На этом кончается история пребывания доктора Пиккеринга в плену у обезьян и начинается другая история, которая, собственно говоря, и является предметом моего описания.
Глава третья. ГОСПОДИН ГОРИЛЛИУС ДЕЛАЕТ УСПЕХИ
Часы на башне пробили полночь. Город медленно отходил ко сну. Из дверей ресторанов вырывались на улицу истошные визги оркестров. Проститутки на перекрестках кокетничали с ворами и бандитами. Сдвинув на затылки котелки, пошатываясь проходили гуляки.
Элизабет Пиккеринг сидела в своем будуаре. На ее небольшом письменном столе стояла лампа под розовым абажуром и лежала раскрытая коробка шоколадных конфет. У ее ног на пухлой шелковой подушечке лежал благородный фокстерьер, получивший классическое воспитание в ее институте.
Элизабет утомилась от дел. Она отложила в сторону годовой отчет Общества для обеспечения безработных горничных розовыми ленточками на бюстгальтеры. За год было выдано шестьсот ленточек. Но так как на каждый бюстгальтер полагалось по две ленточки, это значит, что триста безработных горничных получили трогательный подарок, который скрасил их существование.
Она отложила в сторону программу обучения благородных фокстерьеров хорошим манерам. Устала. Все надоело.
«Нет, — подумала она, — я боюсь, что моя мятущаяся душа не успокоится даже среди фокстерьеров. Мне хочется куда-то вдаль, каких-то сильных, неведомых чувств, страстей…»
Потом она стала вздыхать, прикладывать к глазам надушенный платочек, делать трогательные гримасы.
…Тсс!.. Она пишет стихи, стихи о любви!
Чему же удивляться? Ведь и под закрытым платьем, олицетворяющим образец добродетельности, бьется женское сердце, а сердце неутешной вдовы в сорок лет — это такое сердце, которое стоит трех-четырех девичьих сердец.
Часы на башне пробили полночь. Но в кабинете министра внутренних дел господина фон Мамена еще шло заседание.
Двадцать четыре человека — министры и крупнейшие магнаты промышленности и финансов сидели за длинным столом, покрытым зеленым сукном, и совещались.
Говорил господин Хрупп, владелец крупнейших в стране оружейных заводов, угольных шахт, железных дорог.
Он обрушился на правительство со всей страстью и всей силой своих миллионов.
— Вы жалкие бабы, — говорил он, — а не государственные мужи. Рабочие распустились до невозможности. Они требуют сокращения рабочего дня — подавай им сокращение рабочего дня! Они требуют прибавки зарплаты — подавай им прибавку зарплаты! Завтра они потребуют, чтобы я отдал им мою жену — и что же? Мне придется отдать им мою жену? Вот до чего вы их распустили! А за что вы получаете деньги, милостивые государи? Я вас спрашиваю, господин министр… я вас спрашиваю, господин премьер… я вас спрашиваю, господин полицейпрезидент… Вместо того чтобы пустить в ход силу, которой вас наделила власть, вы занимаетесь всякими там убеждениями, разговорами да парламентарщиной… К чорту, милостивые государи, к чорту! я хочу делать деньги, а не сентиментальничать с вашими рабочими организациями. Меня не устраивает такая власть, которая не может обеспечить мне хотя бы пятипроцентного ежегодного прироста моего капитала. Вы слышите меня, господа? Я кончил.
После него взял слово министр фон Мамен. Как читатель уже догадывается, он начал свою речь с длинной одышки, мешавшей ему произнести хоть слово. Но через не особенно продолжительное время он все-таки преодолел свою одышку и стал говорить со свойственной ему вежливостью, образностью, интеллигентностью, за что он, видимо, и попал в министры.
— Го-го-господа! С глубоким прискорбием и болью душевной слушал я выступление достопочтенного господина Хруппа. Что мы можем сделать, господа? Все в руках божьих.
Рабочих развращают большевики. Большевиками наводнена вся наша страна. На стороне большевиков многие писатели, художники, музыканты, ученые. Не могу же я, уважаемый господин Хрупп, посадить их всех в тюрьму. Что скажет международное общественное мнение? Мы, господа, все-таки просвещенная, гуманная, интеллигентная страна…
— К чорту вашу просвещенность, гуманность, интеллигентность! — совсем уж невежливо перебил господин Хрупп. — Мне нужно правительство крепкой руки и решительных действий. Вы поняли меня? Да?
Часы на башне пробили полночь. Но в дымном зале маленького бара за грязными столиками сидела золотая молодежь. Студенты Брюнхенского университета. Закончилось пиво. Опустели кружки с массивными крышками и готической надписью на стенках: «Пей до дна, и бог тебя простит». Съедены золотистые сосиски. И что осталось? Только слова. Но разве могут утешить слова, когда хочется пива?
Они скучали, эти молодые люди с оголенными розовыми затылками, с мясистыми лицами и грустными глазами. Они скучали. Сегодня состоялся футбольный матч, в котором они выиграли у команды Брюнхенского университета. Завтра предстояла новая решающая встреча. Но между сегодня и завтра еще так много времени. Как убить его? Куда деть свои силы и свою жажду?
Малютка Ганс был детиной исполинского роста и достойной толщины. То ли от частого употребления пива, то ли по наследству от отца, владельца крупного сосисочного завода, только малютка Ганс, несмотря на свои двадцать пять лет, обладал такой комплекцией и такой силой, что мог одной своей жирной рукой поднять столик со всеми находящимися на нем бутылками, кружками и закусками.
Казалось бы, чего тужить такому детине? Однако он меланхолически говорил:
— Прозябаем мы, старина, прозябаем. Мы молоды, мы хотим веселиться. Так нет! Сиди в поганой аудитории и читай поганые книги.
— Да, жизнь, прямо сказать, никудышная, — мрачно ответил отчаянный Фриц, почесывая свои русые вихры. Он был незаконнорожденным сыном государственного прокурора и проститутки. С помощью своего высокопоставленного отца, он поступил в университет, но очень скоро разочаровался в науках и увлекся торговлей кокаином. Через непродолжительное время и это ему надоело. Он опять вернулся в университет, объявив себя революционером и порвав связи с высокопоставленным отцом. Но так как жить на что-то надо было, то он пошел на содержание к престарелой кинозвезде. Однако и революционера из него не вышло, и звезда его закатилась, а папаша теперь уж сам порвал с ним. Тогда он стал предлагать себя любой политической партии для свершения террористического акта. Покупателей сразу не нашлось, и, совершенно разочаровавшись в жизни, он стал председателем студенческого клуба самоубийц.
— Никудышная жизнь! — опять повторил отчаянный Фриц. — Эх, выпить бы сейчас!.. Хозяин, не дашь ли опять в кредит? Нет? Ах ты, каналья!..
— Я уж сегодня просил, просил у папочки, ни гроша, сукин сын, не дал, — мрачно доложил Ганс.
— Вот, казалось бы, если поразмыслить — чего проще: взять да своротить башку на сторону этой жирной свинье буфетчику и выпить, чего захочется! А? Так нет, навыдумывали люди всякие там «чести» да «приличия»!.. Совсем человеку деться некуда.
— Да, это ты верно говоришь, старина. Вот на прошлой неделе случайно как-то пошутил с одной дамочкой. Ну, казалось бы, что об этом и вспоминать. Так нет, протокол составили, и пришлось папаше свой карман потрясти.
Тоска и меланхолия усиливались. Подперев голову руками, малютка Ганс задумчиво запел песенку золотой молодежи Брюнхенского университета:
Так пели они, уставившись мутными глазами в пустые пивные кружки, когда дверь раскрылась и на пороге появился незнакомец с поднятым воротником и нахлобученной на самые уши шляпой. Он был невероятно широкоплеч, приземист, и руки его болтались, как два жгута. Шел он вразвалку, какой-то странной походкой, как будто приседая или идя на несколько согнутых ногах. Он немного прихрамывал.
Вошедший, не глядя по сторонам, прошел в самый темный угол и сел к столику. Низким, грудным голосом он заказал себе крепчайшего коньяку. Услужливый и добродушный буфетчик поспешил удовлетворить его просьбу и поставил перед ним рюмку. Незнакомец взглянул на нее, небрежным движением руки смахнул ее со стола и грозно закричал на буфетчика:
— Ты что, смеешься надо мной, земляной червь? Или я младенец, что ты наливаешь мне в наперсток? Налей мне в самую большую кружку, которая только у тебя есть.
Испуганный буфетчик бросился к стойке, а молодежь, заинтересованная поведением и словами незнакомца, разглядывала его.
— Ставлю свою Эмхен против твоей Гретхен, — сказал отчаянный Фриц, — что он выпьет всю эту кружищу до дна и даже не поморщится, я уж это вижу.
Малютка Ганс охотно принял спор.
А незнакомец, между тем, взял кружку в обе руки и одним глотком выпил все ее содержимое. Потом попросил буфетчика дать ему закусить: бананов или там каких-нибудь орехов.
— Коньяк закусывает бананами! Вот это да! — шептал потрясенный малютка Ганс. Он был так заинтересован незнакомцем, что даже не испытывал сожаления об утраченной Гретхен. — Вот это да! — шептал он в экстазе. — Вот это я понимаю!
Между тем незнакомец, закусив вместо орехов жареными каштанами, попросил и сразу же выпил еще одну такую же громадную пивную кружку, наполненную коньяком. Выпив, он даже забыл закусить.
Удивлению и восторгам восхищенных студентов не было пределов. Во все глаза глядели они на незнакомца, как он откинул ногой стул и пошел, несколько волоча одну ногу, к дверям. Путь его лежал как раз мимо их столика. Они с интересом разглядывали его уродливое, заросшее какой-то коричневой щетиной морщинистое лицо и думали:
«Вот это парень! Вот это да! Хоть он и похож на обезьяну, но это действительно человек, и стоящий того, чтобы с ним познакомиться».
Незнакомец шел прямо на них. Он приблизился к стулу, на котором сидел малютка Ганс, и даже шагу не сделал в сторону, чтобы его обойти, — просто своротил стул на бок, так что малютка Ганс плюхнулся на пол и растянулся.
— Вы могли бы хоть извиниться, господин, — вскочил на ноги вспыливший Фриц.
Незнакомец, даже не остановившись, спросил:
— Чего ты лепечешь, печенка мартышки?
— Если вы не смогли обойти стул, то, по крайней мере, можно было попросить нас посторониться. За это морду бьют, милостивый государь…
— Бьют? — с удивлением переспросил незнакомец. Это слово его, видимо, заинтересовало. Он остановился. Даже повернулся назад. При этом он весь вдруг вытянулся, стал выше ростом, шляпа на его голове заходила ходуном, нижняя челюсть отвисла, и он раза три-четыре стукнул себя кулаком в грудь, после чего одним махом сбил с ног побледневшего от гнева и страха Фрица, откинул ногой Ганса, еще лежавшего на полу, и неистовым тумаком встретил подбежавшего к нему буфетчика, который стремительно пролетел через весь зал и, описав траекторию, приземлился под одним из столиков.
Незнакомец огляделся и, видимо удовлетворенный результатами своей деятельности, подошел к стойке и наполнил себе еще одну внушительную кружку.
Малютка Ганс приподнял голову. Он тихо стонал, но я не знаю, от чего больше: от боли, удивления или восторга, который светился в его взоре, устремленном на незнакомца. Фриц тоже приподнялся. Громадные синяки под обоими глазами, кровь и рассеченная щека несколько препятствовали проявлению его чувств. Но во всяком случае в его взгляде можно было заметить нескрываемое любопытство.
Незнакомец увидел, что молодые люди пришли в себя, и, считая инцидент исчерпанным, с самым невозмутимым видом протянул им по кружке пива из тех, что стояли на стойке.
— Не можете ли вы, жалкие бородавки на хвосте крокодила, — спросил он с наивеличайшей вежливостью, — сказать мне, как пройти вот на эту улицу? — И он протянул записку, написанную доктором Пиккерингом.
Видя, что гнев незнакомца прошел, отчаянный Фриц не отказался от предложенной кружки пива, справедливо считая, что пиво — лучшее лекарство от всех болезней. Его примеру последовал и малютка Ганс. Они выпили пиво, сидя на полу, и отчаянный Фриц, терзаемый любопытством и восхищением, даже не заметив вопроса незнакомца, робко и подобострастно спросил:
— Разрешите спросить вас, уважаемый господин, если, конечно, вам будет угодно ответить. По какому праву вы нас так ужасно избили?
— По праву своей силы, ослиное ухо, — миролюбиво отвечал незнакомец. — Могу вас избить, потому и избил. Вы бы меня тоже избили, да только не можете.
— Но за что, позвольте узнать? — не унимался Фриц.
— Да за то! Руки просто затекли, вот и размялся…
Страшно пораженный такими речами, такой смелостью и таким нахальством, малютка Ганс даже встал на ноги, и Фриц последовал его примеру.
— Это интересно слышать, — сказал Ганс, — но как же вам не стыдно ни за что, ни про что избивать людей? У меня вот тоже много силы, но я же…
— Проклятая гусеница! Ты говоришь о стыде, потому что у тебя мало силы. Я не знаю, что такое стыд, и мне он совсем не нужен.
— Но надо же иметь совесть.
— И этого я не знаю.
Услышав, что незнакомец довольно мирно разговаривает, буфетчик высунулся из-под стола и крикнул:
— Вот это и есть бессовестно: бесплатно пить, посуду разбить, а потом закинуть под стол хозяина… — И, страшно испуганный своей смелостью, он забрался еще глубже под стол и опустил скатерть, чтобы его совсем не было видно.
— Как человечки любят рассуждать! Устал я с вами разговаривать. Ничего такого я не знаю: ни стыда, ни совести. Что хочу да что могу — то и делаю. Вот мой гориллий закон.
— Почему гориллий?
— Потому что я горилла!
Молодые люди вряд ли поверили, что разговаривают с настоящей гориллой, но речи и философия их нового знакомого так им понравились, что они вручили ему свои визитные карточки и предложили ему свою дружбу.
После этого малютка Ганс и отчаянный Фриц вызвались проводить гориллу по адресу, указанному в записке, и по дороге восторженно жаловались на горькую человеческую участь и откровенно признавались, что если ему, горилле, — как он себя называет, — можно кого угодно бить, где угодно пить, кого вздумается насиловать, то они тоже хотят стать гориллами.
За такими разговорами незаметным показался путь до дома Пиккерингов. У парадных дверей друзья расстались, пообещав в полдень следующего дня заехать за гориллой и взять его с собой на решающий матч между брюнхенскими и грюнхенскими футболистами.
Горилла остался один. Широкая двустворчатая дверь была заперта. Что было делать? Ему не пришло в голову, что можно нажать кнопку звонка, а показалось значительно более легким упереться коленкой в дверь и без излишних усилий, почти без треска выломать ее. Он очутился на широкой мраморной лестнице. Глаз зверя, привыкшего к темноте, хорошо разбирался в полумраке ночного дома. Он без труда определил, что на втором этаже, в первой комнате направо, горит свет. Он поднялся на второй этаж и растворил незапертую дверь. Эта комната была спальней Элизабет.
На диванчике — в беспорядке разбросанные платье и белье. У кровати — пара бархатных туфелек. На маленьком спальном столике горел голубой ночничок и лежал раскрытый томик Ницше. Добродетельная Элизабет под впечатлением вечерних стихов разметалась на постели. Голубое шелковое одеяло сбилось, и горилла увидел добродетельную докторшу в таком виде, в каком не видел ее, наверное, даже собственный муж.
Вероятно, даже самый неразборчивый и распутный мужчина, увидев обнаженную Элизабет, почувствовал бы одно непреодолимое желание — прикрыть ее. Но горилльи понятия о красоте не соответствуют человеческим, поэтому и поведение его на этот раз, как и всегда, не соответствовало поведению человека..
Я не знаю, что в это время снилось добродетельной Элизабет. Только, наверное, ей снился приятный сон, так как во сне она улыбалась. И, наверное, этот сон был очень крепок, так как до самого утра она не проснулась. Куда делась ее бессонница? И далее утром, когда солнечные лучи уже залили всю комнату, ей было так жалко расставаться со своим сном, что она сначала схватила приснившегося ей Лоэнгрина за руку, боясь, чтобы сон не улетучился, и только тогда уже раскрыла глаза..
И тогда она увидела страшную волосатую рожу своего незваного гостя. Может быть, это ее супруг, внезапно вернувшийся из экспедиции, стал еще более похожим на обезьяну? Где там! Его ласки казались ей ласками мотылька по сравнению с бычачьими ласками этого господина. Она решила испугаться и закричать. Но нет, не стоило. Тогда пришлось бы навсегда расстаться со своим чудесным сновидением… С этими мыслями она разбудила гостя и, кокетливо запахивая свой кружевной пеньюар, прямо спросила у него: что ему, собственно, нужно?
Хромой, не знающий человеческих условностей, добросовестно объяснил ей, что ему здесь нужно, а затем вручил ей записку от мужа.
Элизабет прочла и очень обеспокоилась. Она уже настолько свыклась со своей ролью очаровательной вдовушки, что совсем была не намерена вновь тянуть лямку добродетельной супруги. Она была неутешна, узнав о горестях доктора Пиккеринга, но стала еще более неутешной, узнав, что горилла собирается вскоре отпустить его на родину.
В это время в дверь постучали, и горничная доложила, что ночью произошло несчастье: кто-то выломал, двери в парадной. Однако хозяйка нисколько не взволновалась и тут же спокойно сообщила горничной, что из далеких стран приехал двоюродный брат покойного доктора, что он будет жить в их доме, и приказала приготовить ему комнату.
— Господин горил… — она на минутку задумалась, но сразу же нашлась, — господин Гориллиус, я надеюсь, вы спуститесь к завтраку.
Господин Гориллиус, как стал он с этих пор называться, прошел в отведенную ему комнату и мимоходом захватил с собой и горничную. Через полчаса молоденькая горничная, видимо, стала столь же добродетельной, как и хозяйка, потому что высоким воротничком и длинными рукавами прикрыла свою шею и руки.
Не успел горилла доесть утренний завтрак, как зазвенел телефон и нежный голос малютки Ганса вызвал его на улицу.
Выйдя из дому, горилла увидел открытый автомобиль. В нем сидели его новые знакомые.
Появление гориллы они встретили восторженными приветствиями, и сразу же машина помчалась по широким столичным улицам.
— Ну, как спали, уважаемый? — осведомился отчаянный Фриц.
— Как вам понравился наш город? — спросил малютка Ганс.
Но горилла не умел вести вежливого и безразличного разговора и не стал отвечать на эти пустые вопросы, а в свою очередь спросил:
— Так куда же вы меня везете, ослиные копыта, гнилые зубы из вонючей пасти бегемота?
Обоим очень понравилось такое обращение, и они охотно рассказали горилле про два старинных университета, столетиями враждующих и соревнующихся между собой. Узнав, что студенты должны обязательно бывать в университете и там их чему-то учат, Гориллиус спросил:
— Ну, и как же вас учат, бесшерстные павианы? Научили ли вас сломать хребет льву, вскочив ему на спину, или броситься с дерева на человека, раздавив его под собой в лепешку?
— Нет, вы несколько упрощенно представляете себе университет, — объяснял ему Ганс, — таким вещам, к сожалению, в университете не учат. Этому каждый из нас кое-как учится самостоятельно.
— А чему же тогда вас учат, правое легкое носорога?
— Чему? Ну, философии, истории, литературе, праву.
— Ах, дурачье, дурачье, жалкие слабосильные гусеницы, — жалел их горилла, — и на кой чорт вам все это надо? Я вот никогда ничему не учился и живу так, что дай бог каждому. Отец научил меня одним ударом лапы разбивать спинной хребет любому животному. Дядя научил меня одной затрещиной сворачивать на сторону любой череп. Мама научила меня прокусывать шею, какой бы крепкой кожей ни была она защищена. Что мне еще надо?
— Да, но вы все-таки, простите, горилла, а мы же люди, — пытался убедить его отчаянный Фриц.
— Да, я горилла и жалею вас, что вы не гориллы. Пока вы там занимаетесь науками, я прекрасно провожу время, сворачивая на сторону скулы, развлекаясь с самками и наполняя свой желудок.
— Да ведь он, пожалуй, и прав, — сказал малютка Ганс Фрицу. — Ах, почему, старина, и мы с тобой не обезьяны! Какая роскошная жизнь, какая свобода! Никаких экзаменов. Папенька мой подавился бы своей сосиской от злости.
Отчаянный Фриц мрачно изрек:
— Я даже начинаю думать, что в моих жилах течет обезьянья кровь. Во-первых, потому, что я никогда не испытывал уважения к наукам, а, во-вторых, еще Чарльз Дарвин говорил, что люди произошли от обезьян.
— Вот это здорово! — обрадовался малютка Ганс. — А то, глядя на своего папаню, я уже начал подумывать, что человек произошел от сосиски. Ай да Чарльз Дарвин!