо случайного внешнего сходства. Такая же новая форма разделения функций, выходящего за пределы прежней дифференциации и прежнего соединения, обнаруживается среди предприятий, располагающих всевозможными материалами, необходимыми для создания сложных объектов (например, для постройки железных дорог), или же всеми принадлежностями для содержателей гостиниц, зубных врачей, сапожников, магазинов, торгующих всеми домашними и кухонными принадлежностями, и т. п. Объединяющей точкой зрения, лежащей в основании такого соединения предметов, взятых из самых различных областей производства, является их отношение к одной и той же цели, которой все они вместе служат, их отношение к terminus ad quem[22], тогда как обычно в основании разделения труда лежит единство terminus a quo[23], т. е. одинаковое происхождение предметов. Конечно, такие предприятия предполагают это последнее, но они представляют собой разделение труда, возведенное в степень, потому что включают в себя определенные части, взятые из совершенно разнородных отраслей (которые уже сами по себе функционируют при большом разделении труда) и с известной точки зрения взаимосвязанные, так сказать, гармонирующие с новым основным тоном{35}.

Объединение в единое социальное сознание, представляющее интерес высокой степенью абстрагирования от индивидуальных особенностей, обнаруживается в тесной взаимосвязанности наемных рабочих как таковых. Над чем бы ни трудился каждый из них в отдельности, будь то пушки или игрушки, но тот формальный признак, что он вообще работает за вознаграждение, объединяет его со всеми, находящимися в таком же положении; одинаковое отношение к капиталу составляет тот показатель, который выделяет однородное путем дифференциации из всех разнородных занятий и создает единство для всех, кто к нему причастен. Еще в начале этого столетия английская реакция уяснила себе все неизмеримое значение того, что понятие «рабочий» психологически дифференцировалось от понятия «ткач», «механик», «углекоп» и т. д.; изданием Corresponding Societies Act[24] она добилась того, что всякие письменные сношения рабочих союзов между собой и все те общества, в которые вошли рабочие из различных отраслей производства, были запрещены. Очевидно, реакция сознавала, что как только всеобщая форма трудового отношения уже не будет слита воедино с отдельной профессией, как только товарищеское объединение целого ряда отраслей отодвинет различия на задний план и высветит то, что обще всем им, так тем самым будет создана формула и эгида нового социального круга, отношение которого к прежним кругам может вызвать непредвиденные осложнения. После того как дифференциация труда создала различные отрасли его, более отвлеченное сознание проводит снова ту линию, которая соединяет все, что в нем есть общего, в новый социальный круг. Подобное же объединение, ведущее к реальным коллективистским учреждениям, приводит к созданию купеческого сословия как такового. Пока разделение труда еще не очень развито и целый ряд близких друг другу задач выполняется одним и тем же индивидом или профессиональным кругом, т. е. таковых сравнительно еще немного, до тех пор в двух направлениях легко совершается чреватое серьезными последствиями психологическое слияние (точнее говоря, имеет место единство элементов, которое с точки зрения позднейшей дифференцированности называют слиянием, причем называют неточно, поскольку это, видимо, предполагает, что элементы, поначалу раздельные, лишь впоследствии сливаются друг с другом). Во-первых, то более высокое понятие, которое обще целому ряду различных видов деятельности, еще недостаточно отделено от каждого из них, чтобы приводить к совместным действиям и появлению общих учреждений. Так, например, только благодаря новейшей культуре множество женщин объединились ради завоевания политических и социальных прав или ради создания для экономической поддержки или для других целей таких коллективных учреждений, которые имеют отношение только к женщинам; мы можем предположить, что до сих пор общее понятие женщины было для каждой из них еще слишком тесно слито с тем воплощением его, которое она сама собою представляла, причем здесь, конечно, совершенно безразлично, является ли вычленение этого общего понятия источником практических формообразований или, напротив, само оно было вызвано внешней необходимостью. Виды деятельности женщин были и до сих пор остаются, в общем, слишком сходными между собой, чтобы могло образоваться общее понятие, наполненное реальным и практическим содержанием, потому что такое понятие доводится до сознания только отдельными разнородными явлениями; если бы существовал только один вид деревьев, то понятие дерева не образовалось бы вовсе. Подобно тому и люди, внутренне сильно дифференцированные, разносторонне образованные и деятельные, скорее склонны к космополитическим настроениям и убеждениям, чем односторонние натуры, которым все общечеловеческое представляется только в данном ограниченном воплощении, потому что они не обладают способностью проникаться личностью других и, следовательно, доходить до ощущения того, что обще всем. Нормы, установленные для общения в торговом деле, тем полнее обособляются от правил, принятых в одной определенной отрасли, чем больше отраслей существует в хозяйственном производстве, тогда как, например, в тех промышленных городах, где имеется, в сущности, только одна отрасль, можно видеть, сколь мало еще понятие о промышленности как таковой отделилось от понятий о железоделательной, текстильной, игрушечной промышленности и как характер той отрасли, понятие о которой преимущественно заполняет собою сознание, решающим образом определяет обычаи других отраслей и промышленного общения в целом. При этом, как мы уже сказали, практические последствия образования общностей более высокого уровня не всегда выступают в хронологическом порядке следования, но часто бывает и так, что они во взаимодействии создают то возбуждение, которое помогает вызвать сознание социального сходства. Так, например, сознанием своей взаимосвязанности ремесленное сословие обязано существованию учеников; если вследствие чрезмерного использования труда учеников работа становится дешевле и хуже, то устранение этого зла в одной только специальности вызвало бы переполнение другой вытесненными из первой учениками, так что помочь может только совместная акция; конечно, она может последовать только благодаря разнообразию ремесел, но оно должно привести к осознаю единства их всех, несмотря на их специфические различия.

Если, таким образом, дифференциация вычленяет круг более высокого порядка из круга более индивидуального, в котором первый до сих пор находился лишь в скрытом виде, то она должна также, во-вторых, отделить друг от друга круги более координированные, однопорядковые. Так, например, цех надзирал за личностью во всех отношениях, т. е. интерес ремесла должен был регулировать всю ее деятельность. Кто был принят в ученики к какому-нибудь мастеру, тот становился одновременно членом его семьи и т. д.; одним словом, профессиональный труд централизовал самым решительным образом всю жизнь, не исключая часто и жизни политической, и сердечных дел. Из тех моментов, которые вели к разложению слитого воедино, мы рассмотрим здесь момент разделения труда. В каждом человеке, многообразные жизненные содержания которого направляются, исходя из некоторого круга интересов, сила этого последнего будет уменьшаться по мере снижения его объема. Узость сознания приводит к тому, что какое-нибудь многосложное занятие вместе с разнообразными принадлежащими ему представлениями увлекает за собой и остальной мир представлений. Существенных отношений между тем и другим может вовсе и не быть; поскольку при занятиях, не основанных на разделении труда, необходимо быстро менять представления, здесь тратится такое количество психической энергии, что от этого страдает культивирование других интересов, они оказываются ослабленными и тем скорее попадают в ассоциативную или другую зависимость от центрального круга представлений. Человек, которым овладевает сильная страсть, устанавливает какую-то связь между ней и всем, что проходит через его сознание, хотя бы это было самое отдаленное, не имеющее к ней никакого содержательного отношения. Вся его душевная жизнь получает от этой страсти свой свет и свои тени; и всякое профессиональное призвание, оставляющее для других жизненных отношений сравнительно немного места в сознании, создает подобное этому психическое единство. В этом состоит одно из важнейших следствий разделения труда для душевной жизни; оно основывается на том уже рассмотренном нами психологическом факте, что в данный промежуток времени, при прочих одинаковых условиях, растрачивается тем больше силы представления, чем чаще сознание должно переходить от одного представления к другому. И эта смена представлений имеет то же следствие, что и интенсивность страсти в вышеуказанном случае. Поэтому занятие, не основанное на разделении труда, опять-таки при прочих равных условиях, скорее станет всепоглощающим, займет в жизни человека центральное место, чем занятие в высокой степени специализированное, особенно в те эпохи, которым еще не свойственны пестрота и изменчивые возбуждения, отличающие жизненные отношения нашего времени. И по мере того как более одностороннее, а потому и более механическое занятие дает другим отношениям больше места в сознании, ценность и самостоятельность их должны возрастать. Этому координирующему обособлению однопорядковых интересов, которые до того были слиты в один центральный интерес, способствует еще одно следствие разделения труда, связанное с упомянутым выделением более высокого социального понятия из более специально определенных кругов. Ассоциации между центральными и периферическими представлениями и кругами интересов, образовавшиеся под влиянием чисто психологических и исторических причин, считаются в большинстве случаев объективно необходимыми до тех пор, пока опыт не сталкивает нас с лицами, у которых тот же центр, но совершенно другая периферия или та же самая периферия, но другой центр. Итак, если принадлежность к определенной профессии ставила в зависимость от себя все остальные жизненные интересы, то со все большим разветвлением отраслей деятельности эта зависимость должна ослабнуть, потому что, несмотря на различие последних, обнаружилось, что во всех остальных интересах много сходного. Подобным же образом и в тончайших отношениях душевной жизни мы обретаем некоторую внутреннюю и внешнюю свободу, когда видим, что у других людей нравственно необходимые поступки и чувства зависят от совсем иных предпосылок, чем те, с которыми они были связаны у нас. Это, например, в значительной степени относится к этическому применению религии, с которой многие чувствуют себя связанными потому, что старая психологическая привычка всегда соединяла у них нравственные импульсы с религиозными; и только когда опыт показывает, что и совершенно иначе настроенные в религиозном отношении люди бывают столь же нравственны, это приводит к освобождению от такой централизации этической жизни и к самостоятельности последней. Таким образом, возрастающая дифференциация профессий должна была показать индивиду, как совершенно одно и то же направление остальных содержаний жизни может быть соединено с различными профессиями и потому должно вообще гораздо меньше зависеть от них. К такому же следствию приводит и дифференциация этих содержаний жизни, также возрастающая вместе с развитием культуры. Различие профессий при одинаковости других интересов и различие в интересах при одинаковости профессий должно было также привести к их психологическому и реальному разрыву. Если мы взглянем на поступательное движение, уводящее от дифференциации и объединения на основании внешних, схематических точек зрения, к дифференциации и объединению на основании глубинной взаимосвязи, то в области теории обнаруживается нечто абсолютно аналогичное: прежде думали, что можно путем соединения живых существ в обширные группы на основании признаков внешнего сродства между ними решить важнейшие проблемы их познания; однако более глубокий и правильный взгляд на это сложился только благодаря тому, что у существ, кажущихся очень различными, которые соответственно были объединены под различными родовыми понятиями, открыли черты морфологического и физиологического сходства и таким образом установили законы органической жизни, реализованные в далеко отстоящих друг от друга позициях ряда органических существ, а познание этих законов привело к установлению единообразия того, что прежде, на основании внешних критериев, делили на родовые понятия совершенно самостоятельного происхождения. Также и здесь установление единообразия того, что по существу гомогенно в гетерогенных кругах, обозначает более высокую ступень развития.

Если, таким образом, победа рационально-объективного принципа над принципом поверхностно-схематическим идет рука об руку с общим культурным прогрессом, то при известных обстоятельствах эта связь может и прерываться, так как она не априорна. Хотя солидарность семьи в сравнении с объединением на основании объективных точек зрения и является принципом механическим, внешним, однако, с другой стороны, семья окажется основанной на объективном начале, если сопоставить ее с чисто числовым делением, например, с десятками и сотнями, в древнем Перу, в Китае и в большей части древней Европы. Социально-политическое единство семьи и ее солидарная ответственность за каждого члена имеют положительное значение и оказываются тем более рациональными, чем более мы научаемся понимать действие наследственности; слияние же известного постоянного числа людей в одну группу, рассматриваемую как единство в аспекте внутреннего членения, военной службы, налогообложения, уголовной ответственности и т. д., лишено всякого рационального основания, и тем не менее там, где мы его можем проследить, оно является восполнением принципа родства и служит для достижения более высокой ступени культуры. А оправданием для него служит не terminus a quo – в этом отношении семейный принцип, как основание для дифференциации и интеграции, превосходит всякий другой, – но terminus ad quem; высшей государственной цели это деление, очевидно, соответствует более, чем то древнейшее, именно потому, что оно благодаря своему схематическому характеру легко поддается обозрению и организации{36}. Здесь обнаруживается своеобразное явление культурной жизни: учреждения и формы общения, полные смысла и значения, вытесняются такими, которые в себе и для себя являются совершенно механическими, внешними, неодухотворенными; только более высокая, стоящая за пределами этой прежней ступени, цель сообщает их совместному действию или их позднейшему результату духовное значение, на которое не может претендовать каждый элемент в отдельности; таково характерное отличие современного солдата от средневекового рыцаря, механической работы – от ручного труда, таков характер современной униформированности и нивелированности столь многих жизненных отношений, которые прежде были предоставлены свободному самоопределению личности. Теперь же, с одной стороны, механизм стал слишком велик и сложен, чтобы он мог, так сказать, выражать в каждом из своих элементов какую-нибудь цельную идею; каждый из них может иметь скорее лишь характер чего-то механического и самого по себе незначительного, внося свой вклад в реализацию некоторой идеи только в качестве члена целого. С другой стороны, имеет место многообразное действие дифференциации, которая выделяет духовный элемент деятельности, так что механическое и духовное получают обособленное существование; например, деятельность работницы за ткацкой машиной гораздо менее одухотворенна, чем деятельность ткачихи, но при этом дух этой деятельности перешел, так сказать, к машине, объективировался в ней. Таким образом, социальные учреждения, классификации и соединения могут становиться более механическими и внешними и все-таки служить культурному прогрессу, если появляется более высокая социальная цель, которой они просто должны подчиниться и которая им больше не позволяет сохранить для себя тот дух и смысл, которым предыдущее состояние замыкало телеологический ряд: так объясняется вышеуказанный переход в социальном делении от родового принципа к принципу десятка, хотя фактически последний в противоположность естественной гомогенности семьи выступает как соединение объективно гетерогенного.

Кроме того, в примитивных обществах и именно в таких, которые образуются из соединения элементарных, уже замкнутых в себе групп, вождь очень часто назначается посредством выборов сначала для войны, а потом и для постоянного господства; благодаря его преимуществам это достоинство переносится на него добровольно, тогда как в других местах он обретает его благодаря тем же преимуществам, но путем узурпации; и там и тут, однако, оно угасает – самое позднее вместе с его смертью, – так что принципатом так или иначе завладевает какая-нибудь другая личность, обладающая такими же преимуществами. Между тем социальный прогресс связан именно с нарушением процедуры, которая исходит из личных качеств, и с установлением наследственного властного статуса; хотя принцип наследственности, сравнительно механический и внешний, приводит к тому, что трон занимают слабоумные, дети и люди, во всех отношениях к этому непригодные, то вытекающие из него надежность и непрерывность государственного развития перевешивают все преимущества более рационального принципа, согласно которому вопрос о том, кому должна принадлежать власть, решают личные качества. Если смена властителей определяется не объективным отбором, а внешней случайностью рождения, и это тем не менее содействует культурному прогрессу, то сказать, что такое исключение подтверждает правило, можно лишь постольку, поскольку оно показывает, что и правило подчинено само себе, т. е. даже оно само, даже замена внешнего, схематического внутренним, рациональным не может, в свою очередь, превратиться в схематическую норму. Наконец, здесь следует указать то положение дел, до известной степени аналогичное, которое сообщило моногамии преимущество перед промискуитетом. Если именно сила, здоровье и красота родителей делают наиболее вероятным появление здорового потомства, то нужно будет ожидать вырождения рода там, где членам его, уже состарившимся и истощившимся, обеспечена возможность иметь потомство. А это как раз имеет место в браке на всю жизнь. Если бы после каждого деторождения каждый член полового соединения снова имел активное и пассивное избирательное право по отношению к другому полу, то те особи, которые уже утратили свое здоровье, силу и привлекательность, не были бы допущены к новому деторождению, и, кроме того, было бы больше вероятности, что индивиды, действительно друг к другу подходящие, встретятся между собой. В противоположность этому возобновлению выбора, беспрестанному пересмотру рациональных оснований и рациональной цели полового соединения нерушимая прочность брачного союза, его продолжение после того, как полностью исчезли определившие его основания (даже в том случае, когда это касается только данного отношения, а сочетание каждой из сторон с какой-нибудь другой было бы еще вполне рациональным), эта постоянная прочность брака является до известной степени внешней и механической процедурой. Подобно тому, как наследственность принципата, заменившая приобретение его на основании личных качеств, носит схематический характер, точно так же пожизненный брак вводит всю будущность пары в схему одного определенного отношения, которое хотя и является для данного момента адекватным выражением внутренних отношений этой пары, однако уничтожает возможность варьировать их, чего якобы должна желать совокупность в интересах более крепкого потомства; это и выражается в народной вере в то, что внебрачные дети бывают более крепкими и одаренными. Но подобно тому как в первом случае второстепенные последствия стабильности сильно превышают все те преимущества, которые дает основанное на объективных моментах определение, так и фиксируемый внешним образом переход, как бы передача по наследству формы одной эпохи в жизни людей другой, позднейшей эпохе{37}, создает в отношениях полов такое согласие, которое уже не нуждается ни в каких договоренностях, а для рода превосходит все те выгоды, которые можно было бы извлечь из дальнейшей дифференциации заключенных уже союзов. Итак, соединение того, что, в сущности говоря, принадлежит друг другу и что до сих пор находилось в чужеродных сочетаниях, не могло бы здесь способствовать культурному прогрессу.

Глава VI. Дифференциация и принцип экономии сил

Психологическая экономия сил в результате дифференциации в мысленных содержаниях. Абсолютное увеличение и относительное уменьшение траты сил при наличии образований более высокого порядка.

Образование партий и вызываемое им развитие сил.

Разделение более высокого и более низкого труда. Разложение более старых комплексов, объединение их элементов в новые образования; в этом процессе господствует тенденция к экономии сил.

Растрата сил при дифференциации, заходящей слишком далеко; обратное движение последней. Религиозная и военная дифференциация с точки зрения экономии сил.

Противоположность между дифференциацией группы, требующей от индивида односторонности, и дифференциацией индивида, требующей от него разносторонности. Причины и следствия этой противоположности.

Одновременность сосуществования и последовательность возникновения дифференциаций; дифференциация скрытая и явная; их равновесие как задача социальной экономии сил

Во всяком восходящем развитии в ряду организмов можно усмотреть господствующую тенденцию к экономии сил. Более развитое существо отличается от низшего своей способностью выполнять, с одной стороны, те же функции, что и низшее, а с другой – и еще некоторые. Возможно, конечно, что существо это располагает более богатыми источниками сил. Но если предположить, что у обоих источники сил одинаковы, то оно достигает большего успеха в целесообразной деятельности благодаря тому, что может отправлять низшие функции с меньшей затратой сил и таким образом получать силы для отправления еще и других функций; экономия сил есть условие для их траты. Каждое существо тем совершеннее, чем меньше сил ему нужно для достижения той же самой цели. Вся культура стремится не только к тому, чтобы приспособить для служения нашим целям как можно больше сил природы, стоящей ниже человека, но и к тому, чтобы осуществлять каждую из этих целей со все большей экономией сил.

Я думаю, что всякая целесообразная деятельность испытывает троякого рода затруднения, в избежании которых и состоит экономия сил: трения, обходной путь и излишняя координация средств. То же самое, что окольный путь представляет собой в рамках последовательного прохождения, излишняя координация средств представляет собой в порядке одновременного сосуществования; если для достижения некоторой цели я мог бы сделать непосредственное движение, ведущее к ее осуществлению, но вместо этого произвожу другое, постороннее, которое только и вызывает, в свою очередь, (может быть, еще и через возбуждение какого-нибудь третьего движения) непосредственно целесообразное движение, то это то же самое (только во временно́й последовательности), как будто я вместо того, чтобы произвести достаточное для достижения цели движение, произвожу еще целый ряд других движений, – потому ли, что они ассоциировались с тем первым движением и хотя являются излишними в данный момент, но их уже нельзя отделить от него, или же потому, что все они в действительности служат той же самой цели, которую, однако, вполне можно осуществить и посредством одного из них.

Эволюционное преимущество дифференциации может быть охарактеризовано почти во всех указанных направлениях как экономия сил. Я начну, прежде всего, с такой области, которая не является непосредственно социальной. В развитии языка дифференциация привела к тому, что из немногих гласных, имевшихся в древних языках, в новых образовался целый ряд разнообразных гласных. Звуковые различия между прежними гласными были велики и резки, тогда как новые образуют между ними переходы и оттенки, раскалывают их, так сказать, на части и разнообразно сочетают эти части. Это, пожалуй, правильно объясняют тем, что таким образом облегчилась работа органов речи; возможность легче скользить в разговоре по смешанным звукам, по неопределенным и гибким оттенкам являлась экономией сил в сравнении с непосредственным перескакиванием от гласной к гласной, которые резко отличаются друг от друга и требуют каждый раз совершенно различной иннервации. И применительно к чисто духовному тоже можно сказать: то, что под влиянием эволюционного учения и монистического мировоззрения вообще резкие границы между понятиями все больше размягчаются, – это также экономия работы мышления, поскольку представление мира требует тем большего напряжения, чем меньше однородности в его частях, чем меньше мысль об одной из этих частей и мысль о другой опосредствованы между собой по содержанию. Подобно тому как более сложное и требующее больших затрат труда законодательство необходимо там, где классы, образующие группу, отделены друг от друга особыми правами или формами правовых отношений; подобно тому как легче бывает мысленно охватить эти последние, если резко выраженные абсолютные правовые различия превращаются в такие текучие отличия, которые и при совершенно единообразном и равном для всех законодательстве продолжают еще существовать в силу различий в имущественном и общественном положении, – точно так же и всякий психический труд облегчается, быть может, по мере того, как неподвижные и строгие границы понятий размываются, превращаясь в опосредствования и переходы. Это можно рассматривать как дифференциацию, поскольку тем самым разрывается связь, схематически охватывавшая большое число индивидов, а содержание представлений о каждом существе составляют уже не одни и те же коллективные свойства, но его индивидуальность. Однако в то время как упомянутые выше резко разграниченные, имеющие вид понятий соединения многообразного всегда субъективны (всякий синтез, как это исчерпывающе формулирует Кант, может быть заключен не в вещах, но только в духе), возвращение к отдельному человеку во всей его обособленности обнаруживает реалистическую тенденцию; при этом действительность всегда опосредствует наши понятия, она всегда есть компромисс между ними, потому что они суть только стороны ее, выделенные из нее и получившие в нашей голове самостоятельность, а она сама по себе содержит эти стороны и еще многие другие в слитном виде. Поэтому дифференциация, которая якобы является принципом разделения, в действительности очень часто представляет собой начало примиряющее и сближающее, и именно потому также – сберегающее силы духа, который оперирует этим принципом теоретически или практически.

Здесь дифференциация опять обнаруживает свое отношение к монизму; как только прекращается образование отдельных групп и понятий с резко очерченными границами и в то же время освобождается место для индивидуализации, а вместе с ней – и для опосредствования и постепенности, – так тотчас же образуется связный ряд мельчайших различий, и тем самым вся совокупность явлений предстает как единое целое. Но, в свою очередь, от любого монизма требовалось, чтобы он был принципом, экономящим силы мышления. Конечно, требование это весьма справедливо; но я бы все-таки усомнился, безусловна ли и настолько ли непосредственна его правомерность, как это кажется. Если даже монистическое воззрение на вещи и ближе к действительности, чем, например, догма об обособленных творческих актах и соответствующие теоретико-познавательные допущения, то и оно, в свою очередь, нуждается в синтетической деятельности и притом, может быть, более всеобъемлющей и напряженной, чем та, которая удовлетворяется признанием генетической взаимосвязи между сколь угодно многими рядами явлений, если только кому-то бросается в глаза явное сходство между ними. Конечно, чтобы объяснить всю совокупность физических движений одним-единственным источником сил и их взаимопревращениями, требуется мышление более высокого порядка, чем для того, чтобы для каждого различного явления установить различную причину: для тепла – особую тепловую силу, для жизни – особую жизненную силу или – с известным типичным преувеличением – для опиума – особую vis dormitiva[25]{38}. Наконец, гораздо труднее, пожалуй, познать жизнь души как то единое целое, каким она предстает при разложении на процессы, совершающиеся между отдельными представлениями, чем иметь дело с обособленными душевными способностями и думать, что воспроизводство представлений объясняется «памятью», а способность делать умозаключения – «разумом».

Конечно, там, где монистическое воззрение не коррелирует с дифференциацией и индивидуализацией своих содержаний, оно часто экономит силы, однако не в том смысле, что деятельность принимает иной и в целом более высокий характер, но в смысле косности и инертности. Например (останемся в теоретической сфере), отнюдь не всегда к столь высоким и всеобщим абстракциям, какова, скажем, индийская идея Брамы, восходит сильное мышление; часто наоборот – мысль слабая и неспособная к сопротивлению, которая бежит от суровой жестокой действительности, не будучи в состоянии справиться с загадками индивидуальности, вынуждена подниматься все выше и выше до метафизической идеи Bce-Единого, с которой прекращается вообще всякое определенное мышление. Вместо того чтобы спускаться в темную шахту отдельных явлений мира, из которой только и можно извлечь золото истинного и правильного познания, более неповоротливое и слабосильное мышление просто перескакивает через противоречия бытия, к сопряжению которых оно должно было бы стремиться, и купается в эфире всеединого и всеблагого начала. Но там, где основанный на дифференциации монизм, как в указанных выше случаях, затрачивает больше энергии, чем плюралистический образ мысли, это является, скорее, чем-то преходящим, нежели окончательным. Ведь зато таким образом добываются куда более богатые результаты, так что в сравнении с ними происходит все же меньшая затрата сил, – подобно тому как, например, локомотив расходует гораздо больше энергии, чем почтовая карета, но по отношению к результатам, которых он достигает, он тратит силы гораздо меньше. Так, большое государство с единообразным управлением нуждается в большом составе чиновников, организованном до мелочей по принципу разделения труда; но при помощи такой значительной затраты сил, которая нужна ему ввиду его единообразия и дифференциации, оно выполняет сравнительно гораздо больше, чем было бы выполнено в том случае, если бы та же территория распалась бы на много небольших государственных единиц, из которых каждая в отдельности не нуждалась бы в высокодифференцированном правительственном механизме.

Труднее решается вопрос об экономии сил при такой дифференциации, которая создает враждебные противоположности, как, например, в указанном выше случае, когда корпорация, сначала единая, образует внутри себя несколько различных, противоположных друг другу партий. Это можно рассматривать как разделение труда, потому что тенденции, лежащие в основании образования партий, суть влечения человеческой природы вообще, до известной степени, хотя и не одинаково, присущие каждому отдельному человеку, и можно себе представить, что разнородные моменты, которые прежде взвешивались и относительно уравнивались в голове каждого отдельного человека, теперь перенесены на различных людей и перерабатываются каждым на свой особый лад, причем уравнивание происходит при совместном участии всех. Партия, которая как таковая представляет собой только воплощение известной односторонней мысли, подавляет в том, кто к ней принадлежит, и именно поскольку он к ней принадлежит, все инородные влечения, от которых с самого начала он не бывает обычно свободен. Если мы проследим психологические моменты, определяющие партийность каждого в отдельности, то увидим, что в громадном большинстве случаев она обусловлена не непреодолимой естественной склонностью, но случайными обстоятельствами и влияниями, которым он подвергался и которые развили в нем именно одно из различных возможных направлений и одну из потенциально имевшихся сил, тогда как другие остались в зачаточном состоянии. Этим последним обстоятельством, исчезновением внутренних противодействий, которые до вступления в одностороннюю партию частично отнимают силы у нашего мышления и воли, объясняется власть партии над индивидом, которая, среди прочего, обнаруживается в том, что самые нравственные и совестливые люди участвуют вместе с другими во всей этой безоглядной политической борьбе интересов, которую признает необходимой их партия как таковая, хотя она так же мало принимает в расчет соображения индивидуальной морали, как и государства в отношениях между собой. В этой односторонности заключена ее сила, и это особенно хорошо показывает то, что партийная страсть сохраняет еще весь свой пыл, а часто даже впервые развивает его тогда, когда партийность уже совершенно потеряла свой смысл и значение, когда борьба за положительные цели совершенно прекратилась и только принадлежность к партии, лишенная всякого объективного основания, вызывает антагонизм по отношению к другим партиям. Быть может, самым ярким примером этого являются цирковые партии в Риме и Византии; хотя не было ни малейшего существенного различия между белой партией и красной партией или между голубой и зеленой, тем более что даже лошади и возницы не принадлежали партиям, но содержались предпринимателями, которые отдавали их внаймы любой из них, – тем не менее достаточно было случайно выбрать ту или другую партию, чтобы стать смертельным врагом противоположной. Такой же характер имели в прежние времена бесчисленные раздоры между отдельными семьями, если они продолжались в течение нескольких поколений; часто бывало так, что объект спора уже исчез давным-давно, но факт принадлежности к той или иной семье создавал для каждого члена партийное положение непримиримой враждебности по отношению к другой семье. Когда в XIV–XV вв. в Италии образовались тирании, и разделение на политические партии потеряло благодаря этому вообще всякий смысл, борьба между гвельфами и гибеллинами все-таки продолжалась, но была уже лишена всякого содержания: партийная противоположность сама по себе получила такое значение, что смысл ее стал совершенно не важен. Одним словом, дифференциация, заключающаяся в делении на партии, разворачивает такие силы, значимость которых обнаруживается именно в той бессмысленности, с какой она, часто без всякого ущерба для себя, отбрасывает всякое содержание и сохраняет только форму партии вообще. Правда, всякое социальное соединение проистекает из слабости и неспособности индивида к поддержанию своего существования, и слепая, бессмысленная преданность партии, как, например, в указанных выше случаях, встречается особенно часто в периоды упадка и бессилия народов или групп, когда отдельный человек утрачивает надежное чувство индивидуальной силы, по крайней мере, что касается прежних форм ее выражения. Во всяком случае, в данной форме обнаруживается еще известное количество силы, которое помимо нее осталось бы неразвито. И если благодаря именно такому разделению на партии столько энергии может быть растрачено совершенно впустую, то это является лишь преувеличением и злоупотреблением, от которого не гарантирована у людей ни одна тенденция. В целом, следует сказать: образование партий создает центральные формы, принадлежность к которым избавляет отдельного человека от внутренних противодействий и тем самым приводит его силы к большей эффективности, направляя их в единое русло, где они могут излиться, не встречая психологических препятствий. А благодаря тому что партия борется против партии и каждая содержит в себе в концентрированном виде много личных сил, результат должен обнаружиться во взаимном учете моментов и соответствующих им сил в более чистом виде, скорее и полнее, чем если бы борьба между ними происходила в индивидуальном духе или между отдельными индивидами.

Своеобразное отношение между расходованием силы и дифференциацией устанавливается при таком разделении труда, которое можно было бы назвать количественным; тогда как разделение труда в обычном смысле означает, что один работает над одним, а другой – над другим, т. е. указывает на качественные отношения, разделение труда является важным и в том смысле, что один работает больше, чем другой. Это количественное разделение труда служит повышению культуры, конечно, только вследствие того, что оно становится средством для качественного, так как большее или меньшее количество труда, который сначала по существу одинаков для всех, приводит к сущностно различному формированию личностей и их деятельности; рабство и капиталистическое хозяйство обнаруживают культурную ценность такого количественного разделения труда. Превращение его в качественное происходило сначала на почве дифференциации физической и духовной деятельности. Простое освобождение от первой должно было само по себе вызвать усиление последней, ибо она более спонтанна, чем первая, и часто не нуждается в сознательных импульсах и усилиях. И вот, также и здесь обнаруживается, что экономия сил благодаря дифференциации становится средством для достижения значительно более эффективного действия сил. Ведь в противоположность труду физическому сущность духовного труда можно полагать в том, что он с меньшей затратой сил достигает большего эффекта.

Конечно, эта противоположность не абсолютна. Нет ни такой физической деятельности, имеющей здесь для нас важность, которую не направляли бы так или иначе сознание и воля, ни духовной, которая не сопровождалась бы физическим действием или опосредствованием. Значит, можно только сказать, что сравнительно бо́льшая духовность экономит силы в деятельности. Можно установить аналогию между этим соотношением более физического и более духовного труда, с одной стороны, и низшей и высшей душевной деятельности – с другой. Правда, психический процесс, не выходящий за пределы единичного и чувственного, требует меньшего напряжения, чем процесс отвлеченный и рациональный; но зато тем меньше его теоретические и практические результаты. Мышление согласно логическим принципам и законам ведет к экономии сил, поскольку благодаря своему объединяющему характеру оно заменяет продумывание единичного: закон, концентрирующий в единой формуле обстоятельства бесчисленного множества отдельных случаев, означает наивысшую экономию сил мышления; кто знает закон, относится к тому, кто знает только отдельный случай, как тот, кто владеет машиной, – к тому, кто работает руками. Но если, таким образом, мышление более высокого порядка – это соединение и концентрация, то все-таки прежде всего оно является дифференциацией. Потому что хотя каждое единичное событие в мире – это всего лишь единственный случай проявления определенного закона, на самом деле оно представляет собой точку пересечения необычайно многих действующих сил и законов, и нужно сначала психологически разложить его на эти составляющие, чтобы познать ту отдельную связь, которая сравнивается с такими же связями в других явлениях, в результате чего и определяются основание и область действия более высокого закона. Более высокая норма только и может подняться над дифференциацией всех тех факторов, в случайном сочетании которых состоит отдельное явление. Теперь очевидно, что духовная деятельность вообще относится к физической так же, как в рамках первой высшая относится к низшей, ибо, как сказано выше, различие между физической и духовной деятельностью означает только количественное преобладание в деятельности одного из этих двух элементов. Мышление втискивается в механическую деятельность, как деньги – в реальные экономические ценности и процессы, внося концентрацию, посредничество, облегчение{39}. Деньги также возникли в процессе дифференциации; меновая стоимость{40} вещей – качество или функция, которую последние приобретают наряду с другими своими свойствами, – должна была отделиться от них и обрести в сознании самостоятельность, прежде чем могло состояться объединение этого свойства, присущего самым различным вещам, в понятие, стоящее над всем единичным, и в символ. А экономия сил, которая достигается в результате этой дифференциации и последующего объединения, тоже состоит в восхождении к понятиям и нормам более высокого порядка, которые обретаются одинаковым образом. Ясно и без дальнейших рассуждений, к какой экономии сил приводят концентрация и соединение индивидуальных функций в одну центральную силу; но надо отдавать себе отчет и в том, что в основании такой централизации всегда лежит дифференциация, что для экономии сил первая всегда объединяет не комплексы явлений во всей их целокупности, но лишь их выделенные стороны. Историю человеческого мышления, а также и общественного развития можно рассматривать как историю тех флуктуаций, благодаря которым вся эта пестрая, без всяких принципов нагроможденная совокупность явлений дифференцируется под тем или иным углом зрения, и результаты этой дифференциации соединяются в более высокую форму; однако равновесие между разложением и соединением никогда не бывает стабильным, оно всегда неустойчиво; это более высокое единство никогда не бывает окончательным, поскольку или оно само снова дифференцируется на элементы, слагающиеся потом, в свою очередь, в новые и еще более высокие центральные образования, образуя для них материал, или же прежние комплексы дифференцируются на основании иных точек зрения, и это создает новые соединения и делает прежние устаревшими.

Все это движение можно представлять себе таким образом, что в нем господствует тенденция к экономии сил и притом прежде всего в смысле уменьшения трений. Я уже подробнее говорил об этом выше в ином аспекте, с точки зрения отношения церковных интересов к государственным и научным. Бесчисленные силы теряются там, где разделение труда еще не указало каждому обособленную область и где претензия на одно и то же, до известной степени не разделенное, открывает широкий простор конкуренции; ведь хотя последняя во многих случаях сильно повышает качества продукта и побуждает к более высокому объективному результату, но в других случаях она часто приводит к необходимости затрачивать силы на устранение конкурента до начала работы или наряду с ней. В бесчисленном множестве случаев победа в этой борьбе достигается не путем напряжения всех сил в труде, но при помощи внешних ему более или менее субъективных моментов; и силы растрачены даром: они гибнут для дела; они служат только для устранения затруднения, которое существует для одного потому, что оно существует для другого, и которое исчезло бы для обоих при более благоприятной постановке целей: это отношение вдвойне нецелесообразно, потому что здесь затрачиваются одни силы, чтобы ослабить другие. Если идеалом культуры является то, чтобы силы людей затрачивались для победы над объектом, т. е. природой, а не над ближним, то разделение труда на отдельные отрасли должно в высшей степени способствовать этому идеалу; и если греческие социальные политики считали собственно профессию торговца пагубной для государства и хотели, чтобы только земледелие считалось достойным и справедливым извлечением дохода, потому что выгода его не связана с людьми и их ограблением, то нет сомнения, что недостаточное разделение труда давало им право на такое суждение. Ибо допущение земледелия обнаруживает их понимание того, что только обращение к объекту может устранить конкуренцию, которая, согласно их опасениям, могла привести к разложению государства, а также того, что при тогдашних отношениях, не основанных на разделении труда, обращение к объекту было бы невозможно нигде, за исключением такой области, как земледелие, где объект так мало доступен конкуренции. Только возрастающая дифференциация может устранить трения, возникающие из-за того, что индивиды ставят себе одну и ту же цель, и это последнее заставляет их обратить свои силы не на достижение ее, а на личную победу над конкурентом.

С иной стороны то же самое показывает рассмотрение индивида. Если вся совокупность волевых и мыслительных актов индивида, взятая как целое, в противоположность той общественной группе, к которой он принадлежит, сильно дифференцирована и, следовательно, отличается большим внутренним единством, то благодаря этому становятся излишними те переходы, та смена иннерваций, которые необходимы при большем различии в направлениях мысли и в импульсах. В нашем психическом существе можно наблюдать, по крайней мере, нечто аналогичное физической инерции: это стремление следовать и впредь той мысли, которая господствует в данный момент, отдаваться и впредь теперешнему волению, вращаться по-прежнему в данном однажды кругу интересов. И там, где нужна перемена, где нужен скачок, эту косность еще должен сначала преодолеть особый импульс; новая иннервация должна быть сильнее, чем того требует ее цель сама по себе, потому что она с самого начала скрещивается с действием иначе направленной силы, отклоняющее влияние которой может быть парализовано лишь посредством увеличения энергии. Может быть, эту психофизическую аналогию vis inertiae[26] можно объяснить тем, что мы никогда не в состоянии учесть с полной определенностью то количество силы, которое для достижения данной внутренней или внешней цели надо будет перевести из латентного состояния в действующее; но так как недостаток силы сравнительно с необходимым количеством ее обнаружился бы очень скоро, то ясно, что мы ошибаемся больше и чаще в сторону избытка, и двигательная энергия, затраченная нами, продолжает действовать еще и тогда, когда достигнут тот пункт, на который она рационально направлена. Если в этом пункте возникает новое направление воли, то перед ним до известной степени оказывается не совсем свободное поле, оно встречает тот избыток силы, иначе направленной, который приходится еще преодолевать соответствующим напряжением.

Здесь нужно еще указать на те процессы внутри индивида, которые следует рассматривать, по крайней мере по аналогии, как трения и конкуренцию. Чем многостороннее наша деятельность, чем менее наше существо однообразно и ограничено, тем чаще то количество силы, которым мы располагаем, оказывается предметом притязаний со стороны различных директив; эти директивы подобны индивидам: они отнюдь не прибегают к мирному дележу наших способностей, но каждая из них, претендуя на возможно большее количество силы, должна отказывать в нем всем остальным. По-видимому, довольно часто это происходит в такой форме: на прямое устранение конкурирующего стремления затрачивается сила, по существу не приближающая нас к цели; происходит только взаимное уничтожение сил, направленных в противоположные стороны, которое дает в результате ноль, прежде чем дело дойдет до создания чего-нибудь положительного. Только два вида дифференциации могут дать индивиду возможность сберечь те силы, которые в нем растрачиваются таким образом: или он дифференцируется как целое, т. е. с наибольшей возможной односторонностью настраивает свои влечения на один основной тон, с которым они все и будут гармонировать, чтобы их одинаковость или параллельность не порождала конкуренции; или же сам индивид дифференцируется соответственно своим отдельным сторонам и влечениям, причем области их столь обособлены (будь то в рядоположенности одновременного существования или, как мы покажем ниже, последовательности появления), цели – столь резко разграничены и самостоятельны, а ведущие к ним пути – столь отдалены от других, что между ними не бывает никакого соприкосновения, а потому и никакого трения и конкуренции. Дифференциация, как в смысле вычленения всего целого, так и в смысле дифференциации его частей, равным образом приводит к экономии сил. Если бы мы захотели указать для этого отношения место в космологической метафизике (при этом, конечно, следовало бы претендовать не более чем на неуверенную догадку, намек-символ), то можно было бы сослаться на гипотезу Цельнера: силы, присущие элементам материи, должны быть так устроены, чтобы движения, происходящие под их влиянием, стремились свести число происходящих в ограниченном пространстве столкновений до минимума. Соответственно, например, движения в кубическом пространстве, наполненном молекулами газа, разделились бы со временем на три группы, в каждой из которых движение совершалось бы параллельно двум боковым плоскостям; тогда молекулы сталкивались бы уже не между собой, но только с двумя противоположными стенками сосуда, и, таким образом, число столкновений было бы доведено до минимума. Совершенно аналогично, мы видим, что уменьшение столкновений или трений внутри более сложных организаций происходит таким образом, что пути отдельных элементов по возможности расходятся. Из той беспорядочной путаницы, которая ежеминутно сталкивает их в одном месте, где и происходят трение, отталкивание и уничтожение сил, образуется такое состояние, при котором у каждого есть особый путь. Поэтому физическую тенденцию можно назвать дифференциацией, равно как и указанную психологически-социальную тенденцию – уменьшением столкновений. Сам Цельнер, исходя из теоретико-познавательных оснований, объясняет это отношение так, что внешним столкновениям предметов соответствует чувство недовольства, и придает поэтому указанной нами физической гипотезе такую метафизическую форму: всякий труд, выполняемый естественным существом, определяется ощущениями удовольствия и неудовольствия, причем движения, в пределах известной замкнутой области явлений, происходят так, как будто они бессознательно преследуют цель свести до минимума сумму ощущений неудовольствия.

Ясно, каким образом стремление к дифференциации укладывается в рамки этого принципа. Но можно, пожалуй, подняться на более высокую ступень абстракции и рассматривать экономию сил как самую общую формальную тенденцию всего происходящего в природе. Старое и во всяком случае очень непонятно выраженное основоположение, согласно которому природа всегда идет кратчайшим путем, тем самым можно было бы заменить максимой, согласно которой природа ищет кратчайший путь, вопрос же, к каким целям он ведет, – это уже дело материальных условий, которым, может быть, и нельзя дать единого определения. Достижение удовольствия и стремление избежать неудовольствия было бы тогда или одной из этих целей, или, для некоторых естественных существ, знаком достигнутой экономии сил, или же психологическим средством, привитым путем воспитания, чтобы привлечь к экономии сил и способствовать ей.

Если, таким образом, мы подчиним дифференциацию принципу экономии сил, то с самого начала окажется вероятным, что и противоположные ей движения и ограничения должны будут при случае служить этой высшей цели. Ибо при многообразии и разнородности человеческих дел ни один высший принцип не осуществляется всегда и повсюду посредством однородных отдельных процессов, но, вследствие различия в исходных пунктах, а также необходимости неодинаково воздействовать на неодинаковое, чтобы в результате получить одинаковое, промежуточные члены, ведущие к высшему единству, должны быть настолько разнородными, насколько они еще отстоят от этого единства в телеологическом ряду. Бесчисленное множество иллюзий и случаев односторонности в действиях и познании объясняется заблуждениями на этот счет, тем обманчивым светом монизма, который психологически излучается единством высшего принципа также и на ведущие к нему ступени.

Опасности чрезмерной индивидуализации и разделения труда слишком известны, чтобы здесь требовалось говорить о них подробно. Упомянуть все-таки я хочу только об одном, а именно, что сила, отдаваемая какой-нибудь специальной деятельности, сначала в высшей степени увеличивается благодаря отказу от другой деятельности, но потом снова уменьшается, если это состояние очень ярко выражено и долго длится. Потому что недостаток в упражнении производит ослабление и атрофию в других группах мускулов и представлений, а это уже, конечно, означает, что тем самым поражен и весь организм. Но так как та часть, которая одна только и функционирует, получает в конце концов питание и силу из всего организма в целом, то и ее здоровье должно пострадать, если страдает целое. Итак, одностороннее напряжение косвенно (через совокупную связь всего организма, который оно ослабляет, по необходимости оставляя без внимания другие органы) вызывает ослабление того самого органа, укреплению которого оно поначалу служило.

Далее, и то разделение труда, которое состоит в передаче функций публичным органам и в общем производит значительнейшую экономию сил, часто именно ради экономии сил снова обращается к индивидам или более мелким союзам. При этом происходит следующее. Если некоторые функции отнимаются у индивида и перенимаются общим центральным органом, например, государством, то в нем благодаря его единству они вступают во взаимоотношения и взаимозависимость такого рода, что изменения одних преобразуют и всю совокупность других функций. Тем самым каждая из них по отдельности оказывается обремененной целой совокупностью отношений и необходимостью постоянно устанавливать вновь утраченное равновесие, и поэтому требует большей затраты сил, чем нужно было бы для достижения поставленной цели самой по себе. Как только из переданных функций сочленяется новый, многосторонне деятельный организм, он оказывается в специфических жизненных условиях, которые соответствуют всей совокупности интересов и поэтому заставляют работать для каждой отдельной функции больший аппарат, чем тот, что нужен для достижения ее изолированных целей. Я приведу лишь несколько примеров того, что обременяет каждую перешедшую к государству функцию: огосударствление расходов, необходимость вводить каждую малейшую трату в баланс с огромными общими суммами, многократный контроль, в общем необходимый, но в отдельных случаях часто излишний, интересы политических партий и гласная критика, которые часто, с одной стороны, приводят к ненужным экспериментам, а с другой – препятствуют полезным; сюда же относятся и особые права государственных функционеров: пенсия, социальные привилегии и многое другое, – одним словом, принцип экономии сил настолько же часто устанавливает ограничения в деле изъятия известных функций у индивидов и перенесения их на центральный организм, насколько он, с другой стороны, вызывает это явление к жизни.

Целесообразность развития, обращающаяся попеременно то к дифференциации, то к ее противоположности, обнаруживается ясно в области религиозной и в области военной. Развитие христианской церкви очень рано установило различение между совершенным и обычным человеком, между духовно-церковной аристократией и misera contribuens plebs[27]. Сословие священнослужителей католической церкви как посредник между верующими и небесами представляет собой только результат того же разделения труда, которое создало почту как особый социальный орган, чтобы она служила посредником в отношениях граждан к дальним краям. Эту дифференциацию устранила Реформация; она вернула отдельному человеку его отношение к своему Богу, которое католичество отделило от него и сосредоточило в центральной организации; блага религии стали вновь доступны каждому, и земные отношения, домашний очаг, семья, мирская профессиональная деятельность получили религиозное освящение или, по крайней мере, доступ к нему, которого лишила их прежняя дифференциация. Наконец, она полностью устранена в тех общинах, в которых вообще нет особого сословия священнослужителей, где каждый проповедует, если дух влечет его к этому.

Насколько, однако, прежнее состояние подпадает под принцип экономии сил, показывает следующее соображение. Три существенных требования католицизма: целибат, монастырская жизнь и догматическая иерархия, завершавшаяся инквизицией, были в высшей степени действенными и всеобъемлющими средствами монополизации всей духовной жизни в руках одного определенного сословия, которое высасывало все прогрессивные элементы из самых широких кругов; в самые варварские времена это было способом сохранить наличные духовные силы, которые, не имея опоры в одном определенном сословии и определенных центральных пунктах, рассеялись бы, не оказав никакого влияния; но кроме того, это вызывало еще отрицательный половой отбор. В самом деле, для всех более глубоких и духовных натур не было другого призвания, кроме монастырской жизни, а так как она требовала целибата, то унаследование высших духовных способностей становилось крайне затруднительным; это освобождало место для более грубых и низменных натур и их потомства. Таково проклятие, тяготеющее всегда и всюду над идеалом целомудрия; если целомудрие является нравственным требованием и нравственной заслугой, то вместить его могут только те души, которые вообще доступны влиянию идеальных моментов, т. е. именно более тонкие, высшие, с нравственными задатками, и отказ их от продолжения рода должен неизбежно дать перевес в унаследовании дурному материалу. Это как раз пример описанного выше случая, когда сосредоточение сил на некотором элементе целого, определяемом разделением труда, сначала вызывает усиление организма, а потом, опосредствованно, вследствие общей связи частей организма, – его ослабление. Сначала благодаря резкой дифференциации между органами духовных интересов и органами земных интересов первые были сохранены и усилены; но вследствие того что они, совершенно отвратившись от чувственного, затруднили проникновение в широкие массы передаваемых по наследству высших качеств, а сами могли пополняться только из этих же масс, их собственный материал должен был в конце концов выродиться. К этому присоединился еще догматизм в содержании учения, который ограничил прогрессивное развитие духовной жизни сначала путем непосредственного воздействия на умы, а потом опосредствованно – путем преследования еретиков, которое также сравнивают с естественным отбором, потому что оно с величайшим старанием выбирало самых свободомыслящих и смелых людей, чтобы их как-нибудь обезвредить. Но, может быть, во всем этом все-таки крылась благодетельная экономия сил. Быть может, в то время духовные силы народов в их древнейших составных элементах были слишком исчерпаны, а молодые элементы были еще слишком варварскими, чтобы при полной свободе создать здоровые организации для развития всех духовных стремлений; было гораздо полезнее, чтобы ростки их были задержаны и обрезаны и чтобы благодаря этому соки концентрировались; средневековье было, таким образом, копилкой, в которой сберегались силы народной души; его отупляющая религиозность исполняла должность садовника, отрезающего преждевременные побеги, пока благодаря концентрации сока, который был бы в них лишь попусту истрачен, не образуется действительно жизнеспособная ветвь. Ну, а сколько сил было прямо и косвенно сэкономлено Реформацией благодаря процессу, обратному разделению труда, – совершенно очевидно. Тогда окольный путь через священника и длинные церемонии стал излишним для религиозного чувства и религиозной деятельности; подобно тому как не нужны стали паломничества к определенным местам и из каждой комнатки вел прямой путь к Богу; как молитва, чтобы исполниться, не должна была больше проходить инстанцию заступничества святых; как индивидуальная совесть могла непосредственно сознавать нравственную ценность поступков, не обременяя священника расспросами, а себя самое – излияниями, сомнениями и посредничеством, – подобно этому вся совокупность внутренней и внешней религиозности была упрощена, и благодаря возвращению индивиду вычленившихся в ходе дифференциации религиозных качеств сберегались те силы, которые требовались прежде, чтобы, проходя окольным путем через центральный орган, удостоверять эту религиозность.

Наконец, мы находим следующую форму, в которой происходит процесс, обратный дифференциации и сберегающий силы, особенно в религиозных отношениях. Две партии, имеющие общую основу, сложились на почве различий в учениях{41} в совершенно обособленные, самостоятельные группы. Теперь должно произойти их воссоединение; но это часто бывает возможно не так, что одна из них или обе отказываются от того, в чем состоит различие, но только так, что последнее становится делом личного убеждения каждого их отдельного члена. То общее для обеих партий, которое существовало для каждой из них лишь в столь тесном соединении с ее специфическим различием, что каждая обладала им лишь, так сказать, для себя одной, и что оно не являлось общим в смысле объединяющей силы, – это общее становится снова такой силой, если не принимаются во внимание эти различия. Последние, напротив, теряют свою группообразующую способность и переносятся с целого на индивида. При тех попытках примирения с лютеранами, склонность к которым выказывал Павел III, обе стороны намеревались, по-видимому, так формулировать догматы, чтобы партии снова получили общую почву, тогда как в остальном можно было предоставить каждому в отдельности добавлять мысленно к своей части то особенное и отличное, в котором он нуждался. Точно так же и при заключении евангелической унии в Пруссии никто не думал о том, что прежние различия в учениях исчезнут, но признавалось только, что они должны стать частным делом каждого, а не иметь своими носителями особые дифференцированные вероисповедные образования; соответственно, униат мог бы по усмотрению принимать тезис о свободе воли по учению лютеран, а причастие – по учению реформатов. Разъединяющие вопросы только перестали быть решающими{42}; они отошли снова к индивидуальной совести и тем самым открыли общим основным идеям возможность вновь устранить предшествующую дифференциацию, что, впрочем, согласуется с формулой, к которой мы пришли в третьей главе, по которой развитие ведет от меньшей группы, с одной стороны, к большей, а с другой – к индивидуализации. Экономия сил имеет здесь место постольку, поскольку религиозное центральное образование освобождается от бремени таких вопросов и дел, которые индивид лучше всего устраивает самостоятельно, и, соответственно, авторитет определенного вероисповедания не принуждает индивида признавать наряду с тем, что ему кажется верным, помимо важнейших догматов, еще целый ряд других, которые для него лично – излишни.

Если и не полный параллелизм, то все-таки отчасти родственные с религиозным развитием формы обнаруживаются в развитии военного сословия. Первоначально каждый мужчина – член рода был в то же время и воином; всякое имущество непосредственно предполагает его защиту, всякое стремление к его умножению непосредственно предполагает борьбу; ношение оружия является естественным следствием того, что кому-нибудь предстоит добыть что-нибудь или лишиться чего-нибудь. Если столь общая, естественная, сопрягаемая с любыми интересами деятельность отделяется от индивида как такового и получает самостоятельность в особом образовании, то это означает уже высокую степень дифференциации и особенно большую экономию сил. В самом деле, чем более появлялось особых культурных занятий, тем обременительнее становилась необходимость хвататься каждую минуту за оружие, тем большую экономию сил устанавливало такое устройство, при котором часть группы всецело посвящала себя военному делу с тем, чтобы другие могли по возможности беспрепятственно развивать свои силы для удовлетворения других необходимых жизненных интересов; это было разделение труда, достигшее высшего развития в появлении наемников, которые были настолько свободны от всякого невоенного интереса, что предлагали свои услуги любой из воюющих сторон. Первые признаки обратного движения этой дифференциации появились там, где войска утратили свой интернациональный или неполитический характер и, во всяком случае, по своему происхождению были связаны с той страной, за которую они сражались, так что воин, если он и во всех других отношениях был только воином и больше ничем, мог быть, по крайней мере, в то же время патриотом. Но там, где это имеет место, основные чувства, которые вносятся в битву, – мужество, выносливость, военные качества, – все это вообще поднимается на такую высоту, которой наемник, лишенный отечества, мог достигнуть только искусственно, сознательным напряжением воли и с соответственно большей затратой сил. Если нужная деятельность выполняется охотно и находит себе поддержку в чувстве активности, то это всегда является показателем значительной экономии сил; препятствия, проистекающие от инертности, малодушия, всякого рода нерасположения, которые становятся поперек дороги нашей деятельности, отпадают тогда сами собой, тогда как в других случаях, когда мы сердцем не участвуем в деле, нам нужно совершать особенные усилия для их преодоления. Высшую ступень достижимой таким образом экономии сил представляют собой современные народные армии, в которых дифференциация военного сословия опять совершенно исчезла. Поскольку воинская обязанность снова ложится на всех граждан, благодаря тому, что все отечество в целом, состоящее из бесчисленного множества элементов, нуждается в каждом отдельном члене и имеет в нем опору, поскольку самые разнообразные личные интересы нуждаются в военной защите, то высвобождается максимальное количество способных к напряжению внутренних сил, действующих в этом направлении, и не нужно ни найма, ни принуждения, ни искусственного напряжения, чтобы достичь такого же или даже гораздо более высокого военного эффекта, чем тот, который вызывала дифференциация военного сословия.

Такого же рода развитие, которое часто встречается и в других случаях, когда последнее его звено имеет форму, сходную с первым звеном, мы находим и в важном вопросе о замещении друг друга различными дифференцированными органами. В жизни тела можно часто видеть, что одна функция замещает другую, и, прежде всего, ясно, что чем ниже и менее дифференцировано строение некоего существа, тем легче его части могут заменять друг друга; если вывернуть пресноводного полипа так, чтобы его внутренняя часть, служившая ему до сих пор для пищеварения, стала на место кожи и наоборот, то произойдет соответствующий обмен функциями, так что прежняя кожа станет пищеварительным органом и т. д. Чем тоньше у известного существа индивидуальное строение органов, тем прочнее у каждого из этих органов в отдельности связь его с особой функцией, которая не может быть выполнена другими. Однако именно в мозгу, этом высшем пункте всего развития, взаимозаменяемость частей опять имеет место в сравнительно высокой степени. Частичный паралич ноги, который появляется у кролика вследствие частичного разрушения коры мозга, снова проходит через известный промежуток времени. Афазические нарушения при повреждении мозга могут быть снова отчасти исправлены, очевидно, благодаря тому, что другие части мозга берут на себя функции поврежденной части; в количественном отношении также происходит замена в тех случаях, когда при потере одного из чувств другие становятся обычно настолько острее, что по возможности облегчают достижение жизненных целей, ставшее более затруднительным из-за этой понесенной утраты. Совершенно аналогичным образом в обществе, стоящем на низшей ступени, недифференцированность его членов приводит к тому, что большая часть совершающейся в нем деятельности может быть выполнена любым из них, каждый может стать на место каждого. И если более высокое развитие уничтожает эту возможность замены, приспосабливая каждого к особой специальности, недоступной другому, то мы опять-таки обнаруживаем, что именно высокоразвитые и наиболее интеллигентные люди обладают выдающейся способностью приспосабливаться ко всевозможным положениям и брать на себя всевозможные функции. Здесь дифференциация перешла от целого, от которого она требует одностороннего развития частей, к самой части и сообщила последней такую внутреннюю разносторонность, что для всякого появляющегося извне притязания имеется в наличии соответствующая способность. Спираль развития достигает здесь той точки, которая расположена как раз над исходным пунктом: на этой высоте развития индивид относится к целому точно так же, как и в примитивном состоянии, с тем различием, что тогда обе стороны были не дифференцированы, а теперь они дифференцированы. Кажется, будто в этих явлениях заключено обратное движение дифференциации, однако на самом деле – это продолжение ее; она вернулась к микрокосму.

Соответственно, развитие военного сословия, о котором речь шла выше, можно рассматривать не как обратное движение процесса дифференциации, но как изменение формы и субъекта, в которых он происходит. Тогда как в эпоху наемничества только одна определенная часть народа служила в солдатах и притом почти всю жизнь, теперь служит весь народ, но лишь известный промежуток времени. Дифференциация перешла от одновременного сосуществования в пределах совокупности к последовательности периодов в пределах индивидуальной жизни. Вообще эта дифференциация соответственно временно́й последовательности является важной; она состоит не в том, что одна функция переносится на определенную часть и в то же время другая функция на другую, но в том, что целое в один промежуток времени отдает себя одной определенной функции, в другой – другой функции. Подобно тому, как при синхронной (homochronen) дифференциации одна часть односторонне замыкается от других возможных функций, так здесь замыкается период. Тот параллелизм явлений пространственного и временного следования, который можно подметить в столь многих областях, обнаруживается и здесь. Если развитие идет таким путем, что в организации, не содержащей в себе различий, образуются резко отграниченные друг от друга и функционирующие параллельные члены, а из однородной массы членов группы дифференцируются индивидуальные, односторонне развитые личности, то оно ведет и к тому, что жизнь, протекающая на низших ступенях развития в одних и тех же формах и притом с самого начала по более прямолинейным путям, распадается на периоды все более раздельные, все резче отделенные друг от друга, и что вообще жизнь индивида (хотя как целое, а также относительно она более односторонняя) внутренне проходит через периоды развития, все более разнообразные по своим особым свойствам. На это указывает уже тот факт, что чем выше стоит некоторое существо, тем медленнее оно достигает вершины своего развития; тогда как животное в самое короткое время вполне развивает все способности, в проявлении которых протекает потом его дальнейшая жизнь, человеку для этого требуется несравненно больше времени, и он проходит, следовательно, гораздо больше разнородных периодов развития; очевидно, это должно повториться и в отношении более низкоразвитого человека к более высокоразвитому. Жизнь высших экземпляров нашего рода является, часто до старческого возраста включительно, непрерывным развитием, поэтому еще Гёте постулировал бессмертие, исходя из того, что у него здесь не хватило времени для совершенного развития. Часто даже это развитие представляют себе так, что каждая позднейшая ступень не является в то же время шагом вперед в сравнении с предшествующей, а последняя не является лишь таким предшествующим условием первой, которое та должна преодолеть, но что все эти различные виды убеждений и деятельности сами по себе являются равноправными сторонами человеческого существа; и у существ, которые наисовершеннейшим образом репрезентируют наш род как целое, эти стороны сменяли бы друг друга последовательно, потому что их совместное одновременное существование было бы логически и психологически невозможно. Я напомню о том, что такой человек, как Кант, прошел через рационалистически-догматический, скептический и критический периоды, из которых каждый представляет собой всеобщую и относительно правомерную сторону человеческого развития и обычно появляется, будучи одновременно распределен между различными индивидами; я укажу, далее, на смену стилей в развитии искусства, на смену внепрофессиональных интересов (начиная с круга общения и кончая спортом), на взаимное вытеснение реалистической и идеалистической, теоретической и практической эпох в жизни человека, на смену убеждений у многих людей, делающих большую политическую карьеру. Каждое партийное мнение, которое такой человек воспринимает в определенный период своей жизни, покоится на глубоко обоснованном интересе человеческой природы; поскольку совокупность вообще двигается вперед, в ней развиваются, хотя и не всегда в одинаковых размерах, те моменты, которые говорят в пользу коллективизма или индивидуализма, в пользу консервативных или прогрессивных мероприятий, в пользу опеки или либерализма; и все возрастающее обострение партийной жизни обнаруживает если и не правомерность, то все же психологическую силу каждой из этих тенденций. Если, далее, индивид способен воспринять в себя совокупность и стать точкой пересечения исходящих от нее нитей, то это возможно либо при одновременном сосуществовании, либо при последовательном появлении отдельных ее моментов. И здесь снова важен аспект экономии сил; там, где противоположные тенденции одновременно изъявляют притязание на наше сознание, бесчисленное множество раз образуются трения, задержки, происходит бесполезная трата сил. Поэтому естественная целесообразность дифференцирует их, распределяя между различными временными моментами. Очень часто сила односторонних личностей объясняется, конечно, не тем, что они располагают с самого начала превышающим нормальное количеством силы, но тем, что они избавлены от бесполезных помех и траты сил, возникающих из-за разнородности интересов и стремлений. Поэтому ясно также, что при данном разнообразии видов склонности и возбудимости наименьшие внутренние противодействия, а следовательно, и наименьшие траты сил обнаружит то существо, которое в каждый данный период своей жизни будет односторонне посвящать себя той или иной из них и, при невозможности распределить их в одновременном сосуществовании между различными органами, дифференцирует их, по крайней мере, в последовательности появления между различными эпохами. Тогда противоположные стремления будут сталкиваться между собой, а силы их будут парализовать друг друга только в сравнительно короткие переходные периоды, когда старое еще не совсем умерло, а новое еще не вполне живо, и эти периоды представляют поэтому всегда меньшую степень развития силы.

К тому же решению в вопросе о таком роде деятельности, который позволяет сэкономить и, соответственно, развивать максимум силы, мы придем, если будем подчеркивать не последовательное появление различного, как было до сих пор, а различие в рамках последовательности появления. Если задача состоит в том, чтобы расположить разнообразные стремления в таком порядке, который дал бы им возможность осуществиться с возможно большей полнотой и энергией, то необходима, как мы выяснили, их дифференциация во времени; но если, наоборот, дано развитие во времени и спрашивается, какое содержание более всего годится для такого развития, чтобы при как можно меньшей затрате сил достигнуть как можно большего эффекта, то ответ должен быть такой: содержание наиболее в себе дифференцированное. Здесь каждому должна прийти в голову аналогия с той пользой, которую приносит плодосменное хозяйство в сравнении с двухпольным. Если поле засевается всегда одним и тем же растением, то сравнительно быстро все те элементы, которые нужны последнему для развития, оказываются извлеченными из земли, и она нуждается в отдыхе для их восполнения. Но если засевается другой вид, то он нуждается в других элементах почвы, которые были не нужны первому, зато не использует те, которые уже исчерпаны. Таким образом, одно и то же поле дает возможность развиваться двум различным видам растений, хотя двум одинаковым видам оно такой возможности не дает. Таково же взаимоотношение между теми требованиями, которые предъявляются к силе человеческого существа. Если требование изменяется, то оно извлекает из жизни как своей почвы такое питание, которого оно не могло бы найти, если бы не изменилось, потому что оно должно было бы обратиться к тем элементам, которыми уже пользовались раньше и которые поэтому более или менее использованы. Так же легко исчерпываются и наши отношения к людям, если мы требуем от них всегда одного и того же, тогда как они остаются плодотворными, если мы, предъявляя к ним различные притязания, возбуждаем к деятельности различные части их существа. Подобно тому как в отношении сенсорики человек есть существо, нуждающееся в различии (т. е. он чувствует и воспринимает только то, что отличается от его прежнего состояния), точно так же он нуждается в этом и в отношении моторики, поскольку энергия движения притупляется необычно скоро, если последнее не содержит различия. Экономия сил, проистекающая из этой формы дифференциации нашей деятельности, может быть изображена так. Если мы имеем две различные формы деятельности «а» и «b», которые могут произвести одинаковый эффект, или два количественно одинаковых эффекта «c», и если мы только что или в течение некоторого времени применяли «а», то, чтобы и впредь получать результат «c» при помощи «а», нам нужно будет большее напряжение, чем при помощи «b», что представляет собой перемену по сравнению с предшествующей деятельностью. Подобно тому как нерв, воспринимающий ощущение, нуждается в более сильном центростремительном раздражении в том случае, если он должен, вслед за состоявшимся только что возбуждением, произвести снова такое же, чем в том случае, если такое же возбуждение должен произвести другой нерв, не испытавший еще раздражения или испытавший его иначе, – точно так же нужно более сильное центробежное раздражение и, следовательно, нужна большая затрата сил всего организма в том случае, если нужно воспроизвести еще раз тот эффект, который был только что достигнут, чем в том случае, если нужен новый эффект, на который еще не истрачена специфическая энергия. Нельзя сказать, что то существо, виды деятельности которого не дифференцированы в рамках последовательного появления, уже только поэтому тратит больше силы, чем то, которое их дифференцирует, однако можно сказать, что первое тратит больше сил, если хочет достигнуть таких же результатов, как последнее.

Если мы окинем взглядом уже полученные нами результаты, то может показаться, что все они пронизаны одним фундаментальным противоречием. Вместо того чтобы еще раз суммировать сказанное, я предпочитаю непосредственно обрисовать это противоречие. Дело в том, что дифференциация социальной группы явно находится в отношении прямой противоположности дифференциации индивида. Первая означает, что индивид столь односторонен, как только возможно, что какая-нибудь единичная задача заполняет его целиком, и вся совокупность его влечений, способностей и интересов настроена на один этот тон, потому что при односторонности индивида в высшей степени возможно и необходимо, чтобы она по своему содержанию отличалась от односторонности всякого другого индивида. Так отношения общественного хозяйствования загоняют индивида на всю жизнь в рамки самой однообразной работы, самой узкой специальности, потому что благодаря этому он приобретает в ней тот навык, который делает возможными необходимые качества и дешевизну продукта; так общественный интерес часто требует такой односторонней политической точки зрения, которая совершенно не по душе индивиду (в качестве примера здесь можно привлечь предписание Солона о внепартийности); так общность повышает свои требования к тем, кому она предоставляет какое-нибудь положение таким образом, что часто этим требованиям можно удовлетворить лишь посредством самой сильной сосредоточенности на своей специальности с отказом от всех других образовательных интересов. В противоположность этому дифференциация индивида означает как раз отсутствие односторонности; она развязывает сплетение волевых и мыслительных способностей и образует из каждой самостоятельное свойство. Именно тем, что индивид повторяет в себе участь рода, он ставит себя в отношение противоположности к нему; тот член, который хочет развиваться согласно норме целого, отказывается тем самым в данном случае от роли части этого целого. То разнообразие резко обособленных содержаний, которого требует целое, возможно создать лишь при условии, что отдельный человек откажется от этого разнообразия: нельзя построить дом из домов. Что противоположность этих двух тенденций не абсолютна, но имеет с различных сторон свои границы, – это очевидно, потому что само влечение к дифференциации не уходит в бесконечность, но должно остановиться в каждом данном единичном или коллективном организме там, где начинается действие противоположного влечения. Таким образом, как мы не раз уже указывали, при определенной степени индивидуализации членов одной и той же группы или прекращается их способность действовать даже в рамках своего особого призвания, или же распадается вся группа, потому что члены ее больше не находятся ни в каких отношениях друг к другу. Точно так же и индивид сам по себе не захочет отдаваться до последней возможности всем своим различным влечениям, потому что это означало бы самое невыносимое расщепление. Итак, в известных пределах, интерес индивида, состоящий в том, чтобы он был дифференцирован как целое, будет вести к тому же состоянию, что и интерес совокупности, состоящий в том, чтобы он был дифференцирован именно как член целого. Но где же этот предел, где стремления отдельного человека к внутреннему разнообразию или к односторонней специализации совпадают с теми требованиями, которые предъявляет к нему совокупность, – решить этот вопрос в принципе захотят только те, кто полагает, что требование, вытекающее из отношений данного момента, можно обосновать только в том случае, если представить его абсолютным требованием, вытекающим из в себе сущей сущности вещей. Во всяком случае, задача культуры состоит в том, чтобы все расширять эти пределы и все более и более придавать как социальным, так и индивидуальным задачам такую форму, чтобы для тех и других нужна была одинаковая степень дифференциации{43}.

Против все большего осуществления этой цели говорит прежде всего то, что с обеих сторон возрастают противоположные притязания. Ведь если целое сильно дифференцировано и включает множество самых различных видов деятельности и личностей, то те влечения и склонности, которые появляются у индивида в результате наследования, станут в конце концов также очень разнообразными и расходящимися и будут во всей своей пестроте и при всем своем расхождении стремиться к проявлению, именно постольку, поскольку вызвавшая их дифференциация отношений не дает им такой возможности всестороннего осуществления. До тех пор, пока дифференциация социального целого касается еще не индивидов, а скорее целых подразделений этого целого, – следовательно, при господстве кастовой системы, наследственного ремесла, а также патриархальной формы семьи и цехов и при всех более строгих сословных различиях, – это внутреннее противоречие развития будет обнаруживаться еще меньше, потому что свойства передаются по наследству главным образом в пределах одного и того же круга и, следовательно, переходят на тех людей, которые тоже могут развить в себе переданные таким образом влечения и предрасположения. Но как только круги начинают смешиваться: либо так, что индивид становится членом нескольких кругов, или же так, что в одном потомке накапливаются склонности, перешедшие к нему от различных предков, – тогда, если подобное состояние существует на протяжении многих поколений, каждый индивид начинает в конце концов чувствовать в себе целый ряд неисполнимых требований. Чем сильнее перекрещиваются различные составные части общества, тем более разнообразны те предрасположения, которые получает от него в удел каждый потомок, тем полнее последний по своим способностям представляет собой его микрокосм, но в то же время тем меньше у него возможностей развить каждую свою способность так, как она этого требует. Ибо только при большом росте социального макрокосма происходит такое смешение элементов, и именно этот рост заставляет его требовать от своих членов все большей специализации. С этим, возможно, связано то обстоятельство, что в новейшее время стали чаще встречаться так называемые проблематичные натуры. Гёте называет проблематичными такие натуры, которые не удовлетворяют ни одной ситуации и которых не удовлетворяет ни одна ситуация. Именно там, где сочетается много влечений и предрасположенностей, выступающих, конечно, и в форме желаний, в жизни легко окажется очень много неизрасходованных остатков. Удовлетворение, которое может дать действительность, относится лишь к тому или иному желанию, и там, где сначала кажется, что известная участь, или занятие, или отношение к людям наполняет нас всецело, у более разносторонних натур обычно скоро наступает локализация удовлетворения, а если связи в душе и допускают сначала, чтобы возбуждение распространилось на всю душу, то последнее все же ограничивается вскоре своим первоначальным очагом, симпатически возбужденные колебания утихают и проблема всестороннего удовлетворения оказывается неразрешенной и такой ситуацией. Со своей стороны, в каждой особой ситуации складывающиеся отношения востребуют человека целиком, он же, однако, способен отдать себя ей всецело только в том случае, если вся совокупность его склонностей в некоторой мере может быть соединена в этом направлении, что становится все менее вероятным ввиду разнообразия переходящих по наследству свойств. Только люди с очень сильным характером, которые, с одной стороны, сдерживают все влечения, не соответствующие данному требованию, а с другой – способны придать самому требованию такую форму, чтобы оно согласовалось с их собственными желаниями, – только они могут удержаться от проблематичного способа существования в такие времена, когда ситуации все более специализируются, склонности становятся все разнообразнее. Поэтому не случайно выражение «проблематичная натура» стало почти синонимом «слабого характера», хотя слабость характера не является настоящей и позитивной причиной такого формирования всего существа человека – причина эта лежит скорее в отношении между индивидуальной и социальной дифференциацией, но все же является причиной постольку, поскольку можно утверждать, что действительно сильный характер сумел бы найти противовес этим отношениям.

Итак, стремление к дифференциации, относящееся, с одной стороны, к целому, с другой стороны, – к части, создает здесь противоречие, которое является противоположностью экономии сил. И совершенно аналогично этому мы видим, что и внутри отдельного существа указанная дифференциация в рамках последовательного возникновения оказывается в конфликте с дифференциацией в рамках одновременного сосуществования. Внутреннего единства нашего существа, характеристической определенности действий и интересов, верности раз намеченному направлению в развитии, – всего этого требуют от нас – ценой односторонности – сильные влечения самой нашей натуры, и этим достигается та примитивная экономия сил, которая состоит в простом устранении всякой множественности; влечение к разнообразному самоутверждению и всестороннему развитию противостоит этому, вызывая вторичную экономию сил, которая заключается в гибкости многообразных сил, легкости перехода от одного требования жизни к другому. Можно и в этом видеть действие тех великих принципов, которые управляют всей органической жизнью: наследования и приспосабливания; устойчивое единообразие жизни, одинаковый характер двух различных периодов жизни соответствуют у индивида тому, что в жизни рода является результатом наследования, тогда как разнообразие в деянии и претерпевании выступает в качестве приспосабливания, видоизменения прирожденного характера, сообразно с обстоятельствами, окружающими нас во всей своей неизмеримой полноте и противоположности. И вот мы видим, что конфликт этих тенденций, проходящих через всю жизнь, повторяется внутри самого влечения к дифференциации, как и вообще в органическом мире взаимоотношение частей целого часто повторяется во взаимоотношении тех подразделений, на которые распадается одна из этих частей. Там, где имеется склонность к дифференциации, обнаруживается все же следующее противоречие: с одной стороны, каждая данная более короткая эпоха бывает заполнена содержанием, наиболее ярко развитым и дифференцированным в одном направлении, причем через некоторое время ее сменяет другая эпоха, заполненная уже иным содержанием, но в той же форме, т. е. происходит дифференциация в рамках последовательного возникновения; с другой стороны, каждый данный промежуток времени требует разнообразного содержания, как можно более дифференцированного в себе, т. е. в рамках одновременного сосуществования. Этот разлад имеет крайне важное значение в бесчисленном множестве областей, Так, например, при выборе учебного материала для молодежи всегда приходится заключать компромисс между этими двумя тенденциями: с одной стороны, приходится брать какую-нибудь единую часть подлежащего изучению материала, ознакомиться с ней односторонне, но зато основательно, и затем она должна уступить место другой части, подлежащей такому же изучению; однако, с другой стороны, должно все-таки происходить и параллельное изучение предметов, которое хотя не приводит так скоро к основательному знакомству с материалом, но зато благодаря смене тем поддерживает в душе бодрость и умение приспосабливаться. Темпераменты, характеры и вообще все различия человеческого существа, начиная с внешних различий в профессиональной деятельности и кончая различиями в метафизическом миросозерцании, отличаются друг от друга тем, что одни развивают или преодолевают множественность больше в рамках последовательного появления, другие – больше в рамках одновременного сосуществования. Вероятно, можно утверждать, что пропорциональное отношение между этими двумя формами – иное для каждого индивида и что правильное установление данной пропорции есть одна из конечных целей практической житейской мудрости. Обычно трения между обеими этими тенденциями поглощают сначала чрезвычайно много сил, прежде чем удается распределить их между различными жизненными задачами так, чтобы удовлетворить принципу наивысшей экономии сил.

Следует, однако, иметь в виду, что в конечном счете мы имеем здесь дело скорее с различием в степени, чем с различием принципиальным. Вследствие узости сознания, ограничивающей содержание его в каждый данный момент одним или очень немногими представлениями, так называемое одновременное сосуществование различных внутренних и внешних видов деятельности и процессов развития оказывается все-таки, точнее говоря, последовательным их появлением. В конце концов мы совершенно произвольно отграничиваем известный период как единство и признаем происходящее в нем как нечто совершающееся в рамках одновременного сосуществования. Мы оставляем без внимания небольшие промежутки времени, которые проходят между появлением в одном и том же периоде различных развивающихся содержаний, и считаем их одновременными; но величина этих промежутков времени, которые мы оставляем без внимания, не имеет объективных границ. Поэтому если в вышеуказанном примере из области педагогики несколько учебных предметов изучаются параллельно, то ведь это, собственно говоря, является не сосуществованием, но последовательным прохождением через сравнительно более короткие промежутки времени, чем в том случае, который мы называем последовательностью в более узком смысле этого слова. Согласно с этим, для сосуществования остаются только два специфических значения. Во-первых, взаимно последовательное появление содержаний; мы называем два ряда развития одновременными тогда, когда каждый шаг в одном из них сопровождается всегда шагом в другом, и затем происходит снова возвращение к первому ряду; один ряд как целое занимает тот же самый период времени, что и другой ряд, хотя части их заполняют всегда различные промежутки этого периода. Во-вторых, те способности и предрасположенности, которые приобретаются в результате последовательно сменяющих друг друга видов деятельности, фактически сосуществуют, так что появляющееся возбуждение может пробудить любую из них; наряду с последовательным приобретением и последовательным проявлением имеет место одновременное сосуществование скрытых сил. Если таковы те две формы, в которых обнаруживается точный смысл сосуществования дифференциаций, то сосуществование будет следующим образом конкурировать с тенденцией к последовательному прохождению. Там, где речь идет о поочередном выдвижении вперед различных видов деятельности, надо решить вопрос о том, сколько времени должен находиться на первом плане каждый элемент данного комплекса, прежде чем его сменит другой. Этот конфликт отличается от простого конфликта между стремлением одной формы деятельности устоять и стремлением другой занять ее место тем, что здесь кое-что видоизменится, поскольку с исчезновением каждой из форм связано представление о ее возвращении. С одной стороны, это может облегчить такое исчезновение; но это может и затруднить его, поскольку переход от одной к другой вообще связан с затруднениями, и сознание того, что за каждой первой сменой форм тотчас же надвигается и вторая, может легко привести к тому, что первая смена будет по возможности отодвинута. Противоборство двух указанных тенденций происходит, например, отчетливо в организации чиновничьих функций, будь то на частной или государственной службе. Начальник или шеф часто может быть заинтересован в том, чтобы деятельность его чиновников охватывала известный круг задач, которыми бы они занимались по очереди. Это ведет к более быстрому течению дел и прежде всего облегчает, в случае надобности, взаимное замещение и оказание помощи. Но этому может часто противостоять интерес самого чиновника, который предпочтет отправлять вообще доступные ему функции в определенном порядке, при котором одна из них должна быть совершенно исполнена, когда начинается исполнение другой. Ибо так он гораздо скорее добьется повышения по службе, потому что очень часто дело не столько в том, что более поздняя функция есть также более высокая и лучше оплачиваемая, но скорее в том, что функция, исполнение которой обычно поручают позже, в конце концов как таковая получает значение более высокой и соответственно оплачивается, причем это можно наблюдать и в иерархии подчиненных, и на самых высоких позициях, приближающихся к синекуре. Напротив, там, где в рамках одной позиции в последовательной смене охватываются различные высшие и низшие функции, дальнейшее повышение не дается так легко, потому что моменты дифференциации, которые обычно требовали последовательной смены функций или же вызывали ее, имеются здесь уже одновременно, в сосуществовании.

К конфликтам иного рода приводит реальное сосуществование дифференциаций второго рода в индивиде, в котором заключены скрытые силы и способности. Здесь различия духовно-нравственного свойства обнаруживаются в том, что один предпринимает множество видов деятельности, чтобы накопить в себе, так сказать, как можно больше способностей, а другой находит интерес только в последовательной смене этих деятельностей, в их поочередном осуществлении. Различие такого же рода существует, например, между двумя рантье, из которых один вкладывает свое состояние в целый ряд различных ценностей – в земельную собственность, фонды, ипотеки, участие в предприятиях и т. д., – а другой обращает весь свой капитал целиком то на одно дело, которое кажется ему выгодным, то на другое. Дифференциация состояний, обращающая их в целый ряд различных вкладов, с одной стороны, в рамках сосуществования, с другой – в рамках последовательности, обеспечивает первому большую надежность, второму – более высокий процент. Можно было бы вообще рассматривать капитал, особенно денежное имущество, как скрытую дифференциацию. Ибо сущность его состоит в том, что при его помощи может быть выполнено неограниченное число действий. Сами по себе деньги имеют совершенно однородный характер, потому что как простое орудие обмена они лишены всякого характера{44}, но они пронизывают своими лучами все разнообразие торговли{45} и потребления и потенциально соединяют в себе все богатство красок хозяйственной жизни, подобно тому как белый цвет, лишенный, казалось бы, красок, содержит в себе все цвета спектра; они, так сказать, концентрируют в одной точке как результаты, так и возможность бесчисленных функций. В самом деле, они фактически включают в себя многообразие не только по отношению к будущему, но и по отношению к прошлому; только из скрещения интересов во всем их множестве, из всего богатства самых разнообразных видов деятельности могло возникнуть это средство обмена, стоящее, так сказать, над партиями. Вся совокупность дифференциаций хозяйственной жизни является причиной денег, а возможность любой хозяйственной дифференциации есть для отдельного человека результат владения ими. Поэтому потенциально деньги являются наисовершеннейшим сосуществованием различных дифференциаций. По отношению к владению деньгами всякая деятельность вообще является дифференциацией в рамках последовательности; она всегда разлагает наличную сумму сил на целый ряд различных моментов, даже если выражается в них в одной и той же форме, тогда как время владения деньгами следует рассматривать как «плодотворный момент» в высшем смысле этого слова, как моментальное соединение бесчисленных нитей, которые в следующее мгновение снова расходятся в столь же бесчисленное множество действий. Ясно, как много глубоких конфликтов и в индивиде, и в совокупности должна создать двойственность этих тенденций; ясно также, что здесь дело идет ни более ни менее, как о борьбе между капиталом и трудом, рассматриваемой с определенной стороны. И здесь опять возникает вопрос об экономии сил. Капитал есть объективированная экономия сил, и притом в двояком смысле: во-первых, сила, произведенная раньше, не израсходована тотчас же снова, но сохранена, во-вторых, дальнейшие действия производятся при помощи этого в высшей степени концентрированного и абсолютно целесообразного орудия. Деньги, очевидно, представляют собой то орудие, при использовании которого меньше силы уходит на трения, чем при использовании всякого другого; подобно тому как они появляются в результате труда и дифференциации, точно так же они превращаются снова в труд и дифференциацию, причем в этом процессе превращения ничего не теряется. Но именно поэтому деньги требуют, чтобы помимо них налицо были труд и дифференциация, потому что иначе они суть общее без единичного, функция без субстрата, слово без смысла. Дифференциация в рамках одновременности, в том смысле, в каком мы говорим о ней по отношению к капиталу, неизбежно указывает поэтому на дифференциацию в рамках последовательности; определить их пропорциональное соотношение таким образом, чтобы в общем получился максимум экономии сил, – такова одна из высших задач индивидов и общности, которые часто различаются самым резким образом, поскольку предоставляют перевес то дифференциации в рамках сосуществования, составляющей владение, то дифференциации в рамках последовательности, соответствующей труду; и та и другая должны присутствовать во всех отношениях более высокого порядка.

Где, как в этом случае, два элемента или две тенденции взаимно требуются друг другом, но в то же время взаимно друг друга ограничивают, познание легко подвергается искушению совершить двойную ошибку. Первая из них состоит в том, чтобы на вопрос, как определить те количества, в которых эти элементы должны быть смешаны, чтобы создалось наиболее желательное состояние, отвечать ничего не значащим: «Ни слишком мало, ни слишком много!» – это чисто аналитическое, прямо-таки тождественное суждение{46}; добавленное здесь «слишком» и означает уже с самого начала неправильную меру, отрицание которой совершенно не дает еще опоры для определения правильной; весь вопрос и состоит в том, с какого момента увеличения или уменьшения того и другого начинается это «слишком». Опасность принять формулировку проблемы за готовое решение ее особенно близка там, где размеры одного элемента являются функцией – хотя бы и изменчивой – размеров другого элемента, как это имеет место применительно к труду и капиталу. Последовательное развертывание сил, вызываемое трудом, видимо, легко определяется тем, в какой мере действительно имеется или является желательной его потенциальная дифференциация в рамках сосуществования, в капитале; а правильная мера этой последней определяется, в свою очередь, согласно количеству того труда, который уже проделан или еще должен быть проделан.

К более ощутимым последствиям приводит другая часто встречающаяся ошибка, состоящая в том, что неустойчивое равновесие между обоими элементами рассматривают как устойчивое, и притом как по отношению к действительности, так и по отношению к идеалу. Так называемый железный закон заработной платы является такой попыткой признать, что действительная дифференциация труда находится в некотором постоянном отношении к скрытой дифференциации капитала. Это относится также к тому обоснованию гармонии интересов труда и капитала, которое дал Кэри: так как вместе с ростом цивилизации количество труда, необходимое для некоторого продукта, все уменьшается, то сравнительное вознаграждение рабочего за один и тот же продукт все улучшается; но так как в то же время потребление чрезвычайно растет, то растет и прибыль капиталиста, который, правда, получает сравнительно все меньшую долю в каждом отдельном продукте, но благодаря большим размерам производства в абсолютном выражении получает все-таки большую прибыль, чем при ограниченном производстве. Следовательно, развитие актуальной дифференциации, заключенной в цивилизованном труде, должно здесь, по крайней мере, находиться в некотором постоянном соотношении с развитием его накопления в капитале, и это соотношение должно определяться не случайными историческими условиями, но логической объективной связью самих этих факторов. С другой стороны, социалистические утопии пытаются установить такое соотношение, по крайней мере, для будущего и исходят из той наивной предпосылки, что вообще можно найти соотношение, пригодное для всяких условий и – если можно охарактеризовать социалистический идеал сточки зрения нашего исследования – представляющее максимум социальной экономии сил. Здесь я имею в виду, например, Луи Блана, который хочет избежать бесполезной траты сил из-за взаимного противоборства индивидов, предлагая, чтобы труд, переходящий в капиталистическую прибыль и скрытый в ней, расходовался не индивидуалистически, но одна треть его распределялась бы совершенно поровну, а две трети были предназначены на улучшение и умножение орудий труда и т. д.

Я думаю, что все попытки теоретически или практически определить соотношение между капиталом и трудом постигнет та же участь, которая постигла операции старой психологии с «душевными способностями». И здесь хотели говорить об определенных соотношениях между рассудком и разумом, между волей и чувством, между памятью и воображением, пока не увидели, что все это – лишь крайне грубые словесные обозначения для очень сложных душевных процессов и что понять их можно, только отказавшись от такого гипостазирования, исследуя простейшие психические процессы и отыскивая правила, по которым отдельные представления, взаимодействуя, соединяются в более высокие образования, составляющие непосредственное содержание сознания. Точно так же, чтобы понять такие общие и сложные образования, как капитал и труд и их взаимоотношения, не надо сопоставлять их непосредственно и стараться найти их кажущуюся непосредственную взаимную определенность, но надо обратиться к тем первоначальным процессам дифференциации, различные комбинации или стадии развития которых и представляют собой именно эти образования.

Философия денег

Предисловие

У всякой области исследований имеются две границы, пересекая которые мысль в своем движении переходит из точной в философскую форму. Демонстрация и проверка предпосылок познания вообще, а также аксиом каждой специальной области [знания] происходит уже не в пределах такой специальной сферы, но в некоторой более принципиальной науке, бесконечно удаленной целью которой является беспредпосылочное мышление (отдельные науки, и шага не могущие сделать без доказательства, то есть без предпосылок содержательного и методического характера, не ставят себе такой цели). Поскольку философия демонстрирует эти предпосылки и исследует их, она не может устранить таковые и для себя самой; однако именно здесь всякий раз находится конечный пункт познания, где и вторгается в нас властное притязание и призыв к недоказуемому, тот пункт, который – в силу прогресса доказуемости – никогда не фиксирован безусловно. Если начала сферы философской здесь как бы обозначают нижнюю границу области точного [знания], то верхняя ее граница проходит там, где содержания позитивного знания, всегда фрагментарные, восполняются завершающими понятиями, [образуя вместе с ними] некую картину мира, и [здесь же они] востребуют соотнесения с целостностью жизни. Если история наук действительно показывает, что философский род познания примитивен, что это – не более чем приближение (Überschlag) к явлениям в общих понятиях, то все-таки этот предварительный процесс еще неизбежен по отношению к некоторым вопросам, например, относительно оценок и самых общих связей духовной жизни, [т. е. вопросам,] на которые у нас до сих пор нет точного ответа, но от которых невозможно отказаться. Да, наверное, даже самая совершенная эмпирия никогда не заменит философию как толкование, окрашивание и индивидуально избирающее акцентирование действительного, подобно тому, как совершенство механической репродукции явлений не сделает излишним изобразительное искусство.

Из этого определения местоположения философии в целом вытекают и те права, которыми она пользуется применительно к отдельным предметам. Если философия денег должна существовать, то располагаться она может только за пределами обеих границ экономической науки. С одной стороны, она может продемонстрировать предпосылки, заложенные в душевной конституции, в социальных отношениях, в логической структуре действительностей и ценностей, которые указывают деньгам их смысл и практическое положение. Это – не вопрос о происхождении денег, который является вопросом истории, а не философии. И как бы высоко ни ставили мы те выгоды, которые понимание некоторого явления извлекает из исторического становления последнего, все-таки содержательный смысл и значение ставшего часто основывается на связях понятийной, психологической, этической природы, которые не временны, но чисто предметны и, хотя и реализуются историческими силами, но не исчерпываются случайностью последних. Например, значимость, достоинство, содержание права или религии, или познания всецело находятся за пределами вопроса о путях их исторического осуществления. Таким образом, в первой части этой книги деньги будут выводиться из тех условий, на которых основывается их сущность и смысл их наличного бытия.

Что же касается исторического явления денег, идею и структуру которого я пытаюсь вывести из ценностных чувств, практики, направленной на вещи, и взаимоотношений людей как предпосылки этого явления, то вторая, синтетическая часть прослеживает его воздействие на внутренний мир: жизнечувствие индивидов, сплетение их судеб, общую культуру. Здесь, таким образом, речь идет, с одной стороны, о связях, которые по своей сути точны и могли бы быть исследованы по отдельности, но при нынешнем состоянии знания недоступны для такого исследования и потому должны рассматриваться только соответственно философскому типу: в общем приближении, через представление отдельных процессов отношениями абстрактных понятий. С другой стороны, речь идет о душевном причинении, которое для всех эпох будет делом гипотетического толкования и художественного воспроизведения, которое никогда нельзя отделить от индивидуальной окраски. Таким образом, переплетение (Verzweigung) денежного принципа с развитиями и оценками внутренней жизни находится столь же далеко позади экономической науки о деньгах, насколько далеко впереди нее была первая проблемная область, которой посвящена первая часть книги. Одна из них должна позволить понять сущность денег, исходя из условий и отношений жизни вообще, другая же, наоборот, – понять сущность и форму последней, исходя из действенности денег.

В этих исследованиях нет ни строчки, написанной в духе национальной экономии. Это значит, что явления оценки и покупки, обмена и средств обмена, форм производства и стоимости состояний, которые национальная экономия рассматривает с одной точки зрения, рассматриваются здесь совершенно с другой. Лишь то, что обращенная к национальной экономии сторона их более всего интересна практически, основательнее всего разработана, доступна для самого точного изображения, – лишь это обосновало мнимое право рассматривать их просто как «факты национальной экономии». Но точно так же, как явление основателя религии отнюдь не только религиозно, но может быть исследовано и в категориях психологии, а возможно даже и патологии, всеобщей истории, социологии; подобно тому, как стихотворение – это не только факт истории литературы, но и факт эстетический, филологический, биографический; подобно тому, как вообще точка зрения одной науки, всегда основанной на разделении труда, никогда не исчерпывает реальности в целом – так и то, что два человека обмениваются своими продуктами друг с другом, отнюдь не есть только факт национальной экономии, ибо такого факта, содержание которого исчерпывал бы его национально-экономический образ, вообще не существует. Напротив, всякий обмен может столь же легитимно рассматриваться как факт психологический, факт истории нравов и даже как факт эстетический. И даже будучи рассмотрен с точки зрения национальной экономии, он не заводит в тупик, но и в этой форме (Formung) становится предметом философского рассмотрения, которое проверяет свои предпосылки – на нехозяйственных понятиях и фактах, а свои следствия – для нехозяйственных ценностей и взаимосвязей.

Деньги в этом круге проблем представляют собой лишь средство, материал или пример изображения тех отношений, которые существуют между самыми внешними, реалистическими, случайными явлениями и идеальными потенциями бытия, глубочайшими течениями индивидуальной жизни и историей. Смысл и цель целого состоит лишь в том, чтобы с поверхности хозяйственных явлений прочертить линию, указывающую на конечные ценности и значимости (Bedeutsamkeiten) всего человеческого. Абстрактное философское построение системы держится на такой дистанции от отдельных явлений, особенно практического существования, чтобы, собственно, лишь постулировать их освобождение от, на первых взгляд, изолированности, недуховности и даже отвратности (Widrigkeit). Нам же придется совершить это высвобождение на примере такого явления, которое, как деньги, не просто демонстрирует безразличие чисто хозяйственной техники, но, так сказать, есть само индифференция, поскольку все его целевое значение заключено не в нем самом, но в его переводе в другие ценности. Итак, поскольку здесь предельным образом напрягается противоположность между, по видимости, самым внешним и несущностным и внутренней субстанцией жизни, то и примирение ее должно быть самым действенным, если эта частность не только переплетается со всем объемом духовного мира как его носитель и несомое, но и открывает себя как символ существенных форм его движения. Итак, единство наших исследований состоит совсем не в утверждении о единичном содержании знания и постепенно вырастающих его доказательств, но в предлагаемой возможности в каждой частности жизни обнаруживать целостность ее смысла. – Необыкновенное преимущество искусства перед философией состоит в том, что оно каждый раз ставит перед собой частную, узко очерченную проблему: некоторого человека, ландшафт, настроение – и затем заставляет ощущать всякое расширение таковых до всеобщего, всякое прибавление великих черт мирочувствия как некое обогащение, подарок, словно бы как незаслуженное счастье. Напротив, философия, проблемой которой сразу же является вся совокупность существования, обычно сужается по отношению к последней и дает меньше, чем она, как кажется, обязана давать. Итак, здесь, напротив, проблему пытаются умалить и ограничить, чтобы отдать ей должное, расширяя ее и выводя к тотальности и самому всеобщему.

В методическом аспекте это намерение можно выразить так: под исторический материализм следует подвести еще один этаж, таким образом, чтобы обнаружилась объяснительная ценность включения хозяйственной жизни в [число] причин духовной культуры, но сами эти хозяйственные формы постигались как результат более глубоких оценок и течений, психологических и даже метафизических предпосылок. Для практики познания это должно разворачиваться в бесконечной взаимообразности: к каждому истолкованию некоторого идеального образования через некоторое экономическое должно присоединяться требование понимать это последнее, исходя, в свою очередь, из более идеальных глубин, в то время как для них опять-таки должен быть найден всеобщий экономический фундамент, и так далее до бесконечности. В такой альтерации и взаимопоглощении принципов познания, категориально противоположных друг другу, единство вещей, кажущееся нашему познанию неуловимым и все же обосновывающее их взаимосвязь, становится для нас практическим и жизненным.

Обрисованные таким образом намерения и методы не могли бы претендовать ни на что принципиальное, если бы не способны были послужить содержательному многообразию основных философских убеждений. Подключение частностей и поверхностных явлений жизни к ее глубочайшим и сущностнейшим движениям и истолкование их в соответствии с ее совокупным смыслом может совершаться и на почве идеализма, и на почве реализма, рассудочной или волевой, абсолютизирующей или релятивистской интерпретации бытия. То, что нижеследующие исследования выстраиваются на [фундаменте] одной из этих картин мира, которую я считаю самым адекватным выражением современного содержания знания и направления чувств, а противоположная картина мира самым решительным образом исключается, может в худшем случае [привести к тому, что] им будет отведена роль школьного примера, хотя и неудовлетворительного в содержательном отношении, но именно поэтому позволяющего выступить на передний план их методическому значению как форме того, что в будущем окажется правильным.

В этом новом издании изменения нигде не касаются существенных мотивов. Однако я все-таки попытался, приводя новые примеры и разъяснения, а прежде всего, – углубляя основоположения, увеличить шансы на то, что мотивы эти будут поняты и приняты.

Глава первая. Ценность и деньги

Вещи как естественные реальности включены в порядок, основу которого составляет предпосылка о единстве сущности как носителе всего многообразия их свойств: равенство перед законом природы, постоянство сумм вещества и энергии, преобразование друг в друга самых разных явлений примиряют их, на первый взгляд, удаленность друг от друга, превращая ее в совершенное родство, в равноправие всех. Правда, при более близком рассмотрении это понятие означает только, что произведенное механизмом природы находится, как таковое, за рамками вопроса о каком бы то ни было праве: их [вещей] несомненная определенность не оставляет места какому бы то ни было выделению, могущему служить подтверждением или умалением (Abzug) их бытия или так-бытия. Однако мы не удовлетворяемся этой равнодушной необходимостью, составляющей естественно-научный образ вещей. Совсем наоборот: невзирая на их порядок в этом ряду, мы сообщаем их внутреннему образу некий иной порядок, в котором всеобщее равенство полностью нарушено, в котором наибольшее возвышение одного пункта соседствует с самым решительным унижением другого и глубочайшая сущность которого состоит не в единстве, но в различии, ранжировании по ценностям. То, что предметы, мысли, события ценны, совершенно нельзя прочитать по их чисто естественному существованию, а их порядок согласно ценностям сильнее всего отклоняется от порядка естественного. Природа бесчисленное множество раз уничтожает то, что, с точки зрения его ценности, могло бы требовать наибольшей продолжительности [существования], и она консервирует самое неценное и даже то, что отнимает у ценного жизненное пространство (Existenzraum). Тем самым не утверждается, будто два этих ряда враждебны друг другу и полностью исключают один другой. Такое утверждение означало бы, что они все же как-то соотносятся между собой – а результатом был бы мир дьявольский, но, с точки зрения ценности, определенный, хотя и с противоположным знаком. Нет, как раз наоборот: отношение между ними абсолютно случайно. С тем же безразличием, с каким природа предлагает нам предметы наших ценностных оценок, она в другой раз отказывает нам в них, так что именно возникающая иногда гармония обоих рядов, реализация рядом действительности требований, источником которых является ряд ценности, обнаруживает всю беспринципность их отношения не менее, чем прямо противоположный случай. Мы можем осознавать одно и то же жизненное содержание и как действительное, и как ценное; но внутренние судьбы, которые оно переживает в первом и во втором случае, имеют совершенно разный смысл. Ряды естественных событий можно описать с совершенной, без пробелов, полнотой, но при этом ценность вещей не обнаружится нигде – и точно так же шкала наших оценок сохраняет свой смысл, независимо от того, как часто их содержание обнаруживается в действительности и происходит ли это вообще. К, так сказать, готовому, всесторонне определенному в своей действительности, объективному бытию только добавляется оценка, как свет и тень, источником которых не может быть оно само, но только что-то еще. Однако следует дистанцироваться от того недоразумения, будто бы образование ценностного представления как психологический факт должно было тем самым избегнуть становления в соответствии с законами природы. Сверхчеловеческий дух, который бы с абсолютной полнотой понимал мировой процесс (Weltgeschehen) в соответствии с законами природы, нашел бы среди фактов этого процесса также и тот, что у людей есть ценностные представления. Но эти последние не имели бы для него, познающего чисто теоретически, никакого смысла и никакой значимости, помимо своего психического существования. За природой как механической каузальностью [мы] отрицаем здесь только предметное, содержательное значение ценностного представления, в то время как душевный процесс, делающий это содержание фактом нашего сознания, все равно принадлежит природе. Оценка как действительный психологический процесс (Vorgang) есть часть природного мира; но то, что мы имеем в виду, [совершая оценку,] ее понятийный смысл, есть нечто независимо противостоящее этому миру, столь мало являющееся частью его, что, напротив, само, будучи рассмотрено с особой точки зрения, представляет собой целый мир. Редко отдают себе отчет в том, что вся наша жизнь, со стороны сознания, протекает в ценностных чувствах и ценностных прикидках и вообще обретает смысл и значение лишь благодаря тому, что механически развертывающиеся элементы действительности, помимо своего предметного содержания, имеют для нас бесконечно многообразные меры и виды ценности. Всякий миг, когда душа наша не просто незаинтересованно отражает действительность (а таким отражением она, пожалуй, никогда не бывает, ибо даже объективное познание может проистекать лишь из некоторой оценки этой действительности), она обитает в мире ценностей, который заключает содержания действительности в совершенно автономный порядок.

Тем самым ценность некоторым образом составляет противоположность бытию, именно как охватывающая форма и категория картины мира она может многократно сравниваться с бытием. Кант подчеркивал, что бытие не есть свойство вещей; ибо если я говорю об объекте, который прежде существовал только в моих мыслях, что он существует, то он тем самым не обретает новых свойств; потому что иначе существовала бы не та же самая вещь, которую я прежде мыслил, но иная. Так и благодаря тому, что я называю некую вещь ценной, у нее не возникает никаких новых свойств; ибо она только и ценится за те свойства, которыми обладает: именно ее бытие, уже всесторонне определенное, восходит в сферу ценности. Основанием здесь служит одно из наиболее глубоких членений нашего мышления. Мы способны мыслить содержания картины мира, полностью отвлекаясь от их реального существования или несуществования. Комплексы свойств, которые мы называем вещами, со всеми законами их взаимосвязи и развития, мы можем представлять себе в их чисто предметном, логическом значении и, совершенно независимо от этого, спрашивать, осуществлены ли эти понятия или внутренние созерцания, [и если да,] то где и как часто. Этот содержательный смысл и определенность объектов не затрагивается вопросом о том, обнаруживаются ли они затем в бытии, а также и другим: занимают ли они место, и какое [именно], на шкале ценностей. Если же, с одной стороны, речь у нас должна идти о теории, а с другой, – о практике, то мы должны вопрошать эти содержания мышления и о том, и о другом, и в обоих аспектах ни одно из них не может уклониться от ответа. Напротив, должно быть возможно недвусмысленно высказаться о бытии или небытии каждого из них, и каждый должен для нас занимать совершенно определенное место на шкале ценностей – начиная от высших и, далее, через безразличие – к негативным ценностям; ибо безразличие есть отказ от оценки, который по существу своему может быть очень позитивным, но всегда на заднем плане у него – возможность интереса, непосредственно, однако, совсем не используемая. Конечно, принципиальное значение этого требования, обусловливающего всю конституцию нашей картины мира, отнюдь не меняется от того, что наших средств познания очень часто не хватает, чтобы решить, насколько реальны понятия, и столь же часто [недостаточны] объем и надежность наших чувств для ценностного ранжирования вещей, особенно устойчивого и общезначимого. Миру только понятий, предметных качеств и определений противостоят великие категории бытия и ценности, всеохватные формы, которые берут свой материал из этого мира чистых содержаний. Общий характер обоих миров – фундаментальность, т. е. несводимость одного к другому или к более простым элементам. Поэтому непосредственно бытие какой-либо вещи совершенно невозможно доказать логически; напротив, бытие есть изначальная форма наших представлений, которая воспринимается, переживается, принимается на веру, но не может быть дедуцирована для того, кто еще, допустим, не знает о ней. Если только однажды, внеположным логическому деянием, она ухватила отдельное содержание, то логические связи вбирают и несут ее дальше, докуда достают они сами. Поэтому, как правило, мы можем, конечно, сказать, что принимаем некую определенную действительность, поскольку уже приняли некую иную действительность, определенность которой связана с первой через ее содержание. Однако действительность этой последней может быть доказана подобного же рода сведением (Zurückschiebung) к действительности еще более фундаментальной. Но у этого регресса должен быть последний член, бытие которого дано только непосредственным чувством убеждения, утверждения, признания, точнее говоря: [оно дано] как такое чувство. Точно так же относится и ценность к объектам. Все доказательства ценности последних означают лишь принуждение признать за другим, ныне сомнительным объектом уже предполагаемую для какого-либо объекта и в настоящий момент несомненную ценность. О мотивах, по которым мы это делаем, следует сказать ниже; здесь же мы ограничимся только следующей констатацией: то, что мы усматриваем путем доказательств ценности, есть всегда лишь перенос определенной ценности на новые объекты; напротив, ни существо самой ценности, ни основание, почему она изначально прилепилась (geheftet) к этому объекту, который затем излучает ее на другие объекты, мы не усматриваем.

Если только сначала имеется ценность, то пути ее осуществления, ее дальнейшее развитие можно разумным образом понять, ибо отныне она следует – по крайней мере, на некоторых отрезках – структуре содержаний действительности. Но что она вообще имеется – это есть первофеномен. Все дедукции ценности позволяют лишь понять условия, на которые она настраивается, в конечном счете, совершенно неопосредованно, не будучи, однако, продуктом этих условий, – подобно тому, как все теоретические доказательства могут только подготовить условия, при которых наступает это чувство утверждения или бытия-присутствия (Dasein). Сколь мало умели сказать, что же есть собственно бытие, столь же мало могут ответить на этот вопрос и применительно к ценности. И именно поскольку они [бытие и ценность] относятся к вещам формально тождественным образом, постольку они так же чужды друг другу, как, по Спинозе, мышление и протяжение: так как оба они выражают одно и то же, абсолютную субстанцию, но каждое своим собственным образом и для себя полностью, то одно никогда не сможет перейти в другое. Они никогда не соприкасаются, потому что вопрошают понятия вещей о совершенно различном. Но этим рядоположением без соприкосновения мир отнюдь не разорван, [не превращен] в стерильную двойственность, которая не позволяет потребностям духа успокоиться в единстве – даже если его судьбой и формулой его поисков было бы бесконечное движение от множества к единству и от единства к множеству. Выше ценности и действительности расположено то, что обще им обеим: содержания, – то, что Платон, в конечном счете, подразумевал под «идеями». Это нечто такое в действительности и в наших оценках, что может быть обозначено, нечто качественное, непременно выражаемое в понятиях, то, что равным образом может войти как в тот, так и в другой порядок. Однако ниже ценности и действительности располагается то, чему общи оба этих порядка: душа, которая вбирает и то, и другое в свое таинственное единство или порождает их из него. Действительность и ценность – как бы два различных языка, на которых логически взаимосвязанные содержания мира, значимые в его идеальном единстве, как говорят, его «что», делаются понятными единой душе – или же языки, на которых может выразить себя душа как чистый, еще вне этой противоположности находящийся образ этих содержаний. И, быть может, оба совокупных представления (Zusammenfassungen) этих содержаний, познающее и оценивающее, еще раз охватываются метафизическим единством, для которого нет подходящего слова в языке, разве что среди религиозных символов. Быть может, имеется основание мира, с точки зрения которого воспринимаемые нами чуждость и расхождения между действительностью и ценностью уже не существуют, где оба ряда обнаруживают себя как один и тот же – потому ли, что это единство вообще не затрагивается данными категориями и с благородным безразличием возвышается над ними, либо же потому, что оно означает совершенно гармоническое, во всех точках однородное переплетение обоих, которое искажается лишь нашим способом постижения, словно бы испорченный зрительный аппарат разнимает его на отдельные части и противоположные ориентации.

Обычно характер ценности, как он до сих пор проявлялся по контрасту с действительностью, называют ее субъективностью. Поскольку один и тот же предмет может в одной душе обладать ценностью наивысшей степени, в другой же – самой низшей, а, с другой стороны, всестороннее, исключительное многообразие объектов прекрасно совмещается с их равноценностью, то кажется, будто основанием оценки может тогда служить только субъект с его нормальными или совершенно особенными, постоянными или меняющимися настроениями и способами реагирования. Вряд ли стоит упоминать о том, что эта субъективность ничего не имеет общего с той, которой препоручен был мир, ибо последний есть «мое представление». Ибо субъективность, о которой говорят применительно к ценности, противопоставляет ее готовым, данным объектам, все равно (dagegen), каким образом они появились. Иными словами, субъект, объемлющий все объекты, есть иной, чем тот, который противопоставляет себя им, та субъективность, которую ценность разделяет со всеми объектами, при этом вообще не учитывается. Субъективность ценности не может также иметь смысл произвола: вся эта независимость от действительного не означает, что воля с необузданной и прихотливой свободой могла бы распределять ценность то туда, то сюда. Напротив, сознание преднаходит ее как факт, в котором он непосредственно может изменить столь же мало, как и в действительностях. Если исключить эти значения, то субъективность ценности первоначально сохранит лишь значение негативное: то, что ценность не в том же смысле присуща (haftet) самим объектам, как цвет или температура; ибо эти последние, хотя и определяются характеристиками наших чувств, сопровождаются все-таки чувством непосредственной зависимости от объекта – чувством, отказываться от которого нас легко научает видимое безразличие относительно ценности между рядами действительности и ценности. Однако более существенны и более плодотворны, чем это определение, те случаи, когда психологические факты их, как кажется, все-таки опровергают.

В каком бы эмпирическом или трансцендентальном смысле ни говорили о «вещах» в отличие от субъекта – «свойством» их является отнюдь не ценность, но пребывающее в субъекте суждение о них. Однако ни более глубокий смысл и содержание понятия ценности, ни его значение в пределах индивидуальной душевной жизни, ни практически-социальные события и формы (Gestaltungen), которые сопряжены с ним, не понимаются сколько-нибудь удовлетворительным образом, если отвести этому понятию место в «субъекте». Путь к такому пониманию лежит в такой области (Schicht), с точки зрения которой эта субъективность кажется чем-то всего лишь преходящим и, собственно, не очень существенным.

Размежевание между субъектом и объектом далеко не столь радикально, как заставляет считать совершенно оправданное разделение по этим категориям и практического, и научного мира. Напротив, душевная жизнь начинается с состояния безразличия, в котором Я и его объекты еще покоятся в нераздельности, в котором впечатления или представления наполняют сознание, причем носитель этих содержаний еще не отделяет себя от них. Что в актуально определенном, действительном в данный момент состоянии обладающий субъект может быть отличен от обладаемого содержания, есть только вторичное сознание, дополнительное разделение. Развитие явно ведет pari passu[28] к тому, что человек говорит самому себе «Я» и признает для себя сущие объекты вне этого Я. И если в метафизике иногда бытует мнение, что трансцендентная сущность бытия абсолютно едина, по ту сторону противоположности субъекта и объекта, то этому обнаруживается pendant[29] в психологии: простая, примитивная наполненность содержанием представлений, что можно наблюдать у ребенка, который еще не говорит о себе «Я», а в рудиментарной форме, видимо, сопутствует нам всю жизнь. Единство, из которого категории субъекта и объекта развиваются сначала в связи друг с другом, в ходе процесса, который еще нуждается в объяснении, – это единство лишь потому кажется нам субъективным, что мы подходим к нему с понятием объективности, которое вырабатывается лишь впоследствии, а для единств такого рода у нас вообще нет правильного выражения, и мы имеем обыкновение называть их соответственно одному из односторонних элементов, взаимодействием которых они кажутся в последующем анализе. Так утверждали, что вся деятельность (Handeln) по своей абсолютной сущности совершенно эгоистична – в то время как эгоизм имеет понятное содержание лишь в рамках деятельности и в противоположность альтруизму как своему корреляту; так пантеизм назвал всеобщность бытия Богом, позитивное понятие которого можно обрести однако же, только дистанцировавшись от всего эмпирического. Это эволюционистское соотнесение субъекта и объекта повторяется, наконец, в самых крупных размерах: духовный мир классической древности существенным образом отличается от Нового времени, поскольку лишь это последнее привело, с одной стороны, к самому глубокому и отчетливому понятию «Я», предельно заостренному в неведомом древности значении проблемы свободы, а с другой стороны, – к самостоятельности и мощи понятия «объект», выраженного в представлении о нерушимой законосообразности природы. Древность еще не так далеко, как последующие эпохи, отошла от состояния безразличия, в котором содержания представляются просто, без разделяющего их проецирования на субъект и объект.

Основанием этого расходящегося развития представляется один и тот же, но словно бы действующий в различных слоях мотив. Ибо осознание субъектности само уже есть объективация. Здесь заключен первофеномен личностной формы духа; то, что мы можем сами себя наблюдать, знать, оценивать как некий «предмет», что мы все-таки разлагаем Я, воспринимаемое как единство, на представляющий Я-субъект и представляемый Я-объект, причем оно из-за этого отнюдь не теряет своего единства, а, напротив, собственно, только и осознает себя в этой внутренней игре противоположностей (Gegenspiel), – именно это и является фундаментальным деянием нашего духа, определяющим всю его формирование (Gestaltung). Обоюдное требование субъектом объекта и объектом субъекта здесь словно бы сходится в некоторой точке, оно овладевает самим субъектом, которому обычно весь мир противостоит как объект. Таким образом у человека, коль скоро он осознает сам себя, говорит сам себе «Я», имеется основополагающая форма отношения к миру, так реализует он свое восприятие мира. Но прежде, как по смыслу, так и по душевному развитию, имеет место простое представление содержания, не вопрошающее о субъекте и объекте и еще не разделенное между ними. А с другой стороны, само это содержание как логическое, понятийное образование, ничуть не менее внеположно решению, выбирающему между субъективной и объективной реальностью. Мы можем мыслить любой и каждый предмет исключительно в соответствии с его определениями и их взаимосвязью, совершенно не задаваясь вопросом, дан ли или может быть дан этот идеальный комплекс качеств также и как объективное существование. Конечно, поскольку такое чистое предметное содержание бывает помыслено, оно является представлением, а значит, и субъективным образованием. Только вот субъективное есть здесь лишь динамический акт представления, функция, воспринимающая это содержание; само содержание мыслится именно как нечто независимое от того, что оно представляемо. Наш дух имеет примечательную способность мыслить содержания как независимые от их помысленности (Gedachtwerden) – это первичное, ни к чему далее не сводимое его свойство; у таких содержаний имеется понятийная или предметная определенность и взаимосвязи, которые, правда, могут быть представляемы, однако не растворяются в представлении, но значимы независимо от того, воспринимаются ли они моим представлением или нет: содержание представления не совпадает с представлением содержания. Так же, как это примитивное, недифференцированное представление, состоящее исключительно в осознании некоего содержания, нельзя называть субъективным, ибо оно еще вообще не погружено в противоположность субъекта и объекта, так и это содержание вещей или представлений отнюдь не объективно, но равно свободно и от этой дифференциальной формы, и от ее противоположности и только находится в готовности выступить в одной или другой из них. Субъект и объект рождаются в одном и том же акте: логически – потому что чисто понятийное, идеальное объективное содержание (Sachgehalt) дается то как содержание представления, то как содержание объективной действительности; психологически – потому что еще лишенное «Я» представление, в котором личность и вещь (Person und Sache) содержатся в состоянии безразличия, расступается, и между Я и его предметом возникает дистанция, благодаря которой каждый из них только и обретает свою отличную от другого сущность.

К тому же этот процесс, который, наконец, приводит к появлению нашей интеллектуальной картины мира, совершается и в практике воления. И здесь разделение на вожделеющий, наслаждающийся, оценивающий субъект и считающийся ценностью объект тоже не охватывает ни всех состояний души, ни всей предметной систематики практической сферы. Когда человек лишь пользуется каким-либо предметом, имеет место в себе совершенно единый акт. В такое мгновение у человека есть восприятие, которое не содержит ни сознания противостоящего нам объекта как такового, ни сознания «Я», которое было бы обособлено от своего моментального состояния. Здесь встречаются глубиннейшие и высшие явления. Грубое влечение, особенно безлично-всеобщей природы, желает только исчерпать себя в предмете, только удовлетворить себя – все равно, чем; сознание наполнено одним только наслаждением и не акцентирует, обращаясь к ним по отдельности, ни, с одной стороны, свой носитель, ни, с другой стороны, свой предмет. Но вместе с тем, та же форма обнаруживается и у эстетического наслаждения, когда оно достигает наивысшей интенсивности. Также и здесь «мы сами себя забываем», однако и произведение искусства мы уже не воспринимаем как нечто, противостоящее нам, ибо душа полностью слита с ним, оно настолько же включено в нее, как она отдает себя ему. И в том, и в другом случае психологическое состояние еще не или уже не затрагивается противоположностью субъекта и объекта, лишь вновь начинающийся процесс сознания исторгает из непосредственного единства этого состояния указанные категории и затем уже только рассматривает чистое наслаждение содержанием как, с одной стороны, состояние противостоящего объекту субъекта, а с другой стороны, – как воздействие объекта, независимого от субъекта. Это напряжение, которое разнимает наивно-практическое единство субъекта и объекта, только и создавая и то, и другое (одно в другом) для сознания, производится сначала простым фактом вожделения. Поскольку мы вожделеем то, чем еще не обладаем и не наслаждаемся, содержание его выступает перед нами. Правда, в развитой эмпирической жизни готовый предмет сначала предстоит нам и только затем оказывается вожделен – уже потому, что помимо событий воления, объективацию душевных содержаний вызывают многие другие, теоретические и чувственные; только в пределах практического мира самого по себе, с точки зрения его внутреннего порядка и возможности понимать его, возникновение объекта как такового и вожделение объекта субъектом суть соотносительные понятия, две стороны процесса дифференциации, рассекающего непосредственное единство процесса наслаждения.

Утверждалось, что наши представления об объективной действительности берут начало в том сопротивлении, которое мы испытываем со стороны вещей, в особенности при посредстве осязания. Это можно без оговорок перенести на практическую проблему. Мы вожделеем вещи лишь вне их непосредственной самоотдачи нашему потреблению и наслаждению, т. е. именно постольку, поскольку они ему как-то сопротивляются; содержание становится предметом, коль скоро оно противостоит нам, причем не только в своей воспринимаемой непроницаемости, но и в дистанцированности еще-не-наслаждения, субъективной стороной которого является вожделение. Кант говорил: возможность опыта есть возможность предметов опыта – потому что познавать на опыте означает, что наше сознание образует из чувственных восприятий предметы. Точно так же и возможность вожделения есть возможность предметов вожделения. Возникающий таким образом объект, характеризуемый дистанцией по отношению к субъекту, чье вожделение равно фиксирует эту дистанцию и стремится преодолеть ее, – [такой объект] мы называем ценностью. Сам миг наслаждения, когда субъект и объект смиряют свои противоположности, как бы поглощает (konsumiert) ценность, и она снова возникает только при отделении субъекта – как противоположности – от объекта. Простейшие наблюдения: что то, чем мы владеем, становится нам дорого как ценность по-настоящему лишь при утрате его; что один только отказ в вожделеемой вещи часто сообщает ей ценность, которой лишь в весьма малой степени соответствует желанное наслаждение; что удаленность от предметов наших наслаждений – и в самом непосредственном, и в любом переносном смысле слова «удаление» – показывает их преображенными и более возбуждающими, – все это производные, модификации, смешанные формы того основополагающего факта, что ценность берет начало не в цельном единстве момента наслаждения, но поскольку содержание его отрывается как объект от субъекта и выступает перед ним как то, что только теперь вожделенно, что можно добыть только преодолением расстояний, препятствий, трудностей. Воспользуемся аналогией, к которой мы уже прибегли выше: в конечном счете, быть может, не реальности вторгаются в наше сознание, благодаря создаваемым ими для нас препятствиям, но те представления, с которыми связаны восприятия сопротивлений и ощущения помех, называются у нас объективно реальными, независимо существующими вне нас. Поэтому не из-за того, что они ценны, трудно заполучить эти вещи, но ценными мы называем те из них, которые выставляют препятствия нашему вожделению заполучить их. Поскольку в них это вожделение как бы надламывается или застопоривается, у них появляется такая значительность, для признания которой беспрепятственная воля никогда не видела повода.

1. Ценность, которая, таким образом, выступает одновременно с вожделеющим Я и как его коррелят в одном и том же процессе дифференциации, относится кроме того еще к одной категории, той же самой, которая имела силу и для объекта, обретаемого на пути теоретического представления. В этом случае оказывалось, что содержания, которые, с одной стороны, реализованы в объективном мире, а с другой, – живут в нас как субъективные представления, обладают, помимо всего этого, еще и своеобразным идеальным достоинством. Понятие треугольника или организма, каузальность или закон гравитации имеют логический смысл, значимость внутренней структуры, благодаря которой они, правда, определяют свое осуществление в пространстве и сознании, но даже если бы дело никогда и не дошло до такого осуществления, они все равно относились бы к уже не поддающейся дальнейшему членению категории значимого или значительного и безусловно отличались бы от фантастических или противоречивых понятийных образований, которым они, однако же, были бы совершенно тождественны в аспекте физической или психической нереальности. Аналогично (хотя и с модификациями, обусловленными различием самих областей) обстоит дело и с ценностью, возникающей у объектов субъективного вожделения. Подобно тому, как мы представляем себе некоторые предложения истинными, причем это сопровождается осознанием того, что истинность их не зависит от этого представления, так и применительно к вещам, людям, событиям мы воспринимаем, что они воспринимаются как ценные не только нами, но были бы ценны, даже если бы их не ценил никто. Самый простой пример – это ценность, которую мы приписываем убеждениям людей – нравственным, благородным, сильным, прекрасным. Выражаются ли когда-нибудь эти внутренние свойства в деяниях, которые позволят или даже вынудят признать их ценность; даже то, рефлектирует ли над ними с ощущением своей ценности сам их носитель, – все это применительно к факту самой их ценности не только безразлично нам, но как раз это безразличие относительно их признанности или осознанности придает этим ценностям особую окраску. Возьмем другой пример: интеллектуальная энергия и тот факт, что она выводит на свет сознания сокровеннейшие силы и порядки природы; сила и ритм тех чувств, которые в узком пространстве индивидуальной души все-таки бесконечно превосходят по своему значению весь внешний мир, даже если верно пессимистическое утверждение о преизбытке страдания; [затем, тот факт,] что вообще природа вне человека совершает движение в надежных рамках прочных норм, а множество ее форм тем не менее оставляет пространство для глубинного единства целого, что ее механизм вполне может быть истолкован согласно идеям, но не уклоняется и от производства красоты и грации, – пусть так, мы же заявим, что мир именно ценностен, все равно, воспринимаются ли эти ценности сознанием или нет. И то же самое будет иметь силу вплоть до низшего уровня, экономического количества ценности, которое мы приписываем некоторому объекту обмена (Tauschverkehrs), даже если никто не готов, к примеру, дать за него соответствующую цену и даже если он вообще остается нежеланным и непродажным. Также и в этом направлении утверждает себя фундаментальная способность духа: одновременно противопоставлять себя содержаниям, которые он в себе представляет, представлять их так, словно бы они были независимы от того, что они представляемы. Конечно, всякая ценность, которую мы чувствуем, именно постольку есть именно чувство; но только вот что мы подразумеваем под этим чувством, есть в себя и для себя значащее содержание, которое, правда, психологически реализуется чувством, но не тождественно ему и не исчерпывается им. Эта категория явственным образом оказывается по ту сторону спорного вопроса о субъективности или объективности ценности, ибо она отвергает соотносительность с субъектом, без которой невозможен объект; она есть, напротив, нечто третье, идеальное, что, правда, сопрягается с этим двуединством (Zweiheit), но не растворяется в нем. Практическому характеру той области, к которой она принадлежит, отвечает и особенная форма отношения к субъекту, которая недоступна в случае сдержанного теоретического представления сугубо абстрактно «значимых» содержаний. Эту форму можно назвать требованием или притязанием. Ценность, которая присуща (haftet) какой-либо вещи, личности, отношению, событию жаждет признания. Конечно, это стремление можно обнаружить только в нас, субъектах; но только вот исполняя его, мы ощущаем, что тем самым не просто удовлетворяем требованию, которое поставили себе мы сами, – и уж тем более не воспроизводим некоторую определенность объекта. Значение какого-либо телесного символа, состоящее в возбуждении у нас религиозного чувства; нравственное требование со стороны определенной жизненной ситуации революционизировать ее или оставить, как есть, развивать далее или направить движение назад; ощущение того, что долг наш – не быть равнодушными перед лицом великих событий, но реагировать на них всей душой; право наглядно созерцаемого быть не просто принятым к сведению (hingenommen), но включенным во взаимосвязи эстетической оценки – все это притязания, которые, правда, воспринимаются и осуществляются только внутри Я и которым в самих объектах нельзя обнаружить никакого соответствия или предметной зацепки, но которые, как притязания, столь же мало могут быть размещены в Я, как и в предметах, коих они касаются. С точки зрения естественной предметности, такое притязание может казаться субъективным, с субъективной точки зрения – объективным; в действительности же это третья категория, которую нельзя составить из первых двух, это как бы нечто между нами и вещами. Я говорил, что ценность вещей относится к тем образам содержания, которые мы, представляя их, одновременно воспринимаем как нечто самостоятельное, хотя именно представляемое, нечто оторванное от той функции, благодаря которой оно живет в нас; в том же случае, когда ценность образует содержание этого «представления», оно, если присмотреться внимательнее, оказывается именно восприятием притязания, «функция» – это требование, как таковое не существующее вне нас, но, по своему содержанию, берущее начало в идеальном царстве, которое находится не в нас, которое также не присуще объектам ценностной оценки как их качество; напротив, оно заключено в значении, которое эти объекты имеют для нас как субъектов благодаря своему расположению в порядках этого идеального царства. Ценность, которую мы мыслим независимой от ее признанности, есть метафизическая категория; как таковая она находится по ту сторону дуализма субъекта и объекта, подобно тому, как непосредственное наслаждение находилось по сию сторону этого дуализма. Последнее есть конкретное единство, к которому еще не приложены эти дифференциальные категории, первое же – это абстрактное, или идеальное единство, в для-себя-сущем значении которого этот дуализм снова исчез – подобно тому, как во всеохватности сознания, которую Фихте называет «Я», исчезает противоположность эмпирического Я и эмпирического не-Я. Подобно тому, как наслаждение в момент полного слияния функции со своим содержанием нельзя назвать субъективным, ибо нет никакого противостоящего объекта, который бы оправдывал понятие субъекта, так и эта для себя сущая, в себе значимая ценность не объективна, ибо она мыслится именно как независимая от субъекта, который ее мыслит; она выступает, правда, внутри субъекта как требование признания, однако ничего не утрачивает в своей сущности и при неисполнении этого требования.

При восприятии ценностей, когда совершается повседневная практика жизни, эта метафизическая сублимация понятия не учитывается. Здесь речь идет только о ценности, живущей в сознании субъектов, и той объективности, которая возникает в этом психологическом процессе оценивания как его предмет. Выше я показал, что этот процесс образования ценности происходит с нарастанием дистанции между наслаждающимся и причиной его наслаждений. А поскольку величина этой дистанции варьирует (не только соответственно мере наслаждения, в котором она исчезает, но и соответственно вожделению, которое появляется одновременно с дистанцией и которое пытается преодолеть наслаждающийся), то постольку лишь и возникают те различия в акцентировании ценностей, которые можно рассматривать как разницу между субъективным и объективным. По меньшей мере, что касается тех объектов, на оценке которых основывается хозяйство, ценность, правда, является коррелятом вожделения – подобно тому, как мир бытия есть мое представление, так мир ценности есть мое вожделение – однако, несмотря на логико-физическую необходимость, с которой всякое вожделеющее влечение ждет своего удовлетворения от некоторого предмета, оно во многих случаях, по своей психологической структуре, направляется на одно лишь это удовлетворение, так что сам предмет при этом совершенно безразличен, важно только, чтобы он утихомиривал влечение. Если мужчину может удовлетворить любая баба без индивидуального выбора; если он ест все, что только может прожевать и переварить; если спит он на любой койке, если его культурные потребности можно удовлетворить самым простым, одной лишь природой предлагаемым материалом, – то его практическое сознание еще совершенно субъективно, оно наполнено исключительно собственным состоянием субъекта, его возбуждениями и успокоениями, а интерес к вещам ограничивается тем, что они суть непосредственные причины этих действий. Правда, это скрывает наивная проективная потребность примитивного человека, его направленная вовне жизнь, принимающая интимный мир как нечто самоочевидное. Только осознанное желание не может всегда считаться вполне достаточным показателем реально действенного восприятия ценности. Легко понятная целесообразность в дирижировании нашими практическими силами достаточно часто представляет нам предмет как ценный, тогда как, собственно, возбуждает нас вовсе не сам он в своем предметном значении, но субъективное удовлетворение потребности, которое он должен для нас создать. Начиная с этого состояния – которое, конечно, не всегда должно иметь значение первого по времени, но всегда должно считаться самым простым, фундаментальным, как бы систематически первым – сознание бывает направлено на сам объект по двум путям, которые, однако, снова соединяются. А именно, коль скоро одна и та же потребность отвергает некоторое количество возможностей удовлетворения, может быть, даже все, кроме одной, то есть где желаемо не просто удовлетворение, но удовлетворение определенным предметом, там открыт путь к принципиальному повороту от субъекта к объекту. Конечно, можно было бы возразить, что речь идет в каждом случае лишь о субъективном удовлетворении влечения, только в последнем случае само по себе влечение настолько уже дифференцировано, что удовлетворить его может лишь точно определенный объект; иными словами, и здесь тоже предмет ценится лишь как причина восприятия, но не сам по себе. Конечно, такое возражение могло бы свести на нет это сомнительное различие, если бы дифференциация влечения заостряла его на одном единственном удовлетворяющем ему объекте действительно столь исключительным образом, что удовлетворение посредством других объектов было бы вообще исключено. Однако это – весьма редкий, уникальный случай. Более широкая основа, на которой развиваются даже самые дифференцированные влечения, изначальная всеобщность потребности, которая содержит в себе именно подверженность влечению, но не особенную определенность цели, обычно также и впоследствии остается той подосновой, на которой сужения желаний удовлетворения только и осознают свою индивидуальную особенность. Поскольку все большая утонченность субъекта ограничивает круг объектов, удовлетворяющих его потребностям, он резко противопоставляет предметы своего вожделения всем остальным, которые сами по себе тоже могли бы утихомирить его потребность, но которые он, тем не менее, теперь уже не ищет. Это различие между объектами, как показывают известные психологические наблюдения, в особенно высокой степени направляет на них сознание и заставляет их выступить в нем как предметы самостоятельной значимости. На этой стадии кажется, что потребность детерминирована предметом, практическое восприятие в той мере, в какой влечение уже не кидается на любое, только бы возможное, удовлетворение, его все более и более направляет уже не terminus a quo, но terminus ad quem[30], так что увеличивается пространство, которое занимает в сознании объект как таковой. Взаимосвязь здесь еще и следующая. Покуда влечения насилуют человека, мир образует для него, собственно, неразличимую массу; ибо, пока они означают для него только в себе иррелевантное средство удовлетворения влечений, а этот результат к тому же может быть также вызван множеством причин, то до тех пор с предметом в его самостоятельной сущности не бывает связано никакого интереса. Но то, что мы нуждаемся в совершенно особенном, уникальном объекте, заставляет более четко осознать тот факт, что мы вообще нуждаемся в каком-либо объекте. Однако это сознание известным образом более теоретично, оно понижает слепую энергию влечения, стремящегося только к самоисчерпанию.

Поскольку дифференцирующее заострение потребности идет рука об руку с ослаблением ее стихийной силы, в сознании освобождается больше места для объекта. То же получается, если посмотреть с другой стороны: поскольку утончение и специализация потребности вынуждает сознание ко все большей самоотдаче объекту, у солипсистской потребности отнимается некоторое количество силы. Повсюду ослабление аффектов, т. е. безусловной самоотдачи Я моментальному содержанию своего чувства, взаимосвязано с объективацией представлений, с выведением их в противостоящую нам форму существования. Так, например, возможность выговориться является одним из мощнейших средств притупления аффектов. В слове внутренний процесс как бы проецируется вовне и противостоит [говорящему] как воспринимаемый образ, а тем самым уменьшается резкость аффекта. Смирение страстей и представление объективного как такового в его существовании и значении суть лишь две стороны одного и того же основного процесса. Очевидно, что отвратить внутренний интерес от одной только потребности и ее удовлетворения и посредством сужения возможностей последнего обратить этот интерес на объект можно с тем же и даже большим успехом также и со стороны объекта – поскольку он делает удовлетворение трудным, редким и достижимым только обходными путями и благодаря специальному приложению сил. То есть если мы предположим наличие даже очень дифференцированного, направленного лишь на самые избранные объекты вожделения, то и оно все-таки будет воспринимать свое удовлетворение как нечто относительно самоочевидное, покуда это удовлетворение будет обходиться без трудностей и сопротивления. Дело в том, что для познания собственного значения вещей необходима дистанция, образующаяся между ними и нашим восприятием. Таков лишь один из многих случаев, когда надо отойти от вещей, положить пространство между нами и ними, чтобы обрести объективную картину их. Конечно, и она определена субъективно-оптически не в меньшей степени, чем нечеткая или искаженная картина при слишком большой или слишком малой дистанции, однако по внутренним основаниям целесообразности познания именно в этих крайних случаях субъективность оказывается особенно акцентированной. Изначально объект существует только в нашем к нему отношении, изначально слит с ним и противостоит нам лишь в той мере, в какой он уже не во всем подчиняется этому отношению. Также и до подлинного вожделения вещей, которое признает их для-себя-бытие, именно поскольку пытается преодолеть его, дело доходит лишь там, где желание не совпадает с исполнением. Возможность наслаждения, как образ будущего, должна быть сначала отделена от нашего состояния в данный момент, чтобы мы вожделели вещи, которые сейчас находятся на дистанции от нас. Как в области интеллектуального изначальное единство созерцания, которое можно еще наблюдать у детей, лишь постепенно расчленяется на сознание Я и осознание противостоящего ему объекта, так и наивное наслаждение лишь освободит место осознанию значения вещи, как бы уважению к ней, когда вещь ускользнет от него. Также и здесь проявляется взаимосвязь между ослаблением аффектов вожделения и началом объективации ценностей, поскольку усмирение стихийных порывов воления и чувствования благоприятствует осознанию Я. Покуда личность еще отдается, не сдерживаясь, возникающему в данный момент аффекту, совершенно преисполняется и увлекается им, Я еще не может образоваться; напротив, сознание Я, пребывающее по ту сторону отдельных своих возбуждений, может обнаружиться как нечто постоянное во всех изменениях этих последних только тогда, когда уже ни одно из них не увлекает человека целиком; напротив, они должны оставить нетронутой какую-то его часть, которая образует точку безразличия их противоположностей, так что, таким образом, только определенное их умаление и ограничение позволяет возникнуть Я как всегда тождественному носителю нетождественных содержаний. Но подобно тому, как Я и объект суть во всех возможных областях нашего существования понятия соотносительные, которые еще неразличены в изначальной форме представления и только выдифференцируются из нее, одно в другом, – так и самостоятельная ценность объектов могла бы развиться лишь в противоположности ставшему самостоятельным Я. Только испытываемые нами отталкивания от объекта, трудности его получения, время ожидания и труда, отодвигающее желание от исполнения, разнимают Я и объект, которые в неразвитом виде и без специального акцентирования покоятся в непосредственном примыкании друг к другу потребности и удовлетворения. Пусть даже объект определяется здесь одной только своей редкостью (соотносительно с вожделенностью) или позитивными трудами по его присвоению, – во всяком случае, он сначала полагает тем самым дистанцию между собой и нами, которая, в конце концов, позволяет сообщить ему ценность, потустороннюю для наслаждения этим объектом.

Таким образом, можно сказать, что ценность объекта покоится, правда, на том, что он вожделен, но вожделение это потеряло свой абсолютный характер влечения. Однако точно так же и объект, если он должен оставаться хозяйственной ценностью, не может повысить количество своей ценности настолько, чтобы практически иметь значение абсолютного. Дистанция между Я и предметом его вожделения может быть сколь угодно велика – будь то из-за реальных трудностей с его получением, будь то из-за непомерной цены, будь то из-за сомнений нравственного или иного рода, которые противятся стремлению к нему, – так что дело не заходит о реальном акте воли, но вожделение либо затухает, либо превращается в смутные желания. Таким образом, дистанция между субъектом и объектом, с увеличением которой возникает ценность, по меньшей мере, в хозяйственном смысле, имеет нижнюю и верхнюю границы, так что формулировка, согласно которой мера ценности равна мере сопротивления, оказываемого получению вещей сообразно естественным, производственным и социальным возможностям (Chancen), – эта формулировка не затрагивает существа дела. Конечно, железо не было бы хозяйственной ценностью, если бы получение его не встречало больших трудностей, чем, например, получение воздуха для дыхания; с другой стороны, однако, эти трудности должны были стать ниже определенного уровня, чтобы путем обработки железа вообще можно было изготовить инструменты в таком количестве, что и сделало его ценным. Другой пример: говорят, что творения плодовитого живописца, при том же художественном совершенстве, будут менее ценны, чем у менее продуктивного; но это правильно только в случае превышения определенного количества. Ведь требуется некоторое множество произведений художника, чтобы он вообще мог однажды добиться той славы, которая поднимает цену его картин. Далее, в некоторых странах, где имеют хождение бумажные деньги, редкость золота приводит к тому, что простой народ вообще не хочет принимать золота, если оно ему случайно предлагается. Именно в отношении благородных металлов, которые из-за своей редкости считаются обычно особенно годным материалом для денег, теория не должна упустить из виду, что такое значение редкость обретает только после превышения довольно значительной частоты распространения, без которой эти металлы вообще не могли бы служить практической потребности в деньгах и, таким образом, не могли бы обрести той ценности, которой они обладают как денежный материал. Быть может, только практическое корыстолюбие, которое вожделеет превыше всякого данного количества благ и которому поэтому кажется малой всякая ценность, заставляет забыть, что не редкость, но нечто среднее между редкостью и не редкостью образует в большинстве случаев условие ценности. Нетрудно догадаться, что редкость – это момент, который важен для восприятия различий, а частота распространения – это момент, важность которого связана с привыканием. А поскольку жизнь всегда определяется пропорциональным соотношением обоих этих фактов, т. е. тем, что мы нуждаемся и в различии и перемене ее содержаний, и в привыкании к каждому из них, то эта общая необходимость выражается здесь в особой форме: с одной стороны, ценность вещей требует редкости, т. е. некоторого отрыва от них, особого к ним внимания, а с другой стороны, – известной широты, частоты распространения, длительности, чтобы вещи вообще переходили порог ценности.

Всеобщее значение дистанцирования для представляющегося объективным оценивания я намерен показать на примере, который весьма далек от ценностей экономических и как раз поэтому годится, чтобы отчетливее показать также и их принципиальную особенность. Я говорю о ценностях эстетических. То, что мы теперь называем радостью по поводу красоты вещей, развилось относительно поздно. Ведь сколько бы непосредственного физического наслаждения ни приносила нам она в отдельных случаях даже теперь, однако же специфика заключается именно в сознании того, что мы отдаем должное предмету и наслаждаемся им, а не просто состоянием чувственной или сверхчувственной возбужденности, которое, скажем, он нам доставляет. Каждый культурный человек, в принципе, весьма уверенно отличит эстетическую и чувственную радость от женской красоты, сколь бы мало ни мог он разграничить в отдельном явлении эти компоненты своего совокупного чувства. В одном аспекте мы отдается объекту, в другом – он отдается нам. Пусть эстетическая ценность, как и всякая другая, будет чужда свойствам самих вещей, пусть она будет проекцией чувства в вещи, однако для нее характерно, что эта проекция является совершенной, т. е. что содержание чувства, так сказать, целиком входит в предмет и выступает, противостоя субъекту, как нечто значительное, со своей собственной нормой, нечто такое, что есть предмет. Так как же, историко-психологически, дело могло дойти до этой объективной, эстетической радости от вещей, если примитивное наслаждение ими, из которого только и может исходить более высокое наслаждение, прочно связано с их способностью быть предметами наслаждения и их полезностью? Быть может, ключ к разгадке даст нам очень простое наблюдение. Если какого-либо рода объект доставил нам большую радость или весьма поощряет нас, то всякий следующий раз, глядя на этот объект, мы испытываем чувство радости, причем даже тогда, когда о использовании его или наслаждении им речь уже не идет. Эта радость, отдающаяся в нас подобно эху, имеет совершенно особенный психологический характер, определяемый тем, что мы уже ничего не хотим от предмета; на место конкретного отношения, которое прежде связывало нас с ним, теперь приходит просто его созерцание как причины приятного ощущения; мы не затрагиваем его в его бытии, так что это чувство связывается только с его явлением, но не с тем, что здесь можно в каком-либо смысле употребить. Короче говоря, если предмет прежде был для нас ценен как средство для наших практических или эвдемонистических целей, то теперь один только его образ созерцания доставляет нам радость, тогда как мы ему противостоим при этом более сдержанно, более дистанцированно, вовсе не касаясь его. Мне представляется, что здесь уже преформированы решающие черты эстетического, что недвусмысленно обнаруживается, как только это преобразование ощущений прослеживают далее, от и ндивидуально-психологического – к родовому развитию. Уже с давних пор красоту пытались вывести из полезности, однако из-за чрезмерного сближения того и другого, как правило, застревали на пошлом огрублении прекрасного. Избежать этого можно, только если достаточно далеко отодвинуть в историю рода внешнюю целесообразность и чувственно-эвдемонистическую непосредственность, так, чтобы с образом этих вещей в нашем организме было связано подобное инстинкту или рефлексу чувство удовольствия, которое действует в унаследовавшем эту физико-психическую связь индивиде, даже если полезность предмета для него самого не осознается им или [вообще] не имеет места. Мне нет нужды подробно останавливаться на спорах об унаследовании приобретенных таким образом связей, потому что для нашего изложения достаточно и того, что явления совершаются так, словно бы приобретенные свойства были унаследованы. Таким образом, прекрасным было бы для нас первоначально то, что обнаружило свою полезность для рода, а восприятие его потому и доставляет нам удовольствие, хотя мы как индивиды не имеем конкретной заинтересованности в этом объекте – что, конечно, не означает ни униформизма, ни прикованности индивидуального вкуса к среднему или родовому уровню. Отзвуки этой всеобщей полезности воспринимаются многообразнейшими индивидуальными душами и преобразуются далее в те специфические, по отношению к которым заведомо еще ничего не известно (unpräjudizierten Besonderheiten) – так что, пожалуй, можно было бы сказать, что этот отрыв чувства удовольствия от реальности изначального повода к нему стал, наконец, формой нашего сознания, независимой от первых содержаний, вызвавших ее образование, и готовой воспринять в себя любые другие содержания, врастающие в нее в силу [той или иной] душевной констелляции. В тех случаях, когда у нас еще есть и повод для реалистического удовольствия, наше чувство по отношению к вещам не специфически эстетическое, но конкретное, которое лишь благодаря определенному дистанцированию, абстрагированию, сублимации испытывает метаморфозу по отношению к первому. Здесь происходит то, что случается, в общем-то, довольно часто: после того, как некоторое отношение устанавливается, связующий элемент выпадает, потому что его услуги больше уже не требуются. Связь между определенными полезными объектами и чувством удовольствия стала у [человеческого] рода, благодаря наследственному или какому-то иному механизму передачи традиции, столь прочной, что уже один только вид этих объектов, хотя бы мы ими и не наслаждались, оказывается для нас удовольствием. Отсюда объясняется то, что Кант называет эстетической незаинтересованностью – безразличие относительно реального существования предмета, когда дана только его «форма», т. е. его зримость; отсюда – преображение и надмирность прекрасного – она есть результат временной удаленности реальных мотивов, в силу которых наше восприятие является теперь эстетическим; отсюда – и представление о том, что прекрасное есть нечто типическое, надиндивидуальное, общезначимое – ибо родовое развитие уже давно вытравило из этого внутреннего движения все специфическое, сугубо индивидуальное, что относилось к отдельным мотивам и опыту; отсюда – частая невозможность рассудочно обосновать эстетическое суждение, которое к тому же нередко оказывается противоположным тому, что полезно или приятно нам как индивидам. Все это развитие вещей от их ценности-полезности к ценности-красоте есть процесс объективации. Поскольку я называю вещь прекрасной, ее качество и значение совершенно иначе независимы от диспозиций и потребностей субъекта, чем когда она просто полезна. Покуда вещи только полезны, они функциональны, т. е. каждая иная вещь, которая имеет тот же результат, может заменить каждую. Но коль скоро они прекрасны, вещи обретают индивидуальное для-себя-бытие, так что ценность, которую имеет для нас одна из них, не может быть заменена иною вещью, которая, допустим, в своем роде столь же прекрасна. Не обязательно прослеживать генезис эстетического, начиная с его едва заметных признаков и кончая многообразием развитых форм, чтобы понять: объективация ценности возникает в отношении дистанцированности, образующейся между субъективно-непосредственным истоком оценки объекта и нашим восприятием его в данный момент. Чем дальше отстоит по времени и как таковая забывается полезность для рода, которая впервые заставляет связать с объектом заинтересованность и оценку, тем чище эстетическая радость от одной лишь формы и созерцания объекта, т. е. он тем более противостоит нам со своим собственным достоинством, а мы тем более придаем ему то значение, которое не растворяется в случайном субъективном наслаждении им, а наше отношение к вещам, когда мы оцениваем их лишь как средства для нас, тем более уступает место чувству их самостоятельной ценности.

Я выбрал этот пример, потому что объективирующее действие того, что я называю дистанцированием, оказывается особенно наглядным в случае временной удаленности. Конечно, это более интенсивный и качественный процесс, так что количественная характеристика с указанием на дистанцию является только символической. И поэтому тот же самый эффект может быть вызван рядом других моментов, как это фактически уже и обнаружилось: редкостью объекта, трудностями получения, необходимостью отказа от него. Пусть в этих случаях, которые существенны для хозяйства, важность вещей всегда будет важностью для нас и потому останется зависимой от нашего признания – однако решающий поворот состоит в том, что в результате этого развития вещи противостоят нам как власть – власти, как мир субстанций и сил, которые своими свойствами определяют, удовлетворяют ли они и насколько именно, наши вожделения, и которые, прежде чем отдаться нам, требуют от нас борьбы и трудов. Лишь если встает вопрос об отказе – отказе от ощущения (а ведь дело, в конце концов, в нем), появляется повод направить сознание на предмет такового. Состояние, которое стилизуется представлением о рае и в котором субъект и объект, вожделение и исполнение еще не разделились, отнюдь не есть состояние исторически ограниченной эпохи и выступает повсюду и в самых разных степенях; это состояние, конечно, предопределено к разложению, но тем самым опять-таки и к примирению: смысл указанного дистанцирования заключается в том, что оно преодолевается. Страстное желание, усилие, самопожертвование, вмещающиеся между нами и вещами, как раз и должны нам их доставить. «Дистанцирование» и приближение также и практически суть понятия взаимообразные, каждое из них предполагает другое, и оба они образуют стороны того отношения к вещам, которое мы субъективно называем нашим вожделением, а объективно их ценностью. Конечно, мы должны удалить от себя предмет, от которого мы получили наслаждение, дабы вожделеть его вновь; что же касается дальнего, то это вожделение есть первая ступень приближения, первое идеальное отношение к нему. Такое двойственное значение вожделения, т. е. то, что оно может возникнуть только на дистанции к вещам, преодолеть которую оно как раз и стремится, но что оно при этом все-таки предполагает уже какую-то близость между нами и вещами, дабы имеющаяся дистанция вообще ощущалась, – это значение прекрасно выразил Платон, говоривший, что любовь есть среднее состояние между обладанием и необладанием. Необходимость жертвы, уяснение в опыте, что вожделение успокоено не напрасно, есть только заострение или возведение в степень этого отношения: тем самым мы оказываемся принуждены осознать удаленность между нашим нынешним Я и наслаждением вещами, причем именно благодаря тому, что та же необходимость и выводит нас на путь к преодолению удаленности. Такое внутреннее развитие, приводящее одновременно к возрастанию дистанции и сближения, явственно выступает и как исторический процесс дифференциации. Культура вызывает увеличение круга интересов, т. е. периферия, на которой находятся предметы интереса, все дальше отодвигается от центра, т. е. Я. Однако это удаление возможно только благодаря одновременному приближению. Если для современного человека объекты, лица и процессы, удаленные от него на тысячи миль, имеют жизненное значение, то они должны быть сначала сильнее приближены к нему, чем к естественному человеку, для которого ничего подобного вообще не существует; поэтому для него они находятся еще по ту сторону позитивного определения в смысле близости или удаленности. И то, и другое начинает развиваться из такого состояния безразличия только во взаимодействии. Современный человек должен работать совершенно иначе, чем естественный человек, прилагать усилия совершенно иной интенсивности, т. е. расстояние между ним и предметами его воления несравнимо более дальнее, между ними стоят куда более жесткие условия, но зато и количество того, что он идеально, через свое вожделение, а также реально, жертвуя своим трудом, приближает к себе, бесконечно более велико. Культурный процесс – тот самый, который переводит субъективные состояния влечения и наслаждения в оценку объектов – все резче разводит между собой элементы нашего двойного отношения близости и удаленности к вещам.

Субъективные процессы влечения и наслаждения объективируются в ценности, т. е. из объективных отношений возникают для нас препятствия, лишения, появляются требования [отдать] какую-то «цену», благодаря чему причина или предметное содержание влечения и наслаждения только и удаляется от нас, а тем самым, одним и тем же актом, становится для нас подлинным «объектом» и ценностью. Таким образом, отвлеченно-радикальный вопрос о субъективности или объективности ценности вообще поставлен неправильно. В особенности сильно вводит в заблуждение его решение в духе субъективности, которое основывается на том, что нет такого предмета, который мог бы привести к совершенной всеобщности ценностного масштаба, но эта последняя меняется – от местности к местности, от личности к личности и даже от часа к часу. Здесь имеется путаница между субъективностью и индивидуальностью ценности. Что я вожделею наслаждения или наслаждаюсь, есть постольку нечто субъективное, поскольку в себе и для себя отнюдь не акцентирует осознание предмета или интерес к предмету как таковому. Тут, однако, в дело вступает совершенно новый процесс, процесс оценки: содержание воли и чувства обретает форму объекта. Объект же противостоит субъекту с некоторой долей самостоятельности, довольствуя его или отказывая ему, связывая требования с получением себя, будучи возведен изначальным произволом выбора себя в законосообразный порядок, где он претерпевает совершенно необходимую судьбу и обретает совершенно необходимую обусловленность. То, что содержания, принимающие эту форму объективности, не суть одни и те для всех субъектов, здесь совершенно не важно. Допустим, все человечество совершило бы одну и ту же оценку; тем самым у этой последней не приросло бы нисколько «объективности» свыше той, какой она уже обладает в некотором совершенно индивидуальном случае; ибо поскольку содержание вообще оценивается, а не просто функционирует как удовлетворение влечения, как наслаждение, оно находится на объективной дистанции от нас, которая устанавливается реальной определенностью помех и необходимой борьбы, получением и потерей, прикидками и ценами. Основание, в силу которого снова и снова ставится ложный вопрос относительно объективности или субъективности ценности, заключается в том, что мы преднаходим в развитом эмпирическом состоянии необозримое число объектов, которые стали таковыми исключительно по причинам, находящимся в сфере представления. Однако уж если в нашем сознании есть готовый объект, то кажется, будто появляющаяся у него ценность располагается исключительно на стороне субъекта; первый аспект, из которого я исходил, – включение содержаний в ряды бытия и ценности, – кажется тогда просто синонимичным их разделению на объективность и субъективность. Однако при этом не принимают во внимание, что объект воли есть как таковой нечто иное, чем объект представления. Пусть даже оба они располагаются на одном и том же месте пространственного, временного и качественного рядов: вожделенный предмет противостоит нам совершенно иначе, означает для нас нечто совсем иное, чем представляемый. Вспомним об аналогичном случае любви. Человек, которого мы любим, – это совсем не тот же самый образ, что человек, которого мы представляем себе сообразно познанию. Я при этом не имею в виду те смещения или искажения, которые привносит, например, аффект в образ познания. Ведь этот последний все равно остается в области представления и в рамках интеллектуальных категорий, как бы ни модифицировалось его содержание. Однако то, как любимый человек является для нас объектом, – это, по существу, иной род, чем интеллектуально представляемый, он означает для нас, несмотря на все логическое тождество, нечто иное, так примерно, как мрамор Венеры Милосской означает нечто иное для кристаллографа, чем для эстетика. Таким образом, элемент бытия, удостоверяемый, в соответствии с некоторыми определенностями бытия, как «один и тот же», может стать для нас объектом совершенно различными способами: представления и вожделения. В пределах каждой из этих категорий противопоставление субъекта и объекта имеет разные причины и разные действия, так что если практические отношения между человеком и его объектами ставят перед такого рода альтернативой субъективности либо объективности, которая может быть значима лишь в области интеллектуального представления, то это ведет только к путанице. Ибо если ценность предмета объективна даже и не в том самом смысле, в каком объективны его цвет или тяжесть, то от этого еще отнюдь не субъективен в том смысле, который соответствует этой объективности; такая субъективность присуща, скорее, например, окраске, возникающей из-за обмана чувств, или какому-либо качеству вещи, которое приписывает ему ложное умозаключение, или некоторому бытию, реальность которого внушает нам суеверие. Напротив, практическое отношение к вещам создает совершенно иной род объективности – благодаря тому, что реальные обстоятельства оттесняют содержание вожделения и наслаждения от самого этого субъективного процесса и тем самым создают для объективности специфическую категорию, которую мы называем ее ценностью.

В хозяйстве же этот процесс происходит таким образом, что содержание жертвы или отказа, становящегося между человеком и предметом его вожделения, одновременно является предметом вожделения кого-то другого: первый должен отказаться от владения или наслаждения, которого вожделеет другой, дабы подвигнуть его на отказ от того, чем он владеет и чего вожделеет первый. Ниже я покажу, что и хозяйство изолированного производителя, ориентированного на собственное потребление, может быть сведено к той же формуле. Итак, между собой переплетаются два ценностных образования: необходимо вложить ценность, чтобы получить ценность. Поэтому все происходит так, как если бы вещи обоюдно определяли свои ценности. Ведь в процессе обмена одной на другую практическое осуществление и меру своей ценности каждая ценность обретает в другой. Это – решающее следствие и выражение дистанцирования предметов от субъекта. Покуда они находятся в непосредственной близости к нему, покуда дифференцированность вожделений, редкость предметов, трудности и сопротивления при их получении не оттесняют их от субъекта, они остаются для него, так сказать, вожделением и наслаждением, но не являются предметом ни того, ни другого. Указанный процесс, в ходе которого они становятся таковым, завершается тем, что дистанцирующий и одновременно преодолевающий дистанцию предмет производится, собственно, именно для этой цели. Тем самым обретается чистейшая хозяйственная объективность, отрыв предмета от субъективного отношения к личности, а поскольку это производство совершается для кого-то другого, кто предпринимает соответствующее производство для первого, предметы вступают в обоюдное объективное отношение. Форма, которую ценность принимает в обмене, соотносит ее с уже описанной выше категорией по ту сторону субъективности и объективности в строгом смысле слова; в обмене ценность становится надсубъектной, надиндивидуальной, не становясь, однако, реальным качеством и действительностью самой вещи: она выступает как требование вещи, как бы выходящее за пределы ее имманентной реальности, состоящее в том, чтобы быть отданной, быть полученной лишь за соответствующую ценность с противоположной стороны. Будучи всеобщим истоком ценностей вообще, Я, тем не менее, настолько далеко отступает от своих созданий, что они теперь могут мерить свои значения друг по другу, не обращаясь всякий раз снова к Я. Цель этого сугубо объективного взаимоотношения ценностей, которое совершается в обмене и основано на обмене, явно состоит в том, чтобы, наконец, насладиться ими, т. е. в том, чтобы к нам было приближено больше число более интенсивных ценностей, чем это было бы возможно без такой самоотдачи и объективного выравнивания в процессе обмена. Подобно тому, как о божественном начале говорили, что оно, сообщив силы мировым стихиям, отступило на задний план и предоставило их взаимообразной игре этих сил, так что мы теперь можем говорить об объективном, следующем своим собственным отношениям и законам мире; и, однако, подобно тому, как божественная власть избрала такое исторжение из себя мирового процесса как самое пригодное средство для наиболее совершенного достижения своих целей касательно мира, – так и в хозяйстве мы облачаем вещи некоторым количеством ценности словно бы некоторым их собственным качеством и затем предоставляем их движению обмена, объективно определенному этими количествами механизму, некоторой взаимообразности безличных ценностных действий – откуда они, умножившись и позволяя более интенсивное наслаждение, возвращаются к своей конечной цели, которая была их исходным пунктом: к чувствованию субъектов. Таковы исток и основа хозяйственного образования ценностей, последствия которого выступают носителем смысла денег. К демонстрации этих последствий мы сейчас и обратимся.

II

Техническая форма хозяйственного общения создает царство ценностей, которое в большей или меньшей степени совершенно оторвалось от своего субъективно-личностного базиса. Индивид совершает покупку, потому, что он ценит предмет и желает его потребить, однако это вожделение индивид действенно выражает только посредством того предмета, который он обменивает; тем самым субъективный процесс дифференциации и растущего напряжения между функцией и содержанием, в ходе которого последнее становится «ценностью», превращается в объективное, надличностное отношение между предметами. Личности, которые побуждаются своими желаниями и оценками к совершению то одного, то другого обмена, реализуют тем самым для своего сознания только ценностные отношения, содержание которых уже заключено в самих вещах: количество одного объекта соответствует по ценности определенному количеству другого объекта, и эта пропорция как нечто объективно соразмерное и словно бы законосообразное столь же противоположна личностным мотивам (своему истоку и завершению), как мы это видим в объективных ценностях нравственной и других областей. По меньшей мере, так должно было бы выглядеть вполне развитое хозяйство. В нем предметы циркулируют соответственно нормам и мерам, устанавливающимся в каждый данный момент; индивиду они противостоят, таким образом, как некое объекивное царство, к которому он может либо быть, либо не быть причастным, но если он желает первого, то это для него возможно лишь как для носителя или исполнителя внеположных ему определенностей. Хозяйство стремится (это никогда не бывает совершенно нереальным и никогда не реализуется полностью) достигнуть такой ступени развития, на которой вещи взаимно определяют меры своей ценности словно бы посредством самодеятельного механизма – невзирая на то, сколько субъективного чувствования вобрал в себя этот механизм в качестве своего предварительного условия или своего материала. Но именно благодаря тому, что за один предмет отдается другой, ценность его обретает все ту зримость и осязаемость, какая здесь вообще возможна. Взаимное уравновешивание, благодаря которому каждый из объектов хозяйствования выражает свою ценность в ином предмете, изымает их из области сугубо чувственного значения: относительность определения ценности означает его объективацию. Основное отношение к человеку, в чувственной жизни которого ведь и совершаются все процессы оценивания, тем самым предполагается, оно, так сказать, вросло в вещи, и они, будучи оснащены им, вступают в то взаимное уравновешивание, которое является не следствием их хозяйственной ценности, но уже ее носителем или содержанием.

Таким образом, факт хозяйственного обмена изымает вещи из состояния слитности с сугубой субъективностью субъектов, а поскольку в них тем самым инвестируется их хозяйственная функция, это заставляет их взаимно определять друг друга. Практически значимую ценность предмету сообщает не одно только то, что он вожделен, но и то, что вожделен другой [предмет]. Его характеризует не отношение к воспринимающему субъекту, а то, что это отношение обретается лишь ценой жертвы, в то время как с точки зрения другой стороны, эта жертва есть ценность, которой возможно насладиться, а та первая ценность – жертва. Тем самым объекты взаимно уравновешиваются, а потому и ценность может совершенно особенным образом выступить как объективно присущее им самим свойство. Поскольку по поводу предмета торгуются — а это означает, что представляемая им жертва фиксируется – его значение выступает для обоих контрагентов как нечто гораздо более внеположное им, чем если бы индивид воспринимал его только в отношении к себе самому; ниже мы увидим, что изолированное хозяйство, поскольку оно противопоставляет хозяйствующего требованиям природы, с той же необходимостью заставляет его жертвовать [чем-то] для получения объекта, так что и здесь то же самое отношение, которое только сменило одного носителя, может снабдить предмет столь же самостоятельным, зависимым от его собственных объективных условий значением. Конечно, за всем этим стоит как движущая сила вожделение и чувство субъекта, однако в себе и для себя она не смогла бы породить эту форму ценности, которая отвечает только взаимному уравновешиванию объектов. Хозяйство проводит поток оценок сквозь форму обмена, создавая как бы междуцарствие между вожделениями, истоком всякого движения в человеческом мире, и удовлетворением наслаждения, его конечным пунктом. Специфика хозяйства как особой формы общения и поведения (Verhaltungsform) состоит (если не побояться парадоксального выражения) не столько в том, что оно обменивает ценности, сколько в том, что оно обменивает ценности. Конечно, значение, обретаемое вещами в обмене и посредством обмена, никогда не бывает вполне изолировано от их субъективно-непосредственного значения, напротив, они необходимо предполагают друг друга, как форма и содержание. Однако объективный процесс, достаточно часто господствующий над сознанием индивида, так сказать, абстрагируется от того, что его материал образуют именно ценности; здесь наиболее существенным оказывается их равенство — вроде того, как задачей геометрии оказываются пропорции величин, безотносительно к субстанциям, в которых эти пропорции только и существуют реально. Что не только рассмотрение хозяйства, но и само хозяйство, так сказать, состоит в реальном абстрагировании из объемлющей действительности процессов оценки, не так удивительно, как может показаться на первый взгляд, если только уяснить себе, до какой степени человеческая деятельность [вынуждена] внутри каждой провинции души считаться с абстракциями. Силы, отношения, качества вещей, к которым в этой связи принадлежит и наше собственное существо, – объективно образуют единое целое (Ineinander), которое, чтобы мы могли иметь с ним дело, рассекается на множество самостоятельных рядов или мотивов лишь нашим привходящим интересом. Так, любая наука изучает явления, которые только с ее точки зрения обладают замкнутым в себе единством и совершенно отграничены от проблем других наук, тогда как действительность нимало не озабочена этими разграничениями и, более того, каждый фрагмент мира представляет собой конгломерат задач для самых разнообразных наук. Равным образом и наша практика вычленяет из внешней или внутренней комплексности вещей односторонние ряды и лишь так создает большие системы интересов культуры. То же самое обнаруживается и в деятельности чувства. Если наше восприятие религиозно или социально, если мы настроены меланхолично или радуемся миру, то именно как предметы нашего чувства наполняют нас абстракции, извлеченные из целого действительности – потому ли, что наша реактивная способность выхватывает из предлагаемых впечатлений только те, которые могут быть подведены под то или иное общее понятие интереса; либо же потому, что она самостоятельно сообщает каждому предмету некоторую окраску, причем это оправдывает сам предмет, поскольку в его целостности основание для подобной окраски переплетается в объективно неразличенном единстве с основаниями для иных окрасок. Так что вот еще одна формула для описания отношения человека к миру: Из абсолютного единства и взаимосращенности вещей, где каждая есть основа для другой и все существуют равноправно, наша практика не менее, чем теория, непрерывно извлекает отдельные элементы, чтобы сомкнуть их в относительные единства и целостности. У нас, не считая самых общих чувств, нет отношения к тотальности бытия: лишь поскольку, исходя из потребностей нашего мышления и действования, мы извлекаем длительные абстракции из явлений и наделяем их относительной самостоятельностью сугубо внутренней взаимосвязи, самостоятельностью, в которой их объективному бытию отказывает непрерывное мировое движение, – мы обретаем определенное в своих частностях отношение к миру. Таким образом, хозяйственная система, конечно, основана на абстракции, на отношении обоюдности обмена, балансе между жертвой и обретением, тогда как в реальном процессе эта система неразрывно слита со своим основанием и своим результатом: вожделениями и наслаждениями. Но эта форма существования не отличается от других областей, на которые мы, соответственно нашим интересам, разлагаем совокупность явлений.

Чтобы хозяйственная ценность была объективна и тем самым служила определению границ хозяйственной области как самостоятельной, главное – принципиальная запредельность этой значимости для отдельного субъекта. Благодаря тому, что за предмет следует отдавать другой, оказывается, что он чем-то ценен не только для меня, но и в себе, т. е. и для другого. В хозяйственной форме ценностей уравнение «объективность = значимость для субъектов вообще» находит одно из своих самых ясных оправданий. Благодаря эквивалентности, которая вообще только в связи с обменом привлекает к себе сознание и интерес, ценность обретает специфические характерные черты объективности. Пусть даже каждый из элементов будет только личностным или только субъективно ценным – но то, что они равны друг другу, есть момент объективный, не заключенный ни в одном из этих элементов как таковом, но и не внеположный им. Обмен предполагает объективное измерение субъективных ценностных оценок, но не в смысле временного предшествования, а так, что и то и другое существуют в едином акте.

Здесь необходимо уяснить себе, что множество отношений людей между собой может считаться обменом; он представляет собой одновременно самое чистое и самое интенсивное взаимодействие, которое, со своей стороны, и составляет человеческую жизнь, коль скоро она намеревается получить материал и содержание. Уже с самого начала часто упускают из виду, как многое из того, что на первый взгляд есть сугубо односторонне оказываемое воздействие, фактически включает взаимодействие: кажется, что оратор в одиночку влияет на собрание и ведет его за собой, учитель – класс, журналист – свою публику; фактически же каждый из них в такой ситуации воспринимает определяющие и направляющие обратные воздействия якобы совершенно пассивной массы; в политических партиях повсеместно принято говорить: «раз я ваш вождь, то должен следовать за вами», – а один выдающийся гипнотизер даже подчеркивал недавно, что при гипнотическом внушении (явно представляющем собой самый определенный случай чистой активности с одной стороны и безусловной подверженности влиянию – с другой) имеет место трудно поддающееся описанию воздействие гипнотизируемого на гипнотизера, без которого не был бы достигнут эффект. Однако всякое взаимодействие можно рассматривать как обмен: каждый разговор, любовь (даже если на нее отвечают другого рода чувствами), игру, каждый взгляд на другого. И если кажется, что здесь есть разница, что во взаимодействии отдают то, чем не владеют, а в обмене – лишь то, чем владеют, то это мнение ошибочно. Ибо, во-первых, во взаимодействии возможно пускать в дело только свою собственную энергию, жертвовать своей собственной субстанцией; и наоборот: обмен совершают не ради предмета, который прежде был во владении другого, но ради своего собственного чувственного рефлекса, которого прежде не было у другого; ибо смысл обмена – т. е. что сумма ценностей после него должна быть больше, чем сумма ценностей прежде него, – означает, что каждый отдает другому больше, чем имел он сам. Конечно, «взаимодействие» – это понятие более широкое, а «обмен» – более узкое; однако в человеческих взаимоотношениях первое в подавляющем большинстве случаев выступает в таких формах, которые позволяют рассматривать его как обмен. Каждый наш день слагается из постоянных прибылей и потерь, прилива и отлива жизненных содержаний – такова наша естественная судьба, которая одухотворяется в обмене, поскольку одно за другое отдается теперь сознательно. Тот же самый духовно-синтетический процесс, который вообще создает из рядоположности вещей их совместность и [бытие] друг для друга; то же самое Я, которое, пронизывая все чувственные данности, сообщает им форму своего внутреннего единства, благодаря обмену овладевает и естественным ритмом нашего существования и организует его элементы в осмысленную взаимосвязь. И как раз обмен хозяйственными ценностями менее всего может избегнуть окраски жертвенности. Меняя любовь на любовь, мы вообще не знали бы, как иначе распорядиться обнаруживающейся здесь внутренней энергией; отдавая ее, мы (с точки зрения внешних последствий деятельности) не жертвуем никаким благом; когда мы обмениваемся духовным содержаниями в диалоге, количество их от этого не убывает; когда мы сообщаем нашему окружению образ своей личности и воспринимаем образ другой личности, то этот обмен отнюдь не уменьшает размеров нашего владения собою. В случае всех этих обменов умножение ценностей происходит не посредством подсчета прибылей и убытков; напротив, каждая сторона (Partei) либо вкладывает что-то такое, что вообще находится за пределами данной противоположности, либо одна только возможность сделать это вложение уже есть прибыль, так что ответные действия партнера мы воспринимаем – несмотря на наше собственное даяние – как незаслуженный подарок. Напротив, хозяйственный обмен – все равно, касается ли он субстанций или труда или инвестированной в субстанции рабочей силы – всегда означает жертвование благом, которое могло бы быть использовано и по-другому, насколько бы в конечном счете ни перевешивал умноженный эвдемонизм.



Поделиться книгой:

На главную
Назад