В застойные социалистические времена в Ягодке затеяли возводить ферму для крупного рогатого. Колокольню приспособили под водокачку, и теперь она целилась в небеса дулом надстроенного бетонного цилиндра.
Финансирование сначала сделалось пунктирным, а затем прекратилось. Строительство бросили, ангары для буренок так и остались незаселенными, а водокачку успели запустить, и на огородах появилась невиданная вещь – шланги для полива. Провести водопровод прямо в избу никто не решался, одна только Катерина потребовала. Ее подвергли общественному осуждению за попрание устоев, но скоро появились смельчаки, последовавшие ее примеру, и струйки, полившиеся из кранов, смыли старину.
Мотор тянул исправно, но трубы нуждались в ремонте. Колокольня вся сочилась. Летом окружала себя болотцем, зимой – ледяными буграми.
Кладбище расширилось, приютив многих, кто не успел съехать в город. Последнее пополнение оно получило за счет двух местных срочников, вернувшихся из Афганистана в герметично запаянных пеналах.
Вместо сестренки Раечки и папаши торчал сварной голубой крестик. На месте ямы, куда свалили партизан, – пирамидка со звездочкой. Германские похоронные следы стерлись и не определялись даже внимательным взглядом опытного аборигена. Один точеный каменный ферзь, поставленный в тысяча восемьсот сорок восьмом году на грудь строителю церкви, надворному советнику, стоял незыблемо.
Сулейман-Василий подолгу находился в церкви, которая стала совсем как выброшенный на берег, выеденный чайками кит.
Остов и оконные дыры.
Замазанные, проглядывающие из-под облезающих слоев, скорее дорисованные воображением, чем существующие взаправду, евангельские лики проступали на сводах. Апостол Матфей пророс угнездившимся на крыше деревцем, мочалки корней свисали из его рта и носогубных складок. В цветастом, старинной плиткой выложенном полу зияли пробоины – результаты кладоискательства. В углах чернели следы костров. Стены покрывали любовно-оскорбительные надписи. Ласточки рассекали кубометры пространства, ныряя в окна и прорехи. Клочковатая собака с мордой, точно в чернила окунутой, с похотливой настойчивостью терлась о ногу.
После самой страшной войны церковь некоторое время стояла заброшенной, потом в ней устроили клуб и показывали кино, но дело само собой заглохло, кто-то однажды сорвал замок, и с тех пор культовое сооружение служило пристанищем ночным гулякам. Сулейману-Василию не было обидно за оскверненный храм. Он радовался за молодежь, осуществляющую свидания в романтических руинах. Но стремление к порядку не давало покоя.
Кроме того, он испытывал перед Ягодкой что-то вроде вины, которую порой испытывают думающие русские горожане перед всей остальной необустроенной Россией. У него вон горячая вода и поликлиника под боком, а здесь дома гниют, жители разъехались, церковь доживает. Он ощутил прилив сил и тягу к пусть умеренному, но самопожертвованию.
Испросив разрешение у задобренного единоразовым взносом главы сельсовета, выбив благословение епархии, Сулейман-Василий купил у военкома списанный «козлик» и принялся разъезжать по окрестностям.
Призывал к пожертвованиям немногих местных кооператоров, ларечников, редких фермеров, сельских рэкетиров и чиновников.
Чтобы воздействовать на несимпатичных с виду, но почти наверняка прекрасных где-то глубоко внутри деловых людей, Сулейман-Василий возил с собой дочь.
Вера была очень хороша в своей юности. Она быстро вымахала, в классе считалась дылдой, взрослые заглядывались на ее ноги. Возвышенное сочеталось в ней с натуральным, кудри, которые теперь некому было обкорнать, лежали пышным стогом, а глаза были вовсе особенными. Контуром матушкины ближневосточные, а цветом то серебряные, как ивовая листва, то черные, как гладь с кувшинками, и догадаться, что там бродит, совершенно невозможно.
Пожертвования потекли мелеющим, звякающим медными монетками ручейком. Новые купцы, даже те, которые долго потом покачивали головами и причмокивали, вспоминая дочку реставратора, щедростью не отличались. Расставались с наличными неохотно, не упуская случая поучить просителя жизни. Шутили, как бы он их грошики не подтырил, и проявляли неприятную хамоватость, свойственную совершившим благое дело.
Дети сторонились, бабы шептались, две старухи, которые все прочее время спорили, которая была лучшей дояркой, жевали вслед:
– Полицая сын. Сулик. Неймется ему.
Единственный мужик, бывший председатель Брыкин, когда-то прославивший Ягодку появлением своего портрета в районной газете на полосе пьяниц, увидев Сулеймана-Василия с лопатой, посоветовал копать глубже. Говорят, где-то тут барин зарыл изумруды и бриллианты.
Сулейман-Василий скоро ощутил себя очередным оккупантом – вроде сопротивления особенного не встречаешь, но и поддержки никакой, одно бездорожье, воровство и тугодумие.
И он стал выносить из дома вещи.
Точнее говоря, продал две чрезвычайно темные картины вывезенные еще танкистом из Лейпцига в качестве репарации.
Разглядеть на них все равно ничего было невозможно. Танкист потому и взял – с одной стороны, живопись, с другой – что нарисовано, непонятно, и глаз не устает.
В свое время Эстер эти картины берегла. Одну в их с мужем комнате повесила, а две другие у дочери по сторонам пустого книжного шкафа, который скоро заполнили наштампованными в те годы томами. Вера, когда склонность к чтению ощутила и полезла в шкаф, с удивлением обнаружила, что страницы с типографских времен не разрезаны. Никто книг прежде не касался, и они распахивались, хрустя и распространяя надрывный аромат типографского клея и передержанной прелести. Книги были стары и нетронуты, как бутоны нераспустившихся цветов. Вера помыла руки с мылом и больше шкаф не открывала.
Одно из трех полотен, висевшее по левую сторону книжного гарема, потерялось из виду давно, это было самое светлое произведение. Степень его светлоты была такова, что внимательный осмотр при включенной люстре позволял угадать в пятнах и очертаниях коленопреклоненного монаха – видимо, святого, воздающего молитву кому-то в правом верхнем углу, как будто на дереве.
Впрочем, наличие дерева ни раньше, ни тем более теперь подтвердить нельзя. Что бы ни поддерживало того, в правом верхнем углу, это был святой явно поважнее монаха. Может, и женщина. Возможно, Мария, которую вознесла на ветви сила Святого Духа.
Много лет назад, когда овдовевшая Эстер впервые объявила, что плохо видит и просит еду в постель, дочь уважила и принялась ухаживать, однако, заметив вскоре, что, кроме просмотров по телевизору фигурного катания, мать еще и кроссворды разгадывает, заботу прекратила.
Вымышленную же слепоту дочь решила монетизировать – стала таскать из квартиры ценные предметы.
Путь в комиссионку проторила сломанная лампа в виде неудобно изогнувшейся девушки, а вскоре исчезла и картина с коленопреклоненным монахом и таинственной особой в кроне.
Пропажу Эстер отметила скандалом. Сначала она подумала на соседку-доходягу, потом на сантехника, а потом все поняла.
Требовала вернуть, грозила участковым. Когда, немного остыв, спросила, на что дочери такие деньги, она была уверена, что за картину и лампу можно выручить тысячи, что, кстати, оказалось сущей правдой, ответ поразил простотой.
– На мужиков, – отрезала юная красавица. – На Ялту, на шампанское и на хороших мужиков.
Другая бы устраивала так, чтобы за нее платили, но этой была свойственна самостоятельность и даже некоторая склонность к меценатству.
Не испытывая угрызений, будущая мать Веры отправилась спускать вырученное, купив заодно для мамы валерьянки и «Наполеон».
С тех пор вдова в дела квартирной собственности не вмешивалась. Наследница же, несмотря на свою дерзость и прыть, обороты сбавила и больше отчий дом не расхищала.
Теперь Сулейман-Василий после долгих размышлений испросил разрешения у Эстер. Она в момент его вопроса беседовала с комодом, но зять был педант. Впрочем, она не протестовала.
Он обсудил с Верой, та кивнула, не отрываясь от телефонного разговора с подружкой.
И он отнес два сохранившихся холста антиквару.
Перекупщик долго всматривался в живописный мрак, за последние годы только сгустившийся. Сулейману показалось, что холсты приняли в себя грехи всех своих владельцев.
Пожевав бороду, антиквар выложил довольно приличную сумму, сам до конца не понимая, зачем ему это, без всяких сомнений, подлинное, но совершенно бессмысленное приобретение.
Вырученного должно было хватить на крышу, закладку проломов и застекление окон. Накупив материалов, Сулейман-Василий взялся за дело. Своим порывом он собирался заразить дремлющих до поры подвижников, в первую очередь Брыкина.
То было счастливое время, летом вся семья: мать, теща и дочь жили в его родной избе. Сулейман-Василий мечтал, что однажды наступит день, и он навсегда вернется в Ягодку. Очистит и нарядит церковь, подыщет ей батюшку, как жениха для дочери подыскивают, и тот станет приобщать доживающих старух и Брыкина, а через них наезжающих родственников. И так вся Россия, деревня за деревней, церковь за церковью.
Вера испытывала другое. Томимая подростковыми переживаниями, она бродила среди трав и стволов. Катерина, привыкшая к одиночеству и не особенно жаловавшая гостей, занималась огородом, а Эстер подолгу лежала на кровати, тяжело вздыхала и громко пукала. К тому времени она окончательно переселилась во внутренний мир, Веру и зятя принимала то за мужа и дочь, то еще за кого-то, им неизвестного, времена и люди смешались, и одно лишь не изменило ей – зрение.
Именно благодаря зрению она, не бравшая в жизни чужого, обкрадываемая собственной дочерью, а по ее следам, пусть в благих целях, еще и зятем, совершила воровство – похитила первый созревший помидор.
Урожай был хороший, ветки прогибались под весом плодов, но первый, набирающий цвет помидор волновал особенно.
Вера, Катерина и даже Сулейман-Василий каждое утро проведывали парник, где любовались наливающимися красными боками, и каково же было удивление этих терпеливых созерцателей, когда в одно прекрасное утро помидор исчез.
Чуть в стороне смотрела вдаль дожевывающая Эстер.
Зимой, вскоре после Сретения, Сулейман-Василий получил телеграмму, известившую о Катерининой кончине.
Никаких свойственных горожанам параличей, продолжительных, требующих госпитализации и сложных процедур недугов. Умерла по-деревенски: вымыла полы, сходила в баню, оделась в чистое, легла – и до свидания.
Два дня дым из трубы не валил, соседка заметила, удостоверилась и Сулеймана известила.
Непоэтичное дело зимние похороны. Никаких поросших васильками пригорков и пения птах. Топчешься на краю земляной дыры, смотришь на срез – плодородный слой, осколки, пучки корней, красная глина, утираешь помороженный нос и думаешь, как бы не поскользнуться на утоптанном снегу и вслед за покойником не сверзиться. Русская зимняя природа не оставляет места фантазиям. Вот она яма, и вот, собственно, все.
Не пожелавшая отставать Эстер вскоре последовала за родственницей. Склонный к обобщениям мыслитель сказал бы, что уходит поколение.
Летом Сулейман-Василий продолжил работы в церкви, в которых, поартачившись, постоянно сквернословя и поминая свой атеизм, согласился участвовать за плату и Брыкин. Вера была рядом.
По причине каникул в Ягодке собралась молодежь. Девки и парни слонялись по бывшей Кайзер штрассе, нынешней Ленина, от поля до церкви и обратно. Шаркали большими, не по размеру, сапогами, роняя семечковую шелуху и опустошенную винную тару, накинув на плечи телогрейки, которые в те годы не только в городах-миллионниках, но и в сельской местности сделались символом нонконформизма и раскрепощенности.
Несколько раз Вера встречалась глазами с видным пацаном Мишкой, когда тот подволакивал мимо нее свои кирзачи. Мишкино лицо не носило следов низких душевных свойств, как у многих, и одновременно черт вымороченных, свойственных городскому молодняку. Он был похож на пластмассовый манекен из витрины спортивного магазина. На него заглядывались, он гулял с Танькой, но в последнее время связь их шла на убыль.
В ту пору Вера увлеклась изобразительным искусством и, оказавшись в Ягодке, ходила по окрестностям с ящиком, набитым красками. Леса, поля и дали представали перед ней во всей красе, и она запечатлевала их со страстью. Местные кружили поблизости, но заглянуть бесцеремонно и начать обсуждать, похоже или не похоже, не решались.
Однажды, возвращаясь с пленэра, Вера столкнулась со стайкой пацанов. Она поглядела на них своими в оторочке рыжих ресниц глазами, и у встречных дыхание прервалось совершенно, и девахи их привычные разом забылись. И если бы Вера еще им внимание уделила, то девахи бы и вовсе выветрились, и навсегда остались бы без тычков, плевков и мимолетных, со стянутыми трениками, перепихонов.
– Нарисовала чего? – громковато спросил Мишка, когда она уже прошла мимо.
– Нарисовала.
Мишка, конечно, трусил, как все трусят, но не все свой страх выказывают, отчего может показаться, что есть в этом деле смельчаки.
Вера стащила с плеча лямку, откинула крышку этюдника и осторожно, пальцами за края, чтобы не размазать свежую лоснящуюся живопись, достала из зажимов картонку с небом, избами, галками телеграфных столбов и церковью.
– И охота мазюкать, – высказался который собирался в десант.
– Тебя не спросила, – ответила Вера.
– Бабкин дом! Могла бы и покрасивее, – заметил который откосил по почкам.
– Пальцем не тычь, не высохло.
Добавить было нечего, и Мишка решился – спросил, может ли она его, так, чтоб похоже. И схватил зачем-то за локоть.
Уже несколько дней, проходя мимо пацанов, по замирающему хрусту семечек, по сочным плевкам Вера понимала – со дня на день случится. Теперь он сжимал ее локоть, и она потеряла концентрацию, как боксер в нокдауне. Ей показалось, что она стала оплывать свечой и сейчас совсем стечет на землю к его стоптанным кирзачам.
Осадок заката стремительно растворялся в черно-голубом небе с розоватыми хлопьями кучевых и перистых. Она ответила: «Могу» – и не рухнула, когда Мишка разжал хватку.
Она собрала этюдник и пошла не на своих ногах к избе, где ее ждал отец, погруженный в радость своей миссии, не заметивший случившейся в дочери перемены.
С того дня Мишка сопровождал Веру и катал на мотоцикле, собранном им из разрозненных деталей. Поездки оглашались лаем кудлатого бобика, преследовавшего Мишкину тарахтелку.
Она рассказывала ему о художниках, подсунула книжку с репродукциями Лотрека, справедливо полагая, что наивернейший путь мужчины к живописи идет через уличных девиц.
От образования Мишка отказался, мол, он для этого слишком энергичный, на месте сидеть не может, лучше поотжимается, или на мотике погоняет, или вон ее, Верку, вдоль всей улицы на руках туда-обратно десять раз бегом.
Если они возвращались со стороны поля, то подолгу прощались, стоя по разные стороны задней, затянутой сеткой калитки, и железные соты тяжелели их чувствами.
Вера боялась отца, но тот был слишком увлечен церковным зданием. Он вообще Веру не донимал, только однажды, еще весной, наткнувшись в грязном белье на трусы с малюсеньким, но сразу бросившимся в глаза пятнышком, вдруг взбеленился. Как она смеет разбрасываться трусами, и почему он должен видеть эту мерзость. Из него хлестало, как из пробитой трубы, и он не замолк, пока последнее хриплое «да как ты смеешь» не вытекло изо рта.
Ее взросление он тогда посчитал предательством, понимал, что глупо, но ничего поделать с собой не мог. Вспоминал, как обнимала его, называла папочкой, уверяла, что они всегда будут вместе, что она от него никуда и никто им больше не нужен. Только она и папочка. Знал, что будет иначе, но не спорил и ничего ей не запрещал, мальчиков не отваживал, и только крохотное пятнышко, ему не предназначавшееся, ненароком подсмотренное, его взорвало.
Тогда Вера впервые сбежала. На электричках покатила в сторону Ягодки, засветло не успела, заночевала в подъезде возле вокзала, продрогла, едва увернулась от по-вратарски растопырившего руки пьянчуги и на следующий день предстала перед измученным раскаянием и тревогой отцом. Но то случилось раньше, ничего подобного он себе больше не позволял, предоставляя дочери свободу, которую она порой принимала за его к ней безразличие.
Портрет успел просохнуть и украшал Мишкину комнату. Бабка ворчала про баловство, но он поставил портрет на самое видное место, на старый телик на тонких ножках, и не без самодовольства собственное изображение рассматривал. Победа близилась.
Однажды поздним вечером, когда все одушевленные, убаюканные ужином и самогонкой, уснули, Вера и Мишка привычно сидели на поваленной иве возле пруда. Вера задрала голову и увидела, как далекий самолет белым стежком скрепляет облачную прореху, из которой бесстыдно светит зафутболенная на самую верхотуру луна.
Когда шли мимо церкви, Мишка предложил зайти и завалился на Веру, поцелуем преградив путь к сопротивлению.
Он втолкнул ее под своды и опрокинул на пол. И стал хватать вожделенные части ее тела. Принялся стаскивать и пробрался.
В ее ноздрях мелькнул запах гнили, лунный свет выявлял на облупленных стенах человечков с золотыми кругами вокруг голов. Точно такой круг ей когда-то сделали к Новому году в детском саду.
Желтый, картонный, был обшит мишурой.
Крепился резинкой к подбородку.
Неприятные ощущения сдули истому, Вера стала защищать то, что принято называть честью – дрыгала ногами и ухитрилась применить прием самообороны, которому научила одноклассница.
Мишка воспринял без юмора и ответил кулаком.
Голова ее мотнулась бровью о кирпич.
Кровь полилась изрядно, но он так увлекся, что не заметил.
Потом, когда кончилось, стал приговаривать, что сама виновата.
Она подтянула штаны и сказала, чтобы он не волновался, с ней все в порядке, а завтрашняя прогулка отменяется.
Перед тем как войти в избу, Вера снова посмотрела наверх. Облака рассеялись, и остались только исколотая, вся в дырках звезд, тьма и неприкрытое, безупречное очко луны.
Отец не заметил повреждения на Верином лице, чем с одной стороны уязвил, с другой избавил от утомительных расспросов. Лето, а с ним и средства подходили к концу. Поступив в следующем июне в высшее учебное заведение, Вера в Ягодку больше не поехала.
В те времена шкура отечества начала трещать по линиям рек и, особенно, гор. Ее подгрызала национальная гордость некогда братских народов, давние обиды и годами смиряемые амбиции.
Многие покидали вчера незыблемую, а ныне ходящую под ногами почву, ища не то чтобы рай на земле, но свежего ветра, морских берегов, круизных лайнеров, зеленых коктейлей, вечерних платьев, белых смокингов и всего того, что здесь традиционно или не сыщешь, или дурно скроено.
Одним ягодинским летом Вера нашла птенца ястреба. Она выхаживала его несколько дней, но потом птенец все равно разинул клюв и больше не закрывал. Держа его еще живого, Вера увидела, как по руке ползет блоха-пероед. Блоха оставляла птенца, чуя его скорую кончину. Так и граждане, предчувствуя гибель государства, бежали кто куда. В числе таких оказалась и Вера. Не закончив учебу, она отбыла за океан и порядочно задержалась, просрочив визовые сроки.
В младшие школьные годы из соседнего дома эмигрировала целая семья. Тамошний мальчик, готовясь начать совершенно иную жизнь, в последние дни перед отъездом раздавал игрушки. Он излагал планы будущего быта развесившим уши дворовым, одаренным юлой, мячом, велосипедным насосом или еще каким детским предметом.
Говорил он точно заказчик, отправляющийся принимать работу прораба, устраивающего человеческие жизни.
Веру, наделенную тогда несколькими пластмассовыми кеглями, особенно поразила его затея с лифтом в шкафу. Отъезжающий мальчик обещал, что непременно заведет себе такой лифт.
Заходишь в комнату, там обычная обстановка и, разумеется, шкаф. Только шкаф не простой, а с тайником. Задняя стенка отодвигается, а за ней лифт, способный обеспечить тайное исчезновение или, наоборот, появление хозяина.
Вера отнесла никчемные кегли на помойку, а от чужой мечты о лифте в шкафу избавиться не смогла. Глядя на старый, когда-то принадлежавший монетному красавцу гардероб, она фантазировала, как дверцы распахнутся и откроется таинственный путь.