За ужином на Досон-стрит он сидел подле лорд-мэра, но отклонял стул назад, чтобы поговорить с О’Коннеллом.
Вечером они вместе прогуливались в саду резиденции, торжественно шагали меж по-зимнему стриженных розовых кустов. О’Коннелл слегка сутулился, руки сцепил за спиной. Ему жаль, сказал О’Коннелл, что он не может больше и непосредственнее помочь Даглассу и его народу Ему тяжко слышать, что среди рабовладельцев Юга столько ирландцев. Трусы. Предатели. Позор национального наследия. Он не допустит, чтоб они бросали тень на него. Они отравлены, привезли свой яд с собою, опозорили свой народ. Да не ступит наша нога в их церкви. Они принесли присягу ложного превосходства.
О’Коннелл схватил Дагласса за плечи и сказал: однажды я убил человека. На дуэли, в Кильдаре. Во имя защиты католической гордости. Выстрелил ему в живот. Остались вдова, ребенок. Это мучит меня по сей день. Я больше никого не убью, но по-прежнему готов умереть за веру: человек свободен, только если живет ради дела свободы.
Они серьезно беседовали о положении в Америке, о Гаррисоне, Чэпмен, президентстве Поука[15], перспективе выхода южных штатов из Союза.
О’Коннелл был многогранен, но Дагласс чуял в великом человеке тайное истощение. Точно слишком тяжелы все те вопросы, что он нес по жизни, – незаметно въелись в плоть, застряли в теле, пригибали к земле.
Он чувствовал ладонь О’Коннелла у себя на локте, в тишине между шагами слышал трудное дыхание. Худой человек бродил вдоль дальней границы сада, постукивая по часам, что свисали на цепочке из жилетного кармана.
О’Коннелл отослал человека прочь, но Даглассу почудилось, будто он впервые в жизни распознал мелкое поражение славы.
Карета готова; октябрь, пора отправляться с лекциями на юг. Одежду вычистили. Бумаги обернули клеенкой. Уэбб велел слугам накормить и напоить лошадей. Дагласс наклонился за сундуком – хотел отнести сам. Новые книги, новая одежда, гантели.
– Что у вас там такое? – спросил Уэбб.
– Книги.
– Позвольте мне.
Дагласс вцепился в сундук.
– Вроде тяжеловат, старина.
Дагласс постарался изобразить легкость. Туго натянулись мускулы спины. Уэбб мимолетно ухмыльнулся. Позвал кучера, Джона Крили. Тщедушный, худощавый, с изнуренным лицом нешуточного пьяницы. Втроем закинули сундук на полку позади кареты, привязали бечевой.
Дагласс жалел, что поволок с собой гантели. Опрометчиво. Боялся, что Уэбб усмотрит в нем тщеславие.
Познакомившись ближе, они друг друга невзлюбили. Уэбб напыщен, полагал Дагласс. Нетерпим, обидчив, одержимо праведен. Раздосадовался, получив счет от портного. Вычел стоимость жилета из книжных гонораров Дагласса. Скаредный какой-то. Дагласс чувствовал, как Уэбб наблюдает почти неотрывно, ждет, когда гость споткнется. Дагласс боялся превратиться в диковину. Его наколют на булавку. Проведут наблюдение. Анатомируют. Дагласс ненавидел, когда его зовут «старина». Напоминало о полях, о плетях, о ножных браслетах с шипами, о драках в амбаре. И к тому же деньги – Уэбб собирал их, дабы затем пожертвовать на правое дело в Америку. Каждый вечер спрашивал Дагласса, получил ли тот частные пожертвования. Это раздражало. Дагласс с преувеличенной церемонностью опустошал карманы, рывком их выворачивал, тряс.
– Видите? – говорил он. – Я по-прежнему всего лишь бедный невольник.
Но Дагласс сознавал и собственные изъяны. Временами бывал резок и безрассуден, судил поспешно. Надо учиться терпимости. Он понимал, что Уэбб не добивается финансовой выгоды, и нельзя не признать, что ирландец, похоже, раскаивался, если временами говорил с чернокожим озлобленно.
Затянули бечеву на сундуке. Слуги вышли попрощаться. Лили порозовела, когда Дагласс подошел пожать ей руку. Шепнула, что знакомство с ним – величайшая честь. Она надеется, что однажды они встретятся вновь.
За спиной кашлянули.
– Солнышко скоро сядет, старина, – заметил Уэбб.
Дагласс снова пожал всем руки. Слуги никогда не видали, чтобы гость так поступал. Смотрели вслед, пока карета не проехала по Грейт-Брансуик-стрит и не исчезла за колледжем.
Ходили слухи о картофельной гнили, но земля за городом казалась здоровой, зеленой, прочной. Под Грейстоунз остановились на холме поглядеть на великолепную игру света по кромке Дублинского залива. Вдали появились радуги – переливались над береговой полосой, усеянной красными водорослями.
Уэбб и Дагласс по очереди ехали на козлах спереди, подле Крили. Страна потрясала. Цветущие изгороди. Галоп ручейков. В дождь сидели друг против друга в карете, читали. Временами наклонялись, стучали визави по коленке, декламировали пассаж вслух. Дагласс перечитывал речи О’Коннелла. Изумляла гибкость разума. Кивок всемирному. Дагласс размышлял, доведется ли встретиться с О’Коннеллом снова, побеседовать подольше, отдать Великому Освободителю собственные идеи в ученичество.
Карета подскакивала на изрытых дорогах. Немногим быстрее дилижанса или двуколки. К удивлению Дагласса, выяснилось, что южнее Уиклоу железных дорог пока не водится.
Предвечерья лавиной желтизны растекались по холмам. Небесные ставни внезапно растворялись и затворялись. Качкая яркость, затем снова темень. Была в этом краю некая шероховатая невинность.
Когда он сидел впереди на козлах, люди выходили из домов поглазеть. Хлопали его по плечу, жали руку, осеняли крестом. Порывались поведать ему о хозяевах земель, об отсутствующих землевладельцах, об английских зверствах, о далеких любимых, но Уэббу не терпелось ехать дальше: у них же расписание, им надо лекции читать.
Детишки бежали по дороге за каретой, нередко целую милю, а потом их, таких ломких, проглатывал пейзаж.
Уиклоу, Арклоу, Эннискорти; он рисовал маршрут в дневнике. Отмечал, что в стране и впрямь витает намек на голод. По вечерам владельцы пансионов извинялись за отсутствие картошки.
В Уэксфорде он стоял на верху лестницы в Зале собраний. От глаз сокрыт, но видел весь лестничный марш; этажом ниже поставили стол, и афиша с его портретом трепетала на стене под сквозняком.
Поглядеть на него пришли местные мелкие дворяне. Изысканно одетые, любопытные, терпеливые. Тихо расселись, сняли шарфы, подождали, пока он сойдет. Его слова разбередили их – «Верно говорите! – кричали они. – Браво!» – а после выступления они выписывали разве что векселя, обещали организовать ярмарки, праздники, распродажи пирогов, послать деньги за Атлантику.
Но когда Дагласс вышел на улицу, кожу словно окорябало ножом. Улицы забиты ирландской беднотой, католиками. Все взвинчены обреченностью. Поговаривали о читальнях для сторонников расторжения унии, о тайных дебатах. Сожженных домах. Среди этих людей его переполняли тревога и восторг. Паписты смешливы, склонны к кутежам, высокой печали, собственным клише. Уличный артист танцевал в шутовском колпаке с колокольчиками. Дети вразнос торговали нотами баллад. Женщины раскуривали глиняные трубки. Хотелось остановиться на улице, экспромтом произнести речь, но гостеприимные покровители подталкивали его вперед. Оглядываясь через плечо, он будто смотрел в недорытую канаву.
Его вели долгой улицей меж величественных дубов к огромному особняку. В окнах свечи. Слуги в белых перчатках. Он подмечал, что вокруг в основном английские акценты. Члены магистрата. Землевладельцы. Мелодичные, осведомленные, но когда он спрашивал о голоде на улицах, ему отвечали, что в Ирландии всегда голод. Такая страна – любит болеть. Ирландцы сами себе на головы сыплют горящие уголья. Не умеют потушить огонь. Полагаются на других, как обычно. Никакого понятия о самостоятельности. Горят, а потом опрокидывают на себя пустые ведра. Вечная история.
Беседа петляла. С ним заговаривали о демократии, собственности, естественном порядке, христианском императиве. На большом серебряном подносе подали вино. Он вежливо отказался. Хотел расспросить о слухах касательно подпольных движений. Некоторые лица погрустнели. Может, ему подробнее расскажут о католической эмансипации? Они читали пылкие диатрибы О’Коннелла? А это правда, будто некогда ирландским арфистам вырывали ногти, чтоб они не могли играть? Отчего ирландцев лишили их языка? Где тут защитники бедноты?
Уэбб за локоть увел его на веранду и сказал:
– Однако, Фредерик, нельзя ведь кусать кормящую руку.
В уэксфордскую ночь просеяны звезды. Конечно, Уэбб прав. Альянсы неизбежны. Столько сторон у всякого горизонта. Выбрать можно лишь одну. Все разом не вместит разум. Правда, справедливость, реальность, противоречие. Возможны недопонимания. У него лишь одно дело жизни. За него и надо цепляться.
Он расхаживал по веранде. Холодный ветер хлестал воду.
– Вас ждут, – сказал Уэбб.
Он пожал руку Уэббу, вернулся в дом. Комнату обдало холодом из открытой двери. Кофе пили из фарфоровых чашечек. Женщины сгрудились вокруг рояля. Он выучился играть Шуберта на скрипке. С головой погружался в адажио; даже в медлительности своей ловкость его пальцев восхищала их.
Они держали путь на юг. Прямо за рекой Барроу свернули не туда. Заехали в глушь. Проломанные заборы. Замковые руины. Болото за болотом. Лесистые мысы. Над хижинами поднимался торфяной дым, липкий и хлипкий. На слякотных тропах шевелилось тряпье. Казалось, оно живее, чем тела внутри. Карета ехала мимо, и семьи провожали ее взглядами. Дети от голода одичали.
У обочины горела хижина. Дым вырастал словно из-под земли. В полях, под чахлыми деревцами, мужчины недобро глядели вдаль. У одного губы измазаны бурым клейстером – возможно, ел древесную кору. Равнодушно посмотрел, как мимо катит карета, затем поднял посох, точно сам с собою прощался. Заковылял через поле, по пятам за ним потрусила собака. Он упал на колени, встал, зашагал прочь. Смуглая девушка собирала ягоды в кустах; все платье в красном соке, будто ее рвало этими ягодами, одной за другой. Девушка криво улыбнулась. Ни одного зуба во рту. Она твердила одно и то же по-ирландски; похоже, молилась.
Дагласс вцепился в локоть Уэбба. Того как будто мутило. Горло бледное. Говорить он не желал. Вся земля провоняла. Прокисла почва. Зараза источала гнилостный запах. Весь картофельный урожай погиб.
– Они только этим и питаются, – сказал Уэбб.
– Но почему?
– У них больше ничего нет.
– Да быть такого не может.
– Все остальное они требуют у нас.
Мимо проскакали британские солдаты; копыта забрызгали изгородь грязью. Красные кокарды на зеленом. Точно брызги крови на земле. Солдаты юны и перепуганы. В глубинке витал мятежный дух; даже птицы как будто скулили на деревьях. Вроде бы слышался волчий вой, но Уэбб сказал, что последнего волка пристрелили полвека назад. Кучер Крили захныкал – мол, вдруг это банши.
– Ой, оставь эти глупости, – отвечал Уэбб. – Правь!
– Но, сэр…
– Правь, Крили.
Заехали в поместье, спросили, нельзя ли накормить лошадей. На воротах трое караульных. За плечами – каменные соколы. В руках караульных лопаты, но черенки остро заточены. Землевладельцы в отсутствии. Имел место пожар. Дом тлел. Никого не пропускали. Им строго наказано. Караульные глядели на Дагласса, старались скрыть изумление при виде негра.
– Убирайтесь, – велели они. – Сию же минуту.
Крили повел карету дальше. Дороги змеились.
Высоко вздымались изгороди. Угрожающе надвинулась ночь. Лошади замедлились. Похоже, загнаны. На длинных мордах – сталактиты слюны и пены.
– Шевелись уже, будь любезен, – крикнул Уэбб из кареты, где сидел, коленями упираясь в колени Дагласса.
Под древесным пологом карета со скрипом замерла. Подступила тишина. Под приглушенное шарканье копыт раздался женский голос. Женщина как будто читала благословение.
– Что такое? – окликнул Уэбб.
Крили не ответил.
– Пошевеливайся, любезный, темнеет уже.
Но карета с места не тронулась. Уэбб пнул низ дверцы, вышел из каретного нутра. Дагласс следом. Они очутились в черной лесной бане. На дороге разглядели холодный и зернистый женский силуэт: серая шерстяная шаль, обрывки зеленого платья. Накинув веревку на плечи, женщина тащила за собой малюсенькую вязанку хвороста.
На вязанке лежал белый сверточек. Женщина взглянула на них. Глаза засияли. Мучительная боль перехватила ей горло.
– Поможи́те моей детушке, сэр? – попросила она Уэбба.
– Что вы сказали?
– Да благословит вас Господь, сэр. Поможйте моей детушке?
И она подхватила ребенка с вязанки.
– Боже праведный, – сказал Уэбб.
Из свертка выпросталась рука. Женщина запихала ее обратно в тряпье.
– Ради Господа, детушка хочет кушать.
Поднялся ветер. Они слышали, как хлещут друг друга ветви.
– Возьми, – сказал Уэбб и протянул ей монету.
Женщина не взяла. Лишь склонила голову. Словно узрела на земле под ногами собственный стыд.
– Она же ничего не ела, – сказал Дагласс.
Уэбб снова порылся в кожаном кошельке и выудил шестипенсовик. Но она все равно не взяла. Прижимала дитя к груди. Мужчины застыли. Их охватил паралич. Крили отвернулся. Дагласс чувствовал, как сам оборачивается дорожной тьмою.
Женщина сунула им ребенка. Шибануло смертной вонью.
– Возьмите ее.
– Мы не можем ее взять, мэм.
– Умоляю, вашство. Возьмите.
– Мы правда не можем.
– Молю вас, тысячу раз, да благословит вас Господь.
Руки женщины всползали к шее двумя веревочками. Она снова выпростала детскую ладошку, растерла мертвые пальчики. Изнутри запястье уже темнело.
– Возьмите ее, умоляю, сэр, она кушать хочет.
И она снова сунула им мертвое дитя.
Уэбб уронил к ее ногам серебряную монету, развернулся; руки тряслись. Взобрался на деревянные козлы к Крили.
– Поехали, – сверху сказал он Даглассу.
Тот подобрал грязную монету и вложил женщине в руку. Женщина даже не взглянула. Монета выскользнула из пальцев. Губы ее шевелились, но она не промолвила ни слова.
Уэбб стегнул поводьями по спине лошади, затем резко их натянул, будто гнал карету и в то же время стоял.
– Давайте, Фредерик, – позвал он. – Забирайтесь, забирайтесь. Скорее.
Они поднажали. Болотами, прибрежьями, долгими лугами невероятной зелени. Холод распахивал объятья. Остановились купить еще одеял. И безмолвно помчались во тьме вдоль берега. Наняли человека, чтоб ехал впереди с фонарем до самого постоялого двора. Шарик света рельефно выписывал деревья. Через восемь миль человек отстал: на дороге не встретилось открытых постоялых дворов. Они вместе съежились в карете. Мертвое дитя не поминали.
Зарядил дождь. Небо нисколько не удивилось. Миновали бараки, где солдаты в красных кителях охраняли зерновую поставку. Там разрешили накормить и напоить двух лошадей. На дороге под Иолом стоял старик, швырялся камнями в темнокрылого грача на дереве.
С голодом ничего не поделать, сказал Уэбб. Человеку не достичь всего: нам не удастся оздоровить поля. Подобное случается в Ирландии нередко. Таков закон этого края – неписаный, неизбежный, чудовищный.