Обносившиеся и полуголодные, они через день ездили на попутках в сторону городской свалки. Здесь, на свалке, закоптившей дочерна небеса, они выбирали годный для строительства материал. Зачастую попадались горбыль, мешки с цементом, ящики с ржавыми гвоздями. Бульдозеры не успевали хоронить народное добро, а свальщики — сжигать. Что-то не зарывалось, колом стояло среди чадящих куч, а что-то и попросту не сгорало в огне. Зато частники, наторевшие на этом «разбое», гребли под себя несметные богатства. И Тихон с Клавой не зевали. Они выбирали даровой стройматериал и вывозили со свалки, расплачиваясь с водителем последними деньгами, которые пополнялись за счет собранных здесь бутылок.
И работали, работали… Протесывая одну горбылину за другой, он дул на сбитые руки, стараясь их отогреть, и с благодарностью поглядывал на жену, которая не отступала от него ни на шаг. Он работал, и она работала рядом. Без остатку отдавались работе, поэтому и насыпуха поднималась на глазах.
В феврале они перебрались под крышу, хоть в потолке еще зияли дыры, обнесенные густой изморозью. Теса не было, чтобы «заткнуть им глотку», этим дырам. Все чаще и чаще, швыряя топор на мерзлую землю, срывался Тихон: «За что же я вымерзаю-то здесь? За какие такие грехи, а?» — «Не вымерзнешь, — успокаивала она Тихона. — Завтра чего-нибудь присмотрим в уцененке, одену тебя, работника». — «В уцененке? — вопил тот. — С трупов, что ли? Не хочу!..» — и дул на руки, едва не плача.
Выписали машину тесу. Свежий тес пах лесом и какой-то тихой полузабытой далью. Хотелось забыться… Клаве в такие минуты виделось: босая, она помогает деду по дому. Работу закончили поздно и сразу же отправились на речку. Но клонит девчушку к сосновому бору, и она убегает в хвойники. Там она купается во мху, посыпанном мелкой иглой, — отмывает пятки. После этого они становятся чистыми и нежными, и траву под ногами чувствуешь острей, точно по живому идешь.
Однажды к ним подошел участковый Ожегов.
— Запрещаю постройку, — сказал он. — Бросайте топоры, и в отдел проследуем.
Прямо ошарашил. Ведь не один раз проходил мимо: постоит, посмотрит на них да молчком дальше потопает, как блаженный.
— Почему запрещаете? — удивились они.
— По кочану… Но поясню, — подступил он к домику, под который еще не подвели фундамент. — Землю не купили, разрешения не имеете, а тес свистнули. Прямо уголовники, а не хозяева.
— Тес? У нас же накладная есть, — пролепетала она. — Остальное со свалки привезли.
— Кто же вам поверит? — наступал участковый. — Разговор-то идет не о порожней таре, а о постройке, которая тысяч на пять вытянет. Нет, со мной не сыграете в дурака. Я старый волчина, меня толкать не надо… ногой. Бросайте топоры — и в кутузку.
— Нам нечего скрывать, — проговорила Клава. — Что есть, все на нас, а если раздеться — как сбруей побиты… Прямо не люди, а кони, господи прости… Посмотрите же!
— Посмотрю, — осадил он Клаву. — Вот только малость перекурю. Перед кутузкой.
Он достал портсигар и предложил папироску Тихону:
— Закуривай, чего дрожишь… Кур, что ли, воровал?
И закатился.
— Стройтесь, — смилостивился вдруг. — Пока промолчу, а после, как говорится, будем посмотреть. Пойду бичей трясти. Слышал, что опять нигде не работают, черти опухшие. Хоть в колонию отправляй, неймется…
И пошел, бросив напоследок:
— Вы верно настраиваетесь на жизнь. Одобряю.
Корова тяжело вздохнула, всхлипнула, задирая голову. И только сейчас о ней вспомнили. Хозяйка обхватила ее голову и прижалась к ней щекой, даже чмокнула в ссохшуюся от грязи бровь. И прежняя радость от такой покупки вломилась в ее душу с удвоенной силой. «Спасибо матушке за подмогу. Хоть на старости лет решили помочь, скупердяи…»
Корова была костлявой, но с крупным выменем и широкими, округлыми, как бочка, боками, по которым можно было судить о скором отеле. Бывший хозяин так и сказал Клаве:
— Ждите теленка. Не проспите по глупости наследника.
Кое-как Цыганку втолкали в теплый дровяник — чистенький, вылизанный на совесть. Корова упиралась передними ногами в порожек, раздувала ноздри и храпела, как кобыла перед полыньей. Насилу втолкали.
А вечером, тщательно обмыв вымя, Клава впервые подоила корову в собственном дворе. Светлая, молочная улыбка забрызгала ее губы, и некогда было облизнуться или смахнуть ее рукой.
И тогда решили отдохнуть, справить, как у добрых людей, новоселье. Готовились к нему на скорую руку, между делом, заполнившим их жизнь до краев.
— Бог с ними, с расходами, — горячилась Клава. — Что же теперь — семь кошек завести, а новоселье вытолкать в шею?
Тихон согласился с ней. Однако новоселье по разным причинам все откладывалось, и о нем наконец совсем позабыли. Сегодня же капитан Ожегов, как бы вскользь, но напомнил об этом важном хозяйском празднике.
— Надо, Тихон, справить, — смирилась Клава, точно они и не ругались. — Соберемся, посидим и Ожегова пригласим. Любишь ты его или не любишь, но пригласить следует. Иди, уберись у свиней!
Он шагнул в ограду и, отыскав совковую лопату, направился к стайке, в которой любил убираться. Еще, видимо, не приелась ему эта работка. Хоть в этом им повезло: не сосунков купили, а крепких, жорких поросят, невесть как народившихся в такую раннюю пору. Мычал и похрюкивал их двор, скрипели ворота, облитые свежею краской, и дым, повисший над трубой щитовика, говорил о покое, согласии и сытости.
Теперь-то чего не жить.
2
Веранда с насыпною банькой дались им без мук. Неподалеку сносили деревянные бараки, оттуда они и натаскали на себе щитов, балочек, косяков, не изъеденных плесенью. Будто из страха, что у них все это могут отобрать, сразу же приступили к хлеву. Брус был сухим, крепким, потому собирали коробку шутя. (Не сегодня, так завтра он должен будет достлать пол в хлеву, пару горбылин подогнать осталось…) Он работал здесь, она занялась покраской и побелкой щитовика.
— Беспросыпная, слышь, работенка. У осьминога рук не хватит, а я человек.
— Да ну, разве это работа, Тихон, — отзывалась она. — Такую бы работу всю жизнь, как невесту, на руках носить.
Теперь ей было все нипочем. Она радовалась работе, не то что зимой, когда только начинали строиться. Ни опыта, ни средств — хоть замерзай в подполе, бросив эту глупую затею. Однажды только приезжал сын из Обольска, тогда и порадовалась его приезду — один раз за всю зиму порадовалась.
С приездом сына работа пошла веселей. Мужики тогда освободили ее: «Отдыхай, мать!» Закончив с крышей, перебрались на землю: нужно было выдолбить колодец, чтоб не хватать воду где попало. Землю отогрели костром и без особого труда углубились метра на три — этого хватило: вода была близко. Подвели сруб. Она не могла нарадоваться им, побежала к соседу, который должен был колоть свинью (страховала его пятистенок, слышала вскользь разговор). Поговорила с мужиком, согласился продать мяса.
— Пока хоть в долг, — просила Клава. — Отбатрачу после. Могу полушубок пошить или шапку. Но надо, милый, надо мужиков подкормить. Работяги все же.
— Я не против. Давай, откармливай, — прогудел хозяин. — Завтра же завалю кабана… Самим жрать нечего, на голяке сидим. Ты даже не сомневайся… Сделаем.
— Но почему завтра? — удивилась она. — Я могу подержать боровишку.
— Нет, Клава! Не могу я так, с маху, — покачал головой. — Понимаешь, кормлю свинью, кормлю, а зарежу— половину в отход да собакам. Ни колбасы кровяной сделать, ни шкуру обработать. Все выбрасываю, богач! Поэтому схожу за братом, он спец.
Кое-как дождалась следующего дня. К соседу пришла в телогрейке, в резиновых сапогах, думая, что потребуется ее помощь. Но скотовладелец, взглянув на нее, с усмешкой произнес: «Садись на лавку и прижми задницу». Потом он протянул из бани два электрических провода, к концу которых примотал шилья, и вошел в стайку. Боров даже не хрюкнул; оглушенный током, завалился, и его потащили из стайки волоком за задние ноги. Капелька крови запеклась под ухом — так здесь глушили все: вонзая шилья в виски, чтоб после перерезать глотку. Но эти почему-то поступили по-своему, и живого, тепленького, вздрагивающего борова вытаскивали во двор. Боров выбросил вперед голову и ноги, будто хотел зацепиться за косяк, и толстая, косматая складка на горле разгладилась, как голенище сапога — в этот миг ее и распороли, перерезав до самого загривка. Дымная кровь хлынула на снег, и боров захрипел, пытаясь подняться на передние ноги. Так он прополз с метр, а мужики, настраивая паяльную лампу, забыли про кровь, из которой хотели сделать колбасу. Хозяин нахмурился:
— Опять впустую. Зачем тогда врал, что можешь колоть? Шкуру, значит, тоже палить?
— Я не врал, — разжигал тот лампу. — Видишь, как заколол. Без визга. Терпеть не могу, когда визжат…
— Потому у нас и нет ни хрена. Двести голов в смену режешь, — ворчал он, — и треть на помойку выбрасываешь.
— Поток… Ты не работаешь на забое; не знаешь, что такое поток! А это, брат, работа без перекура. Волоки сюда солому, и кипяток готовьте, — прикрикнул он, подходя к затихшему борову. Вспыхнула, затрещала густая шерсть, завиваясь в черные кольца.
— Мужики, — обратилась к ним Клава. — Пока копаетесь с ним, я побуду дома. Потом приду — отрубите мне килограммов десять — пятнадцать, чтоб и грудинка была и с ребер…
— Задницу отрублю, — ухмыльнулся брат хозяина. — Забирай всю, мне не жалко, потому что я — забойщик! А брат жадюга, каких свет не видел. Но я тебе подыграю. Вот увидишь.
Вскоре принесли свежатинку, и Тихон, направив топор, аккуратно разрубил вдоль ребер живую еще, не застывшую часть тушки. «Хорошие пластики, не жирные!» — похвалила хозяйка. А сын, следивший за отчимом, воскликнул: «Где это ты так рубить насобачился? Случаем, не на мясокомбинате?» Тот промолчал, хотя Роман попал в самую точку: приходилось Тихону не раз зашибать там деньгу. В проходной не спрашивали паспортов, поэтому безработный и потрепанный жизнью люд валил туда валом. Платили на мясокомбинате, вернее, рассчитывали раз в три дня и кормили на убой. Тогда Тихон пробичевал почти что год, работал по две смены в сутки, отъедался. Заработанные деньги конечно же пропивал и не мог остановиться.
Нарубленное мясо сложили в сарае на лавке. Здесь оно должно было сохраниться: холода стояли крепкие… Радостная, беззаботная ехала она домой, а добралась, вошла во двор — едва не свалилась: замка на сарае не было! Дверь разворочена, щепа на снегу…
— Сколько утащили, ворюги, сколько утащили! — причитала она. — Ох, ворюги! И эти, — вспомнила о сыне с мужем, — не присмотрели! Полушарые! Никому не верь, никому.
Она рванулась к двери.
Мужики сидели за столом красные и хмельные. Перед ними на столе выстроились в ряд отпотевшие бутылки портвейна.
— Клава, слышь, — пьяно лепетал Тихон. — Решили выпить тут по граммушке. Ты не ругайся, молитва моя! Песня… Не ругайся.
— Конечно, не буду, — сдерживаясь изо всех сил, проговорила она. — Без всякой ругани… Вот сейчас принесу топор, отрублю тебе башку, и скажу, что так и было.
— Не каждый же день, — обиделся он. — Сын приехал. Родная кровь! Можно сказать.
— Ага, ты его родил и вырастил… Опоек.
— Брось ты, мать! Присаживайся к столу, — приглашал сын. — Ударим по нервам и по струнам! Все путем.
И опять она смирилась. Молча стала раздеваться и только потом, когда прошла в кухню, обронила:
— Надо ж. Осоловели оба. Сколько же они успели продать?
Конечно, до нее сразу дошло, что это они взломали дверь, взяли мясо и продали его где-нибудь за бесценок. Тихон, когда запивал, мог продать и пропить даже шапку с собственной головы.
— Ох, паразиты! — не укладывалось в голове. — Нет, им никак нельзя жить под одной крышей! Потянутся к выпивке — малый за большим, тогда конец!..
А сын после уехал, не отведав даже воды из колодца, который помог выкопать, выдолбить в такую стужу, что и вспомнить — оторопь берет…
Тихон с утра отправился на свалку. К обеду вернулся и больше часу потратил на то, чтоб перетаскать на себе от тракта мешки с хлебом. Восемь мешков он нагреб сегодня, а мог, если бы захотел, нагрести хоть тонну — столько там было сухарей, едва початых буханок и прочих отходов… Словом, по хлебу ходили и люди, и бульдозеры. Она наблюдала из окна за мужем, который с буханок срезал плесень. Чистые куски ссыпал в фанерный короб, а черствые, с прозеленью, замачивал в корыте. «Ну вот, — подумала она, — теперь на недельку хватит и корове, и свиньям. Глядишь, без горя проживем».
Клава готовилась к новоселью.
В большой комнате она вылепила места для гостей: доска поверх чурбаков — скамейка, а с другой стороны к столу придвинула видавший виды диван. Шаньги и пироги были уже готовы, и она закрыла их полотенцем прямо в противне, чтоб не остыли. Вкусно пахло тушеным мясом, стоявшим в печи, — небольшой, но сделанной под русскую. Слазила в подпол, достала бутылку водки, при этом тяжело вздохнула: «Не втянуть бы мужика! Выпьет рюмку, а там разохотится… Черт рогатый!»
Тихон, войдя в дом, с прищуром оглядел праздничный стол. Такого здесь еще не бывало, потому он крякнул:
— Кха! Ну и закатим, пожалуй, пир! Не все же время голодать и питаться с помойки, а?!
— Наговоришь. Кто тебя за язык тянет?
— А что? — сбросил он телогрейку. — Правду надо уважать; если было, значит, было.
— Хоть при людях не сболтни, придурок! Со стыда ведь сгореть…
— Тогда поясню: с тухлятиной — это хантыйский посол. Так сказать, специфический, — продолжал он. — Рыбу они так готовят.
— Сболтнешь… Я тебя сразу, — вспылила она, — прикончу на месте. Ты меня, Тихон, не вынуждай лучше и не позорь на людях!
— Вот они не знают, — сбросил он сапоги. — А впрочем, о каких ты людях говоришь?
— Как о каких? Да о гостях же, — посмотрела она на него. — Они к столу придут, а не к твоему поганому языку… — И осеклась. Она прежде и подумать не могла, замотавшись в работе, что гостей не будет, что звать некого, что не обзавелись они, не успели обзавестись знакомыми, даже ближних своих соседей толком не знали и не здоровались при встрече. Кто они, соседи? Одни, что похозяйственней, отгородились от всех высокими заборами; другие, в основном безработные и опустившиеся люди, промышляли на свалке, пили да пребывали в спячке, позабыв о нормальной человеческой жизни, труде и общении с другими. Все без имен, под кличками. Кроме старухи, что поселилась напротив, купив небольшой, но справный домик, да одинокого мужика, собравшего недавно настоящий дом на краю проулка, и человека не встретишь. И этих они пока не знали. Не успели познакомиться, как-то случая подходящего не выпадало… И ведь ни разу до этого часа, как вошел муж и сказал: «О каких ты людях говоришь?», она даже мельком не подумала об этом. Настолько, видно, засосала их работа… Теперь выходило, что и гостей нужно было заслужить! И поговорка всплыла: «Калачом не заманишь…», и обида обожгла до слез. Всей душой потянулась к родне, перебрала всех по памяти: мать с отчимом, сестра, дочь с сыном, внучата… И не дотянулась. Все они были там, в Обольске, а не здесь, в Нахаловке, среди чужих людей. Даже радостью не с кем было поделиться за этим столом, к которому они так рвались.
— Ну, чего ты! Давай посидим, — вздохнув, проговорил Тихон. — Пусть столы стоят, а мы все-таки люди… Присаживайся, мать.
Она такими глазами на него посмотрела, что он сразу примолк, но не отступил:
— Не бери в голову. Подумаешь, какая трагедия! Разве нам легче было вчера или позавчера? Не пришли на помощь, не хрен и у стола делать! Я лучше корову рядом посажу… Свинью посажу! Пусть порадуются вместе с нами. Садись, мать.
Видимо, он был прав. Потому она сразу же прошла к столу и с дрожью в голосе произнесла:
— Давай, Тихон, выпьем с тобой. Пока вдвоем… Но когда-нибудь у нас гости будут. Правда же?
— Не могу знать, — спустился он на диван. — Правда то, что я не очень-то влюблен в людей.
— Не оговаривай себя. Ну, наливай. Корова, однако, мычит? — насторожилась она, подавая Тихону бутылку.
— Чего ей мычать? Хлеба дал… Ну, не последняя! — и ловко опрокинул стаканчик.
Есть не хотелось. Кусок пирога застревал в глотке, как бывает, если тебя вдруг попрекнут. После третьей «рюмашки» — отсчет для Тихона привычный — он повеселел, движения его стали быстрыми и четкими, как у змеи.
— Только выпью — и влюблен! Почему, а? — поражался он. — Кажется, жить не хотелось, видеть не мог этот вонючий двор, а теперь ценю и почитаю. Даже с Ожеговым бы, кажется, расцеловался. И все-то мне к душе, и все-то обиды разом испарились. Выбежать бы на улицу, раскинуть руки… Эх, Клава! Ну почему так, скажи, по-че-му?
— Больной ты, Тихон. Алкоголик, — равнодушно отозвалась она. — Тебе бы лечиться да к молочку больше привыкать. А я вот думаю… Вот скоро оденемся, как люди, чтобы не стыдно было войти в автобус, где битком и все — разряженные, да и отправимся в городской сад либо в кинотеатр. Даже интересно: как они, люди-то, повсюду живут и сможем ли мы так, как они, жить? Ненавижу себя, нищенку!..
— Ну, почему так, а? — перебил он Клаву, желая докопаться до своей истины. — Лишь выпью — и нежностью обольюсь. Почему?
— Наладился, — обиделась она. — Я же тебе говорю: ты больной, и тебе, уроду, лечиться бы, а не долбить одно да по тому… И самому ведь не надоест.
— Больной? Это ты меня угробила… Теперь избавиться хочешь от меня — иди, дескать, патятя, ложись в больницу, к тому же элтэпэшную, чтоб насовсем, — взбеленился он, вылетая из-за стола. — И врать меня не учи, пропастина, не буду. А то: «Придут гости, не сболтни лишнего…» Кто это к тебе придет? Любовник? Значит, на моем гробу решили потанцевать… Нет, я сам еще потанцую, и не в элтэпэ, а на своей территории, в этом дому. Видите ли, я больной. Я больной, а они… Нет, где моя музыка?
Он бросился к окну, сорвал с подоконника небольшой транзистор и заплетающимися руками начал крутить его и трясти над головой. Транзистор хрипел и не слушался своего хозяина. Тогда хозяин швырнул его на диван и отчаянно топнул ногой… Популярный певец оказался рядом.
И Тихон вдруг сорвался с места и закружил в каком-то диком танце. Рубаха расползлась на его груди, как будто он стал шире в плечах.
— Суки позорные, дешевый мир! — выкрикивал он, размахивая руками. — Меня унижают, ме-ня унижа-ают!.. Меня заваливают, как быка, меня кастри-и-ру-ют! — орал Тихон, глядя куда-то поверх стола и топая ногами. Клава вскочила и приросла к стенке. — Меня заставляют врать, вра-ать! Я врать не буду, не бу-ду вра-ать… Кому в угоду вра-ать? Эх, суки позорные, дешевый мир, — захлебывался он. — А мне дорога на элтэпэ?
Клава не отходила от стенки, продолжая наблюдать за мужиком. Мужиком не чужим, а своим. В том-то и дело, что своим, понятным, кажется, до конца. И этот, свой мужик, умудрился ее так перепугать, что она в первую минуту хотела уж броситься к гаражу, чтобы вызвать по телефону «Скорую помощь». Тамара, придурошная соседка, ее бы так не смогла перепугать, как это сделал родной муженек.
А муженек надрывался, наседал, как припадочный, одновременно, казалось, дергая ногой, бедром и плечом, будто в двери колотился, чтобы вывалиться во двор:
— Какой есть. Обрасти враньем — вместо брюк надеть юбку? Нет, все равно разглядят, кто перед ними — баба или мужик. Честность — не внешность. Ха! Рваная фуражка и кепка в клеточку… Давай истину, истину!
Она внимательно посмотрела на него и, опустив руки, шагнула к дивану. Ей было непонятно — о чем это он? Может, опять заскок?! Сколько вроде бы уж прожили бок о бок, но понять его до конца она не могла никак. Но Тихон стоял на своем: какой есть и врать в угоду тебе не буду. Точка.
В этот момент танцор откатился к порогу, но тут же, подпрыгивая, как воробей, вернулся к столу, наполнил стопку. Когда он открыл рот, чтобы плеснуть «на каменку», на веранде хлопнула дверь.
— А, сердешные, пируете! — вошел капитан Ожегов. — Я думаю, по какому поводу музыка? Не корова ли отелилась? — Он расстегивал нижние пуговицы плаща, полы которого были забрызганы грязью. В дождевике чем-то походил он в эту минуту на колхозного бригадира.