Во-вторых, утверждение о значимости правового государства как ведущего начала Модерна ошибочно потому, что именно с точки зрения современных западных теорий правовое государство – это важный и значимый, но далеко не верховенствующий политико-институциональный вывод. Это так называемый «третий уровень государственности» – из пяти. Выше него – «социальное государство», ещё выше – «экологическое государство», хотя считается, что его формирование и на Западе не завершено.
Любой политик на Западе, который сегодня провозгласит, что закон выше справедливости, будет освистан даже этим постмодернистским обществом.
Да, критическое осознание тех или иных традиций естественно, необходимо и важно. Но, во-первых, критическое, а не нигилистическое. Во-вторых, не допускающее насмешки над теми, кому дорога традиция, пусть и устаревшая. В-третьих, отвергая одни традиции, нужно создавать другие. И находить в прошлом те традиции, на которые можно опереться и которые так или иначе чтит народ. В-четвёртых, сама по себе рациональность выступать движущим мотивом действия вообще не может. Человек никогда не будет следовать логическим доводам, если не признает разум и логику ценностью.
Для следования рациональному пути нужно, чтобы рациональность уже стала частью эмоционального.
Проблема России сегодня не в том, что она «недомодернизирована», а в том, что её насильственно уже четверть века пытаются повернуть от развития в форматах Сверхмодерна – соединения рационального и традиционно-ценностного – к Постмодерну. К доминированию ущемленной и выхолощенной рациональности, разорвавшей с традицией и ценностями, находящейся сегодня на своей же родине – в Европе и США – в абсолютном моральном кризисе, который был признан и А. Меркель, и Д. Кэмероном, и Н. Саркози и из которого они сами не знают, как выбираться.
Кстати, творец концепции информационного общества Элвин Тоффлер, говорил, что именно в этом мире в результате поворота от унификации к персонализации будет повышаться роль традиционно-ценностных оснований.
Анализируя степень справедливости тезиса о том, что рациональный тип поведения и сознания напрямую зависит от способности человека жить в политической и духовной свободе, нужно отметить, что он не будет иметь смысла, если не уточнить, что само понятие свободы очень разнится для дикаря и для цивилизованного человека. Для первого – это свобода от запретов. Для второго – свобода в запретах и в добровольном их принятии. Свобода для одного – сжечь Рим. Для другого – построить Собор Святого Павла.
Для человека классического Модерна интеллектуальная свобода может заключаться в способности читать и осмысливать Вольтера. Для человека Постмодерна – в праве бросить его в костёр со словами: «На свалку, рухлядь!» Для человека Сверхмодерна – в способности и потребности его переиздать и перечитать со словами: «Коммунистом можно стать, лишь усвоив знания, накопленные человечеством».
Свобода вообще имеет ценность лишь тогда, когда она базируется на принятии традиционных ценностей, в том числе гуманизма и разума. Потому что без этого она окажется свободой разрушения. Свободой надругательства над святынями. Свободой унижения того, кто сохранил верность цивилизационной традиции.
И неверно говорить, что гражданское общество, о котором сейчас много говорят и пишут, не стало ещё в России повседневной реальностью, не втянуло в себя массу населения. Точнее, говорить так – значит просто быть не знакомым с научным пониманием категории «гражданское общество». Потому что гражданское общество – это не какие-то особые люди, предъявляющие свои требования к государству и для этого созревшие. Гражданское общество – это совокупность отношений в обществе, опосредованная государством. Это не те, кто себя чему-то противопоставляет и обращается к языку права. Это все, кто в обществе живёт не только в отношениях с государством и обращается в первую очередь к языку справедливости. Потому что язык права – это язык в той или иной степени формальной условности, а язык справедливости (которая, конечно, разными классами понимается по-разному) – язык существа. Гражданское общество – мир частных и корпоративных интересов, в то время как государство – скорее, мир интересов общих, хотя здесь и присутствуют свои спорные моменты.
Именно подданный говорит о своих правах, дарованных ему на том или ином основании. Гражданин будет говорить в первую очередь о справедливости. Права ценны тогда, когда они вытекают из справедливости, и вызывают безразличие, когда не имеют к ней отношения.
Не очень грамотно говорить, что «модернизация» (даже в её первоначальном значении) не совместима с жизнью по обычаям старины. Так, англичане, совершая свою модернизационную революцию, говорили о заветах раннего христианства, об обычаях «Старой Доброй Англии», о нормах Великой Хартии вольностей, принятой в 1210 году. Французы, совершая свою, апеллировали к тому, что они «потомки вольных франков», и к интеллектуальному наследию Античности. Американцы, восставая против английского короля, также опирались на нормы 1215 года, а составляя свою вот уже 200 лет действующую Конституцию, – на Мейфлауэрское соглашение, составленное и подписанное за 150 лет до этого.
Отрицание Традиции во имя Модерна порождает не интеллектуально свободных людей, а безграмотных манкуртов. И Модерн, отбрасывающий связь с породившей его Традицией, вырождается в декаданс Постмодерна и либо разлагается и сгнивает, либо падает под ударами Контрмодерна, если ему на помощь не приходит развивающийся по соседству Сверхмодерн.
Логика и смысл современного либерализма
Совместимы ли православие и либерализм? Напомним прописную истину: либерализм ставит в центр мира человека, тогда как для православных в центре всегда Бог. Любовь к человеку с православной точки зрения означает не снисхождение к его слабостям и грехам, а активную помощь в их преодолении – чтобы это не мешало предстать перед Господом добрым чадом. Вот в чём различие двух мировоззрений. Но различия между ними этим, конечно, не исчерпываются.
Либерализм вчера и сегодня
Сказанного было бы достаточно, если бы мы жили в XVIII веке и читали отца-основателя либеральной идеи Джона Локка с его учением о «естественных правах» (прототип сегодняшних прав человека). Мы также проявили бы неподдельный интерес к сочинению Роберта Мальтуса «Опыт о законе народонаселения», в котором тот рассуждал незатейливым образом: чтобы спасти планету от перенаселения, необходима «естественная убыль» человеческой массы, которая должна происходить в результате эпидемий, войн и конкурентной борьбы за ресурсы.
Концепции тотальной конкуренции породили в XX веке широкий спектр теорий, названных социал-дарвинистскими. Стоит особо отметить, что сам Чарльз Дарвин тут особенно ни при чём, поскольку он применял своё учение только к животному миру. Все эти теории имели общее для либералов всех времён положение: сильнейшие должны выживать за счёт слабейших.
Идея выражалась в разных формах, причудливо видоизменялась. В конце концов, количество отличий перешло в качество. И принцип выживания сильнейшего вышел за рамки первоначального консенсуса, за границы прежней системы. На свет появлялись другие, более жёсткие доктрины, от которых традиционные либералы открещиваются, как от внебрачных детей. А именно: нацистская версия общества («фелькиш-государство» Германии 1930‑х годов) и большевизм, сложившийся в основных чертах в 1920‑е годы.
И в том и в другом случае речь вновь шла о выживании одних за счёт других. Но уже не на уровне индивидуумов, а на уровне классов, наций, народов, сословий, социальных групп.
Не сосчитать, сколько типографской краски было потрачено на то, чтобы отмежевать «доброкачественный» либерализм от его злокачественных последствий. Напрасный труд. Ведь у любого нормального человека возникает вопрос: почему «свободная конкуренция» (то есть борьба за выживание) допустима внутри либерального консенсуса, но такая же свободная конкуренция между нациями, классами или социальными системами дурна и непозволительна? В чём принципиальная разница? Конечно, дискуссии по этому поводу разгорались часто. При этом указания либералов на «допустимые» и «недопустимые» методы «войны всех против всех» мало что объясняли. Когда и кого в классических войнах, внутренних и внешних, останавливали эти условности? Генриха VIII с его политикой «огораживаний»? Британские гильдии, подсадившие на опиум добрую четверть населения Китая? Или англичан, построивших в ходе англо-бурской войны первые в истории концлагеря?
Рассуждения о том, что, мол, одно дело – война, а другое – политика, разумеется, наивны. В свое время Клаузевиц справедливо заметил: «Война есть продолжение политики другими средствами». В XX веке левый философ Мишель Фуко, посвятивший немало работ анализу либеральных систем власти, поставил этот тезис с головы на ноги: «Политика есть продолжение войны другими средствами». И эта точка зрения подтверждалась реальностью. Сквозь дым баталий холодной войны уже просматривалась новая политическая конструкция. Неолиберальный проект глобального мира шёл на смену коминтерновскому, которому оставалось жить два с половиной десятилетия. Новая тотальная «война всех против всех» вместо уже привычного противостояния двух систем маячила на горизонте.
Наконец она разразилась. Человечество узнало об этом на исходе XX века, когда общественная идеология начала стремительно меняться. Это было время глубокой мимикрии старого либерализма. Пресловутые liberal values их адепты стали теперь определять по-новому: не на общих социально-философских основаниях, а по линии отличий от советской коммунистической доктрины. Фактически происходила подмена тезиса, хотя социологи и политологи предпочитали об этом не говорить. Например, подчёркивалось более почтительное отношение либерального общества к политическим правам и свободам, чем то, которое имело место в бывшем Советском Союзе. Это было правдой. Однако многие прогрессивные публицисты обходили вниманием зеркальную ситуацию с социальными правами. Так называемый авторитаризм в условиях либерального общества проявляется не на уровне госаппарата, но переносится внутрь каждой отдельной корпорации, фактически устроенной по принципу тоталитарной секты. Об этом несколько лет назад прекрасно сказал художник, публицист и философ Максим Кантор: «Создать демократическую страну значило создать независимые корпорации, а их принцип работы отнюдь не демократичен. Называя вещи своими именами, – корпорация есть тоталитарное государство, функционирующее внутри так называемого демократического государства и обеспечивающее его жизнеспособность… Известная игрушка матрёшка является примером открытой или закрытой структуры? Матрёшка постоянно открывается, но открывается лишь затем, чтобы предъявить очередную закрытую матрёшку. В вечной способности открываться, и открываться напрасно, в вечном сочетании открытости и закрытости и есть смысл данной модели» (Кантор М. Матрёшка как образ истории. Тоталитарная суть открытого общества // www.rulife.ru/mode/article/1146).
На самом деле в основе полемики либералов и советских социалистов лежала элементарная, но тщательно скрываемая обеими сторонами диалектика целого и части. После развала советской империи эта манипуляция была удачно приспособлена политологами либерального лагеря для решения новых задач. Её положили в основу теории тоталитаризма и доктрины «конца истории», разработанной Френсисом Фукуямой.
На том же основании была выдвинута теория модернизации, или «догоняющего развития» стран бывшего восточного блока. Их обязывали поступить в своего рода коррекционный класс, а на деле влиться в глобальную политику и экономику на правах доноров (в частности, новых рынков сбыта). «Забыв» сказать, что при таких правилах игры экономические диспропорции не только не исчезнут, но будут увеличиваться. На самом деле теория модернизации была ничем иным, как новой версией колониализма. Раньше она применялась к отдалённым странам-колониям вроде Индии или Алжира, оправдывая западный протекторат. Затем прежний концептуальный каркас был наброшен на новые реалии. После небольшого апгрейда, замены старых коммунистических догм на новые – неолиберальные, её должны были испытать на себе свежеиспечённые пасынки глобального общества, в том числе и Россия (у нас модернизация была горячо поддержана истеблишментом после 2008 года).
Любопытно, однако, что европейские левые интеллектуалы (Фуко, Ги Дебор, Жан Бодрийяр и др.) ещё в 1960‑е годы прекрасно понимали прикладной и манипулятивный характер западного «политического суперэго» – так, используя фрейдомарксистский жаргон, они в то время обозначали неолиберальный тренд.
Но что знали в Европе, того не знали в России. Лишь в последнее десятилетие в российской прессе всё чаще можно было встретить последовательную критику неолиберального катехизиса (см., напр.: Кагарлицкий Б. Ю. Счет на миллионы. Хороший фашизм и фашизм плохой / Русская жизнь. 2009. № 11–12; Бузгалин А. В. Социальное освобождение и его друзья («Анти-Поппер») / Экономико-философские тетради. 2003. Вып. 1).
Разделённое общество и его творцы
Даже пытливому уму иногда хочется простых определений. Применительно к либерализму можно взять за основу следующую элементарную дефиницию: либерализм в современной версии есть идеология крупного капитала. Что это значит? Если отжать сопутствующую либеральному направлению мысли правозащитную риторику, то реальный, утилитарный смысл либерализма будет заключаться в решении одной задачи: ограничить любую власть, кроме денежной. «Купить можно всё». Неважно, что орудия присвоения легко производит печатный станок (эмиссионный фактор). При этом другие формы власти и присвоения заранее табуируются как идеологически неприемлемые. Разумеется, при таких правилах игры любая политика легко корректируется с помощью экономики. Например, нужный результат на выборах обеспечивается с помощью финансового ценза, ограничивающего нежелательным игрокам доступ к предвыборной пропагандистской машине. Даже при относительной «прозрачности» процедуры голосования таким образом можно добиться необходимого результата.
Неизбежен вопрос: а как же, например, защита прав меньшинств и прочие гуманитарные аспекты либерализма? Действительно, они в либеральном обществе крайне популярны, но на самом деле играют прикладную роль. Борьба за права меньшинств реально необходима правящему классу для того, чтобы ограничить права большинства. Или чтобы расколоть это большинство. В сущности, мы здесь имеем дело с принципом «разделяй и властвуй», старым, как сама власть. Только теперь он применяется по-новому. Различия между «меньшинствами» не просто используются – они целенаправленно культивируются. Обществу навязывается культура «инаковости», «культура Другого», требующая ответной реакции в виде «толерантности». Но проблема в том, что этот новый Другой не рождается сам по себе, а создаётся искусственно, сперва как понятие, а уж затем как явление (в естественных условиях должно быть прямо наоборот).
Например, защита прав геев не останавливается на защите частной жизни, но переходит в требование легализации однополых браков и присвоение им статуса «семьи», а затем дело доходит до изменения критериев традиционной семьи – с биологических на гендерные. Это уже, мягко говоря, другой разговор. О правах большинства никто при этом не вспоминает. При ближайшем рассмотрении, скорее всего, окажется, что обычным геям, простым смертным, вся эта эпопея с семьёй совершенно не нужна. Горизонт их ожиданий – это отсутствие юридических запретов на свободный выбор совершеннолетнего сексуального объекта. Но эта эпопея очень нужна правящим элитам.
Другой пример: создание мусульманского анклава в самом центре Европы, признание автономии, а затем и аннексия исторической территории у Сербии.
Собственно на этом принципе основан весь социально-политический инжиниринг информационного общества: реальность подбирается и выстраивается под идеи и словесные конструкции. Из средства описания и коммуникации язык превращается в инструмент создания реальности. Качество и будущее такой реальности вызывают много вопросов.
Теоретически в либеральном обществе существует бесконечное множество потенциальных меньшинств и бесконечное разнообразие точек зрения («плюрализм»), а также форм потребления.
На практике же соблюдаются рамки идейного консенсуса, который может называться как угодно: политкорректностью, позитивной дискриминацией (positive discrimination), социальным контролем (social control). В рамках консенсуса и смелых журналистских расследований может даже обсуждаться диктат транснациональных корпораций и мировых брендов и неблаговидная роль финансового капитала. Вот только эта роль и этот диктат никогда не будут поколеблены – в данном случае слова не создают, а «заговаривают» реальность. Правда, заговорить её до конца удаётся далеко не всегда. Среди квазименьшинств то и дело вспыхивают конфликты: вспомним Брейвика, бунт арабских кварталов и судьбу «мультикультурализма».
Искусственное выращивание «значимого Другого», предписанное неолиберальным катехизисом, на самом деле ведёт к фатальному разобщению в обществе, но в то же время увеличивает возможности контроля за обществом методом управляемого хаоса. Такой разделённый внутри себя либеральный социум не способен ни к противостоянию власти, ни, следовательно, к реальной демократии. Даже минимальный уровень политической солидарности в этих условиях просто недостижим. Подлинная солидарность есть условие продуктивной (не медийно выигрышной, а именно продуктивной) борьбы граждан за свои права – но именно солидарность успешно устраняется.
Либеральный «разделённый социум» представляет собой удобный объект для манипуляций со стороны денежных элит. И уже на первом этапе подобной манипуляции такая демократическая ценность, как воля большинства, успешно подменяется либеральными принципами, согласно которым «ничто не запрещено» и всякое мнение священно.
Вот об этой подмене следует сказать отдельно. Понятия «демократия» и «либерализм» часто употребляются как синонимы (отсюда термин «либеральная демократия»). Но это чисто языковой трюк. На самом деле они не тождественны, они – антиподы. Если отвлечься от теоретических построений философов и политологов и немного понаблюдать за жизнью реального социума, то выясняется, что в реальном социуме между демократией и либерализмом лежит пропасть. Это было хорошо видно хотя бы на примере скандала с минаретами в Швейцарии – стране с остатками реальной демократии, которую хозяева либерального дискурса тут же обозвали «архаичной» и «неразвитой». Вместо того чтобы решать проблему, её в очередной раз загнали под ковёр. Тем не менее противоречие вышло на поверхность на чисто языковом уровне. Но в официальной экспертной среде не принято распространяться о такого рода политических аномалиях. А когда термины-оксюмороны – такие, как «либеральная демократия», «леволиберальный» – слегка царапают сознание критически мыслящего обывателя, его убаюкивают лекциями о «двух демократиях», архаичной и современной. Впрочем, иногда вместо умножения политических сущностей применяется противоположный метод – редукция одной из них. Например, как точно подметил Борис Кагарлицкий, когда нас убеждают в том, что «при отсутствии частной собственности ГУЛАГ получается обязательно, а в условиях буржуазного экономического порядка Бухенвальд и Освенцим получились совершенно случайно, как исключение» (Кагарлицкий Б. Счет на миллионы. Хороший фашизм и фашизм плохой // Русская жизнь. 2009. № 11–12.).
Вот так выглядит кропотливая пропагандистская работа, которую выполняют сегодня либеральные миссионеры. И пока, надо сказать, выполняют довольно успешно. Поскольку дискретная, постмодернистская модель социума («разделённое общество») сегодня доминирует. Либерализм служит обоснованием модели, а её отстройка достигается, как уже было сказано, методом управляемого хаоса – сталкиванием разобщённых социальных групп и – вторым шагом – наведением порядка. В предельных случаях могут применяться силовые методы контроля: «гуманитарные бомбардировки», «борьба с терроризмом» и иные «миссии».
Цель при этом одна: тотальный контроль за ресурсами и концентрация власти. Власти, которая в условиях рыночного общества, то есть диктата финансовых групп, не может быть ничем иным, как концентрацией капитала. Монетаризм чурается этого марксистского понятия, но по существу говорит о том же.
Улица с двусторонним движением: капитал в обмен на идеологию
Важно понимать, что по отношению к капиталу разные общества и страны находятся в заведомо неодинаковом положении. Отличие заключается в том, что происходит постоянный вывоз капитала из стран третьего мира (включая Россию) в страны центра (США, Англия, отчасти континентальная Европа). На этот нескончаемый отток работает, во-первых, система международного разделения труда: товар дёшево производят на периферии, а продают на дорогих рынках Запада; во-вторых, мировая банковская система: любые стабфонды и валютные резервы инвестируют в экономику тех стран, в чьих банках они лежат, а не тех, чьи правительства их там держат (ситуация с личными активами аналогична). В-третьих, это привилегированная роль эмиссионного центра США, чей госдолг, как известно, безграничен. Особую роль выполняет ВТО и аналогичные ей институты, связывающие клиентов долговыми обязательствами и влияющие на их экономическую политику. Это четвёртый инструмент глобальной «мирэкономики». И, наконец, пятый – чисто силовой. Если речь идёт о такой важной материи как, например, энергоресурсы, в дело вступают бомбардировщики и подразделения коммандос.
В этом механизме нет ничего загадочного. Он у всех перед глазами, а его анализ и критика – это азбука левой политической мысли. Упомянули мы о ней лишь затем, чтобы плавно перейти к главному вопросу: как обслуживает эту машину либеральная политическая философия, каким образом она заставляет вертеться её шестерёнки?
Обратимся к священным скрижалям. Философ Карл Поппер, посвятивший апологетике либерализма немало страниц своего труда «Открытое общество и его враги», был бы, разумеется, куда точнее и честнее, если бы назвал своё «открытое общество» разделённым обществом. Учитывая хотя бы то, что плюрализм, взятый в пределе или создаваемый искусственно, ведёт не к цветущей сложности, а либо к архаичной «войне всех против всех» (в исконном значении Томаса Гоббса), либо к изощрённой диктатуре, «новому Левиафану».
И всё-таки в термине «открытое общество», безусловно, есть глубокий резон, если только переосмыслить вектор его мобильности. Речь должна идти не о его иллюзорной внутренней свободе (здесь мы имеем диффузность власти вместо привычной для советского человека конвергенции, но и только), а о принципе добровольно-принудительного обмена.
В чём его особенность? И в какую же всё-таки сторону открыто «открытое» общество?
Дело в том, что экономическая и политическая система эпохи неолиберализма – это улица с двусторонним движением, причем в каждую из сторон направлен свой трафик. Если речь идёт о вывозе капитала, то движение идёт от периферии к центру (скажем, из России в США). И никак не наоборот. Если о вывозе идеологии, то наоборот – из центра к периферии, в направлении остального мира. Нефтяные капиталы лежат в банках США и Британии, а положения чикагской школы экономики, европейской толерантности, условия вступления в ВТО учат в российских (украинских, филиппинских, бразильских) вузах. Не наоборот. Таково основное правило системы: капитал в обмен на идеологию. Здесь в расширительном смысле применим термин «неэквивалентный обмен».
Как бы ни напоминала эта система практику колониальных времен, она существует, и на данный момент всё ещё относительно стабильна.
Идейным гарантом этой стабильности как раз и выступает либерализм. Поэтому он (как и вся система в целом), безусловно, приятен выгодополучателям этого обмена – странам центра и транснациональным элитам – и совсем не полезен невольным донорам – странам периферии. Именно этот свод идей, а не «изъяны демократии», консервирует страны периферийной зоны в их культурной, научной и технической отсталости. Разумеется, центральным игрокам необходимо сохранить ситуацию как она есть, а донорам, по возможности, сломать её.
Из этого положения следует важный вывод: либерализм в центре и на периферии мировой экономики будет работать и даже выглядеть по-разному. Возникнут как сущностные, так и стилистические различия.
В первом случае он будет призывать к сохранению стабильности, к охране традиций, национальных интересов и частной собственности. Во втором случае либерализм придёт с призывом: принять правила игры Большого брата, снять таможенные и культурные барьеры. И срочно «модернизировать» общество, например, социальную политику: финансовые потоки должны идти куда надо, а не старикам и инвалидам. Или образование: уже сейчас ВТО жёстко лимитирует вложения в образовательную сферу, а вслед за этим, как мы видим, деградирует образовательный стандарт и закрываются вузы. Но это ещё далеко не всё. Изменить призывают даже традиционную семью. Любопытно, что именно сейчас западный мир отказывается от ювенальной юстиции, а в России её усиленно проталкивают, получая на выходе живой товар и мощный инструмент контроля за населением. Отсюда же родом и «гендерная революция».
С точки зрения западного либерала, науку и производство надо расширять – это сферы для вложения своих и чужих капиталов. С точки зрения периферийного либерала, лучше всего отказаться от нормальной индустрии в пользу сырьевой экономики. У нас индустрия, как и образование, – сфера для необоснованных трат. Из-за этого финансы задерживаются на внутреннем рынке, а они должны идти на рынки внешние – таковы жёсткие требования «открытой» экономики. И вот в России закрывают «лишние» вузы, и объясняют, что людей с высшим образованием должно быть поменьше. Непрофильный актив!
Как остановить механизм ограбления экономических колоний? Рецепт один: делать всё наоборот. Накапливать национальный капитал, вкладывать его на внутреннем, а не на внешнем рынке. Экспортировать собственную идеологию, навязывая свои правила игры, и не брать напрокат чужую.
В этом, если угодно, состоит утилитарный экономический смысл верности национальным идеалам. Когда честный консерватор печётся об этой верности, он интуитивно выбирает правильный ответ на вызов времени.
Оптимизация духа
Чтобы до конца понять, как либеральная экономика и идеология связаны со сферой духовного, необходимо учесть один важный момент. Дело в том, что в современном обществе либерализм вынужден обслуживать отнюдь не экономику классического капитализма. После эпохи классического капитализма произошло нечто вроде обратного отклонения маятника. Сегодняшнюю ситуацию можно определить, скорее, как денежный феодализм информационного общества.
Такое общество даёт более сильные рычаги для контроля за населением, нежели во времена Адама Смита, Вудро Вильсона или Пиночета. И, между прочим, в значительной степени отрицает те принципы свободы торговли, которые либерализм старой школы провозгласил два века назад.
Любопытно, что российские либералы, когда с ними говоришь, всё ещё отстаивают ценности либерализма классического, либерализма XIX века. А сегодняшние социальные диспропорции и тоталитарные тенденции, которые порождает диктатура финансового капитала, списывают на якобы имеющий место отход от заповедей либерализма. Критикуя практику, защищают теорию. Так делали и коммунисты, когда призывали вернуться к «ленинским нормам».
Но на самом деле нынешнее состояние общества есть закономерный этап развития всё того же либерализма – он мутирует именно так, потому что должен ТАК мутировать. Это заложено в его внутреннем механизме, в генетике.
Главный вопрос не в том, плох или хорош либерализм вообще (эта абстракция существует только в учебниках), а в том, каков он в условиях экономической и культурной зависимости.
Мы-то знаем, что в России попытки построить «свободное общество» по либеральным лекалам упираются в колониальную модель, порождённую тем же самым либерализмом, но в глобальном, мировом масштабе. И происходит это под аккомпанемент разговоров о «модернизации». В этом и заключается проблема, а точнее, неразрешимый тупик российской либеральной мысли.
Но и примеров того, как наши кураторы открытого общества и свободной экономики нарушают собственные правила, хватает. Взять хотя бы мировой кризис. Разве российские банки, оказавшись банкротами, уступили место под солнцем другим и ушли с рынка? Нет, они не признали поражение в конкурентной борьбе, но отправились к государству с протянутой рукой, требуя кредитов и ещё раз кредитов. То есть того самого собеса, о котором так презрительно отзываются иные банкиры, когда речь идет о пенсионерах, врачах и учителях. По итогам кризиса мы получили самый настоящий социализм. Но социализм для банкиров, а не для страны.