Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Эрнст Иванович Сафонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Раскуривая папироску, кольцами пускал дым, растирая на полу подтаявший с валенок снег.

— Скажи ты ей, теть Сань, чтоб перебиралась ко мне в дом.

— Несовершеннолетие в ней еще, Гриша. Не по закону так.

— Зато я в законе. Не я — хуже будет.

Таля выкрикивала из-за занавески:

— А Москву-то не взяли, шиш!

— Может, и не возьмут, — забирая из угла свою винтовку, отзывался Гришуха и толкал дверь.

— Ты что ж будешь делать?! — торжествующе-радостно кричала ему в спину Таля.

И тетя Саня мстительно улыбалась.

А из-под печки достали кошку Мальву с плохим запахом: сдохла, так и не разрешившись котятами.

VI

Немцы-постояльцы срубили за околицей елочку, нежно обхаживали ее в горнице — крестовину-подставочку под нее приладили, обвешивали бумажными самодельными игрушками, сыздали, отступив, примеривались, красиво ли будет. Заходили немцы из других изб, не закрывая в кухне двери, не обметая веником ног. В горнице весело пересмеивались, тянули из карманов бутылки, фляжки, консервы; цепляли на пушистые игольчатые веточки свои кресты и медали.

В ночь — праздник. Рождественский.

А пока был полдень, белоснежный, в воробьином писке и негреющем сиянии подмороженного солнца.

Когда немцы — и «свои» и соседские — ушли из избы, тетя Саня прогнала Васю и Серафима на улицу, прогнала из простого расчета: полезут дети по глупости к немецкой елке, богатому столу — бедой кончится.

На улице стыли бронетранспортер и грузовик, топтался возле них часовой в деревенском тулупе. Играть не хотелось, да и зябко было от скудных харчей. Все ж придумали себе занятие, чтоб в движении быть: стали но снегу протаптывать от крыльца к дороге новую, рядом с имеющейся, тропинку…

Тут, в снегу, Серафим и нашел пустую плоскую бутылку с яркой чужеземной наклейкой. Выпили, конечно, солдаты и выбросили ее. С наклейки малиновым ртом улыбалась золотоволосая женщина в удивительном — грудь наружу — платье, и по ее подолу шли буквы, тоже золотые, а чуть за ней прорисовывался город из розового камня, улицы которого были тесно заставлены одинаковыми пузатыми бочками…

Серафим не давал толком разглядеть: обтирал бутылку варежкой, дул в нее, и она гудела, совал в горлышко палец, примеряясь, какая пробка сюда сгодится. Держа бутылку на отлете, перед глазами, он смотрел через нее на зимнее солнце так долго, что Васю рассердило, отнять решил.

— Кипит, — сказал Серафим про солнце; ближе поднес бутылку к лицу.

Вася не сразу понял, как все и отчего получилось.

Что-то за спиной хрустнуло, щелкнуло, и бутылка, зажатая у донышка пальцами Серафима, вдруг со страшной силой разлетелась на брызги-кусочки. Серафим схватился за щеки, лоб, зажимая кровавые ранки, просеченные стеклом. А на дороге раздался смех.

У бронетранспортера стояли немцы, и долговязый держал в вытянутой руке пистолет. Видимо, шел спор на меткость: бутылка явилась мишенью, а долговязый оказался отличным стрелком. Он лениво вскинул пистолет и снова выстрелил. Во что — Вася не видел. Он не видел, как выбежала тетя Саня, ощупывая Серафима, грозила истерзанным голосом: «Как собак, перебьют вас, извергов!..» Вася будто каменным стал.

VII

Серафима трясло. Вася припал к его вздрагивающей костлявой спине плечом, и к нему смутным видением приходило вот что: будто был у него в давности маленький братик — тепленький, с голым животиком, пускающий пузыри. Кажется, был. Вот когда и где  к о н ч и л с я  братик — это уж не вспомнить, это там, за длинными колыхающимися дорогами. За одинаковыми, без конца дорогами, на которых могли отвалиться ноги.

На печке в темной духоте ощущалась пересушенная кирпичная пыль, и Серафим все вздрагивал. Возникали шарящие по ним обоим руки тети Сани с мокрой тряпицей на лицо Серафиму, а в горнице шумело, орало, пело, хохотало, стучало кружками и посудой, топало сапожищами немецкое рождественское веселье.

Тетя Саня потеребила его за ногу:

— Встань, Вася, встань, сынок.

И он, полураздетый, в мурашковой озноби, караулил у двери, чтобы дать знак, если какой-нибудь немец появится: тетя Саня приподнимала в сенях доски, открывая лаз в подполье. Сюда из запечья, колыхнув ситцевую занавеску, шмыгнула Таля, одетая во все согревающее, что оставалось у них; из глухой, мерзлой черноты донесся ее злой, присвистывающий полушепот:

— Эх, топором бы пьяных и сонных… Не дрогнула б, мамань!..

И опять Вася влез на печку, припав к нервной худобе Серафимовой спины, но кто-то вскоре отбросил ненадежную занавеску, и этим кто-то оказался кругленький немец в расстегнутом мундире, с черными усиками и в очках. Покачиваясь, он положил на лавку к тете Сане буханку хлеба, банку консервов и пригоршню конфет в серебряных бумажках.

— Мадам, война — дерьмо! — сказал он почти по-русски, еле перебарывая пьяную икоту. — Я социал-демократ, мадам. Война — дерьмо.

Он отщипнул от буханки корочку, пожевал ее и удалился в громыхающий свет горницы. Оттуда сразу же наплыла другая качающаяся фигура, натянула нетвердой тонкой рукой бечевку, на которой держалась занавеска, и бечевка лопнула, материя упала — возник долговязый.

— Мы есть это… — Он погрозил тете Сане пальцем. — Это… шнапс! Мы есть петь. Танцевать! Медхен? Девочка? Дай.

Тетя Саня поднялась с лавки. Во всей ее позе была готовность к пытке.

— Нет, — покачала она головой. — Нет. Девочка найн. — Подумала и добавила: — Она ушла к полицаю Грише.

— Полицай? — удивленно переспросил долговязый. — Гриша?! Она…

Он четко выговорил матерное русское слово и заржал от удовольствия.

А тете Сане судьба ли, роковой случай послали продолжение испытания.

Заскрипела на потяг снаружи входная дверь, дохнула холодным паром — вошел припорошенный Гришуха с винтовкой за спиной.

— С праздником, герр ефрейтор!

— Гри-ша?! Зер гут.

— Они Наталью требуют, — твердо вступилась тетя Саня, — а я объясняю: к тебе убегла…

Распрямилась, скрестив руки на груди, и ждала.

Гришуха поглядел на долговязого, на тетю Саню, натянуто улыбнулся и ответил:

— У меня она.

— Гут, — вновь заржал долговязый, хлопнул Гришуху по плечу, повторил дрянное слово, сопроводив его непристойным жестом. Сходил к своему столу, принес полную до краев кружку; Гришуха пил, и принудительно двигался его острый мальчишеский кадык.

— Значит, нету? — хрипло спросил он, когда остался один на один с тетей Саней. Покашлял, позевал, закурил — вроде и уходить ему не хотелось; объяснил: — Дежурить заместо ночного сторожа приставили.

На прощание повел глазами на горницу — немцы вразнобой тянули песню, — сплюнул на пол:

— Гранату в них, теть Сань, вот цирк будет.

— Чего придумал! Изба твоя, что ль?

И Вася впал в сон, успев про себя пожалеть тетю Саню, и последней его думкой было то, что Таля заморозится в подполье, а долговязый вот-вот подкрадется к ним и выстрелит — надо только спросонья не испугаться.

Мало, наверно, был он в забытьи, потому что до рассвета почувствовал толчок — печка под ним встряхнулась; совсем возле рванул взрыв, разлетелись стекла в рамах; немцы серыми и белыми тенями пронеслись через кухню — уже в сенях бешено застучали их автоматы. И опять грохнул взрыв, тягуче рассекая воздух; кто-то за стеной захлебнулся в томительном, стонущем крике; тетя Саня взобралась к ним на печку, навалившись на них, как наседка перед внезапным коршуном. А стрельба откатывалась за околицу, через пустую слепоту выбитых окон врывался пороховой ветер, и неясно звучали немецкие команды.

От грузовика осталась одна приблизительность — горелое перекрученное железо; помятый бронетранспортер лежал вверх колесами. Неизвестные, залетные партизаны во время нападения убили двух немцев. А у своей избы, разбрызгав по снегу красное, ткнулся в сугроб головой прирезанный Гришуха.

У немцев получалось быстро: согнали баб и стариков ставить на колеса бронетранспортер; раненый, с подвязанной рукой, фельдфебель выдал слепой Гришухиной матери солдатские сапоги с широкими голенищами и полмешка белой муки; в избу с уцелевшими стеклами, куда перебрался обер, доставили тех, кто подлежал расстрелу. Их было повели к колхозному сараю, что стоял чуть на отшибе, но подоспел обед; вернули заново к оберу, и солдаты потянулись с котелками к кухне. Обедали с час и лишь после этого затолкали пленных в сарай, обложили его соломой и подожгли.

Вкруг сарая немцы выстроились подковой, короткими очередями били в огонь, в безумные крики, оттуда доносившиеся.

Погибли:

красноармейская вдова Соня Полуянова, которая при начале ночного боя бросила в яму отхожего места два немецких автомата;

престарелый Тихон Иванов — как отец, у которого сын до войны был председателем сельсовета;

инвалид-сапожник Борис Круглов (Кругляк) — за саботаж, выявившийся в отказе поднимать увечный бронетранспортер;

четырнадцатилетний паренек Слава Пшеницын, бывшая звеньевая Варвара Хрычева, старики Гордеев и Соловейкин — как ранее бывшие на заметке.

…Вася забился под печку, потому что не нашел лучше места, где мог бы остаться никому не нужным.

Серафим в горячке бредил там, наверху; тетя Саня и Таля обнявшись плакали, и Васе хотелось, чтоб все в деревне, как он, спрятались под печку, и некого тогда будет расстреливать и сжигать. «А еще хорошо, — уговаривал он себя, — тихонечко умереть. Давай умру. И в огонь бросят — не так больно…»

Деревня гудела от новых моторов — понаехали немцы в черном, с собаками; хлябала дверь, железно стучали по избе — взад-вперед — сапоги.

VIII

Они слышали в таявших предутренних сумерках надтреснутые удары по дереву. Бум-вжик… бум-вжик… «Мужик… мужик…» — отдавалось в Васе.

Когда немцы выгнали их в промозглость улицы, они поняли, куда надо идти. На взгорке, рядом с пепелищем, где вчера невозвратно превратились в дым и золу семь прилежных в своей совести людей, гигантской буквой вздымалась виселица. Две петли из новых крученых веревок равномерно покачивал ветер.

Люди озирались, оглядывали друг друга, искали глазами, кого нет среди них, кому прощаться с жизнью. Холеные, злобно-слюнявые овчарки и черные немцы деловито, по-пастушьи сбивали их в кучу — в пяти шагах от смертного устройства. И деревенские люди, рваные, стиснутые, углубившиеся в себя и в великую общую печаль, были как сама затаившаяся от оскорблений и поруганий Родина.

Из штаб-избы конвой направил к виселице двоих. Впереди осторожно переставляла непослушные ноги женщина с лицом белее снега, с нагрудной фанерной табличкой «Диверсант», одетая в ватник и такие же стеганые брюки. За ней, поддерживая согнанный народ легкой, достойной улыбкой, ступал по снегу голыми синими ступнями старик, взнузданный такой же фанерной табличкой, но с надписью — «Партизан».

Вася следил за женщиной, опасаясь, что ног ее не хватит, упадет она на полпути и сытые собаки насядут на нее всей сворой. Взглянул Вася на босого старика, ища в нем подтверждения, что он обязательно дойдет, — взглянул, встретил обращенный к нему, мальчику Васе, взгляд и забился в руках тети Сани. «Дедушка, зачем же такой, дедушка Евстигней… Как больно тебе сейчас, и зачем ты меня оставил здесь…»

Дедушка, дедушка! Дедушка!!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Офицер произносил речь, в просторах России кожаной перчаткой указывая на Германию; повизгивали от безработного состояния и близости человеческой крови овчарки; стоял народ; долговязый ефрейтор с голубыми глазами выбил из-под партизанских ног пустые ящики, и еще двоих не стало у замершего народа.

А с неба валил тяжелый, затяжной снег.

Он плутал, потеряв шапку, в крутящемся снегопаде, по-слепому натыкаясь на все твердое — живое и неживое; кто-то кричал ему вслед, кто-то ударил, и огромная собака под довольный хохот валяла его по сугробу, раздирая одежду и покусывая тело. Собаку он вытерпел, снова бездумно закружил от избы к избе, пока не вышел на свою, которая крыльцом и побитыми окнами заставила его припомнить: тут тетя Саня, она сидит сейчас над хворым Серафимом, у нее не глаза, а два бесконечных провалившихся пятна.

Он притулился на крыльце; резко оборвавшийся снегопад открыл перед ним устоявшуюся видимость его теперешнего существования: дожидались чего-то холодные машины с крестами на бортах, мороженая знакомая ворона валялась на подножке кабины кверху лапками, сновали немцы, пушистые пришлепки легли на новый предмет деревни — виселицу. Такие же пришлепки, как даровые шапки, снегопад оставил на скособоченных затянутостью веревок головах деда Евстигнея и той женщины…

Ему почудилось, что в избе тетя Саня запела тягучую песню. Из-за жалости к ней он рассудил, что, прежде чем уйти ему  к у д а-т о, он поговорит с ней. И для Серафима успокаивающие слова приготовил: «Ты не стони. Помолчи-помолчи, и замолчится…»

Толкнулся в дверь — не поддалась, и он обогнул избу, чтобы проникнуть через другой, со двора, вход.

У сарая его остановил доносившийся оттуда шум — вроде возился кто-то с чем-то тяжелым и неудобным. И он, отодвинув старую, с гнильцой доску, увидел в сумраке настывшего помещения все до подробностей.

Долговязый немец — он самый, ефрейтор, — повалил Талю, ломал ей руки, скручивал ее, растаскивал на ее груди кофту, и была у долговязого огромная напружиненная шея и на локтях шинели виднелись протертости. А у Тали голова билась о каменную по-зимнему землю. Ему показалось даже, что широко раздвинутые ужасом глаза Тали на какой-то миг остановились на нем, с упреком сказали: «Ну что ж ты, Вася!»

Тогда он кинулся в избу, поскользнулся на обледенелой ступеньке, до искрящейся боли разбил себе лицо; на кухне встретил расплывающиеся пятна тети Саниных глаз и выкрикнул в них:

— Там! М а м а  Саня, там!..

Она бросилась во двор, а он — в сени, цепенея от сладкой радости, что вот сейчас, сейчас… Он сейчас схватит ржавый, для колки дров топор и этим топором ударит по огромной вздувшейся шее долговязого, ударит по его спине, по локтям, протертым, ненавистным.

Он не уловил, был ли выстрел, но, спрыгнув с неловким для его рук топором через порожек, чуть не споткнулся о тетю Саню, которая распласталась на снегу с разбитой, раскровавленной головой. И остальное ясно отпечаталось в нем. Таля в растерзанной одежде, в одном валенке, привалившись спиной к стене сарая, сжав щеки кулаками, остановившимися, страшными глазами смотрела на убитую мать. Не глаза были у нее — слепые бельма. А в сторону, пригнувшись, с автоматом в руке, облизывая пораненную ладонь, уходил долговязый.

— Ты! — прошептал Вася, сжимая топор. — Ты! — громко сказал он, бесполезно силясь замахнуться топором, и три точки пугливо поймали его — две голубые и черная. Они слились в грохот, в одну, две или три пули, невыносимо остро расщепившие его ноги.

Прежнее небо было над ним, и неизвестно было — быть ли продолжению.

…Это так и живет во мне.

Фашист, пригнувшись, с автоматом в руке, облизывая пораненную ладонь, уходит вдаль.

Он ступает сапогами по моему сердцу, и оно, вздрагивая, напрягается.

1966

«ДЕТИ, В ШКОЛУ СОБИРАЙТЕСЬ!..»

Александре Васильевне Сафоновой

I

Это лето для Вани весело и быстро катится, как тележное колесо, пущенное со взгорка вниз, на зеленый лужок, к молодым елочкам. И свой зеленый лужок у Вани есть, елочки тоже — прямо за избой, у огородных прясел; тут по утрам долго держится, холодит босые ноги роса, белый туман низким ползучим дымом накрывает траву, неохотно уходит к себе, в сырой лес. А на взгорке, где лесная дорога делает крутой подъем (с этого места и нужно сталкивать тележное колесо!), всегда сухо, солнечно, сюда слетаются птицы — купаться в желтой нагретой пыли.

После затяжной зимней скуки и не очень-то теплой весны, когда к тому ж картошка в подполе кончилась, голодно стало, вдруг наступило такое приятное время: живи — не устанешь! Зимой что? Лес тебя зимой не кормит — всё под снегом, и дорога зимой пустынная. Иногда пройдет мимо окон почтальон, кто-нибудь на санях проедет, закутанный в тулуп, и лишь однажды милиционеры с винтовками проезжали — рысцой бежали они за лошадью, грелись, и синие шинели у них были в инее, будто в серебре.

Что и сделано полезного за зиму — это научила мать Ваню буквам, стал он книжки читать, да не но складам, а как взрослые читают. Теперь сразу во второй класс можно записываться, только арифметику надо подзубрить — таблицу умножения. Приедет отец — проверит, как Ваня читает и считает, и посадит со второклассниками…

Выбегает Ваня на взгорок, вспугивает сорок и галок, кричит: «Эге-ге-ей!» Хорошо-то как! Впереди и по сторонам сосны да березы, над головой синее небо с барашками облаков; дорога, узкая и таинственная, теряется где-то там, в темной чаще, — кто придет оттуда? Часами сидит Ваня и ждет: кто?



Поделиться книгой:

На главную
Назад