В восьмом классе я утратила бдительность и час спустя превратила свой экземпляр романа «Гроздья гнева» в оригами-цирк из ста тридцати четырёх животных, страусов и слонов, вагончиков на колёсах и акробатов.
Ещё один скверный эпизод в третьем классе, когда я изо всех сил старалась отвернуться от аквариума. Меня не оставляло чувство, что рыбы на меня пялятся. А затем еще один, в шестом, когда в нашей классной комнате появилась канарейка. В то время, клянусь, она со мной разговаривала. Не словами. Просто сидела на своей жёрдочке, смотрела на меня в упор и пела, невероятно громко, так громко, что всем мешала, и пришлось переселить её в другую комнату.
Птицы. У меня с ними вечные проблемы. Меня бомбардирует всё, что пролетает сверху. На улице всегда ношу головные уборы.
В общем, вернёмся в кабинет директора.
Аза: Я видела что-то странное в небе.
Папа Азы: Прошу прощения за свою дочь. Её лекарства…
Аза
Директор
«Выходки» звучит как ругательство.
Покинув кабинет, я прижалась лицом к окну на лестничной площадке, в надежде увидеть то, не знаю что, что видела прежде. Но нет, напрасно. Всё исчезло.
Сейчас папа выглядит усталым. Он готовит. Сегодня у нас какая-то запеканка из макарон, приправленная соусом безнадёги. Арахисовое масло тоже в деле. Папа клянётся, что это настоящее тайское блюдо, но тайцы не едят макарон. И вяленого мяса. А здесь, я почти уверена, вяленое мясо есть.
– Она что-то видела, – говорит папа маме.
Мама смотрит на папу. Он регулярно влипает в неприятности за веру в явления, идущие вразрез с логикой. Страстный фантазёр. А мама и Эли – приземлённые реалисты. Наконец папа пожимает плечами и опять отворачивается к плите.
– Она галлюцинировала, – возражает мама, – а не видела.
– У неё живое воображение, – встревает Эли и посмеивается над глупой фразой, которую применяют ко мне столько, сколько я себя помню.
– Неважно, – говорю я. – Всё кончено. Забыли.
Я уже снова выходила на улицу, пялилась в небо – тёмное, с узким серпом луны – и ничего такого там не обнаружила. Просто небо, ну и Полярная звезда.
Мне нравится небо. В нём есть упорядоченность, которой нет в жизни. И нет, это не тот отстой, который вы вообразили: мол, умирающая девочка глядит на рай, и всё такое. Я не думаю о небесах как о каких-то райских кущах. Для меня это лишь скопления газов и отдалённое эхо звёзд, что уже давно погасли.
Настоящее имя Полярной звезды – Киносура. В честь нимфы. Ещё её называли «scip steorra», то есть «корабельная звезда», ориентир. В некоторых старых историях (стоит отдать должное множеству своеобразных и удивительных философов семнадцатого века – в частности, Жаку Гаффарелю, и нет, я не могу объяснить, как на него вышла, за исключением того, что однажды, в недрах библиотеки, увидела круговую диаграмму неба, и звёзды там выглядели, словно размножающиеся плодовые мушки в чаше Петри, и я просто помешалась)… Так вот, в некоторых старых историях группы звёзд складываются в буквы. Небесный алфавит. Послания, что меняются по мере вращения Земли. И глядя на небо под таким углом, можно увидеть внушительную перемещающуюся поэму или, может, абзац, сперва написанный одним автором, а затем, когда Земля сдвигается, отредактированный другим. Так что я всё смотрю и смотрю, пока однажды не смогу что-нибудь прочесть.
В детстве я как-то попыталась улизнуть ночью, чтобы налюбоваться звёздами по самое не могу. Мой план включал окно спальни, водосточную трубу и подъём вместо спуска. Мама застукала меня, когда я затаскивала одеяло на черепицу, но в итоге сдалась и опекала до четырёх утра, на всякий случай притащив дыхательную аппаратуру. Завёрнутые в моё одеяло, с термосом, фонариком и книгой созвездий, мы вместе смотрели на небо. Просто сидели там в тишине, и мама иногда показывала на один из звёздных рисунков и объясняла его значение.
Так на что мне жаловаться? Ну, это как посмотреть. Мои родители – просто мечта. Они без проблем поставили мне лампу с дырявым абажуром, чтобы, когда включаешь свет, на потолок спальни проецировался весь Млечный путь.
Представьте, что можете видеть звёзды, которые больше никто не видит. Если свет погаснет везде, во всём мире, небо станет ярким и умопомрачительным полотном – вот так и выглядит эффект от моей лампы.
Я без понятия, как ориентироваться по звёздам, но однажды читала о ком-то, кто на самодельном маленьком плоту одолел весь океан от Южной Америки до Полинезии. «Кон-Тики», так назывался плот. А плыл на нём норвежский путешественник по имени Тур.
Временами я хочу, чтоб меня звали Тур. Воинственно. Но нет. Аза. В честь чего? А ничего.
Аза Рэй – даже не моё изначальное имя, его мне присвоили, когда появились проблемы с дыханием. Прежде меня звали Хейворд. (Хейворд приходился мне двоюродным дедом. Эли нарекли в честь другого двоюродного деда. Не знаю, по-моему, с моими родителями что-то не так. Не могли называть нас в честь бабушек?)
В официальных документах я по-прежнему Хейворд, о чём ни единой душе не признаюсь. Но…
Мама: В день, когда мы едва тебя не потеряли, мы вдруг поняли, что твоё имя Аза. Что надо было назвать тебя в честь полного спектра, от «Эй» до «Зед». Идеально.
Папа: Нас просто осенило. Это было так странно-духовно. И мы решили: кто посмеет нам перечить?
Однако азаименование точно способствовало развитию моих странностей. Некоторое время в начальной школе меня считали Авой, потому что кто-то из учителей ошибся, а я не стала исправлять. В конце концов меня разоблачили на родительско-учительском собрании.
Аза. Долгие годы я думала, что если уж решили сделать меня палиндромом, обзывали бы тогда Kuulilennuteetunneliluuk. Это эстонское слово, обозначает часть пистолета, через которую пролетает пуля, прежде чем тебя убить.
Если уж что-то делаешь, делай по максимуму, правильно?
Вместо этого я – алфавит. В зависимости от мировоззрения и знания истории алфавита, кто-то может решить, что там ещё есть неслышное &. Раньше амперсанд был двадцать седьмой буквой. То есть, читая алфавит, вы бы сказали: «Экс, уай, зед, энд». Так что, если считать, что моё имя – некая алфавитная петля, то между «зед» и «эй» необходимо вставить амперсанд. Аз(&)а.
Есть нечто потрясное в наличие этого & в моём имени. Сам символ происходит от латинского «et» – где две буквы сплелись вместе. В общем, в моём имени живёт невидимый инопланетянин.
Мы с Джейсоном обнаружили это пять лет назад и с тех пор одержимы моим внутренним ET.
Ну а кто бы не был? В смысле «И-Ти звонить домой»[1] и всё такое.
Видите, как я превращаю просто странное в нечто удивительное? Иногда это помогает чувствовать себя немного лучше. А в другие дни – не так чтобы очень.
Сегодня? Сегодняшний день отвратен.
В груди словно что-то трещит, а я притворяюсь, будто ничего такого, но, отчасти потому, что это может-наверное-скорее-всего-наверняка опять галлюцинации, отчасти потому, что на мне тестируют каждый новый препарат на фармацевтическом рынке, я вдруг впадаю в дикое отчаяние и прежде, чем успеваю осознать, уже сижу за кухонным столом с семьёй, вся в слезах и надрывно кашляя.
Меня засовывают в душ, где я остаюсь на табуретке в клубах пара, голая и грустная, вдыхая воду и пытаясь не думать о корабле, который видела, о раздавшихся с неба словах. Пытаясь забыть обо всём, включая шестнадцатый день рождения, родителей и свою печаль.
– Ты же знаешь, детка, ты просто особенная, – говорит мама, закрывая дверь моей комнаты. – Мы рядом. Ты не одна. И мы любим тебя.
– Даже если умру? – спрашиваю, потому что слаба. – Вы будете по-прежнему меня любить, даже если умру?
Мама замирает в проёме. Я вижу, что она пытается взять себя в руки и нормально ответить. Знаю, она хочет сказать «ты не умрёшь», но не смеет, потому что это будет абсолютная ложь.
Она сама привела меня в мир в этом дурацком неисправном теле, у которого не хватает времени и маловато стабильности. Грета цепляется пальцами за дверной косяк, но на лице её написано «всё в порядке». Она сглатывает, затем улыбается:
– Даже если умрёшь. Слышишь? Мы будем любить тебя всегда, вечно. До конца времён.
Из-за хренового самочувствия я подумываю сказать: «Не будете. Когда люди умирают, о них забывают. Вы тоже должны. Время течёт. Всё тлен».
Но не говорю.
Мама тихо уходит.
Она считает, будто я сплю и не слышу, как она целый час плачет в коридоре. Будто не слышу, как заводит машину и едет обратно в лабораторию, потому что умеет лишь это – медленно искать ответ, придумывать лекарство от того, чего никто даже не понимает.
Вот бы родителям не приходилось постоянно думать обо мне и моих проблемах. Я прямо вижу их на пляже, распивающих коктейли с зонтиками.
Мы никогда не были на пляже. Они никогда не ездили в отпуск вдвоём, потому что… я.
Так что теперь я вяло размышляю о побеге автостопом в другой город. Или можно угнать тачку и самой поехать. Я же вроде-как-бы-почти умею водить. Училась три месяца назад. Папа сидел на соседнем сидении, мама на заднем, и оба клялись, что доверяют мне, даже когда я врезалась в наши мусорные баки.
Мама: Не переживай. Никто ещё не умирал на скорости две мили в час.
Папа: Улитки?
Мама: Лемуры?
Папа: Землеройки? Подожди-ка… как быстро землеройки двигаются?
Мама: Землеройки невероятно быстрые. Они хищники. Им хватает экстренного десятисекундного сна, а всё остальное время они охотятся. Ты проиграл.
Папа (улыбаясь): Ты выиграла.
Я: Хм. Мне надо снова завести машину?
Права я вообще-то так и не получила. Но знаю, как рулить на предельной скорости – мама с папой показали мне и это, глубокой ночью, незаконно, на трассе, подальше от города. В одиночку я никогда не ездила, а вот с родителями – да. И гнала я очень, очень быстро.
Если б получилось очень быстро укатить в другой город, то я могла бы умереть там. Возможно, в гостинице. И спасти всех от несчастья наблюдать за моим уходом.
А потом всю ночь размышляю о том, что услышанное мною с небес звучало не по-английски. На самом деле это даже словами не было. Но казалось знакомым. Я каким-то странным образом прочувствовала это до мозга костей.
Почувствовала, как что-то резонирует во мне, словно колокол.
Глава 3
{Аза}
Просыпаюсь в полпятого утра: кашляя, в поту, панике, с бешено колотящимся сердцем. Кожа по ощущениям в порядке, но я не уверена, что она не разорвалась. Пошатываясь, иду в ванную и смотрю в зеркало. Вроде похожа на себя. Просто версия, страдающая от боли.
Остаток ночи мне снится всякое: странные лица, перья, словно что-то зажимает мне рот и нос, проникает в лёгкие, заставляя задыхаться. Когда вновь открываю глаза – на часах семь. Рассвет. Я кашляю и пытаюсь убедить себя не психовать.
Не могу избавиться от ощущения, что моя кожа слишком плотно обтягивает кости, раздирает сама себя. И во рту как-то странно. И кашель в миллиард раз хуже, чем вчера.
Значит, никакой школы. Вместо этого поход к врачу, где я надену персональную белую рубаху с открытой спиной и вышитым именем – крошечная привилегия – и собственные тапочки.
Я всегда воображаю, будто собираюсь на важное событие. Обычно, это Чёрно-белый бал Трумена Капоте. Моя рубаха без спины – это шёлковое платье с нижней юбкой, и возможно, на голове у меня изящная сеточка в стиле Одри Хепбёрн (Одри была приглашена, но не явилась). Вот только не думаю, что на той крутой гламурной вечеринке чьё-либо платье открывало зад. Нет большей радости, чем касаться ледяной кушетки голыми ягодицами.
Хотя… это детская больница, так что здесь встречаются те, кому много хуже, чем мне. Я видела, как внезапно задёргиваются занавески, и с другой стороны доносятся безошибочно узнаваемые рыдания родителей. Видела бродящих по коридорам «исполнителей желаний», готовых действовать, обряженных в костюмы, и больных детей с такими лицами, будто мир перевернулся и в последний момент даровал им всё, о чём они мечтали.
Мечты эти неизбежно сводятся к тому, чтобы быть как все. Однажды я даже видела некоего патлатого певца-кумира-подростков в красных кожаных штанах, волочащего ноги по коридору, дабы осуществить чьё-то желание. А какое-то время спустя наблюдала, как он уходит, и судя по лицу – мозг ему вынесло напрочь.
Классическая ошибка: он шёл сюда, убеждённый, что слепые прозреют, а умирающие оживут. Напрасно. Знаменитости – не волшебники. Что бы они там о себе ни думали.
Из-за угла вылетает мальчишка, лысый и верещащий, словно голодный и очень большой птенец. Он гонится за клоуном, однако доктора следом не несутся – значит ничего страшного.
Клоун замирает в проёме моей палаты и жонглирует разноцветными помпонами. Трёхлетний пациент неистово хлопает в ладоши и смотрит на меня огромными горящими глазами. Несмотря на плохое настроение, я в конце концов тоже улыбаюсь.
Хоть дружить с товарищами по несчастью и против моих правил, к моменту прихода врача у меня на коленях сидит ребёнок, а клоун поочерёдно выдувает мыльные пузыри и наигрывает на губной гармошке «Над радугой». На мой взгляд, не лучший выбор песни, но именно ей меня долгие годы доставали. Некоторые почему-то думают, будто приятно представлять, что, умерев, ты воспаришь над радугой, схватишь за лапы Птицу счастья и улетишь в пустоту.
Ну, то есть, ладно. Существуют, очевидно, и более печальные перспективы. Малыш радостно подпевает. Мы оба не в самом худшем положении. Мы ходим, говорим и кашляем почти как обычные люди.
Появляется доктор Сидху, и клоун утаскивает ребёнка в больничный лабиринт. Врач начинает свои стандартные процедуры: постукивает по груди, прислушивается, будто соседка, что пытается шпионить через закрытую дверь.
Ну, только доктор Сидху вроде как соседка, которая может видеть сквозь стены. Выражение её лица не меняется. И эта маска подсказывает: что-то не так.
– Ого, – выдаёт доктор.
– В смысле, «ого»? – спрашиваю я.
Я знаю доктора Сидху всю свою жизнь. Она никогда не говорит «ого». И ведь речь идёт о моём теле. Где органы находятся в самых странных местах.
Есть теория, что всё в моей груди сместилось во время того начального периода, когда я действительно, действительно не могла дышать. Одно из лёгких, к примеру, сильно наклонено к центру. И рёбра у меня гораздо гибче, чем должны бы, будь я кем-то ещё, а не Азой, страдающей от болезни по имени Клайв.
Клайв-Хреновина делает меня плоскогрудой, остроребристой и косолёгочной. В остальном я совершенно опупительная.
– Звук странный. Помолчи.
Я не хочу молчать, но слушаюсь, потому что на лице доктора Сидху появляется опасное выражение. К таким, как я, ноющим на приёме у врача, она весьма нетерпима. Доктор надевает стетоскоп и считает удары моего сердца. (Сердце. Тоже расположено неправильно. Ему всегда было недостаточно свободного места. Мы-то об этой фигне знаем, всё знаем, но слава тем бесстрашным докторам, что упорно пытаются услышать биение моего сердца там, где его и в помине нет. Я некоторым позволяю, просто чтобы посмотреть на их лица, когда бедолаги на краткий миг решают, будто я каким-то чудом хожу и говорю, не имея сердца. Забавное зрелище.) Доктор Сидху отводит меня на рентген и ненадолго исчезает – проверить результат.
– На томографию, – говорит потом.
Отлично. Я даже через дверь чувствую папин страх.
– Я в порядке, – уверяю его, когда в инвалидном кресле (политика больницы) возвращаюсь в приёмную. Затем – МРТ-туннель, где тебе дают затычки для ушей, но всё равно слышно, как что-то хлопает, щёлкает, шипит и воет, пока сканируют твоё тело.
Порой в такие моменты я воображаю, будто я кит на глубине, и прислушиваюсь к пению моей семьи китов. Но сегодня я слышу нечто большее:
Звуки доносятся снаружи. Или изнутри? Неважно, это всё равно бесит.
– Задержи дыхание, – просит техник. – Постарайся не кашлять.
Я стараюсь. Притворяюсь не китом, а гигантским кальмаром. Вспышка. Свист, хлопки, бесконечный писк. И чувство, что я должна прислушаться к чему-то другому. Я читала о глубоководных существах и о том, как шумы с земли влияют на их сонары. Множество потерявшихся китов выбрасывались на городские пляжи… и всё такое. А ещё читала о звуковом хаосе, мол, изначально природа гармонична, но человеческий шум всё испортил, и теперь люди свихнутся из-за повсеместной атональности. Может, я уже свихнулась.
Я жму на кнопку связи:
– Вы слышите?
– Что? Неприятный шум? Ты же знаешь, каково это, милая, ты была тут уже тысячу раз, – отвечает техник. Его зовут Тодд, и он весьма дружелюбен.
Тодд всегда даёт мне дополнительную грелку, прежде чем засунуть сюда. Я его обожаю, потому что он подрабатывает в клинике лазерного удаления волос – убивает фолликулы. У Тодда всегда наготове счастливые истории о победе над нежелательной растительностью на женских лицах. Пациенты в клиниках удаления волос постоянно благодарят. Здесь же люди, как правило, только ворчат. Все больны, и никто не любит делать томографию.
– Почти всё. Ты как?
Оказывается, не очень, потому что, едва я говорю, мол, всё нормально, как свист возобновляется. Я слышу: