Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дзюрдзи - Элиза Ожешко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Элиза Ожешко

Дзюрдзи

ЭЛИЗА ОЖЕШКО И ЕЕ ПОВЕСТЬ «ДЗЮРДЗИ»

Элиза Ожешко (1842—1910) принадлежит к числу выдающихся польских писателей-реалистов второй половины XIX века. Воспитанная на лучших традициях отечественной и мировой литературы, она в многочисленных своих романах, повестях и рассказах правдиво изобразила жизнь различных классов польского общества в пореформенный период. Защитник прав угнетенных и обездоленных, гневный обличитель буржуазно-помещичьего общества, поборник идеи дружбы между народами — таков в общих чертах облик Элизы Ожешко.

В формировании идейно-эстетических взглядов писательницы большую роль сыграла национально-освободительная борьба польского народа в 1863—1864 годах, стихийные выступления крестьянства против гнета помещиков, передовая польская, а также русская общественная мысль. Польское восстание 1863 года, в котором Ожешко принимала активное участие на стороне передовой партии «красных», убедило будущую писательницу, что борьба за национальное освобождение родины неотделима от борьбы за социальное освобождение народа и прежде всего крестьянства. Неразрешенный крестьянский вопрос и явился той «скалой, о которую разбился корабль, вышедший в открытое грозное море», — так определяла она позже в одном из своих рассказов главную причину поражения восстания.

Верность национально-освободительным традициям означала для нее веру в могучие силы народа, желание напомнить ему о героических деяниях прошлого, о необходимости социального и национального раскрепощения. О влиянии восстания на свое творчество она писала: «Все это совершил со мной и во мне год 1863. Если бы не его молот и резец, моя судьба была бы иной и я, наверное, не была бы писательницей».

Сильнейшее воздействие на Э. Ожешко оказала польская и русская передовая литература. В творчестве своих великих предшественников — поэтов А. Мицкевича и Ю. Словацкого — она восприняла революционные идеи борьбы с самодержавием и социальным неравенством, пламенный патриотизм; большое влияние оказало на писательницу творчество ее старшего современника — Н. Крашевского, мастера польской прозы, автора многочисленных повестей и романов, в том числе из жизни крепостного крестьянства и трудовой интеллигенции; великая печаль о доле крестьянской раскрылась перед ней в стихотворениях поэта-демократа Л. Кондратовича.

Э. Ожешко внимательно следила за развитием русской литературы. В известном письме к Салтыкову-Щедрину, написанном в связи с высокой оценкой некоторых ее произведений великим сатириком, она подчеркивала: «Мы все Вас хорошо здесь знаем и, восторгаясь блестящими достоинствами Ваших трудов, относимся с величайшим уважением к возвышенным и глубоким мыслям, которые Вы в них высказываете».

На страницах журнала «Отечественные записки», который был одним из первых пропагандистов ее творчества среди русских читателей, Ожешко познакомилась с рассказами о крестьянстве Глеба Успенского, с передовой русской публицистикой.

В 1908 году в связи с восьмидесятилетием автора «Анны Карениной» Э. Ожешко выражает на страницах «Курьера польского» «свое восхищение великим русским писателем и мыслителем». «Лев Толстой, — писала она, — возвышается над всей сферой искусства и мысли, как апостол любви между людьми... Он является представителем того величия сердца, которое стремится разорвать цепи, рассеять тьму, перековать мечи на плуги... Пусть же здравствует долгие годы и ведет свой народ к избавлению — великий среди ненависти и лжи борец за любовь и мир».

Первые литературные опыты Элизы Ожешко относятся ко второй половине 60-х годов. В ранних произведениях писательница со всей страстностью своего таланта старается пробудить сочувствие к тяжелой доле труженика, с негодованием обрушивается на лицемерную буржуазную мораль, разоблачает пороки шляхты и буржуазии. В это время Ожешко остро интересует и вопрос о положении женщины в капиталистическом обществе. В повестях и рассказах на эту тему — «Сильфида», «Добрая пани», «Марта», «Четырнадцатая часть» и др. — писательница обвиняет современное ей общество в том, что оно лишило женщину даже тех немногих прав, которыми пользуется мужчина.

В 80-е годы, отмеченные расцветом польского критического реализма, Ожешко создает свои лучшие произведения: повести «Низины», «Дзюрдзи», «Хам», роман «Над Неманом». Острота социальных конфликтов в произведениях Ожешко той поры определялась остротой классовой борьбы в Королевстве Польском периода бурного развития капитализма и зарождения рабочего движения, руководимого революционной партией «Пролетариат».

В эти годы углубляются связи Ожешко с русской, а также с украинской и белорусской культурами. Начатое «Отечественными записками» ознакомление русского читателя с произведениями Ожешко после закрытия журнала продолжают другие периодические издания. В 80—90-е годы на русский язык были переведены почти все сочинения Э. Ожешко.

Украинский читатель начинает свое знакомство с автором «Помпалинских» и «Марты» в 70—80-е годы; тогда переводятся на украинский язык ее «Низины» и мелкие рассказы, украинские журналы посвящают критические статьи ее романам.

В статье Леси Украинки — «Заметки о новейшей польской литературе», напечатанной на страницах журнала «Жизнь», отмечалось, что Ожешко никогда не изменяла «гуманизму, которым проникнуты все ее произведения».

Э. Ожешко с глубоким интересом относилась к украинской литературе. Через польских писателей, живущих в Киеве, она уже в начале 80-х годов знакомится с произведениями И. Котляревского, М. Вовчка, Панаса Мирного, И. Нечуя-Левицкого, Ю. Федьковича, переводит на польский язык рассказы М. Вовчка «Два сына» и «Сон» и ряд рассказов Ю. Федьковича. «Чем больше я читаю,— писала она Ивану Франко об украинской литературе, — тем сильнее чувствую дивное наслаждение и поэзию этой литературы. Чиста она, как кристалл, тепла, как летний вечер, неожиданно оригинальна, ни на одну из известных мне не похожа». Восторженно отзывается Э. Ожешко о социально-бытовых романах Панаса Мирного, особенно о «Гулящей».

Начиная с 1884 года Ожешко собирает материалы для большой работы об украинских писателях, жадно изучает все, что касается украинской литературы, истории, этнографии и фольклора. Она знакомится с публицистикой Ивана Франко, а прочитав его рассказ «На дне», повести «Boa-constrictor» и «Захар Беркут», обращается к нему за помощью и советами. «Я бы хотела, — писала она в первом письме к Франко, — найти много хороших и добрых слов, чтобы просить прощения у Вас за смелость, с которой я отнимаю Ваше время своими делами и просьбами. Но в том, что она возникла, обвиняйте свои повести, которые вызвали у меня большое доверие к Вам и симпатию». В творчестве Франко, как об этом свидетельствуют многие ее высказывания, Ожешко почувствовала начало нового этапа в развитии украинской литературы.

Франко писал польской писательнице: «Ваше имя, как главной представительницы прогрессивного и трезвого направления в польской литературе, мне известно давно... Смело могу оказать, что на горизонте современной польской литературы Вы являетесь для меня звездой первой величины. Я восхищен Вашим писательским мастерством, особенно тонкой обрисовкой чувств и характеров».

Переписка Франко и Ожешко, сыгравшая важную роль в сближении культур двух братских народов — украинского и польского, дает основание поставить вопрос о взаимном влиянии двух крупных писателей славянского мира. Несомненно, например, что рассказ Ожешко «Зимний вечер» (1887), стоящий особняком среди других ее произведений, написан под непосредственным впечатлением от рассказа Франко «На дне». Украинский писатель, создавая свои «Еврейские мелодии», бесспорно обращался к произведениям Ожешко из жизни еврейского народа.

Знакомство Э. Ожешко с передовой русской и украинской литературами помогало более глубокому пониманию ею идей социального и национального освобождения народов, угнетенных царизмом. Ее повести из жизни белорусского крестьянства («Низины», «Дзюрдзи», «Хам») служат ярким доказательством того, что она протестовала против попыток польской шляхты полонизировать белорусов, признавала за ними право на самостоятельное национальное развитие.

В 1885 году Э. Ожешко пишет повесть о белорусской деревне под названием «Дзюрдзи». В центре произведения — необыкновенное событие: четверо крестьян по фамилии Дзюрдзи в глухую зимнюю ночь убивают молодую кузнечиху Петрусю, твердо уверовав в то, что она ведьма. С первых же страниц повести Э. Ожешко убеждает читателя, что виновниками преступления являются не эти представшие перед судом «труженики с орошенным потом челом, по своей чистоте и величавому спокойствию равным увенчанному лаврами челу», а в преступлении повинно буржуазно-помещичье общество, обрекавшее миллионное крестьянство на голод и вымирание, культивировавшее с помощью церкви темноту и фанатизм, дикие суеверия времен глухого средневековья.

Бедность, темнота и невежество крестьян — вот почва для суеверий. Сирота Франка, желая выйти замуж за богатого Клеменса, полагается на всемогущество колдовства; Петр Дзюрдзя верит, что его сын выздоровел благодаря победе добрых сил над злыми. Там, где существует бедность и нищета, существуют и суеверия: падающая звезда обозначает путь черта, летящего к своей жертве; болезнь любимого сына, большую любовь объясняют в деревне колдовством; того, кто знает толк в травах, обвиняют в связях с дьяволом. В этих условиях вполне закономерно убийство Петруси – «ведьмы». Ведь Дзюрдзи поступили согласно неписанным законам села, признающим уничтожение «ведьм» делом необходимым и даже почетным. Власть тьмы настолько завладела умами, что даже Петруся, наделенная трезвым взглядом на жизнь, поддастся влиянию суеверий и в долгие зимние ночи расспрашивает свою бабку Аксену, не было ли на самом деле какого-нибудь случая у черта завладеть ее душою?

Героиня повести — Петруся, безродная сирота, всю свою молодость работала на богачей. Щедро одаренная природой, эта простая крестьянская девушка любит труд, который приносит ей радость и удовлетворение, людей, которым она помогает по мере сил, любит песню, в которой изливает радость и горе. Петруся — один из удачнейших женских образов в творчестве Ожешко. В этом образе нашли свое воплощение лучшие, типичные черты крестьянки: честность, трудолюбие, богатство душевного мира.

Интересен образ кузнеца Михала — мужа Петруси. Жизнь в солдатах, скитания по свету расширили его кругозор, освободили от многих предрассудков, сковывавших его односельчан. В таком просвещенном, трудолюбивом крестьянине, мастере на все руки, видела писательница свой идеал, считая, что в приобщении крестьян к культуре — залог процветания деревни. Однако ее волнующая повесть говорила о невозможности улучшения жизни крестьян в рамках существующего строя.

В этой повести Э. Ожешко творчески использует фольклор, вплетая в повествование чудесные белорусские песни и мудрые поэтичные народные легенды.

Тема белорусской деревни, с огромной силой художественного обобщения начатая в «Низинах» и «Дзюрдзях», нашла свое завершение в романе «Над Неманом» и повести «Хам».

И поныне не утратили своего интереса реалистические произведения Э. Ожешко, раскрывшие кричащие противоречия современной ей действительности, страдания нищего, обездоленного крестьянства, экономическое и духовное вырождение шляхты, бесправие женщины в буржуазном обществе.

Г. Вервес

ВСТУПЛЕНИЕ

В огромном высоком зале машина правосудия предстала во всем своем грозном величии. Был зимний вечер. Спускавшиеся с потолка люстры и ряды ламп, горевших вдоль белых гладких стен, заливали потоками света красное сукно на окнах и столах и пестревшую разнообразием лиц и одежды необычно многочисленную сегодня публику. На возвышении в глубине зала восседали члены суда, сбоку у стены, на двух высоких, с резными спинками скамьях уже заняли свои места присяжные заседатели. У одного окна сидел прокурор; склонившись над ярко освещенным столом, он внимательно читал раскрытую страницу свода законов, у другого окна секретарь суда перелистывал ворох бумаг. Наблюдающий за порядком судебный пристав в мундире с золотым галуном, быстро и неслышно ступая, прошел по залу и сел в стороне с пером в руке. В глубокой тишине, не нарушаемой даже затаенным на миг дыханием нескольких сот людей, председатель суда громко и внятно прочитал обвинительный акт. Это было больше чем преступление, это было злодеяние, одно из тех чудовищных злодеяний, какие, подобно зловещим кошмарам, порой встают перед глазами потрясенного человечества. Кто они, к какому слою населения принадлежат, как выглядят эти несчастные и страшные люди, которые совершили его? Несколько сот глаз одновременно обратилось в сторону подсудимых.

Против высоких, покрытых резьбой скамей присяжных сидел официальный защитник. Он был чем-то встревожен и, задумавшись, нервно набрасывал карандашом на клочке бумаги какие-то бессвязные фразы. Позади него, за высоким барьером, стояли залитые светом четыре мужские фигуры в длинных серых арестантских халатах. Их только что ввели сюда через низкую дверь, за которой на мгновение открылся темный внутренний коридор. Казалось, они вышли из бездны. Низкая дверь тотчас же захлопнулась за четырьмя вооруженными солдатами, которые встали по обе стороны скамьи, вонзив торчавшие над головами штыки в ослепительно яркий свет. Между поблескивавшими остриями штыков, в потоках света, который отчетливо выявлял каждую их черту и чуть не каждую морщинку, подсудимые, застыв в неподвижных, выжидательных позах, лицом к лицу со своими судьями, отвечали на обращенные к ним вопросы председателя.

— Фамилия?

Четыре мужских голоса довольно внятно и громко ответили по очереди:

— Петр Дзюрдзя.

— Стефан Дзюрдзя.

— Шимон Дзюрдзя.

— Клеменс Дзюрдзя.

— Звание?

Крестьяне — землепашцы и землевладельцы. Только последний, сын и наследник Петра Дзюрдзи, еще не имел собственной земли, зато отец его не только был землевладельцем, но еще недавно занимал у себя в деревне важную в общественной жизни крестьян должность старосты.

Теперь самый интересный вопрос.

— Признают ли себя подсудимые виновными?

И снова четыре голоса по очереди — одни тише, другие громче, но все одинаково внятно ответили одно и то же:

— Признаю.

Признают. Значит, уже нет сомнения в том, что они совершили это злодеяние. Не нищие, не бездомные бродяги, живущие в отравленной атмосфере жгучей зависти и бесчестной наживы, а пахари, которым божий ветер приносит бодрость духа и здоровье... Крестьяне, которым собственная земля родит пышные колосья... Труженики с орошенным потом челом, по своей чистоте и величавому спокойствию равным увенчанному лаврами челу... Что же это значит? Родились ли они такими чудовищами? Или еще в колыбели напоил их своим дыханием гений зла? Или не было у них ни совести, ни сердца, а в груди их никогда не звучали те струны доброты, милосердия и справедливости, которые веками и с таким трудом вырабатывало в себе человечество? Может быть, это были безумцы, идиоты, глупцы, не способные различать добро и зло?

Непостижимо! Тщетно несколько сот глаз вглядывалось в их лица: нельзя было уловить связь между ними и тем, что они совершили. Не были они похожи ни на людей, уже явившихся на свет с преступными задатками, ни на безумцев, ни на идиотов.

Первый из них, тот, что назвался Петром Дзюрдзей, был высокого роста, худощавый и немолодой, но еще крепкий и сильный человек. Темнорусые с проседью волосы, очень густые и длинные, падали на воротник его арестантского халата. Бледное лицо в рамке этих длинных седеющих волос и коротко подстриженной бороды привлекало мягким и серьезным выражением. Щеки, вероятно ввалившиеся уже в тюрьме, не искажали правильного, мягко очерченного овала, губы под русыми усами слегка дрожали, на узком лбу чернели глубокие морщины, а серые задумчивые глаза, запрятанные под густыми, нависшими бровями, медленно обводили зал серьезным и очень печальным взглядом. Когда он подошел к скамье подсудимых, можно было заметить, как, подняв руку к груди, он едва уловимым движением перекрестился, а потом, ответив на все вопросы, положил сплетенные руки на барьер и поднял глаза кверху. На лице его появилось мечтательное выражение, выдававшее смиренную, из сокровенной глубины души возносимую молитву. Вскоре, однако, полные мольбы глаза его закрылись, спина согнулась, голова упала на грудь, и так, со сплетенными руками, серьезный, кроткий и очень печальный, он уже стоял до конца.

Совершенно не похож был на Петра его двоюродный брат Стефан. Такой же высокий, но широкоплечий, очень прямо державшийся брюнет, с черными, как ночь, волосами и черными пышными усами, он был бы великолепным образцом сильного, статного и красивого мужика, если б не преждевременно, поразительно рано постаревшее лицо. Ему не было еще и сорока лет, но его сухощавое, с правильными чертами лицо так избороздили морщины, что на нем не осталось ни одного гладкого местечка. К тому же казалось, что какой-то сильный огонь так долго его обжигал, что кожа на лице стала темной, почти коричневой. Однако видно было, что не физические лишения сделали его таким, а смяли и опалили его бурные страсти и жестокое горе. Это было мрачное, скорбное и в то же время смелое и умное лицо. Черные глаза угрюмо, но умно, даже проницательно глядели прямо перед собой; в позе и движениях чувствовалась энергия, избыток которой, вероятно, находил себе выход в бешеных, необузданных порывах.

Третьим, совершенно отличным от тех, типом крестьянина был Шимон Дзюрдзя. Низкорослый, тощий, с вьющимися, спутанными волосами, целиком закрывавшими лоб, с маленьким вздернутым носом и полуоткрытым ртом, уже немолодой, некрасивый человечек, видимо злоупотреблявший алкоголем, от которого он отупел и почти превратился в животное. Бледноголубые, воспаленные от пьянства глаза его, казалось, плавали в какой-то нездоровой влаге; время от времени он утирал слезу толстым темным пальцем и бессмысленным движением размазывал ее по худой, желтой щеке. Взгляд его, жесты, поза выражали ужас, смешанный с ожесточением. Встревоженный, раздраженный, одуревший, он стоял с разинутым ртом и то сплетал, то опускал руки, не зная, куда их девать.

Моложе всех, еще совсем молодым был сын бывшего старосты Петра Дзюрдзи, Клеменс, которому едва исполнилось двадцать два года. Этот красивый светлорусый парень с круглым румяным лицом и голубыми, как небо, глазами казался привольно выросшим на просторе полевым маком, насильственно пересаженным в эту людскую толчею, где в пронизанной искусственным светом, грозной атмосфере решалась его судьба. Преобладающим чувством, отражавшимся на его юношеском, свежем, как заря, лице, был стыд. Когда в первый раз к нему обратились взоры публики, огненный румянец вспыхнул на его лбу и щеках. Снова он покраснел, произнося слово: «Признаю!», а потом краснел каждый раз, когда во время судебного разбирательства называли его имя. Минутами он задумывался и смотрел куда-то вдаль. Тогда на глаза его навертывались слезы. Минутами молодое любопытство брало в нем верх над всеми другими чувствами, и он искоса, робко, но жадно разглядывал все, что его окружало и чего под своей соломенной кровлей он никогда не видел даже в мечтах. Боже мой! Как тут светло, будто раскрылись небеса и излили на землю все свое сияние; а как тут людно, будто полсвета сюда сбежалось; и какие тут все нарядные, будто собрались на веселый пир. А он тут зачем? — Он преступник, которого будут судить. К чему его присудят? Один только бог знает. За этими стенами веют божьи ветры и летят к родной деревушке, к той хате летят, где сидит, заломив руки, его старая мать, летят к тому полю, которое он уже несколько лет пахал; тогда светило ясное солнышко, пахли травы и сердце стучало ровно, тихо и весело, а не билось в груди от стыда и страха, точно колокол на похоронах...

Значит, вот эти четыре человека совершили то страшное злодеяние, мрачное, как сновидение зимней вьюжной ночи? И тогда тоже была зимняя вьюжная ночь... Но почему? Как это случилось? По каким побуждениям и по чьему подстрекательству?

Из показаний свидетелей, из всего судебного разбирательства, из тщательно собранных впоследствии и внимательно выслушанных рассказов людей, из признаний подсудимых защитнику — от начала и до конца раскрылась перед теми, кто пожелал с нею ознакомиться, следующая история.

I

В Сухой Долине царило брожение умов; оно нарастало день ото дня, проявляясь в необычайном волнении. Что же так растревожило обитателей чуть не всех сорока хат этой утопающей в садах деревеньки, которая живописно раскинулась среди колышущихся нив, окаймленных осиновыми и березовыми рощами? Деревня выглядела зажиточной; кое-где попадались, правда, убогие и низенькие обветшалые хаты, но немало было и таких, что красовались белеными трубами, большими окнами и высокими, на столбиках, крылечками с узкими скамейками для сидения. Опоясанные рощами поля казались плодородными и тщательно возделанными, за ними зеленели луга и тучные пастбища, в огородах ждала уборки разросшаяся конопля и поспевали пышные кочаны капусты, отцветший картофель сулил добрый урожай, а густо посаженные вишни, должно быть, в изобилии давали плоды. Нужда, видно, редко заглядывала сюда, да и то лишь в самые бедные хаты, а в богатых, верно, вдоволь было не только хлеба, но даже молока и меду, а может быть, и денег. Что же так взбудоражило в этот тихий летний вечер жителей Сухой Долины? Почему столпились бабы у одного из самых богатых дворов и о чем они толковали с таким жаром, что на шум сбежались ребятишки со всей деревни? Девочки, начиная с семи- или восьмилетних и кончая подростками лет четырнадцати, в синих юбчонках и серых кофтах, босиком, в красных платочках, из-под которых выбивались льняные прядки волос, выстроились в ряд у плетня и, сложив на животе темные, как земля, руки, с любопытством таращили голубые или карие глаза, в которых мелькали искры, зажженные заходящим солнцем. Уставясь на баб, они жадно слушали, а бабы не унимались, размахивали руками и кричали. Мальчишки разных возрастов обступили баб, но они не стояли смирно, как девочки, жавшиеся у плетня. Загорелые, с белесыми вихрами, все, как один, босоногие, в серых холщовых рубашках и штанах, они шныряли между матерями и тетками; задрав головы кверху, весело и дерзко заглядывали им в лица и, передразнивая яростный бабий галдеж, кривлялись и озорничали. Старшие дергали женщин за фартуки, приставали и вмешивались в разговоры; какой-то мальчуган лет четырех, в длинной до пят рубахе, со вздутым животом и желтыми одутловатыми щеками, засунул палец в слюнявый рот и, тупо глядя на мать немигающими голубыми глазами, плаксиво и протяжно ныл:

— Тя-тя!

В узком дворике за хатой, возле которой толпились бабы и ребятишки, тоже стоял гомон, но не такой громкий: тут собрались мужики, а говорили они меньше и тише. Один из них поставил у входа в конюшню чурбак и, присев на корточки, колол его на мелкие полешки. Он работал, опустив голову и не разгибая спины, с такой сосредоточенностью, как будто совершал некий торжественный и весьма важный обряд. То был немолодой, худощавый, но еще крепкий и бодрый человек, один из самых богатых и умных хозяев в Сухой Долине, владелец этой хаты Петр Дзюрдзя. Возле него стояли два молодых, но уже взрослых парня — его сыновья, за ними нисколько не похожий на Петра, хотя и доводившийся ему двоюродным братом, — Стефан, или, как его называли в деревне, Степан Дзюрдзя; он смотрел, как работает Петр, с мрачным выражением, застывшим на преждевременно постаревшем, помятом и как бы обожженном лице. Еще дальше стоял Шимон Дзюрдзя, тщедушный, жалкого вида мужичонка, от которого, едва он дохнет, сильно разило водкой. Должно быть, от водки налились кровью белки его глаз и ввалились пожелтевшие щеки, и она же, наверно, была причиной того, что ходил Шимон босой, в рваной рубахе, тогда как другие носили добротные, домотканного сукна кафтаны и прочные, хотя и грубые, сапоги. Кроме пятерых Дзюрдзей, во дворе собралось еще душ пятнадцать мужиков, молодых и старых; одни волновались больше, другие меньше, но, видимо, всех чрезвычайно занимало то, что делал Петр Дзюрдзя: они с живейшим любопытством следили за каждым его движением, переглядывались, пожимали плечами и посмеивались, перекидываясь словами и восклицаниями. Между тем женщины за воротами все галдели, размахивали руками и старались перекричать друг друга: иная бабенка, распалясь сверх меры, вдруг так и присядет либо хлопнет по спине или по лицу какую-нибудь соседку, а та, торопливо обернувшись, оттолкнет ее и опять затараторит свое, пока у нее дух не займется, пока не сорвется голос на самой высокой и пронзительной ноте, какую только может издать человеческая гортань. Таким вот истошным голосом крикнула одна из баб, заглядывая во двор:

— Петр! Эй, Петр! Да ты кончишь ли когда, или нет? А то сядет солнце, и заместо людей одни собаки будут бегать в поле!

— Пора идти, как бог свят, пора! — подхватило хором несколько визгливых голосов.

— И не стыдно вам, Петр, столько копаться? — присоединились другие. — Эх! А еще мужик! Баба — и та скорей нащепала бы эту лучину... Тоже хозяин важный!

Петр Дзюрдзя будто ничего не слышал, будто и не к нему обращались — даже головы не поднял, не пошевелил губами. Он все рубил и колол чурбак на мелкие полешки, истово и торжественно, словно священнодействуя, — казалось, вот-вот он осенит крестом и себя и щепу. Оба парня, стоявшие рядом с ним, обернулись к Степану Дзюрдзе, двоюродному брату Петра, и одновременно спросили:

— И нету? Ничего нету?

Расстроенный Степан, сморщившись, отвечал:

— Все равно что ничего! Каплю пустит и, хоть ты ее убей, больше не даст! Малого, когда разорется, и то нечем напоить...

— А-а-а-а-а! — громко и протяжно удивлялись парни.

— А раньше как? — спросил кто-то сбоку.

— Раньше, — отвечал мужик, — раньше, бывало, и больше ведра давали...

— Две у тебя?

— Две.

— Это как у меня, — заметил тщедушный Шимон, — одна ведь она, а, бывало, с ведро даст...

Мужики подталкивали друг друга, показывая глазами на мрачное лицо Степана.

Чей-то насмешливый голос протянул:

— Ох, и беда тебе, Степан! Теперь там у тебя такое пекло — чертям жарко...

Другой, грубо захохотав, подхватил:

— Я слышал вчера: орала она у себя в хате, чисто бесноватая...

— Кто? — спросил чей-то голос.

— Да Розалька, Степанова жена...

— Ух, и злая баба... что твой огонь... — подтвердил кто-то в толпе.

Степан ниже опустил голову, но промолчал.

Из-за ворот донесся тот же, что и раньше, женский голос, но еще пронзительнее, еще раздраженнее:

— Петрук! Эй, Петрук! Да ты кончишь ли когда, или нет?

Мужчины хором засмеялись:

— Вон как вопит Степанова жена, не терпится ей ведьму поймать! Эй, Петрук, иди скорей! А то как баба расходится, беда будет... с ней и не сладишь... побьет!..

Петр Дзюрдзя отдал топор одному из сыновей, велев занести его в хату, и поднялся с земли — не потому, что испугался Степановой жены, а потому, что кончил свою работу. Возле конюшни лежал большой ворох тонких сухих лучинок — такие жарко горят. Петр нагнулся, собрал щепу в охапку и вышел за ворота. Бабы встретили его громкими возгласами, ребятишки обступили кольцом. Девочки, отделившись от плетня, медленно подходили к нему; мальчики прыгали вокруг него, как жеребята, брыкались и орали.

— Пошли прочь! — прикрикнул Дзюрдзя на детей; те бросились врассыпную, но неподалеку остановились, разглядывая его ношу, как будто видели щепу впервые в жизни. Высокая, худая, смуглолицая Розалька, жена Степана, верховодившая другими бабами, выскочила вперед, уперлась руками в бока и, уставясь на Петра черными жгучими глазами, крикнула с неистовой горячностью:

— А дрова-то осиновые?

— Ну, а какие же? — презрительно и важно ответил старик.

— А верно — осиновые?

И она быстро, возбужденно затараторила:

— А то, если не осиновые, ничего не выйдет... ведьму другими дровами не приманишь, только осиновыми. Ты побожись, Петрук, побожись, что нарубил осиновых дров, вот сейчас, не сходя с места, перекрестись, побожись, что осиновые...

Задыхаясь и глотая слова, она теребила Петра за рукава и полы домотканного кафтана, обоими локтями отталкивая соседок, которые хватали ее за руки и за рубашку, стараясь умерить ее пыл. Попытался унять ее и Степан. Темные глаза его блеснули, он сжал кулак и с силой ударил жену между лопаток — она отлетела на несколько шагов и едва не упала, но удержалась, ухватившись за плетень. В тот же миг, быстрая, как молния, и ловкая, как белка, она подскочила к мужу, отвесила ему звонкую оплеуху и как ни в чем не бывало опять побежала за Петром, не давая ему пройти и твердя на все лады:

— А дрова-то осиновые? Верно, осиновые?.. Ты побожись, что осиновые...

В толпе, двинувшейся вслед за Петром, послышались взрывы смеха, басистого и визгливого. Степан шел повеся голову, молчаливый, как могила. К налитой кровью щеке, побагровевшей от пощечины, он не притрагивался, но темная, огрубевшая кожа на его лице собралась складками в таком множестве, что среди морщин не осталось ни одного гладкого местечка. Сверкающие глаза его уставились в землю, сквозь стиснутые зубы вырвалось короткое, невнятное проклятие. Должно быть, он стыдился и внутри у него все кипело.

— Срам какой! — громко проговорила жена Петра Дзюрдзи, немолодая, с виду болезненная, но еще благообразная женщина, лучше других одетая и наименее крикливая. — Я с моим век прожила, сыновей вырастила — вон как дубы поднялись, а никогда меж нами ни ссор, ни драки не бывало, — как бог свят, не бывало.

— Срам! — повторило несколько голосов, а кто-то из соседей, показывая на Степана, с усмешкой прибавил:

— Какой это мужик? Бабе над собой позволяет куражиться! Я бы ее...

И опять, перекрывая гомон и смех, зазвенел голос Розальки, теперь уже до того пронзительный и истошный, словно ей нож приставили к горлу:

— А дрова-то осиновые? Верно, осиновые? Ты побожись, Петрук, побожись, что осиновые...

Из толпы выступил худой, низкорослый старик, по имени Якуб Шишка. Он подошел к женщине, доведенной чуть не до исступления неуверенностью в том, что наколоты именно те, а не какие-нибудь другие дрова, и сурово промолвил:

— Не дури, Розалька! Я там был и своими глазами видел: дрова осиновые... У меня такая же беда... стало быть, и мне охота поглядеть на эту проклятую ведьму... Так разве я дозволю, чтобы дрова были другие, не осиновые?..

Розалька умолкла, словно ее окатили холодной водой, отступила от Петра и быстрым, неровным шагом, свойственным порывистым, беспокойным натурам, пошла впереди других женщин. По пути толпа постепенно редела. Во дворах, мимо которых они шли, мычали пригнанные с пастбища коровы, жалобным дрожащим блеянием откликались овцы и невыпряженными стояли бороны и плуги, как второпях их бросили охваченные любопытством хозяева. Однако не все хаты опустели, кое-где в очагах пылал огонь, и колеблющиеся за окошками золотые отсветы звали ужинать, пробуждая голод. Женщины и мужчины друг за другом отделялись от толпы и скрывались за плетнями и за дверьми своих хат. Но перед тем на минутку останавливались и, сбившись кучками, перекидывались отрывочными фразами, выражающими одну общую мысль.

— Балаган! — пожимая плечами, говорили мужики.



Поделиться книгой:

На главную
Назад