— Да, жить — оно каждому хочется… Подошёл высокий пехотинец в обмотках. Попросил закурить. Спросил:
— Туда?..
— Туда.
Царёва в роте считали бесстрашным солдатом, и он всячески старался поддерживать это лестное мнение о себе. Но нелегко давалось ему бесстрашие. Уже в ту минуту, как получал задание, он начинал волноваться, и волнение нарастало по мере того, как он приближался к передовой, выползал на ничейную зону, подбирался к той черте, за которой уже все чужое — и кусты, и дороги, и тропы; где — ни закурить, ни сморкнуться, ни выругаться с досады или злости, когда что не так; где — каждый шорох таит в себе смертельную опасность. Может быть, потому-то и действовал он осмотрительно, расчётливо, потому-то и сопутствовала ему удача. Но сам Царёв все свои удачи приписывал другому — суеверной примете. Издавна тюменские лесники, уходя на медведя, оставляли дома завязанную узлом рубаху. Эту извечную дедовскую примету перенял Царёв от отца и фанатично верил в неё. Каждый раз, отправляясь на разведку, он завязывал узлом старую нательную рубаху и прятал её в вещевой мешок. Но сегодня рубахи не оказалось под руками, старший сержант Загрудный собрал все грязное бельё во взводе и отдал в стирку, и Царёв впервые пошёл на задание, не оставив в роте «доброй приметы». Правда, дома, в Тюмени, лежит в сундуке рубаха с узлом, — он обязательно вернётся с войны домой! — но все же суеверный страх какой-то особой, тяжёлой тоской лёг на сердце. Предчувствие неминуемой беды тяготило Царёва и когда он шёл с Саввушкиным по дороге и восхищался силищей, которую видел вокруг, и когда рассматривал вражеские окопы из хода сообщения, и особенно теперь, когда с минуты на минуту предстояло покинуть траншею. Минёр казался Царёву подозрительно молодым и неопытным — потому так недоверчиво и расспрашивал его; раздражал сегодня и Саввушкин своей беспечностью — опять лузгает семечки, как девка на завалинке.
— Брось! — резко сказал Царёв.
— Что, уже выходим?
— Да, выходим. Выверни карманы!
Только после того, как Царёв убедился, что ни в руках, ни в карманах у Саввушкина не осталось ни одного семечка, дал команду выходить. Было уже темно. Царёв чувствовал, что запаздывает, и это тоже раздражало его. Он шёл за Павлиновым шаг в шаг и зорко следил за ним, когда тот обезвреживал мины. Идти было трудно по скользкой и волглой траве оврага. На выходе из ракитника остановились. Где-то в трех — пяти шагах находились проволочные заграждения. Колючая проволока обвешана жестянками — это Царёв видел ещё днём: загремит, и все пропало. Немцы всполошатся, пустят осветительные ракеты, начнут прощупывать овраг прожектором… Царёв не знал, что в эту ночь немцы сами нуждались в кромешной тьме. Они готовились к наступлению и выслали сапёров расчистить свои минные поля перед проволочными заграждениями. Как раз в ту минуту, когда Царёв с Павлиновым и Саввушкиным остановились в трех шагах от витков колючей проволоки, по ту сторону витков, на поляне, приступали к работе немецкие минёры. Шагов их не было слышно. Поверху, по макушкам ракит, скользил ветерок и шелестел листьями, заглушая все ночные шорохи.
Надо было, как советовал ротный, успеть к тем кустам на склоне, куда выходил на ночь немецкий снайпер. Царёв торопился и делал ошибку за ошибкой. Можно было проползти руслом ручья под проволочными заграждениями, а он стал искать когда-то, месяц назад, им же самим проделанный подкоп. Ползал вдоль витков и привлекал шумом немецких минёров. Они прекратили работу и молча, не обнаруживая себя, следили за действиями Царёва и Саввушкина. Подкоп Царёв не нашёл, только потерял время, и спустя полчаса снова вернулся к ручью. Он понимал, что ползти к кустам уже бессмысленно, но все ещё надеялся — не там, так в другом месте удастся подкараулить и схватить «языка». Ещё не было случая, чтобы Царёв не выполнил задания. О суеверной примете забыл. Просто страх перед неизвестностью и торопил и сковывал его движения.
Русло пришлось углублять и расширять. Он вгонял лопату в податливое, песчаное дно ручья, почти не соблюдая осторожности. Саввушкин, правда, уловил странные шорохи в ракитнике, как раз в том месте, где ручей выходил из-под витков колючей проволоки, но, привыкший всегда полагаться на Царёва, не придал этому никакого значения. Когда дно было расчищено, первым полез под заграждения. За ним двинулся Царёв. Павлинов остался поджидать их на своей стороне.
Едва Саввушкин прополз под витками и приподнялся, чтобы осмотреться, кто-то сильно ударил его по голове. Все произошло быстро, в одну секунду. В темноте ничего не было видно. Царёв только услышал тупой удар, стон падающего человека, грубые, чавкающие шаги. Но и этого было достаточно, чтобы понять, что произошло. Холодом обдало тело — все, ловушка! На локтях рванулся вперёд, чтобы заслонить собой упавшего Саввушкина, но только успел поймать его за ногу. Сапог соскользнул и остался в руках Царёва. Обожгла новая догадка — немцы потащили Саввушкина к себе!.. Не успел Царёв решить, что делать, перед глазами вспыхнуло и закипело белое пламя автомата. Пули взвизгнули в железных витках колючей проволоки. Царёв ткнулся лицом в осоку и замер. Суеверный страх, тяготивший его весь этот вечер, — не оставил «доброй приметы»! — теперь разом охватил и чувства и мысли, и Царёв, поддавшись этому страху, ждал с закрытыми глазами своей участи. Но это длилось недолго. Из-за спины, с той стороны заграждений, ударил из автомата Павлинов, и сразу ночь словно раскололась от огня, и на какое-то мгновение Царёв отчётливо увидел угловатые фигуры немецких солдат. Они волочили по дну оврага под руки обмякшее тело Саввушкина.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Когда Володин подходил к штабу, было уже совсем темно.
На площади перед разбитой двухэтажной школой в три ряда стояли автомашины с орудиями. Тут же, попыхивая цигарками, толпились артиллеристы. Переговаривались, смеялись, словно приехали не на фронт, а собрались на вечеринку; где-то в голове колонны весело заливалась походная гармонь, зазывая плясунов. Володин сразу узнал колонну, которая так стремительно промчалась по развилке. Пригибаясь под стволами орудий, он пробирался мимо машин и бойцов, прислушивался к разговорам. На развилку — теперь уже твёрдо! — он решил больше не ходить, и от сознания ли, что уже ни за что на свете не нарушит клятву, или от оживления, царившего вокруг, настроение мало-помалу поднималось. Он думал о том, что немцы, наверно, действительно на этом участке фронта готовятся к серьёзным боевым действиям, иначе для чего наше командование усиливает оборону. Днём командир роты капитан Пашенцев что-то говорил об этом. Володин силился вспомнить, что говорил капитан, но так и не мог. Одно теперь для него было несомненно ясно — кончились наконец скучные дни, не сегодня-завтра грянут бои, и уж кто-кто, а он, Володин, найдёт себе место в этих боях. Надвигавшиеся события представлялись ему грандиозными и решающими. Взволнованный этим новым ощущением силы в себе, он вошёл в штабную избу, к связистам. Ему нужно было узнать, как идут дела у разведчиков.
Боец, дежуривший у телефона, не дожидаясь вопроса, сказал, что разведчики вместе с минёром Павлиновым (даже запомнил фамилию!) вышли на дело ещё полчаса назад, как только начало смеркаться, и сейчас, наверное, уже миновали проволочные заграждения и подбираются к вражеским траншеям. И добавил, что все идёт как надо, немцы молчат и ничего пока не подозревают, так что тревожиться не следует, да и не такие Царёв и Саввушкин, чтобы их могли обнаружить. Володин кивнул в знак того, что все понял, и присел рядом на запасную телефонную коробку. Отсюда, из прихожей, сквозь настежь распахнутые двери было хорошо видно, что делалось в комнате. Прибывшие артиллерийские офицеры совместно с командованием батальона уточняли, где займут огневые позиции батареи. Больше всех говорил толстый и расторопный командир батальона майор Грива, кашлял и отмахивался от табачного дыма; словно откуда-то сверху, заглушая и подавляя все, басом гремел подполковник. В согнутой ладони подполковника чадила трубка. Когда он слушал высказывания младших офицеров, на лице его, восковом от жёлтого света лампы, вспыхивала пренебрежительная усмешка. Володин уже кое-что знал о нем, это — командир истребительно-противотанкового полка Табола. Несколько дней назад он приезжал в Соломки и ходил на огневые, приготовленные пехотинцами; огневые забраковал и сказал, что все придётся делать заново. Володину подполковник не понравился с первого взгляда, и теперь, рассматривая его ближе и прислушиваясь к голосу, все больше убеждался в верности своего первого впечатления — жестокий и, как видно, не очень умный. Правда, тогда же прошла молва, что артиллерийский полк, который придёт в Соломки, героически сражался на Волге и что командир его получил орден Красного Знамени в боях под Калачом. Но — ни ордена, ни колодочек на гимнастёрке подполковника; молва для Володина по-прежнему оставалась только молвой, выдумкой солдат, которым всегда хочется иметь командиром героя.
Деревня Соломки считалась одним из центральных узлов второй оборонительной линии, протянувшейся вдоль белгородских высот. Система оборонительных сооружений на этом участке разрабатывалась и создавалась при участии армейских инженеров. Казалось, все было продумано и предусмотрено, и вот Табола решительно ломал этот план и выдвигал свой, рассчитанный в основном на фланговый огонь батарей. Нынешняя война — война машин, поэтому прежде всего нужно готовиться к отражению массированных танковых атак. У немцев появились новые танки и самоходные пушки с утолщённой броней — «тигры» и «фердинанды»; наибольшая поражаемость их может быть достигнута, несомненно, при боковой стрельбе. Доводы подполковника звучали вполне убедительно, майор Грива соглашался с ними; против одного только возражал он — для чего противотанковые орудия ставить на закрытые позиции? А Табола, между прочим, намеревался несколько батарей из своего полка отвести на восточную окраину деревни, к развилке. Володин всей душой поддерживал майора Гриву и страшно досадовал, что тот горячился и не мог доказать свою правоту. Находили минуты, когда лейтенант готов был встать и пойти туда, к столу; он бил себя кулаком по колену, не замечая удивлённого взгляда связиста.
Постепенно в спор втянулись и командиры рот.
— Для укрепления восточной, собственно, тыловой стороны деревни, — высказал своё мнение капитан Пашенцев, все это время стоявший в тени и не участвовавший в разговоре, — следует, конечно, отвести туда несколько батарей. Это верно. Но поставить их нужно так, чтобы орудия могли прямой наводкой простреливать не только шоссе, но и подступы к нему. Вести точный огонь с закрытых позиций здесь очень трудно — магнитная аномалия, смещение полюсов. Стрелка буссоли сильно отклоняется и даёт разные показания. Наши миномётчики постоянно жалуются на это.
Слова капитана — хотя Пашенцев не только не возражал, а, напротив, как бы развивал дальше предложение командира полка Таболы — привели Володина в восторг; в порыве нахлынувших чувств он моментально сделал фигу и не задумываясь показал бы её подполковнику, прошептав: «Что, съел!» (оттуда, из освещённой комнаты, Табола все равно ничего бы не увидел) — но голос связиста, раздавшийся почти над самым ухом, заставил лейтенанта торопливо спрятать руку в карман. Боец сообщил, что на передовой тихо, а это значит — Царёв и Саввушкин успешно ведут разведку. Коротко, односложно ответив на радостное восклицание связиста, Володин снова принялся наблюдать за тем, что делалось в комнате. Он смотрел на Пашенцева, как всегда, восторженно, стараясь не пропустить ни одного слова, ни одного жеста: капитан напоминал ему князя Андрея: и по складу фигуры, и по выражению глаз, и по опрятности, но главное — по чистоте и благородству души, именно тому княжескому благородству в лучшем понимании, какое смог придать своему герою Лев Николаевич Толстой. Это сравнение пришло к Володину однажды, когда батальон, отступая, форсировал небольшую речку. Переправу обстреливала тяжёлая вражеская артиллерия. Солдаты под огнём грузились на понтонные плоты и шестами отталкивались от берега. Пашенцев ходил по песчаному откосу — ни суеты, ни крика; когда снаряды разрывались совсем близко, он и тогда оставался спокойным и уверенным, только бледность покрывала его лицо. Снизу, с плота, Володин отчётливо видел его — так под ядрами ходил князь Андрей перед полком на Бородинском поле… Может, в характере капитана и было что-то от Андрея Болконского, а может, это только пылкое воображение юноши, надевшего серую шинель, однако Володин крепко верил в такое совпадение когда-то найденного им в книге идеала с встретившимся в жизни человеком, и эта вера помогала ему видеть хорошее и светлое в своём ротном командире.
— Мне кажется, — продолжал Пашенцев, — сегодня мы либо ни к чему не придём, либо примем неправильное решение. Время ещё терпит, завтра утром можно провести повторную рекогносцировку, и там, на месте, само дело покажет…
Володин слушал внимательно, подавшись вперёд, и когда связист, то и дело продувавший телефонную трубку, неожиданно тревожным, упавшим голосом сказал, что Царёв и Саввушкин обнаружены, что немцы всполошились и обстреливают овраг, не сразу сообразил, что произошло, и только когда связист, видя его растерянность, повторил сказанное, лейтенант схватил трубку. На торопливые вопросы отвечали с переднего края так же торопливо и сбивчиво: видно, и там ещё толком никто ничего не знал — идёт пальба, а взяли «языка» или нет, неизвестно.
— Ротного мне! Ротного! — требовал Володин.
Но и ротный, оказалось, был в полном неведении; все, что он мог сообщить — выслал полувзвод автоматчиков к проволочным заграждениям для прикрытия.
Согласившись, очевидно, с капитаном Пашенцевым отложить окончательное решение до завтра, офицеры выходили из комнаты. Володин, уже думая о разведчиках, оглянулся на шум: Табола на ходу набивал не успевшую остыть трубку, в полумраке прихожей трудно было разглядеть его лицо, но лейтенант все же заметил, как губы подполковника вздрагивали в пренебрежительной усмешке. Проводив неприязненным взглядом прославленного, как говорили вокруг, командира артиллерийского полка, Володин долго смотрел в дверной просвет на синее ночное небо; он встрепенулся, когда в плотно прижатой к уху телефонной трубке снова раздался скрипучий голос, но это по линии шла очередная проверка. Володин встал и, колеблясь — сейчас доложить майору о разведчиках или после того, как все будет ясно? — пошёл в комнату. Сомнения разом исчезли, как только встретился с вопросительным взглядом командира батальона; краснея и опуская глаза, словно все произошло из-за его оплошности, негромко произнёс:
— Надо бы мне самому…
— Обнаружили?
— Да.
Майор Грива не стал расспрашивать, — казалось, известие ничуть не встревожило его; только по тому, как нервно постукивали пальцы по столу, можно было понять, о чем он сейчас думал. Молчал и Володин. На него тишина действовала особенно гнетуще. Все, что пережил он сегодня, представлялось ему мелким и никчёмным: и похмельная горечь, и встреча с Людмилой и Шишаковым, и прибытие в Соломки артиллеристов, и даже разговор между подполковником и капитаном Пашенцевым, за которым он только что следил с нарастающим интересом, — все это было ненужным, не тем. По пустякам волновался, а главное прошло мимо. Робко, очень робко просил он майора Гриву отправить его вместе с разведчиками за «языком». Разве так просят! Но самое обидное, что удручающе действовало на него теперь и чему он едва ли мог найти оправдание, — за весь день ни разу не вспомнил о разведчиках. Больше чем когда-либо он был недоволен собой, и это чувство, с каждой минутой нараставшее, становилось тягостным. Он ходил к связисту и возвращался ни с чем, будто на переднем крае кто-то упорно не хотел ничего рассказывать. Боец сопел и чесался, и Володин не мог равнодушно смотреть на него; неприятен был даже скрип собственных сапог, который он в обычное время не замечал.
Наконец сообщили, что «языка» взять не удалось. Саввушкин погиб, а Царёв с минёром Павлиновым вернулись на командный пункт. Володин доложил об этом майору.
На площади, куда вышел Володин из штабной избы, уже не было ни машин, ни орудий; ночь окутала мглой Соломки, и в этой ночи — или близкие шорохи, или отдалённое потрескивание — слышались невнятные звуки, невольно настораживавшие внимание и придававшие всему, что виднелось вокруг, таинственность и загадочность. Огромными чёрными глыбами возвышались впереди, во тьме, кирпичные стены разрушенной школы, площадь казалась вдвое больше и просторнее, чем днём, а низкий, заросший крапивой плетень — настолько далёким, будто находился где-то у самого горизонта. Володин постоял секунду, прислушиваясь, как бы желая понять ночные шорохи, и медленно побрёл по дороге. Было прохладно, но он, словно от духоты, расстегнул воротник, снял ремень и повесил его через плечо; он чувствовал почти физическую усталость от тех сегодняшних переживаний, которые поочерёдно то радовали, то огорчали его; сообщение о гибели Саввушкина было вершиной его дневных волнений, и теперь, будто вдруг потеряв цель и смысл жизни, он шёл, бездумно вглядываясь в чёрные, выступавшие из тьмы предметы. Он возвращался в свою избу. По крайней мере, с таким намерением вышел он из штаба, но тропинка, сворачивавшая к стадиону, осталась незамеченной позади, и дорога уводила его вдаль, за деревню, к развилке.
Неожиданно из темноты выросла перед ним фигура солдата.
— Стой, кто идёт? — спросила фигура голосом сержанта Шишакова.
Только теперь, услышав явно знакомый голос, Володин спохватился, что опять пришёл на развилку. Ему вдруг стало страшно неловко: и потому, что нарушил данный себе обет, и ещё больше потому, что этот второй приход мог обнажить перед Шишаковым самые сокровенные его, Володина, чувства. Старик по-своему поймёт, зачем пришёл сюда лейтенант, и ядовито усмехнётся в усы (Володин живо представил себе, как именно усмехнётся); чувства, которые Володин питал к Людмиле, были чисты, и он не хотел, чтобы чья-либо насмешка оскверняла их. Сейчас он с особенной остротой ощутил это. Не желая разговаривать с Шишаковым, Володин повернулся и пошёл прочь.
Но старому сержанту, очевидно, показалось подозрительным поведение человека, который не отозвался на оклик и, более того, молча поспешил назад. Сержант решил проявить бдительность и снова, теперь громче и строже, закричал:
— Стой! Щёлкнул затвором.
— Стой, стрелять буду!
Выстрелил сначала вверх; потом полоснул понизу, по-над дорогой; потом скомандовал подбежавшим на выстрелы перепуганным регулировщицам: «В ружьё!» — и сам первым кинулся догонять «подозрительного человека». Но пробежал метров двадцать и остановился — вокруг все застлано густой тьмой, и на дороге никого не видно. Прислушался: и топота шагов не слыхать. Старик даже усомнился: может, все это только померещилось? Вернулся, но все же для предосторожности закрыл шлагбаум. Вскоре он уже опять дремал, прислонившись к столбу, а солдаты из роты Пашенцева, всполошённые стрельбой, прочёсывали стадион, и от штаба мчались к развилке мотоциклисты, посланные майором Гривой. Майор как раз спускался в блиндаж (он мог спокойно чувствовать себя только под пятью накатами!), когда вспыхнула стрельба.
В смешном, неловком и даже неожиданно трагическом положении оказался Володин. Когда грянул первый выстрел, он ускорил шаг и почти побежал, движимый все ещё тем же желанием — поскорее уйти с развилки; когда прогремел второй и он отчётливо услышал, как цокнула пуля о дорожную гальку, пригнулся и побежал ещё быстрее. Теперь уже страх быть убитым подгонял его. Остановиться и объявить, что, мол, это я, лейтенант Володин! — было теперь позорно и совершенно невозможно. И не только потому, что придётся объясняться со старым ворчуном и потом этот ворчун ославит Володина на все Соломки, — вместе с Шишаковым бросились в погоню и девушки-регулировщицы, и, конечно же, с ними и Людмила, и предстать перед ней в таком виде — навек осрамиться. Володин бежал, как затравленный заяц, торопясь уйти от выстрелов, от шума; когда из-за поворота выскочили мотоциклисты — кубарем скатился в придорожную сточную канаву, чтобы не попасть в полосу света от фар. Он хотел одного: незамеченным добраться к себе, и тогда никто не узнает о его ночной истории, и сам он навсегда забудет о ней. Он выбрался на тропинку, на ту самую, по которой вечером шёл на развилку довольный, счастливый от полноты радостных надежд.
— Стой, кто идёт?
Как и в прошлый раз, из темноты выдвинулась фигура солдата, только говорила эта фигура сейчас голосом старшего сержанта Загрудного.
— Это я, Володин.
— Товарищ лейтенант? Стреляли тут где-то в этой стороне. Узнать пошли…
— Дальше стреляли, у развилки.
Едва Володин переступил порог своей избы, он торопливо разделся и лёг, желая поскорее забыться сном. Как ни сумбурны были его мысли, он понимал ничтожность всех своих переживаний и опять, как и в штабе, когда узнал о гибели Саввушкина, с досадой подумал, что жизнь проходит мимо главного, стороной и что это, пожалуй, самое позорное, что может быть на свете. Как-то фельдшер Худяков сказал Володину: «Липовый ты пока фронтовик, настоящего пороху ещё не нюхал». Тогда Володин обиделся на эти слова: как же так, почти полгода на фронте и вторую звёздочку на погон получил здесь, и все ещё «липовый»? Но, в сущности, фельдшер был прав. Володин пришёл в батальон как раз накануне вывода его из боя. Несколько дней отступательных боев, потом бездействие на рубеже белгородских высот, потом отвод во второй эшелон, в Соломки. Вот, собственно, и все, чем мог похвастаться Володин. Не было главного у него. «Липовый» пока ещё фронтовик.
ГЛАВА ПЯТАЯ
На рассвете тревожная весть облетела штабы дивизий Воронежского фронта: сегодня утром немцы начнут наступление! В направлениях Герцовки, Новой Горянки, Королевского леса, Босяцкого и хутора Ближне-Ивановского они расчистили минные поля и сняли проволочные заграждения. Наши войска по приказу командующего фронтом были приведены в боевую готовность. Во вторых и третьих эшелонах обороны пехоту ещё затемно вывели в траншеи. На батареях только ждали сигнала открыть огонь.
Вскоре стало известно ещё об одном событии. На рассвете этого же дня на нашу сторону перебежал ефрейтор второй роты 248-го разведотряда 168-го пехотного полка Густав Бренер. Он не знал точно, на какой день и час немецкое командование назначило наступление, но предполагал, что удар будет нанесён с четвёртого на пятое июля. Боясь, что ему не поверят и заподозрят в неискренности, ефрейтор вспоминал все, что только можно было припомнить, и рассказывал с большими подробностями: «Своё заключение я сделал из следующих фактов. Третьего июля во второй половине дня всем солдатам выдали по шестьдесят патронов, а пулемётчикам — по одному ящику с тремя заряженными лентами. Ночью сапёры соседней с нами танковой дивизии СС снимали мины и убирали колючую проволоку перед нашим передним краем. У нас из каждого отделения были выделены специальные люди, которые готовили лестницы, чтобы легче и быстрее выбираться из окопов. Кроме того, офицеры нам говорили, что, когда пойдём через населённые пункты, ничего съестного у населения не брать, так как русские отравляют продукты…»
На повторном допросе в штабе фронта, куда на самолёте доставили перебежчика, Густав Бренер подтвердил, что наступление, по его мнению, начнётся с четвёртого на пятое, то есть завтра. Показания Бренера совпадали с данными нашей разведки. С приближением рассвета росло и напряжение в частях.
Крупные наступления немцы всегда начинали под утро. Так было на Дону, на Днепре. Так было под Харьковом, когда после катастрофы на Волге ударные группы фельдмаршала фон Манштейна старались восстановить положение на Восточном фронте. Многие полагали, и не без основания, что так будет и здесь, потому что белгородской группировкой фашистских войск командовал тот же фельдмаршал фон Манштейн.
В это утро был по тревоге поднят и батальон, оборонявший Соломки.
Володин проснулся сразу. В ту минуту, когда обувался и когда затем, на ходу затягивая ремень, выбегал из избы, все его мысли были сосредоточены на одном: быстрее поднять людей и вывести их на позиции; лишь после того как солдаты заняли отведённое им в обороне роты место и он доложил капитану Пашенцеву, что взвод к бою готов, нашлось время поразмыслить и оценить обстановку. Он не испытывал того привычного возбуждения, какое бывает перед боем, и, доверяя своему спокойствию, приходил к выводу, что сегодня обычная учебная тревога, какие нередко, особенно в последнее время, проводились в Соломках; и оттого, что так думал, искренне досадовал, что был прерван зоревой сон. Чтобы развеять дремоту, медленно пошёл по траншее. Бойцы курили, разговаривали, и Володин сначала лишь удивился, заметив их удручённые лица; но когда, переходя от группы к группе, услышал, о чем говорили бойцы, — о гибели Саввушкина! — испытал неприятное чувство вины: до сих пор он ещё не видел вернувшегося ночью с разведки Царёва! Не знал никаких подробностей и, более того, ничего не сделал, чтобы узнать! Невольно ускорил шаг. Настроение его было испорчено.
Царёв стоял в окружении солдат и неторопливо и негромко рассказывал, окутывая лицо сизым махорочным дымом. Когда дым отплывал, видны были исцарапанные ветками щеки и красные от бессонной ночи глаза. Подошедшего лейтенанта Володина никто из солдат не заметил.
Не желая перебивать Царёва, Володин отвернулся к брустверу и стал вглядываться в ещё синюю на западе черту леса.
— Так думаю, мы его пристрелили, — говорил Царёв. — Сначала-то я видел, как его двое немцев волокли, а посля гляжу — упали. И крик такой истошный. Немец кричал, гад. А Саввушкину где уж, и так-то без чувства был. Крепко его по голове хватили…
— А сапог-то каким образом?.. — спросил кто-то.
— А таким, видишь, принёс… Может, если бы я покрепче за ногу ухватил, не дал бы унести, а то — вот, сапог один остался. — Царёв вертел его в руках, разглядывая, словно это была какая-то редкость. — И набойки, вишь, новые набил, и подковки, а носить не пришлось…
Сапог пошёл по рукам, и все смотрели и щупали почему-то набойки и подковки на каблуке и носке, уже успевшие без хозяина за одну ночь покрыться жёлтыми пятнами ржавчины. В сапоге была ещё не высохшая портянка. Кто-то вытащил её, и вместе с нею из сапога выпало несколько долек семечковой шелухи. Они, кружась, медленно упали к ногам солдата. Может быть, и сам сапог не произвёл такого впечатления, как эти маленькие, кружившиеся белые дольки подсолнуха, сразу напомнившие о человеке, которого именно за семечки и ругали все в роте.
Ничего не знал Володин о сапоге и потому слушал с интересом. Он повернулся, чтобы увидеть и, может быть, даже подержать в руках этот сапог, и встретился взглядом с Царёвым. Царёв выпрямился, готовясь к рапорту.
— Давно вернулись? — спросил Володин.
— Под утро, товарищ лейтенант. Вас не стали будить, доложил все старшему сержанту.
— Загрудному?
— Да.
— Хорошо. Идите отдыхать, Царёв. Вам нужно отдохнуть, идите.
Володин снова отошёл к брустверу, раздумывая: почему старший сержант, приняв от Царёва рапорт, ничего не сказал об этом? Как раз в это время подошёл Загрудный. Он не спеша убрал с бруствера несколько крупных комочков глины, мешавших просматривать даль, поправил маскировку из сухих веток и только после этого спросил у лейтенанта, как он думает, будут ли немцы сегодня наступать или нет? По мнению старшего сержанта — должны, потому что лето в самом разгаре, а «они», как известно, летние вояки. Старший сержант засмеялся, довольный шуткой, но Володину не понравился этот смех. Не понравилась и шутка, имевшая тогда хождение среди солдат и давно надоевшая всем, — немцы и зимой воюют: страшно подумать, как под Харьковом напирали, да и под Белгородом! — но не высказал вслух своих возражений; он ждал, заговорит ли Загрудный о рапорте Царёва. Потом не выдержал и сам спросил:
— Почему меня не разбудили?
— Когда?
— Когда вернулся Царёв.
— А-а, так вы только что легли. Я хотел, — губы старшего сержанта ещё продолжали улыбаться, но глаза уже насторожённо сузились. — Я, товарищ лейтенант, все расспросил у Царёва подробно и тут же доложил капитану и позвонил в штаб.
— Почему не разбудили? — все так же не повышая голоса, но с большим раздражением и неприязнью в тоне повторил Володин.
— Вы только что…
— Значит, за моей спиной все делаете? Командир взвода у вас, значит, барин, он спит, видите ли. Так, что ли?
— Хотел, как лучше.
— Вы, Загрудный, вечно в опекуны лезете!
Володин почувствовал — сказано все, если он останется хоть на минуту, наговорит дерзостей. Быстрым движением руки поправил кобуру, хотя в этом не было никакой нужды, окинул недружелюбным взглядом Загрудного и пошёл по траншее на правый фланг к своему наблюдательному окопу. Сначала он был доволен, что так резко отчитал старшего сержанта, но затем, когда немного успокоился, начал сомневаться в правильности своего поступка, а когда пришёл на фланг, уже был убеждён, что зря обидел человека. Он сидел на дне окопа, на специально оставленной при копке ступеньке, и растирал в пальцах подбираемые у ног нежесткие земляные крошки; уши его горели, как у школьника, только что получившего двойку. Напротив, прислонившись спиной к холодной стенке, дремал связист. Связист, очевидно, заснул сразу же после ухода лейтенанта и теперь продолжал спокойно посапывать; телефонная трубка была прижата к его щеке и держалась на замусленной тесёмке, накинутой на голову под пилотку. Володин посмотрел на связиста, и тот, будто почувствовав на себе взгляд командира, встрепенулся и принялся продувать трубку и кричать: «Алло, алло, «Игарка»! Проверка…» Затем как ни в чем не бывало полез за кисетом; сворачивал цигарку неторопливо и после того как прикурил, кося глаза, произнёс:
— Не начинают что-то.
— Молчат, — подтвердил Володин. — И навряд ли сегодня начнут.
— Вот и я так думаю. Палатку-то, что у дороги, и нынче не убрали. Стоит.
— Стоит? — переспросил Володин и потянулся за биноклем.
— Это верный признак… Да её, товарищ лейтенант, и без бинокля хорошо видно.
Над полями и перелесками вставало солнце, покрывая серебристо-белым налётом верхушки деревьев, гребни холмов, соломенные крыши дальних изб; и только дорога, стрелой уходившая к лесу, казалось, не хотела изменять своего серого цвета. К развилке приближалась небольшая колонна крытых брезентами грузовиков, а на дороге, как обычно, стояла девушка-регулировщица, готовая встретить автомашины. Володин ясно увидел её в бинокль — не Людмила; он перевёл взгляд на палатку: никого, и дверной полог опущен. Даже Шишакова, который всегда по утрам сидел на опрокинутом ведре у входа, не было. Володин повёл биноклем влево: почти у самого плетня, где начинались огороды, вытянувшись в цепочку, работали девушки. Они копали то ли траншею, то ли щели. Но щели, помнится, давно были прорыты возле палатки, лейтенант сам видел их десятки раз. Для чего же ещё копать? Наверное, этому старому ворчуну делать нечего, вот и выдумывает… Володин стал отыскивать среди работающих Людмилу и, найдя её, уже не сводил с неё взгляда. Людмила копала проворно и останавливалась только затем, чтобы поправить спадавшие на лоб короткие волосы. Ровным красным валом вырастал у ног её бруствер; вот она уже по пояс врылась в землю; теперь, когда нагибалась, только лопата мелькала в воздухе, поблёскивая отшлифованными о глину боками. Несколько раз к ней подходил Шишаков и, приседая на корточки, что-то объяснял; тогда Володин смотрел на него и старался определить, справедливо ли старый сержант упрекает Людмилу и упрекает ли вообще или, напротив, хвалит за расторопность — ведь она работает быстро; старался догадаться, что отвечает Людмила; в голове рождались предполагаемые вопросы и ответы; он представлял себе их лица: возмущённое — Шишакова, смеющееся — Людмилы; теперь он смотрел поверх бинокля и больше домысливал и воображал, чем видел на самом деле, и оттого, что ничто не связывало его воображение и ничто не мешало ему смотреть — он оставался верен слову и в то же время мог дать полную свободу своим чувствам, — к нему возвращалось то душевное равновесие и спокойствие, с каким он проснулся в это утро и пришёл сюда, в траншею.
Мало-помалу опять начала одолевать сонливость. Все чаще поглядывал он на солнце, поднимавшееся над горизонтом, и, наконец, когда жара стала ощутимой, решил спуститься в блиндаж.
В блиндаже было прохладно и тихо. Володин прилёг на нары, не раздеваясь, только чуть ослабив поясной ремень и сдвинув кобуру с пистолетом на живот, и закрыл глаза. Но поспать не удалось — вызвали к телефону. Капитан Пашенцев передал, что с минуты на минуту в Соломки прибудет командующий Воронежским фронтом генерал Ватутин и будет осматривать позиции. Очевидно, зайдёт и в расположение роты. Надо приготовиться к встрече.
Сам командующий фронтом приезжает — шутка ли! Такое случается не часто, может, раз в жизни. Страшновато, конечно, вот так вдруг предстать перед командующим и отрапортовать, но… Надо немедленно подготовить взвод к смотру. Чтобы все на бойцах блестело! Чтобы и подворотнички у каждого! Чтобы… Чтобы… словом, все как перед парадом!
Генерал армии Ватутин решил лично осмотреть позиции, занятые прибывшими артиллерийскими частями. Он выехал на рассвете четвёртого июля из деревни Яковлево в сопровождении члена Военного совета фронта и командующего Шестой гвардейской армией, побывал на переднем крае и к двенадцати часам дня прибыл в Соломки.
Володин, занятый подготовкой взвода к встрече, не видел, как промелькнули мимо стадиона легковые автомашины, как затем командующий фронтом с группой генералов и офицеров поднялся по склону на командный пункт батальона; он заметил их только тогда, когда они уже подходили к расположению роты. Разглядывая в бинокль генералов, Володин старался угадать, который из них Ватутин. Он ни разу не видел командующего, только слышал о нем, и то, может быть, из десятых уст; знал лишь, что Ватутин — невысокий, плечистый и добрый. Но этого было так мало, да к тому же из трех генералов двое — одинаково невысокие и плечистые, что Володин совершенно терялся в догадках. Среди офицеров он без труда узнал своего командира батальона — толстого и проворного майора Гриву, узнал капитана Пашенцева и подполковника Таболу. Они шли позади всех и о чем-то оживлённо говорили. Табола то и дело останавливался и раскуривал угасавшую трубку.
Пройдя на фланг роты, генералы и офицеры остановились. Они стояли так близко, что Володин слышал их голоса, но не мог разобрать ни одного слова. Он волновался: боялся и того, что командующий не подойдёт к позициям взвода и все старания были напрасны, и того, что подойдёт и нужно рапортовать; оба опасения равно страшили и радовали его, и он с таким вниманием следил за каждым движением Ватутина (наконец узнал его по звёздочкам на генеральских погонах — четыре в ряд) и так напряжённо ждал, когда командующий шагнёт в его сторону, будто от этого шага зависела вся его дальнейшая судьба, вся его будущность. И все же прозевал этот шаг, прозевал по глупой случайности: связист, пересаживаясь поудобнее, задел носком сапога деревянную коробку телефонного аппарата, и Володин обернулся на стук; а когда снова взглянул на командующего и окружавших его генералов и офицеров, они шли прямо к позициям взвода.
Володин выпрыгнул из окопа.
— Взвод, смир-рна! — крикнул он и не услышал своего голоса.
Секунду выждал, всматриваясь, как бойцы, находившиеся в траншее, выполнили его команду, и побежал навстречу приближавшимся генералам; метров двадцать не доходя до них, перешёл на шаг. Шёл чеканно, не сгибая ног в коленях; подошвы сухо ударялись о затвердевшую, как цемент, землю, и каждый удар упругим толчком отдавался в плечах.
До того как остановился и, подбросив ладонь к каске, произнёс первое слово, Володин ясно представлял, что нужно говорить (текст рапорта заучил), но едва начал рапортовать, заученное вылетело из головы, он с горячностью выпаливал слова, совершенно не следя за своей речью, только когда смолк и, не шевелясь и не дыша, напряжённо ждал, что скажет командующий, вдруг спохватился, что не назвал номера полка. Это смутило Володина. Но не успел он осознать, как велика его оплошность, услышал негромкое: «Вольно!» — затем увидел протянутую руку командующего, протянул свою и ощутил тёплое пожатие. Ватутин чуть заметно улыбнулся, и хотя было трудно понять отчего: оттого ли, что заметил оплошность лейтенанта и знал причину этой оплошности, или оттого, что, глядя на юного командира взвода, вспомнил свои молодые годы, когда он, выпускник полтавской пехотной школы, двадцатилетний юноша, впервые принял взвод и был, наверное, таким же вот непосредственно робким и смелым; а может быть, просто от хорошего настроения, — но Володин истолковал улыбку по-своему: все благополучно, командующему рапорт понравился. Володин даже подумал, что, пожалуй, он все же назвал номер полка и напрасно огорчался. А когда к нему подошёл капитан Пашенцев и тихо сказал: «Молодец!» — уже никаких сомнений не было, что все прошло как положено, по-уставному.
Ватутин поздоровался с бойцами. Дружное солдатское «Здравия желаем!» прокатилось по траншее и оборвалось, и лишь один запоздалый голос, все ещё звонкий, но уже слабеющий, докончил: «…арищ генерал!» В наступившем молчании он прозвучал так отчётливо и так неожиданно и смешно, что лица у генералов и офицеров невольно повеселели. Только подполковник Табола, не выпускавший из ладони давно угасшую трубку, неодобрительно покачал головой. Все смотрели на «запоздавшего» солдата, и никто не заметил, как Володин из-за спины капитана Пашенцева погрозил ему кулаком.
То, что случилось, как видно, было неожиданностью и для самого солдата. Он стоял напротив командующего, внизу, в траншее, красный до ушей, и удивлённо моргал глазами; по выражению его лица, по тому, как сходила краска, оставшись только на кончике малинового, обожжённого солнцем носа, было видно, что он быстро поборол растерянность. Не дожидаясь, пока командующий что-либо скажет, солдат козырнул и отчеканил:
— Рядовой Бубенцов!
— Что же это, братец, всегда так отстаёшь? — спросил Ватутин.
— По росту последний во взводе!
— В хвосте, значит?
— На фланге, товарищ генерал!
Володин смотрел на широкую спину командующего, на его крутые плечи, как под линейку выровненные погонами, прислушивался к интонации его голоса — шутит или сердится? — и с беспокойством ожидал, что вот-вот Ватутин крикнет: «Где командир взвода? Что за расхлябанность!..» Но опасения лейтенанта были напрасны: настроение командующего, как в зеркале, отражалось на лице солдата, а солдат глядел весело, даже озорно, будто давно знал цену своей сообразительности и все, что только что произошло, сущий пустяк, и он, Бубенцов, не растерялся бы, будь перед ним хоть сам Верховный. Отлегло у Володина, едва он взглянул на Бубенцова, а ещё через минуту, когда Ватутин, обращаясь к майору Гриве и подполковнику Таболе, заговорил о видневшемся невдалеке берёзовом колке, уже не опасения, а страстное желание услышать все и запомнить овладело лейтенантом. И рапорт и конфуз с Бубенцовым — все это теперь было позади; на бруствере стоял командующий фронтом и словно рисовал рукой на местности картину предстоящего боя. Что-то торжественное было в этом для Володина, и он напрягал внимание и слух, надеясь увидеть и услышать нечто особенное, что должно запомниться ему на всю жизнь, но все шло обычно, командующий говорил мягко, будто советовался с равными себе, и, когда поворачивался к кому-нибудь из командиров полков — чаще всего к Таболе, и это сразу же заметил Володин, — были видны совсем не строгие, прикрытые полутенью от козырька серые глаза. Может, оттого, что все было просто, ожидание необычного быстро притупилось у Володина, и он, вслушиваясь, наблюдал уже не только за командующим, но и за тем, как реагировали на его слова старшие офицеры.
Ватутин предлагал выдвинуть в березняк противотанковую батарею. Майор Грива, с которого — может быть, от жары, может быть, от возбуждения — давно уже лил пот и который, то и дело снимая фуражку, белым носовым платком промокал лысину и вытирал шею, — этот толстый и подвижный, казавшийся теперь смешным командир стрелкового батальона поминутно восклицал: «Совершенно верно! Совершенно верно!..» — и при каждом восклицании приподнимался на носках, словно берёзовый колок был совсем близко, в трех шагах, и он непременно хотел заглянуть в него. Подполковник Табола, все так же не выпуская из ладони угасшую трубку, только чуть щурил глаза, как бы примеривался к тому, что предлагал командующий; время от времени, искоса, не поворачивая головы, бросал короткие взгляды на изнемогавшего от жары майора, и тогда на лице вспыхивала хорошо знакомая Володину пренебрежительная усмешка. Но сегодня эта усмешка не возмущала Володина. Он был изумлён: то, о чем говорил командующий, — поставить орудия так, чтобы они могли вести фланговый огонь по танкам противника, — эту мысль высказывал вечером в штабе Табола! Володин посмотрел на подполковника, как на героя, совсем забыв о неприязненном чувстве, которое испытывал к нему вчера; потому-то и усмешка, и те короткие взгляды, которыми Табола одаривал сейчас майора Гриву (Грива будто не замечал этих взглядов), показались лейтенанту вполне уместными и естественными. Володин подумал, что, очевидно, не зря о подполковнике Таболе ходят хорошие слухи. Наверное, он действительно отличился в боях на Волге и первым вышел с полком к Калачу, замыкая кольцо окружения. Сначала это промелькнуло как догадка, но почти тут же Володин поверил, что именно так и было, и что, конечно, полк Таболы входил в состав Юго-Западного фронта, которым тогда командовал Ватутин, и что Ватутин и Табола — старые боевые друзья, и им приятно теперь снова быть вместе, и что вот почему Табола держится так свободно и легко с командующим, а командующий, обращаясь к нему, называет его по имени и отчеству — Иван Ильич.
Неожиданно внимание Володина привлёк раздавшийся в траншее громкий смех. Среди бойцов взвода стоял невысокий коренастый генерал (как позднее узнал Володин, это был член Военного совета Воронежского фронта), видно, он только что сказал что-то смешное и теперь сам смеялся вместе с солдатами. Володин улыбнулся, поддавшись общему весёлому настроению. То, что он увидел в траншее: и стоявший перед генералом Бубенцов со сдвинутой на затылок каской и влажными от смеха глазами, и беззвучно смеявшийся Царёв, медвежьи плечи которого тряслись, как в лихорадке, и старший сержант Загрудный, заклеивавший языком цигарку и так и застывший в изумлении, и боец Чебурашкин, самый молодой во взводе, пробивавшийся сейчас из задних рядов поближе к генералу, и сам генерал, с коричневым от солнца лицом и выгоревшими, словно покрытыми дорожной пылью бровями, и то откровение на лице генерала, сразу же бросившееся в глаза Володину, — не возбудило беспокойства, а, напротив, только сильнее разожгло любопытство лейтенанта. Теперь внимание его как бы раздвоилось: хотелось слышать то, что говорил командующий, и то, что говорил генерал в траншее, видеть полковое начальство — Таболу, Гриву, Пашенцева — и видеть своих бойцов; Володин старался разом охватить и то и другое и потому не мог воспринимать целостно ни разговор командующего с офицерами, ни беседу генерала с солдатами.