Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мы дрались на бомбардировщиках. Три бестселлера одним томом - Артем Владимирович Драбкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Да. Конечно, иногда могли быть какие-то замены, кто-то прихворнул, в силу каких-то других обстоятельств. Отношения в экипаже были как между сослуживцами. В нашем полку получилось так, что вскоре после прибытия нашей группы прибыла группа штурманов. Их просто назначили в экипажи. Стрелками чаще всего летали кто-то из мотористов. Так что в моем экипаже поначалу офицеров вообще не было – все сержанты, и только в апреле нам со штурманом присвоили звания.

Последний, одиннадцатый, боевой вылет я совершил на аэроузел Сеща. Утром встали, позавтракали, пришли к самолетам – ждем команды. После обеда пришло распоряжение готовиться к вылету. Сказали, что это аэроузел, а не просто аэродром. Там будет сильное зенитное и истребительное прикрытие. Настраивали на то, чтобы не расслаблялись. Штурманы принялись прокладывать маршрут, намечать ориентиры. Наше дело простое – ориентироваться по ведущему. Наше звено должно было быть правым. Я хоть был аттестован на командира звена, но в вылете шел как рядовой летчик. В голову полезли разные мысли: «Черт его знает, какая там тебе участь уготована…» Сказать, что был особый мандраж, – нет, не было. От линии фронта до Сещи по прямой было около 200 км, а с учетом проложенного маршрута набиралось 250–280 км. Удар был назначен на 20 часов 10 июня 1943 года. В боевом вылете участвовало по одной эскадрильи от всех пяти полков нашей 204-й авиадивизии. Наша эскадрилья была замыкающей в колонне. Этому вылету, имевшему катастрофические последствия для всей эскадрильи, предшествовали следующие события. В апреле нам прислали майора Агеева, снятого с должности командира полка ночных бомбардировщиков По-2. Полеты на Пе-2 он освоил уже в нашем полку. Перед этим вылетом он совершил два-три боевых вылета на Пе-2. Можно сказать, что у него практически не было опыта вождения групп самолетов. За несколько дней до вылета мы получили три новые машины, и все звено управления вместе с командиром село на эти машины.

Вылет проходил нормально. Шли плотным строем, так, чтобы крыло своего самолета было немножко сзади хвоста впереди идущего и чуть в сторону, чтобы в спутную струю не попасть. Держишь строй, больше ни о чем не думаешь. Подошли к цели на высоте 4000 метров, рассредоточились. Огонь был сильный, но мы отбомбились, не потеряв ни одного самолета. Поскольку у истребителей запас горючего был небольшой, они ушли с первыми девятками. Ведущий Агеев прошел еще немного вперед и «блинчиком» стал разворачиваться на свою территорию, а надо было бы энергичнее… Как только мы встали на обратный курс, как на нас навалилась группа немецких истребителей, «Фокке-Вульф-190». Ведущий попытался оторваться от истребителей, пользуясь тем, что его самолет имел более мощные моторы. Фактически он стал удирать, бросив остальную группу. Девятка превратилась в «кишку». Немецкие истребители сначала разделались с левым звеном, сбив один за другим три самолета Игнатова, Корпачева и командира звена Зайцева. Потом они срубили моего крайнего правого. Я шел в правом звене, но левым внутренним… И тут началось… Истребитель дал очередь, попал по правому мотору, палка встала. Я стал отставать. Два или три снаряда разорвались в кабине. Осколками мне рассекло губу и левую бровь. Штурман Петр Кукушкин рухнул на пол. Его здорово покалечило: один глаз был выбит, второй мог смотреть, но подрезало какие-то нервы и не поднималось веко. Вместо левого плеча – куски мяса… Командир нашего звена Володя Волков уходит вперед… Я дал штурвал от себя и пошел вниз. Под каким углом, черт его знает. Во время перехода в пикирование возникла невесомость, и штурман, лежавший на полу, всплыл. А у него оба глаза закрыты, и он инстинктивно схватился за ручку аварийного срыва колпака. Фонарь сорвало, меня чуть не высосало из кабины.

Уже никаких немецких истребителей. Пожара тоже нет. Земля близко, надо выводить. Какая высота?! Приборная доска разбита! Я потянул штурвал на себя. Вывел чуть ли не над самыми деревьями. Идем над лесом на одном двигателе со снижением. Вдруг, на мое счастье, впереди засветлела поляна! Я сразу зажигание левого мотора выключил. Машина просела. Плюхнулись. Крылом саданул по одиночному дереву. Потерял сознание. Когда открыл глаза, надо мной стояли стрелок Виктор Масоха, три женщины и ребятишки. Это они вытащили меня и штурмана из кабины. Самолет с разбитым крылом лежал метрах в пятнадцати. Женщины сказали, что эта территория занята немцами и до линии фронта 30–35 км. Они посоветовали зайти в сарайчик, стоявший на окраине небольшого хутора на краю поляны, и перевязать раны. Мы так и сделали, взяв с собой бортпаек. Принесли ведро воды. Я говорю: «Дождемся темноты, пойдем на восток». Закурили – у нас были маленькие тоненькие папиросы. Сидим. Штурман лежит, стонет. Закурили по второй. Рассуждаем, что делать с Петей. И ведь не сработала голова, что к месту падения самолета приедут или придут. Вдруг тарахтит автомашина. Смотрим в щель – бог ты мой! Выпрыгивают – кто в немецкой форме, кто в телогрейках – полицаи. Обегают сарайчик, залегли в траву. «Что будем делать, командир?» – спрашивает стрелок. «Будем отстреливаться. Последнюю пулю – себе». Мы так были воспитаны. Полицаи кричат: «Для вас война окончилась, выходите, сопротивление бесполезно, вы окружены! Так для вас будет лучше». Мы молчим. Проходит 5 минут. Они кричат: «Выходите, будем стрелять!» Мы молчим. Начинается стрельба – пока пугают, стреляют выше сарая. Потом началось – полетели щепки. Я выстрелил в щель три или четыре раза. Но, когда пуля попала мне в бедро, думаю, сейчас попадут в живот, я через сутки в муках сдохну. Зачем ждать? Я приложил пистолет к виску и нажал на спусковой крючок, но выстрела не произошло. Случилось то, что случалось иногда в тире, когда я стрелял по мишеням. Движущиеся части пистолета ТТ не дошли до крайнего переднего положения. Я жал на курок изо всех сил, позабыв, что надо стукнуть ладонью по затыльнику пистолета и можно будет стрелять до следующей задержки. Стрелок схватил меня за руку: «Николай, не надо». И я безвольно опустил пистолет. В это время дверцы сарайчика распахнулись. Раздались крики: «Руки вверх!» Я говорю стрелку: «Вставай. Все! Отлетались». – «Не могу. Обе ноги перебиты». Обыскали, сорвали с меня орден Красной Звезды. Стрелка и штурмана положили на брезент и понесли. Я самостоятельно дошел до машины. Нас привезли в пехотную прифронтовую часть. Ввели в деревенскую избу. Время ужина. Все сидят, едят что-то. Нам тоже сразу предложили по котелку, но мы отказались. Ночью нас погрузили на машину, и в Смоленск. Там был большой лагерь, а в бывшей школе был устроен госпиталь, в котором работали русские врачи. Прошла пара дней, лежим в палате, нас человек семь-десять. Смотрю, вводят в рваном комбинезоне нашего командира, Агеева. Сделал вид, что его не знаю. Встал и пошел в туалет. Через некоторое время он вышел. Я говорю: «Так вы не долетели?» – «Нет, у самой линии фронта меня последнего сбили». На этом мы расстались.

Примерно через месяц меня выписали из санчасти в общий лагерь. Условия были относительно сносные, но голодали. Пришлось сапоги променять на хлеб и какие-то ботинки.

Вскоре сформировали команду из летного состава и отправили в Лодзь в лагерь Люфтваффе. В нем было с десяток бараков общего лагеря, два карантинных барака, несколько отдельно от общего лагеря стоял барак для старшего офицерского состава и барак перебежчиков. Все они были окружены колючей проволокой. Между бараками перебежчиков и бараками общего лагеря было основательное ограждение, а между карантином и общим лагерем просто проволока. Нас сначала определили в карантин. Туда заглядывали власовцы. Вели пропаганду. Приносили колоды карт, свои газеты. Вели себя очень лояльно и хотели понравиться. Потом нас перевели в общий лагерь.

Там я встретил летчика Литвиненко из 10-го Дальнего разведывательного полка. Он рассказал, что, когда эскадрилья исчезла, был большой шум. Никто не знал, куда мы делись. Его послали посмотреть, не перелетели ли мы к немцам. Он пролетел один аэродром, его обстреляли, а на втором аэродроме срубили, попал в плен. Встретил я и командира звена Володю Волкова. Отдельно, за колючей проволокой, стоял барак перебежчиков. Мы гуляли с Володей и видим – Мишин! Штурман из соседней эскадрильи. Володя говорит: «Слушай, как ты сюда попал?! Это барак перебежчиков!» – «Вы бы оказались в той ситуации, я бы на вас посмотрел». – «Чем твоя ситуация отлична от нашей?» Поцапались и разошлись. Весной 45-го мимо аэродрома, где стоял мой полк, гнали колонну освобожденных пленных. В штаб забежал человек, говорит: «Ребята, это какая часть? А то я без документов». Ему сказали. Говорит: «Я Смольский. Дайте мне мою летную книжку». Короче говоря, ему отдали мою летную книжку. Это был Мишин. Ермакова в то время в полку не было. Когда он приехал, ему описали приходившего человека, но прошло-то больше полутора лет, и он не вспомнил. Но у него засело, что Смольский из той девятки остался жив. Только в 91-м году он нашел меня. А что стало с Мишиным, я не знаю…

В Лодзи меня допрашивали. Никаких там мучений, никаких пыток не было, но психологическое давление оказывали: «Вам было бы лучше говорить всю правду, мы будем задавать вопросы, если вы будете вилять, говорить неправду, это будет учтено не в вашу пользу. Мы знаем о вас очень много». – «Я рядовой летчик. Только что прибыл в полк. Что я могу сказать?» – «С какого аэродрома вы вылетали?» И дают мне карту. Я показываю на свой ложный аэродром. «Нет. Вот этот ведь ваш аэродром». Показывают на наш, но я настаиваю, что они не правы. Меня два раза на допрос вызывали, но я им был не интересен, ничего не знал. А вот майор Агеев им, видимо, был интересен. Он жил в отдельном бараке. Вообще, летчики в звании от майора и выше жили отдельно. Что он там говорил, шут его знает, но мы с Володей Волковым осудили его между собой.

А потом мы с Володей попали в разные команды, и пути наши разошлись. Знаю, что он бежал, его поймали и кончили. Встретился в лагере и познакомился с Героем Советского Союза Валентином Ситновым. Как-то он говорит: «Николай, тут намечается побег. Будешь участвовать?» – «Конечно». Они решили сделать подкоп из уборной. В эту вонючую жижу поставили через очко табуретку, начали копать. Но грунт осыпался и просел. Немцы заметили, нашли табуретку, которые были пронумерованы. Выстроили барак, которому принадлежала табуретка. «Кто?» Молчок, все стоят. «Будете наказаны. Лишаем вас питания». Никто не выдал! Мы понемножку помогали им, от себя отщипывали. Продержали их двое или трое суток, а потом стали кормить. А Ситнов сказал: «Я все равно уйду». И действительно, он и еще двое ушли через проволоку. Привели их через день. Говорят: «Они будут расстреляны за побег». Но я не знаю, расстреляли их или нет.

Старшим по бараку у нас был Алексей Ляшенко. Уже после освобождения я его встретил в проверочном лагере в России. Я об этом позже расскажу.

В октябре 43-го сто пятьдесят человек летного состава были отправлены на работы в город Регенсбург. Везли нас в трех вагонах по 50 человек в каждом. В процессе переезда из соседнего вагона бежало примерно 21 человек. Немцы обозлились, начали лупить оставшихся, а потом перевели в разряд штрафной команды.

Через неделю нас опять в вагонах перевезли в местечко Фильцек (Бавария), где закладывался фундамент какого-то завода. Работа была тяжелая, питание плохое, и мы стали слабеть, превращаться в доходяг. Первое время, когда мы приехали, не было эсэсовцев. Работали еле-еле. Два человека берут одну доску и несут от вагонов штабелевать. А потом пришли эсэсовцы с палками и плетками… Тут уже не двое одну доску несут, а один две доски. И темп! По-русски: «Побыстрей, побыстрей!» Я старался увильнуть от работы. Бывало, зайду в сарай вроде по делу, залезу подальше и лежу, холодно, правда. Учитывая скудное питание и тяжелую работу, стал доходить, слабеть. В феврале у меня окончательно развалились ботинки, и я не вышел на работу. Вошел начальник охраны: «Что такое?!» Стукнул мне раза три по загривку и погнал в строй. Он отдал команду идти на работу, а мне говорит: «Сейчас я тебя обую». Ведет меня в каптерку, где у них какая-то обувь и одежда. Там были деревянные долбленые башмаки. В принципе достаточно удобные, но у меня большой подъем и 45-й размер, а там только маленькие – 43-й. Я одеваю, говорю: «Малы». Он начал мне сапогом сверху ногу заталкивать, и острые грани обуви содрали кожу чуть не до кости, но запихнул. Вторую так же. Раны стали кровоточить. Он говорит: «Иди на работу». Дали охранника и пошли. Иду, хромаю. Отошли от лагеря. Охранник говорит: «Садись». Сняли эти башмаки, он вынул нож и стал подрезать выемку под пятку и острую грань на подъеме: «Попробуй». Лучше, конечно, но дело было сделано – раны кровоточили. Так мы несколько раз останавливались. А я уже доходил, и мне как-то уже было безразлично. Думаю: «Какая разница? Сейчас будет заражение крови, помучаюсь и сдохну. Чего тянуть?» Я тогда ему говорю (по-немецки немножко понимал и сам мог составить фразу): «Застрели меня. Я сойду с дороги и пойду в лес, а ты скажешь, что пытался бежать». – «Нет! Нет! Садись, будем отдыхать». Эти два километра до работы мы шли часа два. На входе в рабочую зону стояли два эсэсовца и два солдата: «Почему опоздали?» Ответил конвоир: «Он болен. Просил, чтобы его застрелил». Старший эсэсовец, самый лютый, по-моему, наркоман: «Ты хочешь, чтобы тебя застрелили?» – «Да». Он дает команду солдату, который стоял рядом с ним, изготовиться. «Иди». Я думаю: «Слава богу! Сейчас все кончится». Пошел. Десять шагов – выстрела нет. Двадцать шагов – выстрела нет. Тридцать… Я думаю: «Промажет, попадет в живот, опять мучиться». Прошел шагов пятьдесят. Окрик: «Цурюк!» Возвращаюсь. Думаю: «Мучения будут продолжаться». Эсэсовец говорит тому солдату, который меня привел: «Веди его к старшему, пусть ему легкую работу дадут». Так я стал истопником печурки, к которой подходили наши ребята и немецкие рабочие, чтобы погреть руки, воды вскипятить.

Прошло около семи дней. Раны на ногах не заживали, ноги опухали, но я вынужден был ходить на работу. Грязные портянки усугубляли положение. Я был форменный доходяга. Голова ничего не соображала. Я ждал смерти. И вдруг нам назначили нового начальника лагеря. Вечером, когда мы приходили с работы, у нас отбирали всю верхнюю одежду и уносили в другое помещение. Мы оставались в нижнем белье. Это делалось для предотвращения побегов, хотя окна помещений были заделаны колючей проволокой, двери на ночь запирали на замок и вокруг бараков ходили часовые. Команда была штрафной, и с нами не церемонились. Новый начальник лагеря, пожилой человек, решил пройти по трем комнатам нашего барака и посмотреть нам в лицо. С ним были два солдата и переводчик. Мы выстроились около своих двухэтажных нар. В комнате было жарко, и многие, в том числе и я, были в одних кальсонах. Вид у меня был такой, что, поравнявшись со мной, он спросил: «Что с ним?»

Переводчик из наших пленных сказал, что я плохо хожу, ослабел и не могу работать. Начальник сказал, что завтра меня надо отвести к врачу и пусть он даст направление в шталаг. Шталаг – это интернациональный лагерь, там можно выжить!

На следующий день нас троих привели к врачу. Врач стоял на площадке 2-го этажа, а мы у входной двери 1-го этажа. Я по дороге говорю конвоиру: «Фельдфебель сказал: меня в шталаг. Вы скажите врачу, что меня в шталаг». – «Я! Я! Скажу». Врач вышел, ему объяснили, что с нами «Три дня освобождения». И вдруг в разговор вклинивается этот солдат и говорит, что фельдфебель вчера на обходе сказал, что этот работать не может, его надо отправить в шталаг. Врач согласился. Все! Я получил индульгенцию! На следующий день с этим же солдатом меня повезли в шталаг. В шталаге размещались все военнопленные, кроме советских. Советских военнопленных использовали только для обслуживания лагеря, на работах по кухне, разгрузке вагонов и так далее. Они жили в двух отдельно стоящих бараках, отделенных от лагеря колючей проволокой. Там же находилась и санчасть. Военнопленные интернационального лагеря не работали.

Помню, я иду по лагерю, смотрю, везет работяга тачку с картошкой, никто на него не пикирует, чтобы украсть! Окурки лежат – и их никто не подбирает! Да это рай на земле! Конечно, интернациональный лагерь… У них там бассейн, волейбольные, баскетбольные площадки, они там не работают.

Меня поместили в санчасть. Начали лечить ноги, но самое главное, еды было вдоволь – недоеденные остатки баланды приносили из иностранного лагеря. Я просыпаюсь, около меня стоит полный котелок вполне питательной баланды. Я его съем и опять засыпаю. Уже через пару недель такой режим дал результаты – меня перевели в общий русский блок, я уже мог работать. Сначала работал на кухне, а потом попал в портновскую мастерскую. Поначалу в лагере была только сапожная. В ней наши пленные делали ботинки, тапочки и тайно продавали пленным иностранцам. Монетой были сигареты. Пачка американских сигарет была эквивалентна двум пачкам французских сигарет. За пачку французских сигарет можно было получить на воле небольшую буханку черного хлеба. Немцы старались, чтобы мы с иностранцами не контактировали, очевидно боясь коммунистической агитации, хотя у нас даже таких мыслей и не было. Уже при нас организовалась портновская мастерская. Собрали нас человек тридцать летчиков и сказали: «Будете портными». Кто-то сразу сел за машинку (машинки у них уже были с электрическим приводом, а не как у нас, ножным). Я хоть и не попал на машину, но все равно научился шить. И первое, что я сделал, когда вернулся домой, это сшил себе брюки. Меня и еще троих поставили на «тряпочки» – нам привозили тюки одежды, снятой с убитых или раненых. Сортировали нижнюю одежду, верхнюю, гимнастерки, кителя. Что-то можно подремонтировать, а та, которая уже не годна для ремонта, шла на заплатки. Ее нужно распороть. Естественно, сразу же стали шить «калым» на продажу – трусы, брюки, рубашки. Главным по сбыту стал я. Обедать мы ходили в свой блок мимо калитки, которая вела в иностранный лагерь. Конвоир шел впереди, а после обеда он же вел нас обратно мимо той же самой калитки в мастерскую. Моя задача, как спекулянта, была незаметно спикировать в иностранный лагерь – проскочить в эту калитку, быстро продать и вернуться обратно, когда наши будут возвращаться с обеда. Это было рискованным делом, но зато я имел треть от продажи. Конечно, мы подобрали себе французскую одежду, чтобы не отличаться от иностранцев, и все же один раз меня поймали. Был в охране интернационального лагеря одноглазый унтер-офицер, фронтовик. Только я в калиточку нырнул, тут он мне навстречу: «Иди сюда. Ты русский?» Я что-то залепетал. Он мне рукояткой пистолета раз, два. Привел меня в дежурку, там еще несколько раз приложил. Говорит: «Если еще раз я тебя поймаю, на тебя пишу рапорт, чтобы тебя послали в концлагерь, потому что ты ходишь агитировать». Ему невдомек, что мне до лампочки вся агитация, но после этого я стал осторожнее.

Наступил 45-й год. Немцы уже понимали, что война проиграна. Помню, один из наших конвоиров, когда его спрашивали, что он будет делать, когда наши придут, говорил, что залезет на дерево и будет отстреливаться до последнего. Мы потом над ним подшутили: обычно он вешал шинель на две петельки, пришитые под плечами. Мы гвозди загнули так, что сразу шинель не снять. Ох он ругался!

К весне стали над нами пролетать самолеты союзников. Начали объявлять воздушные тревоги. Выкопали щели около барака. Освободили нас американцы 22 апреля. У ворот появился танк, с него спрыгнули два-три человека. Старший офицер лагеря построил охрану, подошел к американцам, отрапортовал. Мы хлынули наружу. Американцы перевели нас в находившиеся неподалеку казармы, а лагерь стали набивать пленными немцами. Поменялись местами… Я бы не сказал, что появилось желание отомстить. К самим немцам ненависти не было. Наоборот, я проникся уважением к их пунктуальности, аккуратности, к тому, как они относятся к труду. Но, конечно, мы зажили вольной жизнью. Стали ходить на грабежи. Кто понахальней, заходили в дома, требовали еду, одежду. Я стырил велосипед, который стоял прислоненным к стене дома. Раздобыли оружие. Дня через три после освобождения пошли брать склад. Нам сказали, что в нем полно тканей. А американцы стали вводить немецкую полицию, у которой были только дубинки. Немцы приехали на машине, хотели навести порядок, наши их обстреляли. Они смотались. Вдруг на джипах мчатся американцы. Несколько выстрелов вверх, ребята испугались. Собрали митинг. Сказали: «Все! На этом ставим точку. Если будут подобные случаи, будем подавлять самым безжалостным образом. Вы должны разделиться на батальоны, роты, взводы, выбрать командиров и навести порядок». Летчики, которые и так держались вместе, назначили старшего, создали взвод. В конце мая американцы подогнали около 200 «Студебекеров». Началась посадка. А все же обарахлились! Сначала грузим свое барахло, а потом сами, как туристы-мешочники, поверх скарба садимся. Тронулись. Впереди идет «Виллис», а сзади – санитарная машина. Водители-негры гонят страшно. Ехали несколько часов. Привезли нас в Чехословакию, в Чешские Будеевицы, входившие в зону оккупации советских войск. Там нам говорят: «Завтра пойдете пешком в Австрию. Идти около 100 километров». Мы приуныли. Как же так? У нас чемоданы, всякое барахло мы везем на Родину. Разгрузились, повыбрасывали лишнее. Оставили только одеяла и продукты. Шли пешком в Австрию около трех суток. Пришли в местечко Цветль. Обустроили себе лагерь. По прошествии двух или трех недель нас частями отправили в пассажирских вагонах на Родину.

Вышли мы из поезда под городом Невель на железнодорожной станции Опухлики. Вроде играет оркестр, нас хорошо встречают, построились и пошли. Смотрим, колючая проволока, часовые по углам – опять попали в лагерь! Мы, летчики, так и держались вместе и тут попали в одну землянку, как сформированное подразделение. Ничего плохого о проверочном лагере не могу сказать, издевательств не было. Конечно, и кормили неважнецки, и жили в сырых землянках. Начались основательные допросы, с повторами. Мы должны были писать показания друг о друге – как он вел себя в таком-то лагере, что из себя представлял, можешь ли ты за него поручиться. Давали понять, что если что-то скроешь, то тебя самого накажут. Я был чистым, ни в какие сговоры с немцами не вступал. Главное, все этапы моего плена могли подтвердить свидетели: с кем-то я был в Смоленске, с кем-то на работах и так далее. А вот помнишь, я говорил, у нас старший по бараку в Лодзи был Лешка Ляшенко? Он искал кого-то, кто мог подтвердить его пребывание в Лодзи, и ко мне тоже приставал. Я ему говорю: «Знаешь, Лешка, вроде ты парень ничего, хороший, но тебя сделали старшим по бараку. У немцев очень строгая субординация. Они старшими назначали только старших по званию. У нас в бараке было четыре капитана, а ты старший лейтенант. Тебя сделали старшим по бараку. Почему? За какие заслуги? Тем более что вас вызвали куда-то, проводили беседы, интересовались, кто что говорит, и так далее. Так что, Леша, на счет Лодзи я писать ничего не буду. Зачем мне свою голову подставлять?»

Выбрался я из этого лагеря в числе первых где-то в ноябре 1945 года, пробыв в нем два-три месяца. Когда освободился, дали документ о том, что прошел проверку, чтобы явился в военкомат. В 43-м мать получила на меня похоронку. Всей девятке написали, что погибли, сражаясь за Родину. Так что она смогла получить какое-то пособие. Командиры в этом плане молодцы были, если бы написали «пропал без вести», то никакого пособия. Сам я ей не писал, даже будучи в проверочном лагере, – понимал, что дело может кончиться плохо. Так что мое появление было весьма неожиданным.

Я понимал, что после плена я человек второго сорта. По объявлению пошел в школу мастеров пенициллинового производства, которое было на территории московского мясокомбината. Но все равно рвался в авиацию. Когда закончил школу мастеров пенициллинового производства, послал документы в Сасово Рязанской области в школу гражданских летчиков. Там меня забраковали по кровяному давлению. Председатель комиссии говорит: «Я могу вас сейчас зачислить, ваше давление 140 на пределе. Война окончилась. Если вы попадете в авиацию, то каждые полгода будут медосмотры, и через год-два вас спишут, и надо будет устраиваться в жизни. Какое у вас образование?» – «Десять классов». – «Знаете что, идите и учитесь». Приехал из Сасово, говорю родителям: «Потянете, если я пойду учиться?» – «Да». И я поступил в Московский химико-технологический институт мясной и молочной промышленности.

Ермаков Владимир Яковлевич

Я человек деревенский – родился и рос в селе Сосновка Тамбовской области. Мой отец, Яков Никифорович Ермаков, окончил учительскую семинарию и до революции преподавал в церковно-приходской школе. После революции работал в сельской школе, где директором был Рамзин, отец братьев Рамзиных, проходивших по делу «Промпартии». Когда этот процесс начался в 1929–1930 годах, то почти всех учителей замели. Отец, видя такое дело, вспомнил, что его приглашали работать в школу в пригороде Тамбова (тогда он назывался завод № 244, а сейчас город Котовск). Он погрузил нас и вещички в товарный и увез. Там, под Тамбовом, был военлесхоз, в котором была начальная, четырехлетняя, школа. Классная комната была одна: первый ряд столов – это первый класс, второй ряд – второй класс, третий ряд – третий, четвертый – это четвертый класс. Все эти четыре ряда я у отца прошел. К тому времени, как я окончил школу, отец закончил вечерний факультет Тамбовского педагогического института, и мы переехали в Тамбов, где в местной школе он стал преподавать русский язык и литературу. Жили небогато, на съемной комнате – уборная во дворе, плита дровяная. Правда, у меня были велосипед и фотоаппарат «Турист». Очень хотел «Фотокор», но уже денег не было. Перед войной отменили карточки, но, помню, сахар продавали только по 300 граммов в руки. Хлеба было достаточно: 85 копеек – черный, рубль десять – пеклеванный серый, рубль семьдесят – белый, а за два восемьдесят можно было купить здоровый каравай ситного.

Закончив девятый класс, в пионерском лагере вместе со своим приятелем Левой Владимировым посмотрел фильм «Истребители». Мы загорелись и решили идти в летчики. С начала нового учебного года записались в аэроклуб, в котором тогда учились без отрыва от производства или учебы. Меня зачислили в первое отделение. Прошло немного времени, и обучать в аэроклубе стали с отрывом от учебы. Встал вопрос о том, что надо бросать школу. Я уже ходил учиться только в аэроклуб, но мама пришла к начальнику училища, высказала свое недовольство, на что начальник училища только развел руками – это дело добровольное. Меня отчислили. Когда я вернулся в школу, надо мной стали потешаться: «А! Летчик вернулся!» Я разозлился, пришел к начальнику аэроклуба, все ему рассказал, и меня зачислили во вновь формирующееся одиннадцатое отделение. Мать, конечно, переживала, но со временем свыклась, да и стипендия в 500 рублей (250 на питание и 250 на квартиру) была хорошим подспорьем в хозяйстве. А вот отец Левки – начальник учебной части артиллерийского училища, полковник – не разрешил сыну бросить учебу. После десятилетки он пошел учиться в это училище и остался командиром учебного взвода. У него старший брат погиб, поэтому отец его держал, хотя тот и рвался на фронт.

Аэроклуб окончил весной 1941 года. Вот тут сыграло роль мое отчисление: курсантов с первого по шестое отделение отправили в Качинское училище, а с шестого по одиннадцатое оставили в Тамбовской школе пилотов. Так я не стал истребителем. Матери говорю: «Это ты все! Сейчас был бы истребителем, а теперь бомбер!»

Нас быстро распределили по эскадрильям, и мы начали летать на Р-5, даже не пройдя теорию. Закончили Р-5 и тут же начали СБ. В воскресенье 22 июня был хороший день, чуть моросил дождик. Вдруг объявили всем посадку. Мы собрались у репродуктора и прослушали объявление Молотова. Мы были страшно обижены! Завтра-послезавтра немцев разобьют, а мы на войне так и не побываем! Но потом пошли сообщения об оставленных нашими войсками городах, и постепенно наша тревога исчезла. В конце лета училище погрузили в эшелоны и перебазировали в Джизак. Туда ехали месяц. Приехали – бензина нет, а нам бы уже быстрей закончить учебу, да на войну…

Что запомнилось из училищной жизни? Старшиной отряда у нас был сержант Хивря. Участник финской войны, награжденный медалью «За отвагу». Спали тогда нагишом на двухъярусных койках в одном большом помещении с цементным полом. Команда «Подъем» – сержант стоит с секундомером. Если не уложились в норму и в строю оказались не совсем одетыми, то все должны были раздеться донага и лечь в постель под одеяло. Снова команда «Подъем». И так до нормы. Зарядка с нагрузкой. «Кобыла» во всю длину перед столовой не перепрыгнул – еду не получишь. При этом ни одного нецензурного слова. Никаких неуставных проявлений.

В мае 1942 года я закончил программу СБ. Сдал на «отлично» технику пилотирования. Но поскольку у меня и моих товарищей не было и часа теоретических занятий, нас отправили в Чкаловскую школу учиться на Ил-2, а заодно и проходить теорию. Приехали, только начали изучать Ил-2, как нам присвоили звание «сержант» и отправили в 34-й ЗАП в Ижевск, доучиваться. Немножко полетали, нас сажают на поезд – и на станцию Алабино под Москву в штаб 1-й воздушной армии. Набралось нас человек пятнадцать. В это время в каждой воздушной армии сформировали учебную бригаду из трех полков – истребительного, бомбардировочного и штурмового. Выстроились мы. Генерал Худяков отобрал самых рослых: меня, Смольского и еще кого-то. «Этих в 6-й полк на Пе-2 летать. Остальные – на Ил-2». – «Я же учился на Ил-2!» – «Ничего-ничего, на Пе-2 нужны высокие и с длинными ногами». Вот так я оказался в 6-м полку на Пе-2. К этому времени я имел примерно 30 часов налета на У-2, 15 – на Р-5, 12 – на СБ и около двух часов на Ил-2.

Конечно, Пе-2 намного сложнее, чем Ил-2, но ничего, быстренько его освоили. Самолеты делали в Казани, и мне потом несколько раз приходилось туда ездить за ними. Сразу самолет не получишь – очередь. Деньков пять приходилось ждать. В город ходили через кладбище. Шли мимо могилы Петлякова. Какой-то шутник на памятнике нацарапал: «За шасси спасибо, а планер сам испытал». В общем и целом я с ним согласен. Самолет был на посадке сложный. Хотя если все делать, как положено, то садится он мягко. Но стоит допустить ошибку – потерять скорость или при касании отдать штурвал от себя, – то она начнет прыгать – будь здоров! Может и на крыло свалиться.

В этой учебной бригаде отработали взлет – посадка – зона, и нас перевели в 6-й бомбардировочный полк, который был выделен для доучивания и введения в строй пополнения. Тут уже мы прошли боевое применение, полеты по маршруту. Уже стали более-менее подготовленными летчиками. Надо сказать, что моему полку не повезло. В июне 1943 года при налете на аэроузел Сеща полк целиком потерял вылетавшую девятку. Ну, тебе Смольский об этом рассказывал. Никто не видел, куда она делась! Нет ее, и все! Вплоть до того, что думали, может, они к немцам перелетели! Послали экипаж из 10-го разведовательного полка, чтобы посмотрел, не сидят ли где у немцев, но его сбили. После этой эпопеи полк еще повоевал немного, поучаствовал в Курской битве, хотя самолетов почти не осталось – ходили шестеркой от всего полка. А потом ушли на переформировку. Вскоре вышел указ о присвоении 204-й дивизии полковника Андреева звания 3-й Гвардейской. В указе нашего полка не оказалось, потому что в положении о присвоении гвардейского звания говорилось, что к моменту издания указа в строю должно быть не менее 25 % экипажей, заслуживших звание. Тогда полк был переведен во 2-ю воздушную армию к Красовскому в 219-ю дивизию.

Во 2-й воздушной армии было два корпуса: 6-й гвардейский Полбина и наш 4-й. Полбинский корпус был пикирующий, а наш нет. До середины 1944 года мы бомбили только с горизонтального полета. Редко когда с плавного пикирования с высот три-четыре тысячи метров. На некоторых машинах даже решетки снимали. После Львовской операции нас отвели на переформировку, и группу летчиков нашего полка отправили к Полбину учиться новым тактическим приемам. Полбин лично с нашей группой занимался, рассказывал, водил нас сперва на полигон, а потом и на боевые вылеты. Причем у них в корпусе перенастраивали автоматы пикирования. Обычно автомат выводил самолет с перегрузкой три с половиной, а полбинцы перенастраивали его на перегрузку пять с половиной (перегрузка шесть была уже критической для планера). Это позволяло пикировать с 1200 метров, но, конечно, по лицу сопли и слюни, веки закрываются – тяжело. После этого обучения я стал, можно сказать, помешан на пикировании. Но надо тебе сказать, что пикирование хорошо по точечным целям, а иногда надо просто прислать пять девяток и смешать все с землей, и тут никакого пикирования не надо. Тем не менее мне очень понравился метод. Вспоминаются два случая. Как-то я выскочил на малой высоте к аэродрому, смотрю, в лесу, на полянке, расположился народ. Стоит командир полка в середине, что-то там рассказывает. О, думаю, я вам сейчас покажу выучку настоящего пикировщика!!! Делаю боевой разворот, набираю высоту 1200 метров и на них пикирую. Мне потом рассказывают: «Мы глянули, мать честная, на нас «пешка» пикирует! Она же не выйдет ни за что!» Я вывел метрах на трехстах, боевой разворот, зашел, сел. Получил втык от командира полка.

Тем не менее постепенно все летчики полка освоили пикирование. У нас был оборудован полигон, вот на него мы и летали. В центре круга стоял могучий дуб. Он уже был немного подсохший, но стоял крепко, и, сколько его ни бомбили, ничего ему не делалось. Приехала из Москвы комиссия по боевой подготовке проверять, как полк бомбит с пикирования. Вместе с ней прибыл и командующий армией Красовский. Собрали полк, поставили задачу. Мое звено, – а я к тому времени уже был замкомэска, – шло впереди полковой колонны как доразведчики. Подвешено у меня было две боевые бомбы ФАБ-250. Доложил, что цель на месте, запросил разрешение на бомбометание. Получил разрешение на бомбометание. И надо же такому случиться, что положил бомбы прямо в основание этого дуба. Потом мне уже рассказали, что он тюльпаном приподнялся над взрывами и упал. На командном пункте ахнули, но тут же пошел шепоток, что, наверное, его специально подорвали. Красовский вызвал начальника полигона, расспросил его. Тот сказал, что прилетают тренироваться бомбить каждый день, но только сегодня в него попали. Красовский тогда говорит: «Пошли смотреть». И вот они топали два с половиной километра по жаре, чтобы убедиться, что все по-честному. Пришли, посмотрели. Да, действительно, воронки от ФАБ-250. У нас, когда мы летали на полигон или бомбить передний край противника, оружейники зубилами и молотками кернили стабилизаторы бомб, выбивали номера самолета, чтобы, в случае чего, можно было доказать, кто бомбил. Помню, девчонки-оружейницы этим занимались. «Что делаешь, Тамара?» – «Бомбы киряю».

– Какую брали бомбовую нагрузку?

– Неопытная молодежь возила 600 килограммов. Как только войдет в строй, им вешали 800, ну а опытные, рвущиеся в бой, брали до 1100 килограммов. Правда, только на новых машинах с моторами М-105ПФ. Я лично несколько раз возил 1100 килограммов – десять соток, но они толстостенные, вот и получалась такая масса. Помню, бежишь, бежишь – с трудом отрывается. В Берлинской операции возили две пятисотки. Это же громадина, мать честная! Причем вешали немецкие бомбы, а они, в отличие от наших, короткие и толстые, потому что их «хейнкелю» в бомболюк подвешивали. Сопротивление они давали очень приличное.

К началу 1945 года из тех сержантов, кто пришел со мной в конце 1942-го, осталось только три человека: я, Володя Неделин и Иван Бычков. Оба они погибли, не дожив до Победы буквально месяца. Иван Бычков был высокий сутулый дядька, старше нас всех лет на пять. В строю ходил безупречно, а вот на посадке он пару раз ломал машину. При выравнивании задирал нос, и она у него сваливалась на крыло, но без каких-либо последствий для экипажа. В 1943 году полки стали трехэскадрильного состава. Собрал нас командир полка и говорит: «Бычков и Неделин, пойдете командирами звеньев». Бычков встает: «Товарищ командир, я после войны летать не буду, да и командовать меня не тянет. Вон пусть Ермаков командует, он любит командовать». А командиром у нас был хохол Качалей Григорий Тихонович, хороший мужик. Когда он с чем-нибудь соглашался, то всегда говорил: «Сыла» (по-украински «сила»). Вот тут он задумался, потом говорит: «Сыла. Ну, ладно, если не хочешь, кто же тебя заставит. Пойдешь, Иван, ведомым к Ермакову. Он будет командиром левого звена в 1-й эскадрилье, а Неделин примет правое звено в 3-й новой эскадрилье». – «Слушаюсь!» Так он и ходил ведомым в моем звене, пока меня не перевели в третью эскадрилью замкомэска. Женился Иван на красавице и певунье парашютоукладчице Наде Черепановой. Инженером эскадрильи по вооружению был солист-балалаечник в знаменитом оркестре Осипова Барышников. Как они исполняли «Соловья» Алябьева! На переформировке к нам на гастроли приехала Барсова с бригадой. Я скажу, что Надя пела не хуже ее.

Умер Иван в марте 45-го фактически у нее на руках. Командир его звена отстал от группы уже над своей территорией, а тут немецкие истребители. Сопровождение прохлопало. Осколками снаряда ему выбило глаз, но он сумел дотянуть до аэродрома и посадить самолет вполне прилично («пешку» и в нормальном состоянии сажать непросто) и только после пробега потерял сознание. Штурманом у него летел Иван Пиянзов. Он тоже был ранен, но легко. Их обоих отвезли в госпиталь, и там Иван Бычков скончался, а Пиянзов вскоре вернулся в полк.

Второго апреля я повел группу для удара по переднему краю противника. У меня на внешней подвеске было две немецких ФАБ-250 и две наших сотки, а в люках были ПТАБы. Мы еще шли над своей территорией, как уже появились черные разрывы крупнокалиберных снарядов. Осколками разорвавшегося поблизости снаряда повредило правый мотор. Винт раскрутился. А внешняя подвеска-то вон какая! Самолет сразу пошел вниз. Кое-как дотянул до линии фронта, неприцельно сбросил бомбы, развернулся на свою территорию и почти сразу посадил самолет на живот. Вроде сверху поляна казалась ровной, а это оказалась вторая полоса обороны, брошенная нашими войсками. Самолет разбит, я получил контузию и вывих тазобедренного сустава. Штурман и стрелок вытащили меня из самолета, остановили проходившую машину и доставили ночью в полк. А там я узнаю, что самолет Неделина тоже был подбит. Экипаж сбросил бомбы и потянул на одном моторе на свой аэродром. При посадке самолет загорелся и взорвался. Штурман Борис Клушанцев сгорел, а летчика и стрелка-радиста выбросило из самолета. Стрелок-радист отделался травмами, а Володю Неделина привезли в лазарет с тяжелейшими ожогами. Володя только спросил: «Где Ермаков?» Он видел, как мой самолет резко пошел вниз. В два часа ночи меня привели к нему в палату. Лицо его превратилось в ужасную маску, глаза вытекли, руки обгорели до костей. Он был обложен подушками и что-то шептал. Я наклонился к нему, говоря, что я здесь, рядом, что все живы и он поправится. Он тихо-тихо прошептал: «Вот, Володя, чего я больше всего боялся, то и случилось». Он слыл щеголем, всегда заботился о своей внешности и больше всего боялся обгореть. Спустя час он умер. Через неделю я попросил врача меня выписать.

К тому времени Качалей, наш «батя», погиб. Как он погиб? 24 марта 1945 года полк получил задачу всем составом уничтожить самолеты врага на аэродроме вблизи Моравска-Остравы. Вел группу командир полка. Погода была отличная, высота около 4000 метров. Прикрывала нас эскадрилья «яков» нашего старого приятеля Героя Советского Союза Михаила Сачкова. Я шел заместителем командира справа от него крыло в крыло. Сачков парой непосредственного прикрытия – рядом. Подошли к цели. Зенитки противника подозрительно молчали. Пошли бомбы. Командир, видимо, захотел сам сфотографировать разрывы и продолжал лететь по прямой. А немцам только дай – начиная с 1944 года, у них появились по тем временам очень совершенные станции орудийной наводки… Вдруг в одно мгновение – серия из четырех разрывов зенитных снарядов крупного калибра – три по курсу чуть ниже, а четвертый разрыв строго под бомболюками командирского самолета. Мой самолет взрывной волной резко накренило в сторону от ведущего. С трудом, но вывел из крена. Самолет ведущего перешел в отвесное пикирование. Его почти до земли сопровождал «як» Сачкова. Мы уже не видели, но Сачков рассказал, что самолет ведущего под углом, близким к 90°, врезался в землю и взорвался в расположении вражеских войск. Экипаж в составе командира Качалея, штурмана полка капитана Дядечко и стрелка-радиста старшего сержанта Головина погиб.

Заменивший Качалея командир проверил меня на учебно-боевом самолете и сказал, что я летаю хорошо, но тяжело сажусь в самолет и вылезаю из него. Поэтому допустить меня к полетам на боевом самолете он не может: «Летай на По-2, на связь». Конечно, я не ожидал такого поворота событий. Но вскоре комполка ушел от нас, и в командование вступил его заместитель, добрейший Федор Павлович Писарев. Он вызвал врача и, прочитав ему лекцию о том, что главное для летчика – голова, а поясница заживет, попросил допустить меня к полетам. Врач согласился, и я выполнил клятву, данную на могиле Неделина: довоевал за себя, Бычкова и Неделина, за всю тройку сержантов-пилотов.

– Сколько раз Вас сбивали?

– Меня в полку счастливчиком звали: хоть меня и сбивали, но при этом сам я всегда целый возвращался. Один раз зенитки подбили прямо над передним краем. Пришлось прыгать из горящего самолета, но над своей территорией. Как прыгали? Скорость уменьшаешь до минимальной, фонарь скинул, штурвал на себя и вываливаешься из кабины. Стрелок прыгает в нижний люк. Другой раз истребители сбили – на живот садился, но мягко.

– Кто летал с Вами в экипаже?

– Пока молодой был, со мной штурманом летал удмурт Пиянзов Иван Сергеевич. Это его вместе с Бычковым ранило, а когда стал замкомэска, мне дали более опытного штурмана карела Иванова Михаила Ивановича. Я его белофинном в шутку звал. Стрелки менялись, но не потому, что гибли, а просто переходили в другие экипажи.

– Штурмовкой не приходилось заниматься?

– 12 января 1945 года началась Висло-Одерская операция. Но погода была такая паршивая, что ни о каких полетах речи быть не могло. А 13-го уже можно было выпускать охотников – наиболее подготовленные экипажи, летающие в сложняке. Таких в полку было примерно полтора десятка. В этот день я выполнил три вылета, в которых в заданном районе мы штурмовали скопления пехоты, колонны автомашин. Причем делали по пять-шесть заходов! Во втором вылете зенитки повредили правый мотор, пришлось возвращаться на одном. Сел. Тут же дали другой самолет, и я вылетел в третий раз. У нас стояли авиационные гранаты АГ-2 для отпугивания истребителей противника. И вот стрелок Миша Горемыкин говорит: «Командир, ниже, ниже, еще ниже». Я уж и так чуть винтами об землю не цепляюсь. А он приспособился сбрасывать эти бомбочки так, чтобы они над головой пехоты разрывались. Все гранаты истратил! Так что на штурмовку вылетали отдельными экипажами в плохую погоду.

– Сопровождение всегда было?

– К концу войны сопровождение стало хорошее. А до 1944 года нас прикрывал полк «яков», которым командовал Василяка. Ходила такая поговорка: «Девять «пешек» и два «яка», прикрывает Василяка». Шутка шуткой, а редко когда больше истребителей было в прикрытии. А что эти двое могут сделать? Ну а в конце войны прикрытие было такое, что у них были группы непосредственного прикрытия, ударная группа, резервная группа. Они уже немецкие истребители к нам не подпускали. Поэтому в 42–43-х годах основные потери мы несли от истребителей, а под конец войны теряли практически только от зениток. Одиночные самолеты, летавшие на разведку или охоту, могли гибнуть и от истребителей.

– Сколько у Вас боевых вылетов?

– Сто двадцать. За 20 с чем-то вылетов дали орден Отечественной войны I степени, потом Боевого Красного Знамени, а под конец войны – Александра Невского.

– Как кормили во время войны?

– До 1943 года всякое было. И гороховый суп, и перловка, а потом широко пошла американская тушенка, галеты – на столе было полно еды. Летный состав очень хорошо кормили и одевали.

– Какие были развлечения в свободное время?

– Главным образом танцы. Баянист Гриша Троцко был самым уважаемым человеком в полку. Танцы были каждый день! Что бы там ни происходило и как бы интенсивно ни летали! Девчата были в основном свои: оружейницы, прибористки, парашютоукладчицы. Иногда приходили местные. Летом плясали на пятачке, зимой – в какой-нибудь халупе. Командир полка не танцевал, но всегда присутствовал. Помню, зло брало, когда он вставал и говорил: «Сейчас я тоже станцую». Это означало, что пора закругляться. Мы: «Еще, батя!» Но он был непреклонен, особенно летом: ночь короткая, подъем в три утра. Иногда показывали кино, но очень редко.

– Сто граммов давали?

– Только когда боевые вылеты.

– Как относились к немцам?

– Как к противнику. Очень боялись попасть в плен. Ходили самые невероятные слухи об их зверствах.

– Какое было личное оружие?

– У офицеров были ТТ, у стрелков-радистов – наган. В свободное время тренировались стрелять и по лягушкам, и в тире. Были и эксцессы. Когда стояли в Западной Украине, молодой летчик Ситников пошел в гости к местной девчонке. Вдруг слышит, что кто-то рвется в дверь, а это же бандеровский край. Он, не долго думая, через дверь несколько раз выстрелил. Затихло. Открывает, а там в луже крови лежит пьяный заместитель начальника штаба. Хорошо, что он жив остался, а то бы Ситникову не поздоровилось.

– Когда морально было тяжелей летать – в 1943-м или в 1945 году, когда стало понятно, что война вот-вот закончится?

– Боюсь сказать. Мы, молодежь, только смотрели, чтобы нас включили в боевой расчет. Помню, меня не включили в налет на Львов. Я начал ныть: «А почему не включили?» Качалей говорит: «Вот дурак, радовался бы, что тебя не включили, там могут запросто убить. Львов-то далеко!» Те, кто постарше, те, конечно, особенно не рвались: включили – хорошо, нет – еще лучше.

8 мая я повел девятку на группировку Шернера, которая еще сопротивлялась южнее Дрездена. Это был последний боевой вылет полка. Ребята еще шутили: «Ермаков слетал, немцы тут же капитулировали».

Кравец Наум Соломонович

Перед войной я успел окончить восемь классов московской 379-й школы. В июле в составе группы комсомольцев Сокольнического района, в которую входили восьмиклассники, девятиклассники и студенты ИФЛИ, я уехал на рытье окопов.

Работали на участке, расположенном на левом берегу реки Днепр в районе его пересечения с магистралью Москва – Смоленск. Мы копали противотанковый ров, строили прикрывавшую его систему огневых точек. В начале октября нас сняли с этих работ и отправили в Москву. Была полная неразбериха. На станции Вязьма я совершенно случайно встретил своего родного брата, который отправлял раненых в Москву, и он меня и моего товарища воткнул в этот эшелон. Больше я его не видел: вероятно, он погиб в окружении. Приехал я в Москву перед самой паникой. Младшая сестра эвакуировалась вместе с предприятием, на котором работала, в Свердловск. Она забрала с собой меня и маму. Так к декабрю 1941 года я оказался в Свердловске. В городе мы прожили дня три, и мама получила назначение на работу в село Зайково Зайковского района. Меня определили в 9-й класс. Я учился и одновременно работал в колхозе, зарабатывая трудодни. В начале лета 1942 года мама была в командировке в Свердловске, где прочитала объявление, что Уральский индустриальный институт им. Кирова объявляет набор учеников 9-го класса на подготовительное отделение. Она ухватилась за мысль сделать из меня студента: «Я хочу тебя отвезти в Свердловск. В университете есть общежитие, ты получишь рабочую карточку и будешь учиться». Так оно и получилось. Принимали без экзаменов, просто по документам. Конечно, мы не только учились, но и работали, грузили бомбы на вокзале, разгружали вагоны. В комнате вместе со мной жило пять человек. Среди них был такой активный парень по фамилии Каданер. Мы получали рабочие карточки, он их отоваривал, что-то продавал, покупал… И вот где-то в июле он говорит: «Что ж такое?! Все воюют, а мы здесь прохлаждаемся?! Надо идти воевать!» Настроил он нашу комнату на то, чтобы идти добровольцами на фронт, хотя возраст у нас еще только подходил к призывному. На улице Сталина располагался штаб Уральского военного округа, и он нас сагитировал пойти прямо к генералу с просьбой направить на фронт. Так мы и сделали. Пришли. Генерал нас принял, сказал, что понимает наш патриотический порыв, попросил написать заявления. Попросил прийти на следующий день, он нам скажет, где наши документы и когда мы поедем на фронт. Я боялся сообщить маме, что пошел добровольцем. От брата вестей не было уже больше года, а тут я… Всю ночь не спал, думал… Утром мы пришли, генерал выдал нам направление в Сталинский райвоенкомат и документы на питание. Военкомат располагался по той же улице через несколько трамвайных остановок. Что такое военкомат в то время? Это клубок горя и страданий: слезы, прощальные поцелуи, тут же приходят и уходят раненые в бинтах… Все это произвело на меня жуткое впечатление. Военком вызвал нас и определил в команду номер 38: «Команда сформирована, ваши документы у начальника. Завтра утром с вещами: кружка, ложка, паек на три дня. Вы едете на фронт». Я нашел пустые бланки повесток, своей рукой написал фамилию. С этой повесткой пришел к маме, чтобы как-то оправдаться. На следующий день мы были в поезде. Утром подъезжаем к станции. В окошко читаю: «Пермь-2». Командир говорит: «Команда 38, выходи строиться». Вышло нас в общей сложности человек двадцать. Он всех построил, сделал перекличку и повел по улице. Подошли мы к зданию, стоявшему на берегу большой реки (я тогда не знал, что это Кама). Открылись ворота, он чего-то доложил, нас пустили. В зале скинули вещи. Вошел офицер в морской форме и сказал: «Сейчас вас покормят, а потом вы все будете сдавать экзамены. По результатам экзаменов кто-то останется здесь, а кто-то уйдет на пересыльный пункт». Наш заводила возмутился: «Какие экзамены?! Мы должны на фронт ехать!» – «Если будете пререкаться, посажу на гауптвахту». Нас отвели в столовую, покормили и привели в класс. Пришла учительница, продиктовала диктант, мы сдали листочки. Следом пришел учитель математики, задал решать три примера и задачку. Так прошло два письменных экзамена. Через полтора часа выходит офицер, зачитывает пять фамилий, в том числе и мою, и просит отойти в сторону. Мы сдали экзамен, а Каданер и остальные ребята из комнаты – нет. Их построили и отправили на пересыльный пункт. Дальнейшую их судьбу я не знаю.

Нас пятерых, отобранных по результатам экзаменов, отвели во внутреннее помещение. Тут я уже увидел курсантов, молодых мальчиков, одетых в морскую форму. Кого-то из них я спросил, и он мне сказал, что это Военно-морское авиационно-техническое училище имени Молотова. Готовят здесь специалистов по разным авиационно-техническим специальностям. Училище офицерское среднее-техническое, но поскольку курс обучения ускоренный, то выпускают старшинами, а офицерское звание присваивают уже в частях. После обеда нас отвезли за Каму на строительство подсобного хозяйства. Мы там проработали несколько дней, проходили курс молодого краснофлотца, нам читали устав, но шагистики не было. Вскоре нас вернули в училище, где нам пришлось пройти медкомиссию. Прошли всех врачей, а потом нас привели в комнату, где за большим столом сидела комиссия, возглавлял которую генерал. Предстал я перед ними в голом виде. Маленького роста, вес у меня, может, 53–54 килограмма. Врач, такой высокий, крупный мужчина, говорит: «А это что такое?! На флот?! Какой флот?! Ладно, присядь десять раз». Присел. Он пощупал пульс. «Попрыгай 10 раз». Я попрыгал. Опять пощупал пульс. «Хм… А ну-ка, еще 5 раз присядь». Я присел. Он еще раз проверил пульс. «Вот посмотришь – не на что смотреть, а здоровый мальчик – сердце работает хорошо. Ты кем хочешь быть?» – «Механиком». Генерал возмутился: «Да какой из него механик?! Он же даже до винта не дотянется!»

Тут вступился капитан Данченко, который стал моим командиром: «Давайте я его возьму к себе в радиороту. Здесь он в самый раз пройдет». Вот так я попал в 5-ю роту капитана Данченко. Рота готовила радистов, дешифровщиков аэрофотоснимков, и была в ней еще одна специальность под номером. В эту группу, которая готовила специалистов по радиолокации, я и попал, поскольку отлично сдал экзамены. Надо сказать, что из пятерых, которых отобрали после экзаменов, медкомиссию прошло только трое.

В училище меня не готовили для летной работы. Меня готовили для обслуживания наших радаров. Изучали мы две радиолокационные станции: «Пегматит» и Рус-2. Станций в училище не было. Приемное устройство читал ленинградец капитан Шапиро, а передающее – майор, фамилию которого я не помню. Но с передающим устройством было как-то проще. Там неподвижная антенна, ламповое устройство… а вот приемное давалось тяжело. Все было секретно. Все листы, на которых мы писали, были прошнурованы и сдавались в Первый отдел.

Училось в группе всего пять человек, по количеству флотов. На каждом флоте имелся разведывательный авиаполк, причем все они носили номер 15. Эти полки уже имели самолеты ДБ-3Ф, оборудованные станцией Гнейс-2 (это тот же самый Рус-2, только вместо одного стояло два индикаторных устройства), но еще не было специалистов, умевших ею пользоваться.

Еще раз повторю, что до прихода в полк я самой станции и в глаза не видел.

Помимо изучения радиолокационных станций, изучали еще штурманское дело, работу на ключе, радиостанции РСБ-3БИС и А-7.

Что касается самой жизни в училище, то она оставила неизгладимое впечатление своей дисциплиной, серьезностью подготовки и большой интеллектуальной нагрузкой. Командовал нами сначала генерал Кваде, обрусевший француз, которого потом сменил генерал Церулев. В Пермь был эвакуирован Ленинградский театр оперы и балета им. Кирова. Он располагался недалеко, и генерал Кваде ввел обязательное посещение танцевальных классов. С нами работали солисты балета, учили танцевать западноевропейские танцы. Я тогда думал, зачем это нужно, когда война идет? Генерал как-то собрал всех и сказал: «Морские офицеры должны это уметь, чтобы танцевать на празднике Победы в Берлине».

Теперь что касается кормежки. Я белого хлеба не видел с тех пор, как уехал из Москвы в 1941 году. А тут мы получали утром на завтрак кусочек белого хлеба, масла 20 граммов и сахара 25 граммов. Однажды я попытался вынести из столовой этот хлеб, намазанный маслом и сверху посыпанный сахаром. Командир на выходе заставил вывернуть карманы, взял этот хлеб и выбросил его. От обиды я заплакал. В остальном была курсантская норма, которой мне хватало.

Очень большой была физическая нагрузка. Помимо строевой подготовки, стрелковой подготовки были еще трудовая и химическая. Мы вкалывали до 12 ночи! Все время хотелось спать и кушать. Так всю войну я и хотел спать и кушать. Больше ничего. Причем спать я хотел больше, чем есть. При этом ночью могли поднять роту, привести в актовый зал и показать фильм. Так, фильм о Зое Космодемьянской я смотрел между двумя и тремя часами ночи (нужно было пропустить все роты, наша рота попала на это время). Патриотическое воспитание вбивалось в голову хорошим гвоздем, но в нас патриотизм сам по себе был высок – особо воспитывать его было не надо. Мы все знали, что надо защищать свою Родину, все было понятно и ясно. Но новости, последние известия, так называемая политинформация, нам читались. Выпускалась училищная стенгазета. А вот пойти в хорошую училищную библиотеку сил никаких не было.

Могу сказать, что в училище из меня выбили изнеженность и слабость, которые пестовала мама. Я был здоровый мальчик, но не был подготовлен к физическим работам. Мне приходилось тянуться за всеми, если все колют, я должен столько же колоть, если все копают, я должен столько же копать, если все грузят артиллерийские снаряды, и я тоже, но остальным это доставалось легче, чем мне. Я все делал через силу, понимая, что морячки ухватятся за любую слабость, быстро придумают кличку или шутку, от которой потом не отделаешься. Немалую роль играл и национальный вопрос, хотя тогда он не был столь острым. Я всегда знал и чувствовал, что я еврей. И знал, что мне нужно лучше учиться, лучше работать, чтобы доказать, что я могу, что умею. Был у нас один рыжеватый тип, который начал меня задирать. Пришли в баню, я же обрезанный, моемся все вместе. Он говорит: «Во! Жидок!» Я подошел, не помню чем врезал ему, говорю: «Погоди, кацап, я тебе дам!» Садимся обедать, у каждого свое место. Он сидит от меня через стол чуть наискосок. Хлеб режут на конце стола. Хлеборез нарезал и передает пайки, я вижу, что ко мне идет горбушка, считалось, что горбушка больше, почему – не знаю. Я уже посчитал, что горбушка должна остановиться у меня, и в этот момент он протягивает с той стороны руку, мне оставляет свой кусок, а мой забирает себе. И хохочет. И все хохочут. Потом он скатал хлебный шарик, положил на ложку и с ручки запустил его в меня. Попал в висок. Вот как стояла эта железная миска с супом, я ее взял и на него вылил. Конечно, командир увидел, и я получил свои первые пять суток ареста, но мой авторитет мгновенно поднялся, и больше до конца моей службы никто и никогда ко мне не приставал.

Как-то училище подняли по боевой тревоге, собрались, дали паек на три дня, в который входила килограммовая банка тушенки, галеты и еще что-то, и отправились на вокзал. Курсанты, офицеры с женами – все ждут эшелон для отправки на фронт. До вечера прождали – эшелона нет. Вокзал – это пересечение дорог и судеб, тут и раненые едут в тыл, из тыла воинские части. Шум. Начался обмен пайка на водку: «А! Все одно на фронт едем!» Кто-то вскрыл банку с тушенкой, а потом, смолов килограмм мяса, животом мучился. Я паек не ел и не менял. Вечером нас вернули в училище.

Это была учебная тревога. Училище было выстроено, и всех проверили на наличие пайка и казенного имущества. Все получили по заслугам: и офицеры, и рядовые, всех наказал начальник училища, который единственный знал, что это учебная тревога. Таких, как я, было немного. Вторая такая же тревога была химическая. Мы совершали двадцатикилометровый марш полной выкладкой с противогазами. Некоторые, чтобы не тащить лишнюю тяжесть, повыкидывали коробки. Привал был в овраге, все расположились, разулись. Лежим. И вдруг в овраг идет плотный дым. Убежать нельзя – овраг оцеплен! Дым накрывает все училище. Я надел противогаз, а у кого его не было, тот прямо в землю лицо засовывал, слезы текут, кашель, ничего не видно. Газ был, вероятно, какой-то учебный, потому что никто не отравился, но нахлебались вот так! Все, кто повыбросил, получили по полной программе.

В свой 15-й разведывательный полк Балтийского флота полк я прибыл в январе 1944 года. Ночью на машине по Дороге жизни переправился в Ленинград. Утром пришел в штаб флота, а оттуда, получив предписание в 44-ю эскадрилью, прямиком направился в полк, который стоял на аэродроме Гражданка. Когда я вошел в полуземлянку, в которой жил старшинский состав, то увидел такую картину: возле топящейся буржуйки сидят матросы, что-то пьют, закусывают, громко разговаривают, смеются. Стоит тяжелый дух сушащихся портянок. Я вошел и остановился на последней ступеньке. Стою и даже не знаю, кого и что спросить. Кто-то обратил внимание: «А! Салажонок прибыл!» Один из матросов встает, в руке держит кружку. Подносит ее мне и говорит: «Пей!» Я понял, что это приказ и надо пить. Я сделал два-три глотка, с мороза не поняв, что это за жидкость, и захлебнулся. Другой матрос хитро мне сует граненый стакан. Я думал, что это вода, еще хлебнул – это было тоже самое пойло крепостью не ниже восьмидесяти градусов. И я прямо со ступеньки упал на пол. Кто-то орет: «Братцы, он же помрет, лейте на него воду!» А я ничего не могу сказать – перехватило дыхание. Оттянули мне нижнюю челюсть и из чайника начали заливать воду. Наконец, я вздохнул. Чернобай, как потом я узнал, говорит: «Ну, ничего – матрос получится». Когда я очухался, меня отвели в уголочек на нары, говорят: «Ладно, прописался», и я потерял сознание. Когда я утром открыл глаза, увидел, что лежу укрытый. Повернул голову: стеллаж в виде столика, харчи лежат, прикрытые тарелкой, чай. Я потянулся, попил чая, у меня перед глазами все поплыло, и я опять отрубился. И так я три дня я не мог выйти из запоя! Кушать я не мог, а как попью, так меня развозит. Они вечером приходят, пытаются меня привести в чувство, накормить, ставят на ноги, а я пьяный падаю. Ребята потом в шутку мне завидовали: один раз выпил – и в кайфе три дня. Надо сказать, что документы мои они сдали, получили на меня обмундирование. Когда их спрашивали, где прибывший специалист, то они говорили, что ушел оформляться. На третий день слышу разговор: «Если мы его сегодня в строй не поставим, то начальство разберется, в чем дело, и тогда будет беда». Чернобай, который был старшим, мне говорит: «Ты сегодня пойдешь в строй». – «Я не могу стоять». – «Ничего, мы тебя будем держать». Вышли на построение, они меня держат. Когда командир полка Филипп Александрович Усачев спросил: «Где Кравец? Где специалист?», кто-то крикнул: «В строю!» Командир: «Кравец, два шага вперед!» Ребята расступились, я вышел. Он на меня посмотрел, и я понял, что ему не понравился. «Ты сможешь включить РЛС?» – «Смогу». – «Ну тогда поехали на аэродром». Отрезвел я мгновенно, только руки тряслись не то от страха, не то от голода. Мы подошли к стоявшему в полукапонире ДБ-3Ф, возле которого была выставлена усиленная охрана. Командир подошел ко мне: «Что тебе нужно?» – «Движок Л-3». Чтобы не сажать бортовой аккумулятор, подключался генератор, который выдавал 27 вольт бортсети. Тут же электрики движок привезли, подключили к разъему. Я полез в кабину стрелка, за мной залезли командир, его заместитель и еще офицеры. Мне некуда было даже двинуться, настолько она была забита! Те, кто не влез, облепили снаружи блистер стрелка. Под блистером стоял индикатор, а блоки были упрятаны в фюзеляж. Вся система электропитания была основана на умформерах, преобразовывавших 27 вольт постоянного тока бортсети в высокие напряжения переменного тока: на аноды ламп, на экранные сетки – на каждый чих нужен был свой умформер. Экраны стояли у летчика и оператора, размещавшегося в кабине стрелка, причем у меня были дополнительные ручки, с помощью которых я мог рассчитать направление на цель. Экран представлял собой осциллографическую трубку типа А. На ней тушью нанесена градуировка от нуля до 160 километров. Так что я мог определить дальность до цели. Имея штурманскую подготовку, косвенными методами я мог определить местоположение цели. Приемная антенна Удаяги, формирующая вертикальную развертку, стоит неподвижно в носу. Для того чтобы увидеть морскую цель, самолет должен был лететь на высоте 1000 метров. Угол захвата был порядка 35 градусов. По интенсивности отметки цели я мог определить класс корабля, отличить эсминец от крейсера.

Когда я включил индикатор, который засветился зеленым светом, послышались возгласы восхищения – никто ничего подобного не видел. Я включил передатчик, появился зондирующий импульс. Я объяснил, что если появится цель, то будет отметка. Помех, конечно, миллион, весь экран был в блестках от работающих умформеров. Стрелки штурманских приборов ходуном ходили. Когда мы вылезли, командир говорит: «Машину к полету. Готовность 30 минут». Мгновенно все испарились. Остались механик самолета, мотористы и я. Не знаю, что мне делать, стою. В это время подъезжает машина, из машины выскакивают двое хлопцев: они привезли мне комбинезон, парашют, одели меня, подогнали лямки. И я не успел ахнуть, как уже был готов к полету. Подъехала машина командира, вышел он, штурман, который дал мне карту Финского залива со словами: «Выйдем вот в этот квадрат и протралим эту часть акватории. Вот точка, от нее будем ходить в разные стороны, так, чтобы захватить радаром все 180 градусов». Говорил он так, как будто я всю жизнь летал. Меня механик подсадил в кабину, за мной захлопнулся люк, и я впервые в жизни оказался в воздухе.

Вышли в заданный квадрат. Я дал первый курс. Самолет пошел со снижением, поскольку он должен был опуститься до 700 метров. Я включил передатчик. Докладываю: «Цели нет». Вернулись в исходную точку. Новый курс. Самолет начинает снижаться, я включаю передатчик и, на мое счастье, вижу цель: «Вижу цель. Дистанция сто километров. Курс держать». – «Есть курс держать». Через какое-то время летчик говорит: «Вижу цель». Штурману говорит: «Смотри-ка, точно». Это был наш тральщик, который замерз во льдах. Мы над ним прошли, вернулись в исходную точку, еще несколько раз прошлись, но больше никаких целей не обнаружили и вернулись на аэродром. Весь полет продолжался минут 40–50. Когда мы прилетели, командир вышел, подошел: «Молодец, все хорошо». Сел в машину и уехал. Я стою, не знаю, что делать. Подходит механик: «Чего ты стоишь?» – «Я не знаю, что делать». – «Снимай парашют, клади его на свое место, он теперь будет твоим. Иди обедать». Вот так началась моя карьера. Из технаря, сам того не ведая, я перешел в летный состав и был зачислен в экипаж командира полка. А дальше уже жизнь пошла абсолютно другая. Этот самолет больше не летал, никто им не пользовался. Дело в том, что командир полка, конечно, оценил новинку, но перед ним в то время стояла задача найти противолодочные сети, которые перекрывали Финский залив, а радар для этого был не нужен. Поэтому командир отправил меня в качестве стрелка на ораниенбаумский плацдарм. Там, на озере Гор Валдай, которое теперь засыпано, стояли четыре МБР-2. Но, к сожалению, буквально через неделю после моего приезда налетели два «фокка» и в два захода сожгли все четыре лодки. Я вернулся под Ленинград.

Тем не менее в апреле мне пришлось участвовать в вылете на поиск этих сетей. Чтобы их сфотографировать, нужно сочетание нескольких погодных обстоятельств: море должно иметь волнение не более 1–2 баллов и должна быть солнечная погода. Фотографировать можно только с 12 до 13 часов дня, когда солнечные лучи падают вертикально. В их свете можно увидеть протопленные буи, на которые подвешена сеть. С 1942 по 1944 год на этих поисках полк постоянно нес потери. Немцы прекрасно знали, что, как только наступила солнечная безветренная погода, жди экипаж-фотограф. По агентурным данным было известно, что нужно тралить в районе острова Нарген – мыса Порккала. Вот в такой ситуации мы вышли в море на самолете ДБ-3Ф. Экипаж состоял из двух человек – летчика и меня, летевшего за стрелка и за штурмана. Мы практически закончили фотографирование, когда на нас навалилось два «мессера». На мой взгляд, они провели грамотную операцию по нашему уничтожению. Один зашел снизу, другой – сверху. С первой же атаки им удалось зажечь правый двигатель. Командир приказал готовиться к приводнению. Я скинул блистер, люк, прикрывавший трехместную лодку. Если самолет аккуратно положить на воду, он на ней может лежать двадцать минут, прежде чем утонет. За это время экипаж успеет пересесть в лодку. Конечно, у нас был и спасательный жилет, надувавшийся при соприкосновении с водой, на нем же были прикреплены ласты для рук, но Балтика даже летом холодная, а весной в ней больше десяти минут не продержишься. Истребители нас не преследовали – и так ясно, что далеко мы не улетим. Летчик должен был положить самолет на воду, но рассчитать высоту над водой очень сложно. Он раньше времени убрал газ, и вся эта многотонная махина плашмя ударилась об воду… Земля – это пуховая перина против воды. На землю упадешь, помнешься, а об воду ударишься – все разлетится на кусочки. Так и получилось… Очнулся я в кубрике тральщика, врач которого приводил меня в порядок. Я лежал голый, меня растирали матросы. Оказалось, что они видели, как мы падали, и командир дал команду идти к месту падения, чтобы оказать помощь. Сигнальщик заметил мой спасательный жилет, меня подцепили багром, втянули на борт. Хотя меня вытащили быстро, но все же я обморозил обе ноги, поскольку унты с меня слетели.

Отлежав неделю в госпитале, я вернулся в полк. К этому времени эскадрилья получила пять Пе-2. Две другие эскадрильи получили Як-9 и Ла-5. Летать приходилось очень много, иногда по три-четыре раза в день с разными экипажами. В экипаже командира полка числилось несколько штурманов и стрелков-радистов, вот нами и затыкали дыры, образовывавшиеся в других экипажах.

Один из первых полетов на Пе-2 чуть не закончился для меня трагически. Я еще плохо знал этот самолет и вообще только начал летать. Из оружия у стрелка имелся ШКАС на шкворне, который вставлялся в уключины на правом и левом бортах, и «березин». Чтобы перекинуть ШКАС с одного борта на другой, я должен был выдернуть его из уключины, втащить в кабину, повернуться, выпихнуть его в дырку и шкворнем попасть в уключину. Из него можно было стрелять с рук, высунув в дырку, прорезанную наверху фюзеляжа. Причем это отверстие не было закрыто ни крышкой, ни козырьком, а высовываться в него приходилось постоянно, потому что из кабины ничего не видно, и наблюдать за воздухом можно, только высунувшись наружу. Хотя одет я был хорошо, но справиться с потоком набегающего воздуха было не так-то просто.

Сиденье на Пе-2 для стрелка не предусмотрено. Я сидел на парашюте на ящике с запасными лампами для передатчика РСБ-3бис боком к продольной оси самолета, чтобы можно было одновременно дотянуться и до приемника УС, и до передатчика.

В принципе за воздухом должен наблюдать штурман, но когда ему? Я пару раз летал в качестве штурмана и знаю, каково ему приходится в полете. Нужно держать карту, следить за временем. Не дай бог отвлекся, пропустил! Если ты летишь над морем, ориентировку не восстановить! Если день безоблачный, на воде нет судов, то ощущение, что тебя подвесили на веревочке и ты висишь без движения. Посмотришь – правая палка крутится, левая палка крутится, а вокруг тебя небо и вода, ничего не меняется. Посмотришь туда, видишь небо и воду, посмотришь сюда – то же самое. Для летчика это опасно потерей пространственной ориентировки. Из навигационных приборов были только компас и часы, стоял радиополукомпас РПК-10, но для его использования надо иметь очень хороший слух. Предположим, я перед вылетом настраиваюсь на станцию, например, радио Коминтерна. Возвращаясь, я могу по усилению или ослаблению громкости звучания рассчитать курс. Но если ты побывал в бою, стрелял, самолет сотню раз маневрировал, после этого, даже если ты услышишь станцию, понять, где ты находишься по отношению к ней, ты не сможешь. Конечно, бомбардировщикам легче – там все же экипаж, можно посоветоваться, а у истребителей только своя шкура, свои ощущения. Я думаю, что процентов 30 из них погибло не в боях, а из-за потери ориентировки.

В соседней эскадрильи, летавшей на истребителях, был такой Миша Кузьмин. Личный счет у него был порядка двадцати сбитых. Три раза на него писали представление на Героя, и три раза возвращали за разные «подвиги». Так вот, Миша Кузьмин однажды столкнулся с четверкой, в которой были и «фокки», и «мессера». Он говорил, что, конечно, мог свалить запросто кого-то из этой четверки, но после этого шансов у него не было. И он решил удирать, развернулся и подул в море. Посмотрел назад – никого нет. Мы сидели в столовой, кушали. Он говорит: «Они в море не могут воевать. Воюют до тех пор, пока видят землю». Я говорю: «Что ты, Миша?! Я встречал их там и там». – «А ты прикинь, где ты встречался? На каком расстоянии?» – «Действительно…» Все слушают, мотают на ус. После этого летчики в трудной ситуации всегда старались уходить в море.

Так вот, возвращаясь к тому полету. Погода была хорошая, мы возвращались с задания, что-то сфотографировали, везли какие-то данные. Я немножко расслабился, высунувшись из верхнего люка, смотрел влево, на приближающуюся землю. Вдруг из облака метрах в 300–400 вываливается «Фокке-Вульф-190» и несется прямо на меня. Все это происходит в какие-то секунды. Я только вижу огромный двигатель и через вращающийся винт – летуна: его голову в шлемофоне, очки, поднятые на лоб, лицо. К счастью, он успел среагировать, взял ручку на себя и взмыл вверх прямо надо мной. Я решил, что сейчас он будет атаковать, опустился вниз, схватил ШКАС, а он не выдергивается. Немец успел сделать круг и дал очередь, но не попал, стал разворачиваться для повторной атаки. Тут уже штурман его увидел, долбит из своего «березина». Все происходило молча, поскольку я растерялся, конечно. Наконец выдернул этот ШКАС, положил его на край кабины, и, когда он подошел, стал стрелять, держа пулемет за шкворень. Отдачей меня опрокинуло внутрь кабины. А поскольку я не отпустил курок, то выдолбил весь правый борт. Мало того, повредил обшивку, так еще практически перебил троса руля поворота, которые стали на глазах расплетаться. Меня одолел ужас от мысли, что мы сейчас погибнем. На мое счастье, у этого немца закончились или патроны, или горючее. Во всяком случае, он больше не атаковал. Я быстро скинул парашют, вылез из комбинезона и обмотал им троса. В следующее мгновение я понял, что замерзаю. Вдруг я слышу, как летчик говорит штурману: «Ну, наверное, фриц убил стрелка». Он даже не знал моего имени и фамилии. «Да, слышал, как борт дрожал». – «У меня что-то правая нога плохо слушается. Сколько там еще до аэродрома?» – «Минут 15 полета». Я все слышу, говорить не могу, замерзла челюсть, не движется. Хочу сказать, что жив, но ничего не могу, замерз. Хорошо, думаю, 15 минут как-нибудь продержусь. Для меня эти минуты показались вечностью. Сели, подбежал механик, увидел эти дыры. Меня вытащили, бросили на чехлы, раздели догола, стали меня растирать. Влили спирт. Ждали, когда приедет врач. А в это время вылез командир: «Что, живой?! А мы думали, что умер». Приехал врач, забрал меня в санчасть. Продержали меня там три дня. Вышел оттуда в подавленном состоянии: самолет разбил, задание фактически завалил. Думал, что меня отправят или в штрафбат, или в тюрьму. И вот здесь я должен отдать должное своим однополчанам. Ни один человек не сказал ни слова, хотя все знали, что самолет был разбит изнутри и он на неделю фактически был выведен из строя. Я прихожу на командный пункт. Командир ставит задание, меня не замечает. Никто со мной о том вылете не разговаривает. Как обычно, хожу в столовую, кушаю, так же проигрываем компот один другому на спор. И вот на четвертый день я пошел на аэродром посмотреть на свой самолет. Меня механик встретил: «Ну что ты?! Не переживай! Остались еще сутки, и мы его доведем, перетянем троса – все поправим. Фюзеляж уже заклеили, покрасили». Подходит ко мне оружейник, тот самый Чернобай, с которым я встретился в самом начале. Ему тогда было лет под пятьдесят: «Слушай, дорогой, пойдем, я тебе что покажу. Вот смотри: у тебя стоит ШКАС и «березин». Так вот ШКАС не трогай, нехай он себе стоит. Что ты можешь им сделать? Он стреляет патрончиком от винтовки! Что ты им пробьешь?! У тебя есть «березин» с хорошим боекомплектом. Ты увидел истребитель, скажи своему командиру, он ручку поддернул, мгновенно ты будешь выше, чем он. И не жди, дай в его сторону длинную очередь. Из ствола огонь выходит на метр: он испугается – и отвернет. Сейчас я тебе покажу». Он подходит, залезает в штурманскую кабину: «Смотри!» Он как дал. Я посмотрел – действительно факел. После этого, сколько я потом делал вылетов на Пе-2, я никогда ШКАС не трогал.

Летом 1944 года пришли агентурные данные, что в порту Рига ночью пришли и встали под разгрузку два транспорта водоизмещением десять и двенадцать тысяч тонн. Нужно было обязательно подтвердить эти данные, чтобы затем организовать уничтожение этих транспортов, пока они не разгрузились. Решили послать на разведку Героя Советского Союза Сашу Курзенкова, а штурман его заболел, стрелка в экипаже вообще не было. Задачу ставили рано утром до завтрака, где-то часов в 7 утра. Командир полка говорит: «Курзенков, ты пойдешь в Ригу и сфотографируешь». – «У меня нет штурмана». – «Я тебе дам своего. Кравец, полетишь с Курзенковым. Ребята, если вы зайдете с моря, то Домский собор будет у вас с правой стороны. Он уникальный, так что вы его, часом, не зацепите». Мы стали готовиться к выполнению задачи. Он меня спрашивает: «Ты был над Ригой?» – «Никогда». – «А я бывал. Как мы будем решать задачу?» Войти в порт можно было либо с суши, либо с моря. Причал находился в устье Даугавы практически напротив Домского собора. Сколько мы ни обсуждали варианты, на земле так и не решили, как нам заходить. С суши зайти нельзя – успеют предупредить, с моря – тоже. Пошли к самолету. Курзенков летал на именном с надписью «Герою Советского Союза» и рисунком Золотой Звезды Героя. Под конец войны он пересел на Як-9, подаренный ему жителями Наро-Фоминска, откуда он был родом. Взлетели. Саша был очень молчалив в этом полете, сосредоточен. Он тоже не понимал, как туда заходить. Когда мы были уже в воздухе, он меня спрашивает: «Штурманец, как будем заходить в Ригу? Со стороны моря или со стороны суши?» Что я ему могу сказать? Я молчу. «Чего молчишь?» – «Что я могу тебе сказать, ты же командир. Тебе и решать, со стороны моря или со стороны суши. Мое дело или сфотографировать, или зрительно запомнить, что увижу». – «Ладно, ладно. Я предлагаю следующий вариант: уйдем подальше в море, наберем высоту пять тысяч метров, и оттуда я разгоню «пешечку» до звона. Скорость будет 700–750 километров в час. На этой скорости будем двигаться со снижением до бреющего. Мы пронесемся над портом, но уже фотографировать ты ничего не сможешь, потому что высоты не будет, значит, смотри в оба и запоминай. Разворачиваться я буду над этим Домским собором. Уйдем опять в море. А дальше, как бог даст». – «Принимаю». Но он забыл на минуточку, что я не летчик и не имел подготовки к полетам на больших высотах. К тому же кислорода у нас не было. Если самолет поднимался выше 2000 метров, у меня из ушей, из носа лилась кровь. Он набрал 5000 метров, у меня жуткое состояние. Он начал снижаться. Самолет несется, воздух свистит во всех щелях. Когда мы влетели в порт, я даже не видел, стреляли они или нет. Я увидел два транспорта, мне показалось, что один транспорт очень большой. Увидел на причале танки, пушки, люди стоят. Все это очень быстро промелькнуло. Разворот, и мы опять в море. Встречал нас командир полка – очень ответственное и сложное было задание. Сразу отправились в штаб писать донесение. Подняли полк Ракова. Они отбомбились по этим транспортам. Вечером Совинфорбюро сообщило, что летчиками уничтожены транспорта противника с живой силой, техникой и так далее. К нам прибежали, говорят, готовьте дырки, получите ордена. Выпили за это. А ночью где-то в 2 часа меня и Сашу подняли – и в штаб. Когда я увидел командира, весь хмель выветрился. Он был черный. Спрашивает: «Что вы видели?!» – «Что видели, то и доложили». – «Английское радио сообщило, что транспорты как стояли, так и стоят под разгрузкой. Тогда вопрос: что делал полк Ракова, который потерял три экипажа? Что он бомбил?» У меня язык отнялся. Саша тоже молчит. Командир в гневе. Когда, наконец, эта буря прошла, он говорит: «Вы напортачили, вы и исправляйте». Начальнику оперативного штаба: «Готовь приказ, они пойдут завтра с рассветом на доразведку». Повернулся и ушел. Штабники разошлись, мы остались с Сашей. Что такое доразведка? Тебя ждут – это уже все… Не могу сказать, что мне было не страшно. Страшно всегда… Наутро машина была готова. Провожал нас механик Саша Морозов. Встали по обычаю над дутиком, написали на него, так, чтобы при этом струи пересекались, и полетели. Саша, обращаясь ко мне по имени, говорит: «Наум, что будем делать?» – «Саша, мое мнение такое: не меняй ничего. Повтори сегодня один в один вчерашний полет». – «Ты же не можешь!» – «Ничего. Придумывать сейчас ничего не будем». Ну и Саша все опять повторил. Действительно, стоят два транспорта, люди, пушки – картина не изменилась. Мы также вырвались из порта и вернулись домой. Судя по выражению лица командира, он не ожидал нас увидеть. Наверное, думал отписаться, что послал, но экипаж с задания не вернулся. Мы опять написали донесения. Конечно, какие-то нюансы добавились к уже изложенному ранее. Командир полка прочитал, резко встал, взялся за голову: «Я понял! Я все понял!» – и выбежал. Что понял?! Мы были в недоумении. Потом уже выяснилось, что немцы решили сделать ловушку. Выпрямили полузатопленные транспорты, на берегу поставили муляжи техники. Выбросили дезинформацию, которую перепечатали англичане. Все это с тем, чтобы постараться уничтожить бомбардировщики над ложной целью. Потом пришли уже агентурные данные, которые это предположение подтвердили. Штрафбат нам не грозил, но и орденов не дали.

Со снятием блокады и выходом сухопутного фронта к Балтийскому морю начались операции против конвоев противника, кораблей в портах. Ходили на разведку конвоев. Бывало, что лидировали торпедные катера. Помню, сверху их самих не видно, только буруны… Подвели их к конвою. Дальше их работа как складывается? Они же должны прорвать охранение и топить транспорт. Один катер делает полукруг, пускает дым по ветру, и дымовая завеса накрывает конвой (надо сказать, что с воздуха морской бой это такая красота!). Другие катера, прикрываясь этим дымом, идут в атаку. Мы висим над полем боя, чтобы в конце его сфотографировать результаты. Однажды был у меня такой случай. Один из катеров отряда оторвался от группы и стал обходить дымзавесу, видимо, решив атаковать последние корабли конвоя. В то же время эсминец охранения оттянулся несколько назад. Получилось так, что катер, выскакивая за дымзавесу, оказывался у этого эсминца как на ладошке. Я говорю командиру, Павлу Сквирскому: «Павел, видишь катер? Он сейчас подзалетит». – «Ты ему сообщи». Я начинаю голосом требовать от катера изменить курс и даю ему новый. Ни фига – дует и дует. «Командир, он меня не понимает. Знаешь что? Развернись. Пройди поперек его курса, а я дам длинную очередь». Так и сделали. Вся вода перед ним кипела! Они видят, что это свой самолет, кулаками машут, ни хера не понимают. Только со второго захода, когда мы опустились еще ниже и я дал очередь прямо перед их носом, они развернулись и пошли к своим.

Осенью 1944 года полк пересел на «Бостон А-20G». «Бостон» – это уже другой самолет. У стрелка два спаренных пулемета на вращающейся турели. У нас было несколько модификаций «Бостона». Стандартно у них в носу было установлено четыре пулемета, но поскольку мы разведчики, то их снимали и в наших мастерских делали остекление. В этом случае штурман садился в получившуюся кабину. Как мы изучали эту технику? Очень просто. Перегонщики пригнали первую партию: пять штук «Бостонов А-20G», один Б-25 с 75-мм пушкой и три «Каталины». Для полетов на «Каталинах» создали отдельный отряд под командованием Корзуна. Нас командир полка выстроил и сказал: «Так! Сегодня мы изучаем, завтра – облетываем, а послезавтра – воюем. Все!» Все кинулись по своим местам искать, где что. Первым делом обнаружили красивое и удобное летное обмундирование на каждого члена экипажа. Я переоделся и стал выглядеть пижоном. Дальше. Читать по-английски никто не умеет. Я вижу кучу разных тумблеров, приборов. Не глядя включаю и смотрю, что происходит. Увидел. Достаю кортик, который всегда был со мной, сдираю английскую надпись и острием пишу название и «вкл. – выкл». Скажу тебе, что я только после войны случайно включил какой-то тумблер и увидел, что вылезла авиационная граната. Сколько летал, так и не знал о ее наличии. Фактически как командир сказал, так и было – на следующий день летали, а потом боевые задания.

Как я уже сказал, к нам пришел Б-25 с 75-мм пушкой. Командир полка Усачев решил лично его опробовать. Говорит мне: «Собирайся, пойдем подлетнем». Взлетели. Вышли в море. Вместо штурмана, который должен в боевых условиях заряжать пушку, полетел механик. Командир дал команду: «Заряжай!» Механик зарядил. Летчик как шарахнул! Весь фюзеляж в дыму! Самолет практически остановился! Хорошо, что командир был опытный, тут же перевел машину в пикирование. Он говорит: «Немедленно на аэродром!» Возвращаемся, садимся. Усачев говорит: «Вынуть ее!» Сняли эту пушку. Но поскольку не долетали, снова в воздух. Взлетели, а пушки-то нет! Вместо нее ничего не положили, чтобы компенсировать массу. Центровка изменилась, и самолет стал падать на хвост. Командир кричит: «Кравец, лезь в дырку!» Я залез, а там же прямой поток воздуха. Стал замерзать и не могу сказать, что замерзаю. Командир все-таки понял, что самолет валится, приземлился. Так меня уже вытаскивали, я сам не мог вылезти. Он на меня посмотрел, понял, что сделал глупость. Такой был курьез. Вскоре он этот самолет отдал на Север, а прибывший следом второй использовал как транспортный.

У истребителей появились «аэрокобры», «кингкобры» и «тандерболты». Последних было штуки три. Рядовые летчики отказывались на нем летать. Для работы двигателя в режиме форсажа у него стоял пятидесятилитровый бак с чистым спиртом. Хоть он был опечатан, но все равно наши нашли способ сливать. А чего там?! Бак большой – на всех хватит. Первым додумался Леша, механик этого самолета. Смотрим, он стал приходить позже всех и в хорошем настроении. Его подчиненные мотористы говорят: «Что-то наш механик нас всегда отправляет на обед, а сам задерживается». А он шланг подачи отсоединит, насосется и идет. Этот самолет не прижился, и командир разрешил перегнать его на Север.

Я немного полетал на «Бостоне», когда командир полка отправил меня в командировку в 1-й Гв МТАП. Им тогда командовал Герой Советского Союза Борзов. Он придумал атаковать немецкие корабли ночью, используя лунную дорожку на море. Предварительный выход на цель должен был осуществляться при помощи РЛС. В полку было несколько самолетов «Бостон А-20G», оборудованных американской радиолокационный станций, а специалистов, способных ею управлять, не было. Поэтому вызвали меня. Прибыв в полк, доложил Борзову. Он спокойно сказал: «Я готовлю операцию. Твоя задача – ознакомиться с оборудованием и научиться им пользоваться. После этого полетим на боевой вылет». Командир полка представил меня начальнику связи, его заместителю и штурману полка. Они меня подвели к самолету, который был оборудован этой радиолокационной станцией. Сначала я облазил самолет, посмотрел, где что стоит – станция была разбросана по самолету. Все блоки соединил на бумаге, получил кабельную сеть. Долго не мог понять, как она включается. У них было придумано автоматическое отключение питания при посадке. Я-то искал рубильник или выключатель. Много раз проходил мимо агрегата, представлявшего собой закрытую стеклянным колпаком хорошо отполированную хромированную чашечку, в донце которой сверху упирался как бы язык колокола. Потом все же догадался, что это и есть основной выключатель. Двое суток мне потребовалось, чтобы запустить и освоить станцию. Когда я доложил, что к полету готов, Борзов вызвал меня к себе в штаб: «Сегодня постарайся отдохнуть, а часов в 11 вечера будь готовым к вылету. Будем утюжить небо». – «Понял. Маршрут?» – «Маршрута никакого не будет. Я буду двигаться по лунной дорожке». Вылетели. Я смотрю на лунную дорожку, которая красиво блестела, переливаясь. Вскоре мы обнаружили конвой. Командир приказал включить радар, а сам развернулся в море. Мы прошли минут двадцать, развернулись обратно. Говорю: «Вижу цель. Расстояние 200 километров». – «Хорошо». Вернулись к цели. Командир произвел торпедную атаку. Так был совершен первый, ночной торпедный удар на Балтике, в котором был потоплен большой транспорт. Когда мы прилетели, он отвинтил свой орден Красной Звезды, говорит: «Носи мой, когда свой получишь, мне верни».

В марте 1945 года полк стоял в Паланге. Поставили нам задание разведать южную часть акватории моря, постараться засечь конвои. Мы утюжили небо почти два часа, но никого не обнаружили. Командир, царство ему небесное, Никитин принял решение возвращаться домой. Он мне говорит: «Сообщи, что ничего не обнаружено, возвращаемся домой». На подходе к Паланге нас атаковал «Фокке-Вульф». Я его увидел издалека, сразу доложил командиру, но он никаких мер не принимал, не маневрировал. Истребитель развернулся, зашел. Я не успел открыть огонь… Вдарил он хорошо – стрелял он не по мне, а по правому двигателю. Палка встала. Вижу, течет горючее, огня еще нет, но дым идет. Я докладываю: «Командир, правый двигатель разбит». – «Вижу». Истребитель больше не атаковал. Вскоре показалась земля. Летчик, вместо того чтобы развернуться и сажать самолет на живот вдоль берега на ровный песок, как шел, так и решил садиться. И прямо в дюны. Штурман, сидевший впереди, мгновенно превратился в кисель. Летчику прицелом снесло черепушку. А меня зажало в кабине так, что потом пришлось выпиливать. Ручки пулемета сломали несколько ребер. Когда меня извлекли, я вздохнул и захлебнулся собственной кровью – ребра порвали легкие. Потерял сознание. Очнулся в госпитале. Помимо сломанных ребер, у меня оказался осколок в колене, который так и не извлекли. Он оброс тканью, но со временем стал чувствителен к погоде.

– Вы так и оставались главстаршиной?

– Я окончил офицерское училище, и начальник строевого отдела пытался отослать документы на звание, но я его отговорил. Я считал, что если я буду офицером, то мне придется служить до гробовой доски, а я хотел приехать домой к маме. Я уже знал, что папа погиб, старший брат погиб, у нее остались только я и сестра. Тем не менее после войны мне присвоили офицерское звание.



Поделиться книгой:

На главную
Назад