Впрочем, как считалось, эти противоречия в облике Ломоносова должны исследоваться детально и объективно, т. е. в соответствии с теми принципами научного анализа, которые сам он последовательно утверждал на русской почве. См. об этом, в частности, у Я. К. Грота, не без серьезных оснований отмечавшего противоречие между всеобщим признанием культурного значения Ломоносова, между панегирическим образом его, утвержденным в культурном сознании русского общества, и некоторыми мало привлекательными деталями его биографии, а вместе с тем и с не слишком серьезными и глубокими результатами изучения его наследия: «С славою Ломоносова, с удивлением, которое к нему питали современники и сохраняет потомство, в резком противоречии скудость того, что сделано во сто лет для его изучения. По смерти его осталось довольно большое число неизданных сочинений; и которые из них впоследствии были напечатаны, но значительная часть не дошла до нас; неизвестно даже, куда девались рукописи. Где остались его Оратория и Поэзия, две книги, составлявшие продолжение его Риторики? Где его „мысли, простиравшиеся к приращению общей пользы“, изложенные в записках, из которых только одна, – „о размножении и сохранении российского народа“ нам известна? Не много сделано до сих пор и для критической оценки заслуг Ломоносова. Правда, количество отдельных статей, напечатанных о нем в этот период, очень велико; многочисленны разбросанные в периодических изданиях материалы для его биографии; но слишком мало было трудов, которые бы имели целью, на основании строгого научного анализа, установить верный взгляд на значение Ломоносова в той или другой сфере деятельности. Даже язык его еще не был подвергнут подробному исследованию. Имеющиеся до сих пор издания его сочинений не полны и неудовлетворительны во всех отношениях. Как согласить такое невнимание к трудам Ломоносова с признанием его великого исторического значения? / Это противоречие объясняется прежним состоянием нашего общества и нашей литературы. Оттого так долго оставались под спудом и материалы для биографии Ломоносова, появляющиеся ныне в первый раз, благодаря пробудившейся в обществе потребности подобных изданий, благодаря духу времени, который все извлекает из праха забвения, все разыскивает и подвергает исследованию. Нет сомнения, что эти материалы составят эпоху в изучении Ломоносова, дадут новую жизнь истории нашей литературы 18-го столетия. Славе Ломоносова они не повредят: если тут или там его недостатки выступают теперь в более резких чертах, зато и достоинства его являются в более ярком свете. Но скрывать или искажать факты, когда речь идет о нем, было бы недостойно его величия. Не он ли всю свою жизнь искал истины, любя выше всего науку? Если мы хотим, чтоб наша дань его достоинствам имела цену, мы должны открыто сознавать и его недостатки. Иначе наше слово было бы не чествованием, а оскорблением его памяти, потому что оно оскорбило бы истину и науку. / Но если Ломоносов не всегда отвечает нашим понятиям о приличии, о беспристрастии и великодушии, если он иногда является нам слишком раздражительным или мнительным, то, во-первых, мы не должны забывать, что к людям гениальным вообще нельзя безусловно прилагать установленной мерки житейских требований; во-вторых, необходимо иметь в виду не только состояние русского общества во время Ломоносова, но и обстоятельства, среди которых он рос и развивался от детства до поступления в Академию; надобно вспомнить нравы нашего 18-го столетия и среди их целый ряд деятелей, представляющих черты однородные, ряд, во главе которого стоит сам Петр Великий с его вспыльчивым, крутым и жестким нравом. В России еще не было общего уровня образования; природные свойства гораздо сильнее и решительнее заявляли свои права; оттого тогдашние люди являются вообще с более резкими и выразительными физиономиями. Ломоносов ни в Заиконоспасском училище, ни в немецком университете не мог научиться правилам общежития; беспорядочный образ жизни тогдашних германских студентов не мог остаться без влияния на молодого русского с пылкими страстями, и мы не должны слишком строго судить его за слабости и пороки, привитые к нему обществом, среди которого он провел свою молодость» (Грот 1865, 4—6).
Еще один распространенный мотив – вера в народ как идейно-эмоциональная предпосылка деятельности: «Ломоносов верил в гений и нравственную силу русского народа, жаждал просвещения своей родины. <…> Ломоносов горячо боролся за крестьянство и желал сделать его участником в просвещении, наравне с прочими сословиями» (Ломоносовский сборник 1911, 28—29). Ср.: «Характеристика гения Ломоносова была бы неполна, если бы не была отмечена еще одна отличительная черта его, сообщающая ему значение сокровища национального духа. Это его вдохновенная и бескорыстная, хотя порой мятежная и тревожная, любовь к России, соединенная с непоколебимою верою в великое призвание русского народа» (Князев 1915, 27). В этот контекст естественным образом вовлекалась патриотическая тема, в рамках которой обычно ставился вопрос о мотивации его ученой деятельности, напр.: «Надо ли добавлять, что с <…> пламенною любовью к науке у Ломоносова соединено другое, столь же сильное чувство – любовь к отечеству? Перечитывая его поэтические произведения, мы даже затрудняемся сказать, что в нем сильнее – любовь ли к науке, или к отечеству? Вернее сказать, что оба чувства находятся у него в неразрывной связи, потому что нет у Ломоносова почти ни одного выдающегося произведения, где любовь к науке и патриотизм не сливались бы в один стройный, восторженный гимн» (Сементковский 1894, 379—380); ср. лапидарный опыт сочетания мотивов веры в народ, служения отечеству, ученых занятий: «Ученость Ломоносова гармонически сочеталась с его страстной верой в свой народ, его силы, его одаренность, поэтому жизнь и деятельность этого лучшего сына народа были самоотверженным служением своей родине» (Грабарь 1940, 158). Ср., однако, не вполне тривиальное противопоставление научных занятий и любви к отечеству: «Ломоносов страстно любил науку, но думал и заботился исключительно о том, что нужно было для блага его родины. Он хотел служить не чистой науке, а только отечеству» (Чернышевский. 3, 137).
На противоположном полюсе – вряд ли вполне маргинальные, но и оставшиеся далекими от общепринятых, мнения Н. А. Добролюбова о равнодушии Ломоносова к народной судьбе («Ломоносов сделался ученым, поэтом, профессором, чиновником, дворянином, чем вам угодно, но уж никак не человеком, сочувствующим тому классу народа, из которого вышел он» [Добролюбов, 2, 232]) и Герцена о его разрыве со своей средой и обретении принципиально иного социального статуса («Ломоносов был сыном беломорского рыбака. Он бежал из отчего дома, чтобы учиться, поступил в духовное училище, затем уехал в Германию, где перестал быть простолюдином. Между ним и русской земледельческой Россией нет ничего общего, если не считать той связи, что существует между людьми одной расы» [Герцен, 7, 227]). Ср. не менее резкие суждение из славянофильского лагеря: «Сын низшего сословия, он не внес в свою поэзию ни одной из его нужд, ни одного из его страданий, ни одной из его радостей, ни одного из его поверий. Украшение высшего сословия, в которое он вступил, по праву своего гения, он, как литератор, остался чужд всем вопросам, глубоко волновавшим это сословие и его самого. Так, например, мы знаем, что царствование Елизаветы было ознаменовано ожесточенною борьбою против Немецкого влияния. В этой борьбе участвовали и общество, и духовная кафедра, и сам Ломоносов; и обо всем этом нет и помину в литературных его произведениях» (Хомяков, 3, 421).
Достоинство и трудолюбие
С мотивом любви к России естественным образом сочетается мотив рвения к наукам: «Оглядываясь назад, на всю бурную и многосложную жизнь М. В. Ломоносова, мы не можем не упомянуть еще раз, что каждый шаг его деятельности был запечатлен пламенной любовью к отечеству и искренним желанием успеха русской науке» (Львович-Кострица 1892, 86).
Эта любовь могла обрести выражение только в деянии, а для него необходимо выраженное волевое начало; отсюда еще два устойчивых мотива, связанных со всеми уже перечисленными: личное достоинство и постоянный труд.
В отношении первого особенно важен пушкинский текст: «Радищев укоряет Ломоносова в лести21 и тут же извиняет его. Ломоносов наполнил торжественные свои оды высокопарною хвалою; он без обиняков называет благодетеля своего графа Шувалова своим благодетелем; он в какой то придворной Идиллии воспевает графа К. Разумовского под именем Полидора: он стихами поздравляет графа Орлова с возвращением его из Финляндии; он пишет:
Некоторые вариации второго (ряд других примеров см. выше): «Ломоносов был неутомим и голова его беспрестанно работала над чем-нибудь: он размышлял, писал, изобретал» (Ломоносов 1885, 5); «Обаяние личности Ломоносова столь сильно, живая струя мысли и чувства, которая брызжет из каждой его строки и фразы, так освежительна, притягательная сила его вдохновенной и бескорыстной, хотя мятежной и тревожной, любви к России так пленительна, его славная упрямка в исполнении своих задач, его неколебимая вера в великое призвание русского народа так заразительна, что лишь неохотно и с сожалением отводишь свой глаз от величавого образа, который не темнеет, но все растет и светлеет на расстоянии многих уже десятилетий, несмотря на „грызение древности“, забывчивость потомства, его предрассудки, а иногда и несправедливости. <…> Его образ непрестанно носился предо мной, полный блеска, величия, силы, благородства и самоотвержения для блага и славы его и нашего кумира – России» (Будилович 1871, II); «С именем Ломоносова прежде всего неразрывно связывается представление необычайной многосторонности и несокрушимой крепкой воли в труде, или благородной, по его собственному выражению,
Науки и время
Ученые занятия Ломоносова – едва ли не основной компонент его культурного образа, связанный с темами петровского государственного проекта, замысла Провидения и особой миссии, испытаний, патриотизма и народности и, в сущности, на них базирующийся.
Но компонент это особый: его обсуждение требует уже некоторой, хотя бы минимальной, осведомленности в проблематике различных наук, и интерпретация его зависит от читательского уровня этой осведомленности, а также от авторской установки на более или менее глубокое восприятие и от выбора соответствующего жанра. Между тем среди писавших о научных заслугах Ломоносова вряд ли находились те, кто мог вполне компетентно осмыслить все сферы его деятельности: отсюда обилие суждений общего характера, оценочных реплик ритуально-юбилейного характера, часто не подкрепленные ничем, кроме более или менее смутно сознаваемой потребности продемонстрировать свою включенность в длящийся процесс осмысления истории науки. В результате возникла следующая ситуация: большой массив высказываний о научных проектах Ломоносова тяготеет не только (и часто даже не столько) к форме аналитического исследования, более или менее специального, сколько к риторической прозе, если не к изящной словесности или журнальной публицистике; насколько можно судить, в этом прихотливом смешении стилей формировалась одна из форм адаптации научного знания к гуманитарному пространству культуры.
Основные мотивы, формирующие тему Ломоносова-ученого, – первенство, уникальная широта познаний, оригинальность мышления, гениальность, преодоление времени.
Он создатель научной традиции и самого языка русской науки: «Наука для Ломоносова всегда была на первом плане. В ней он видел зерно прогресса, ее-то он хотел проводить в жизнь, для чего и излагал ее общедоступно, между прочим, в одах. По многим отраслям знаний в России до Ломоносова почти ничего не было сделано, так что он является не продолжателем, а созидателем наук. Кроме того, создавая науку, он должен был создавать самые формы для нее, так как и они не были еще установлены. До Ломоносова литературный язык представлял собою пеструю смесь из выражений русских, польских и южно-русских» (Ломоносовский сборник 1911, 26). Ср.: «М. В. Ломоносову принадлежит роль создателя языка русской науки» (Ломоносовский сборник, 2011, 30). Ср. еще: «Ломоносов – основоположник российской науки, самая значительная фигура в ее истории <…>» (Он создал 2011, 5). В этом последнем источнике находим весьма симптоматические суждения и об отдельных науках, созданных Ломоносовым: «Ломоносов – первый профессор химии в России. <…> С именем Ломоносова связан начальный этап космофизических исследований. <…> Ломоносов первым в истории российской науки попытался описать механизмы распространения нервного импульса с точки зрения физики. <…> Ломоносов одним из первых поставил вопрос о природе физиологических процессов. <…> Ломоносова справедливо считают первым российским почвоведом. <…>»; его работы стали «первыми русскими пособиями по геологии и горному делу. <…> От Ломоносова идет традиция русского научно-философского реализма. <…> Ломоносов стоял у истоков многих филологических дисциплин – лингвистики, сравнительного языкознания, литературоведения, стиховедения и др. <…> Ломоносова можно по праву считать родоначальником российской демографии, <…> Ломоносова можно с полным основание считать родоначальником университетского юридического образования в России. <…> Создавая русскую научную терминологию, Ломоносов явился основателем научного языка и русской педагогики, введя в употребление ее основные понятия и термины» (Он создал 2011, 18, 27, 35, 37, 38, 39, 43, 47, 59, 60, 62). Разумеется, список не полон; см. еще, напр.: «В лице великого М. В. Ломоносова, соединявшего в себе наиболее редкие дарования: «пальмы Архимеда с лаврами Пиндара, перо Тацита с цветами Цицерона»), мы имеем также первого крупного русского астронома» (Куликовский 1986, 90) и мн. др.23 Ломоносов – все познавший энциклопедист, автор бесчисленных успешных исследований: «Он упражнялся во всех философических и словесных науках <…>» (Новиков 1772, 128); ср.: «Гений
Необозримость научных интересов Ломоносова сочетается с готовностью учиться у великих предшественников (ср.: «Невтонов ученик» [Вяземский, 3, 159]) и с сильно выраженной самостоятельностью мышления: «Многосторонность мышления и познаний является характерною, отличительною чертою гения, когда она бывает отмечена творчеством, которое выражается в открытии новых истин или обобщающих законов, новых методов или путей познания, новых форм. Такою именно творческою силою определяется и гениальность Ломоносова: чего бы ни касались многочисленные и разнообразные труды его, все они отмечены либо новизною и самобытною свежестью мысли, либо новизною и оригинальностью постановки вопроса, которая, как известно, в науке бывает нередко важнее ответа, либо указанием новых методов и приемов изучения предмета» (Князев 1915, 17—18). Ср.: «При этом Ломоносов обнаружил исключительную самостоятельность мысли. Он не хотел быть простым подражателем или последователем какого-либо зарубежного, хотя бы и „славного философа“. Ломоносов гневно протестовал против возможного зачисления его в качестве последователя того или иного признанного авторитета» (Спасский 1950, 9).
Он ученый, опередивший время: «В общем Ломоносов является одним их самых выдающихся русских химиков, более чем на столетие опередившим свое время. Полученное им всестороннее научное образование, в основании которого лежала математическая философия, позволяло ему успешно разрабатывать те основные вопросы, затрагивавшие одновременно физику, химию и математику, в которых проявилась вся проницательность его взглядов и богатство смелых и новых для того времени мыслей. Можно только глубоко сожалеть, что он сравнительно рано оставил эти попытки объединения химии с физикой и математикой и, в своем стремлении принести посильную пользу русскому народу, обратил свое внимание на другие области» (Меншуткин 1911, 73). Ср.: «Оказалось, что наш Ломоносов превосходил силою своего проникновенного разумения не только ученых иностранцев, разрабатывавших науку в Петербургской академии, но и многих современных ему светил Запада. Оказалось, что он предвосхитил многие положения и выводы, которые составляют научное откровение нашего времени, его славу и гордость. Оказалось, что по своему общему научному мировоззрения Михаил Васильевич Ломоносов стоял едва ли не ближе к нашему, чем к своему времени» (Празднование 1912, 5—6); ср. еще из советского ломоносовского текста: «Ломоносов был величайшим новатором в науке. Он высоко поднял знамя материалистического учения о природе, заложил прочные демократические традиции русской науки. Только советские люди с гордостью раскрыли и продолжают раскрывать все величие и многообразие глубокого и разностороннего новаторства Ломоносова, установили его неоспоримый приоритет в открытии важнейших законов природы, осознали все значение его исторических заслуг в развитии самых различных отраслей русской промышленности, экономики, техники, науки и культуры» (Морозов 1961, 8—9).
Он дал образец критического отношения к научному наследию: «При решении проблем организации научных исследований и просвещения М. В. Ломоносов использовал наиболее перспективные подходы, которые существовали в мире, а потом отбирал среди них самые эффективные» (Николаев 2011, 1200).
Он гений, русский и всемирный: «Круг действий Ломоносова был так обширен, что трудно понять, как у одного человека достало сил душевных и физических для выполнения всего того, что делал и сделал Ломоносов – но зато он был гений!» (Фурман 1893, 111); ср.: «Но если русские ученые академики не догадались, что в могилу сошел всемирный гений, открывший наиболее важные законы естествознания, то широкие круги русского общества чтили в нем творца русского литературного языка» (Галанин 1916, 10).
С гениальностью Ломоносова ассоциировалась сложность его мироощущения, в котором органически сосуществовали рационализм и сакрализация природы: «Для Ломоносова были священны права природы. Все, что уклоняется от них, по мнению его, несообразно с волею Божиею, хотя бы и было утверждено обычаем. <…> За свой рационализм Ломоносову приводилось вести ожесточенную борьбу „c полком свирепых невежд <…> “, „с суеверами, боящимися вникать в таинства природы“, „с ссорщиками, производящими вражду между Божией дщерию натурою и невестою Христовою церковью“» (Ломоносовский сборник 1911, 27).
Другой аспект его гениальности – постоянное стремление к постижению тайны мироустройства, ср.: «
Но гениальность Ломоносова не смогла реализовать себя в полной мере и тем самым обусловила его драму, которая некоторым фатальным образом предварила непреходящую драму русской науки: «Общественная деятельность Ломоносова как реформатора всей культурной жизни страны и ее языка, принесла свой плод и с глубокой благодарностью будет вспоминаться потомками. Иная судьба была суждена его ученой деятельности, для которой он прошел тяжелый путь от рыбачьего баркаса до кафедры академии наук: она не дала даже ничтожной доли тех результатов, которых естественно было от нее ждать, – она стала лишь прообразом трагической судьбы ученого в России. / Все современники, знавшие Ломоносова, <…> ожидали от этого самородка совершенно исключительных научных исследований <…>, – но судьба поставила Ломоносова в те чисто русские условия деятельности, при которых никакой талант ученого не мог ему помочь <…>. Если ограничиться только названием «ученая служба», то непродуктивность ученой деятельности Ломоносова останется навсегда непонятной, но она не потребует дальнейших объяснений, если только перечислить его служебные обязанности, а именно: аккуратное посещение академических заседаний, писание многочисленных рапортов в канцелярию <…>, обучение и экзамены студентов по химии, физике, истории, пиитике и риторике, техно-химические анализы, переводы, цензура и корректура книг, печатаемых в академической типографии, сочинение од и трагедий, <…> разработка <…> планов иллюминаций <…> и т. д. Для выполнения всех этих обязанностей никаких талантов не требуется <…>» (Лебедев 2011, 1185). Ср.: «Самое печальное в судьбе Ломоносова было то, что он мог уделить своим экспериментальным работам лишь небольшую долю своей энергии и времени. Но при своей большой эрудиции и исключительной фантазии он не имел возможности подвергать все высказываемые им гипотезы экспериментальной проверке» (Капица 1965, 165); одна из частных иллюстраций к этой ситуации: «гениально намеченные Ломоносовым химические опыты могли бы привести его почти за 30 лет до Лавуазье к открытию кислорода и его роли в окислении и горении», но «низкий уровень тогдашней вакуумной техники помешал ему» (Дорфман 1961, 192).
Иной, не менее болезненный, аспект этой драмы ученого заключался в том, что его идеи остались неизвестны почти всем за границей и многим в России, и он фактически выпал из пространства науки; одно из объяснений этого печального обстоятельства: «Мне думается, что объяснение надо искать в тех условиях, в которых наука развивается в стране. Недостаточно ученому сделать научное открытие, чтобы оно оказало влияние на развитие мировой культуры, – нужно, чтобы в стране существовали определенные условия и существовала нужная связь с научной общественностью за границей. <…> Трагедия изоляции от мировой науки работ Ломоносова <…> и других наших ученых-одиночек и состояла только в том, что они не могли включиться в коллективную работу ученых за границей, так как они не имели возможности путешествовать за границу. Это и есть ответ на поставленный нами вопрос – о причине отсутствия влияния их работ на мировую науку. / Теперь нам остается еще остановиться на вопросе, почему у нас в стране научная работа Ломоносова так долго не получала признания. Совершенно ясно, что для признания ученого необходимо, чтобы окружающее его общество было на таком уровне, чтобы оно могло понимать и оценивать его работу по существу. Ни административно-чиновничий аппарат, ни вельможи, окружавшие Ломоносова, конечно, не могли понять значение его научных работ, и поэтому признание его работ по физике и химии только тогда стало возможным, когда у нас в стране появилась своя научная общественность. <…> / Хорошо известно, что для успешного развития любой творческой работы необходима связь с обществом. Писатель, актер, музыкант, художник полноценно творит и развивает свой талант, только если он связан с общественностью. Творчество ученого тоже не может успешно развиваться вне коллектива. Больше того, как уровень искусства в стране определяется вкусами и культурой общества, так и уровень науки определяется степенью развития научной общественности. Трагедия Ломоносова усугублялась еще тем, что, как я уже говорил, у нас в стран не было тогда своей научной общественности. Отсутствие здорового критического коллектива затрудняло Ломоносову возможность видеть, где он шел в своих исканиях правильным путем и где ошибался. / Поэтому Ломоносов не мог проявить полную силу своего гения. Он болезненно переживал отсутствие понимания и признания своих работ у себя в стране, так же как и за рубежом. Он не получал того полного счастья от своего творчества, на которое он имел право по силе своего гения.» (Капица 1965, 166—168; не комментируем специально актуальные для самого Капицы темы этого фрагмента: слишком очевидно, что статья о Ломоносове была для него поводом для «эзоповского» обсуждения ситуации в науке советского и, видимо, в особенности послесталинского, периода).
Образ Ломоносова-ученого дополняется образом Ломоносова-учителя, просветителя, популяризатор науки. Он верит в учеников, ободряет их и взывает к их чести, стойкости, памяти:
Он ведет неустанный поиск тех, кто мог бы продолжить его дело, ср: «Зорким взглядом большого и проницательного человека он отыскивал людей, обладавших качествами, необходимыми для ученого: широтой воззрений, трудолюбием, талантом» (Раскин 1952, 4).
Он ориентир для новых поколений: Ломоносов «должен быть образцом учащемуся красноречию юношеству. Руководствуемое им, оно может придти туда же, где он, в святилище наук, в храм славы; но избирая различный от него путь, и в украшениях, и в языке, и в слоге, опасно, чтоб оно не зашло совсем в другую сторону. Да не будет сего! да не умирают никогда между нами Ломоносовы; ибо без помрачения ума, без оскудения знаний, без упадка языка и словесности, они умирать не могут» (Шишков, 9, 351). Через столетие: «Друзья-читатели! Вы глубоко любите Россию, вам дорого имя Ломоносова, – помните же, что он возлагал все свое упование на молодое поколение и от него ждал деятельной работы для блага общества. Собирайтесь же с силами, укрепитесь серьезною научною подготовкою и идите по пути, проложенному нашим великим учителем, продолжайте дело, начато им. Путь ваш легче, борьба с ложью и тьмою не так страшна, – смелее же! Вам светит немеркнущею звездою бессмертное имя Ломоносова!» (Круглов 1912, 45)24.
Он учитель учителей, любящий, чуждый почестей, трудолюбивый, целеустремленный: «Ломоносов – наш общий учитель, и учитель образцовый. Он показал, как у истинно образованного человека науки естественные и науки словесные должны быть одинаково соединены. Ломоносов понимал и ту, и другую отрасль знания. Занимался ими с одинаковою любовию и основательностию. Он в один и тот же год
Поэзия и филология
Ломоносов-поэт обычно не противопоставляется Ломоносову-ученому и не уступает ему в значении25.
С одной стороны, в этом поэте слишком много от ученого, чтобы можно было преувеличивать эстетические качества его литературного наследия, и сами его поэтические произведения могут рассматриваться как форма пропаганды науки: «Мы не будем касаться чуждого для нас вопроса о степени поэтического таланта Ломоносова; мы видим одно, что Ломоносов, по своим способностям, был преимущественно ученый <…>» (Соловьев, 22, 292); ср.: «Ломоносов был прежде всего ученый, любивший и изучавший природу, с большею охотою занимавшийся естественными, чем словесными науками: это обстоятельство наложило отпечаток на многие его <литературные> произведения, в которых, при всяком удобном случае, он указывает на пользу наук, на необходимость самого широкого просвещения обществу, считавшему научные занятия лишь пустым времяпрепровождением» (Меншуткин 1911, 134). Очевидный подтекст этих (и ряда подобных) пассажей – слегка переосмысленный фрагмент пушкинской заметки 1825 г., ср.: «Поэзия бывает исключительною страстию немногих, родившихся поэтами; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни: но если мы станем исследовать жизнь Ломоносова, то найдем, что науки точные были всегда главным и любимым его занятием, стихотворство же иногда забавою, но чаще должностным упражнением. Мы напрасно искали бы в первом нашем лирике пламенных порывов чувства и воображения. Слог его, ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простонародным. Вот почему преложения псалмов и другие сильные и близкие подражания высокой поэзии священных книг суть его лучшие произведения. Они останутся вечными памятниками русской словесности; по ним долго еще должны мы будем изучаться стихотворному языку нашему; но странно жаловаться, что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтоб человек, умерший 70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!» (Пушкин, 11, 32—33).
С другой стороны, поэзия и наука оказываются тесно связаны, гармонически сосуществуют и дополняют друг друга, обеспечивая единство личности Ломоносова и его взгляда на мир: «Всю русскую землю озирает он от края до края с какой-то светлой вышины, любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью и девственной природой. В описаниях слышен взгляд скорее ученого натуралиста, чем поэта, но чистосердечная сила восторга превратила натуралиста в поэта» (Гоголь, 8, 371); «К такому ученому трудно применить эпитет романтика, как бы высок ни был полет его научной мысли, к каким бы широким обобщениям ни приходил он. Логика и положительная наука всегда были на страже всех процессов мышления Ломоносова. Его богатая фантазия и поэтический дар не вступали в конфликт с его научным мышлением. <…> Само поэтическое вдохновение Ломоносова нередко питалось его научными идеями: он умел эмоционально переживать свои научные идеи, находить в них источник поэтического воодушевления. Ломоносов первый создал у нас <…>
Основные мотивы, непосредственно связанные с темой литературного и филологического наследия Ломоносова, таковы.
Ломоносов – первый поэт имперского периода, который сумел приблизить поэзию к религиозному чувству: «Преминем известные в успехах человеческого разума степени, чрез кои Российское Стихотворство, по мере распространении наук в Империи, восходило до состояния. в какое приведено было Господином Ломоносовым. Язык богов распространился тогда на различные роды сочинений, пользу или приятность заключающих. Разум расторг содержавшие его в тесных пределах узы. Проницаемый благостию, премудростию и величеством Существа Вседержащего, возносился к небу, с новым слова достоинством, излиять пред Ним благодарного сердца исповедание. <…> Кротость, милосердие, правдолюбие, благоучреждение, любовь к наукам и художествам, военные в пользу отечества подвиги, что все. во времена невежества, часто погружалось <…> в мрачное забвение, тогда Стихотворным искусством, как некою волшебною силою, бессмертными, почтенными и всегда достойно подражаемыми, живо впечатлевались в памяти. <…> Кто не восчувствует истинного богопочитания при чтении следующих стихов, изображающих непостижимую премудрость и неизмеримое величество? / Лице свое скрывает день <…>» и т. д. (Богданович, 4, 182—185; впервые: 1783). Ср. попытку отождествления языка поэзии Ломоносова с языком Создателя:
Ср. еще: «Кому же из вас не известен утренний гимн Богу – превосходнейшее произведение великого нашего Песнопевца? Кто не восхищался его красотами и не чувствовал благоговейного умиления, внимая Божественную песнь, достойную Царственного Пророка?» (Калайдович 1819, 67).
Ломоносов – истинный поэт, а недостатки его поэзии (или то, что по прошествии лет может казаться недостатками) обусловлены исторически: «Ломоносов, несомненно, был в душе поэтом, как это видно по многочисленным, истинно поэтическим местам его стихотворений, и если его похвальные оды нередко кажутся лишенными поэтических достоинств, то необходимо принять во внимание те искусственные условия, которым они должны были удовлетворять, и те отношения <…>, в которых находились поэты того времени к своим покровителям. <…>» (Меншуткин 1911, 134); ср.: «Отрицать поэтическое чувство в Ломоносове, который всем существом своим так чуток был к величию творческих сил природы и человеческого духа, возможно только при условии отрицания вообще эстетического содержания за эмоциею высокого. Но эта эмоция была как раз тою, которая была особенно близкою эстетическому чувству людей XVIII столетия; интимные чувства души человека еще не были опознаны до степени готовности к лирическому обобщению в художественном слове. <…> / Что касается поэтической формы произведений Ломоносова, то для правильного понимания в этом отношении его лично, как поэта, нужно отрешиться в данном случае от традиционной точки зрения на так называемый псевдоклассицизм, или французский классицизм, и взглянуть на предмет не в исторической перспективе, где он представляется заслоненным более близкими к нам явлениями, а в его безусловном значении. Эстетическая ценность формы в искусстве определяется степенью легкости, с какою она вызывает в нашей душе процесс вчувствования или эстетическаго суждения, иными словами, мерою, в которой она говорит нам чтолибо, а лирика Ломоносова волновала и приводила в восторг современников, как никакие другие поэтические произведения века, восхищала возвышенною красотою содержания и слова несколько поколений потомков» (Князев 1915, 22—23).
Вероятно, и Меншуткин, и Князев помнят, отчасти разделяют (и стараются смягчить) существенно более резкие суждения об исторической ограниченности поэзии Ломоносова в статье Белинского «Русская литература в 1841 году»: «Б. – Вот Ломоносов – поэт, лирик, трагик, оратор, ретор, ученый муж… // А. – И прибавьте – великий характер, явление, делающее честь человеческой природе и русскому имени; только не поэт, не лирик, не трагик и не оратор, потому что реторика – в чем бы она ни была, в стихах или в прозе, в оде или похвальном слове – не поэзия и не ораторство, а просто реторика, вещь, высокочтимая в школах, любезная педантам, но скучная и неприятная для людей с умом, душою и вкусом… // Б. – Помилуйте! / Он наших стран Малерб, он Пиндару подобен! // А. – Не спорю: может быть, он и Малерб „наших стран“, но от этого „нашим странам“ отнюдь не легче, и это нисколько не мешает „нашим странам“ зевать от тяжелых, прозаических и реторических стихов Ломоносова. Но между им и Пиндаром так же мало общего, как между олимпийскими играми и нашими иллюминациями, или олимпийскими ристаниями и нашими лебедянскими скачками; за это я постою и поспорю. Пиндар был поэт: вот уже и несходство с Ломоносовым. Поэзия Пиндара выросла из почвы эллинского духа, из недр эллинской национальности; так называемая поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических реторик духовных училищ XVII века: вот и еще несходство… // Б. – Но Ломоносову удивлялся Державин, его превозносил Мерзляков, и нет ни одного сколько-нибудь известного русского поэта, критика, литератора, который не видел бы в Ломоносове великого лирика. В одной статье „Вестника Европы“ сказано: „Ломоносов дивное и великое светило, коего лучезарным сиянием
Во всяком случае, Ломоносов – родоначальник новой русской словесности: «Рожденный под хладным небом северной России. с пламенным воображением, сын бедного рыбака сделался отцом российского красноречия и вдохновенного стихотворства» (Карамзин 1803, [10]); ср.: «
В качестве
Если он и не преуспел в распространении правил риторики, которым придавал чрезмерное значение, то, во всяком случае, оставил образцовые поэтические произведения: «Человек, рожденный с нежными чувствами, одаренный сильным воображением, побуждаемый любочестием, исторгается из среды народный. Восходит на лобное место. Все взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние, горшее самыя смерти. Как можно быть ему посредственным? Таков был Демосфен, таков был Цицерон; таков был Пит; <…> и другие. Правила их речи почерпаемы в обстоятельствах, сладость изречения – в их чувствах, сила доводов – в их остроумии. Удивляяся толико отменным в слове мужам и раздробляя их речи, хладнокровные критики думали, что можно начертать правила остроумию и воображению, думали, что путь к прелестям проложить можно томными предписаниями. Сие есть начало риторики. Ломоносов, следуя, не замечая того, своему воображению, исправившемуся беседою с древними писателями, думал также, что может сообщить согражданам своим жар, душу его исполнявший. И хотя он тщетный в сем предприял труд, но примеры, приводимые им для подкрепления и объяснения его правил, могут несомненно руководствовать пускающемуся вслед славы, словесными науками стяжаемой. / Но если тщетной его был труд в преподавании правил тому, что более чувствовать должно, нежели твердить, – Ломоносов надежнейшие любящим российское слово оставил примеры в своих творениях. В них сосавшие уста сладости Цицероновы и Демосфеновы растворяются на велеречие. В них на каждой строке, на каждом препинании, на каждом слоге, – почто не могу сказать при каждой букве, – слышен стройной и согласной звон столь редкого, столь мало подражаемого, столь свойственного ему благогласия речи» (Радищев 1790, 439—441; ср.: Радищев 1992, 120). С данным мнением Радищева сходится Гоголь, но это не мешает ему подчеркнуть уникальность ломоносовского слога, даже и в «риторических» пьесах: «Нет и следов творчества в его риторически составленных одах, но восторг уже слышен в них повсюду, где ни прикоснется он к чему-нибудь близкому науколюбивой его душе. Коснулся он северного сияния, бывшего предметом его ученых исследований – и плодом этого прикосновения была ода: Вечернее размышление о божием величестве, вся величественная от начала до конца, которой никому не написать, кроме Ломоносова. Те же причины породили известное послание к Шувалову о пользе стекла. Всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на которую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной» (Гоголь, 8, 371).
Он поэт, оставшийся непревзойденным, прежде всего в одах: «Лирическое стихотворство было собственным дарованием Ломоносова. <…> Трагедии писаны им единственно по воле монархини, но оды его будут всегда драгоценностию российской музы. В них есть, конечно, слабые места, излишности, падения, но все недостатки заменяются разнообразными красотами и пиитическим совершенством многих строф. Никто из последователей Ломоносова в сем роде стихотворства не мог превзойти его, ниже сравняться с ним» (Карамзин 1803, [10—11]). Ср.: «Оды его суть венец всем творениям» (Орлов 1816, 2, 13); «Оды Ломоносова, превосходный образец Лирической поэзии, исполнены возвышенных мыслей, благородных чувствований, величественных картин, изобретательного, творческого духа, словом, того
Первое знакомство с поэзией Ломоносова может повлиять на выбор жизненного поприща: «В ожидании заутрени, отец мой, для прогнания сна, вынес из кабинета Собрание Сочинений Ломоносова, <…> и начал читать вслух известные строки из Иова; потом
произвели во мне новое, глубокое впечатление. Чтение заключено было Одою на взятие Хотина. Слушая первую строфу, я будто перешел в другой мир; почти каждый стих возбуждал во мне необыкновенное внимание, хотя и неизвестно мне еще было, о какой говорится горе:
Потом третий стих в девятой строфе:
полюбился мне верностью изображения. <…> Но последние четыре стиха девятой строфы:
особенно же последние два в двенадцатой:
исполнили меня священным благоговением. Я будто расторг пелены детства, узнал новые чувства, новое наслаждение, и прельстился славой поэта» (Дмитриев 1866, 18—19).
В памяти могут оставаться услышанные в детстве рассказы о Ломоносове: «Мой отец родом из Архангельска, испытал обаяние своего великого земляка помора Михайла Ломоносова и в ранние годы моей жизни рассказывал мне о нем. В моем воображении слилось воедино детство моего отца с детством Ломоносова» (Анциферов 1992, 19). Имя Ломоносова воспринимается как знак литературной позиции, избираемой сознательно, ср., напр., рассказ о забавном школьном эпизоде с Г. Н. Городчаниновым в воспоминаниях С. Т. Аксакова: «Я сказал, что всем предпочитаю Ломоносова и считаю лучшим его произведением оду из Иова. Лице Г-ва сияло удовольствием. «Потрудитесь же что-нибудь прочесть из этой превосходной оды», сказал он. Я того только и ждал <…>. Но как жестоко наказала меня судьба за мое самолюбие и староверство в литературе! Вместо известных стихов Ломоносова:
я прочел, по непостижимой рассеянности, следующие два стиха:
<…> Я потом объяснился с Г-вым и постарался уверить его, что это была несчастная ошибка и рассеянность <…>; я доказал профессору, что коротко знаком с Ломоносовым, что я по личному моему убеждению назвал его первым писателем; узнав же, что я почитатель Шишкова, он скоро со мной подружился. Г-в сам был отчаянный
Он поэт, снискавший бессмертие, что признают и современники, и потомки: «Стихотворство и красноречие с превосходными познаниями правил и красоты российского языка столь великую принесли ему похвалу, не только в России, но и в иностранных областях, что он почитается в числе наилучших лириков и ораторов. Его похвальные оды, надписи, поэма „Петр Великий“ и похвальные слова принесли ему бессмертную славу» (Новиков 1772, 128); «Он вписал имя свое в книгу бессмертия, там, где сияют имена Пиндаров, Горациев, Руссо» (Карамзин 1803, [10]); «Тень великого стихотворца утешилась. Труды его не потеряны. Имя его бессмертно» (Батюшков, 2, 180); стремлению славить его полагает пределы только смерть:
Ср. вариант от лица воображаемого Ломоносова:
Он открыл европейскую поэтическую традицию русским и славянам:
Ему стремятся подражать:
Впрочем, как обычно выясняется, на самом деле подражать Ломоносову невозможно:
Cр. замечания Державина о его попытках следовать за Ломоносовым: «Правила поэзии почерпал из сочинений г. Тредиаковского, а в выражении и штиле старался подражать г. Ломоносову, но не имея такого таланту как он, в том не успел» (Державин, 6, 443)29. Ср. еще:
Для Державина, впрочем, Капнист готов сделать исключение из этого общего правила:
Ломоносов-филолог – новатор, учитывающий значение традиции: «Ломоносов своею грамматикою положивший конец схоластическому обаянию грамматического художества и выведший это художество из заповедного круга религии в область самостоятельного знания, независимо от его односторонности в исключительном приложении к церковному делу, все же не остался без некоторого благотворного влияния старой церковно-славянской грамматики, насколько имела она в себе живительные начала для литературы и для научной системы. Правда, везде в своей грамматике является он самобытным творцом, пролагающим в невозделанном поле новые пути, но, вместе с тем, виден в нем и прилежный ученик Смотрицкого. Творец небывалой дотоле русской грамматики не мог не быть новатором, но, как человек действительно гениальный, он не хотел разрушать старину, и на ее прочных основах вывел свое новое здание, в соответствие самой русской литературе, возникшей на многовековой почве церковнославянской письменности» (Празднование 1965 а, 70); ср. о предпринятой им реформе языка: «Ломоносов поставил себе трудную задачу. Он пожелал совместить старину и новизну в одно гармоническое целое, так, чтобы друзья старины не имели основания сетовать о сокрушении этой старины, а друзья новизны не укоряли в старомодности. Могучий талант помог Ломоносову» (Соболевский 1911, 7). Эта гармония явилась как преодоление первоначального хаоса: «Духовные писатели неудачно смешивали обороты слога библейского с выражениями простонародными, пестрили язык <…> иностранными <…> речениями <…> – я язык Великороссийский, в начале прошлого столетия, является в <…> хаотическом, неустроенном состоянии. Привести в порядок разнородные стихии, сблизить язык гражданский <…> с богослужебным, более образованным и богатым – и создать из этого стройное целое, предоставлено было Ломоносову» (Стрекалов 1837, 71); ср.: «Ломоносов <…> один в свое время боролся с препятствиями нашего языка, и естьли бы не было Ломоносова, то я не знаю, что был бы наш язык и по ныне» (Грузинцов 1802, 146); ср. еще: «Начало сего отделения Русской Литературы (речь идет о елизаветинской эпохе – Д. И.) ознаменовано преобразованием, или, лучше сказать, сотворением Русского языка: сим обязаны мы гению Ломоносова. Он первый умел отличить язык народный Руский, но возвышенный и благородный, от языка богослужебного, не отвергая между тем красот сего последнего <…>» (Греч 1822, 148—149)30.
При этом Ломоносов воспринимается как первопроходец: внимание к традиции не исключало оригинальности мышления и самостоятельности в разработке культурных проектов, ср.: «Ломоносов был первым образователем нашего языка; первый открыл в нем изящность, силу и гармонию. Гений его советовался только сам с собою, угадывал, иногда ошибался, но во всех своих творениях оставил неизгладимую печать великих дарований» (Карамзин 1803, [10]). «Слава преобразователя русского литературного языка принадлежит М. В. Ломоносову, который выступил с своею реформою вполне самостоятельно, независимо от Кантемира и Тредиаковского, и вообще от каких бы то ни было предшественников» (Соболевский 1911, 7).
Ломоносов – создатель русской силлаботоники, «отец российского стопотворения» (Бобров 1804, 9), ср.: «Он не находил в отечестве своем приличного Русскому языку стихотворного размера, чувствовал, как чужды ему Польские силлабы Полоцкого и варварские экзаметры Смотрицкого. В Германии услышал он размеры поэзии тонической, и тлевшая под пеплом искра вспыхнула мгновенно» (Греч 1834, 51); «В. Тредиаковскому до сих пор ошибочно приписывают честь введения тонической системы в русскую поэзию: честь эта по праву принадлежит Ломоносову» (Брюсов, 6, 556; впервые: 1924); создатель влиятельного учения о трех стилях: «Общеизвестно значение, какое имело для русской литературы, для русского литературного языка в частности, учение Ломоносова о трех стилях, изложенное им в знаменитом рассуждении «О пользе книг церковных в российском языке» <…>; известно, как долго сохраняло свое влияние это учение, лишь после значительной борьбы уступившее другим, более новым, взглядам» (Кадлубовский 1905, 83); первый литературный критик: «Великое достоинство Ломоносова состоит в том, что именно он был первым в России писателем и критиком, указавшим путь соединения этих двух областей литературной деятельности <…>» (Русская критика 1978, 6).
Историческое значение
Итак, образ Ломоносова оказывался сложен и претендовал на ключевое положение в русской культуре: он соединял и объединял в некоторое духовное единство историю государства, общества, науки, литературы, апеллируя вместе с тем к высшим смыслам природного и религиозного, формирующих личность. Поэтому вопрос об актуальности ломоносовского наследия перерастал значение суммы частных проблем истории науки или искусства: нужно было осмыслить его историческое значение и оценить его влияние, влияние его личности, его дела на развитие общества в целом, на его самосознание, в котором
Неслучайно резкие повороты русской истории были отмечены, в частности, потребностью вспомнить о Ломоносове, т. е. оглянуться
В этом контексте
С другой стороны, историческое значение Ломоносова проявлялось и в сфере исторически невоплощенного или недовоплощенного, где могло обнаруживаться и непростительное небрежение его трудами, осознание которого должно было побуждать к практическим действиям, направленным на развитие его научных инициатив, ср.: «Сошел в могилу русский национальный гений, труды его были сданы в архив, и мы теперь, лишь через 200 лет со дня его рождения, можем понять все значение этой утраты для русской науки. Когда умирает великий ученый, оставляя за собой школу последователей, то имя его остается вечным, а идеи его служат вкладом в общую сокровищницу человеческой мысли и обусловливают дальнейшим своим развитием роль нации в общем культурном росте всего человечества. Имя Ломоносова останется вечным, но великие его идеи остались неразработанными в России, и русская наука, которая могла бы развиваться, основываясь в идеях Ломоносова, вовсе не существует. <…> / Труды М. В. Ломоносова остались потерянными для потомства, и чем выше по значению его работы, тем больнее горечь этой потери. И теперь, когда история вполне определила эту невознаградимую утрату, перед нами невольно встает вопрос: не может ли нечто подобное повториться в настоящее время. Память о великих национальных гениях налагает на нацию нравственные обязанности. Память о Ломоносове <…> должна служить для нас вечным напоминанием о том, что мы должны <…> увековечить его память и при том не статуей или монументом, но создать такое учреждение, которое давало бы возможность и средства к развитию излюбленной им дисциплины. / Таким учреждением, достойным памяти Ломоносова, должен послужить физикохимический институт его имени, посвященный опытным исследованиям по химии» (Ломоносовский сборник 1911 а, 119—120). Ср.: «Конечно, это был гений, и для его гениальной натуры было посильно многое, что трудно обыкновенному человеку; но он был гений, а не чудо, т.е. он был гением, выросшим на русской почве, впитавшим в себя семена русской культуры и давшим миру великие мысли и важные научные гипотезы. И кто знает, быть может, если бы мы, русские, не так скоро забыли его сочинения по физике и стали бы более внимательно вчитываться в его труды, то теоретическая физика в России стала бы на столь же высокое место, как и учение об электричестве. Наши будущие профессора внимательно читали лишь заграничные учебники, совершенно забывая о трудах своих родных собратий, а в силу этого и мысль их не была направлена туда, куда увлекал ее холмогорский рыбак. Перевернем эту грустную страницу в русской жизни и познакомимся поближе с трудами не только самого Ломоносова, но и других русских ученых, близких ему по независимости мысли и силе таланта, и, кто знает, быть может, среди их забытых трудов мы откроем для себя нечто такое, что даст нам возможность просто разрешить некоторые из тех научных вопросов, над которыми в настоящее время работают физики всего мира» (Галанин 1916, 87—88). Еще более драматический вариант: Ломоносов потерпел историческое поражение, правда не окончательное, а временное, причем это поражение не поколебало, а парадоксальным образом увеличило его значение в истории русского самосознания: «Не только его намерения исчезли вместе с ним, но и его дела легли мертвым грузом в архивы Академии. Ученые, которых он настолько опередил, не могли оценить его; на западе слишком мало прислушивались к тому, что делает русская наука, а у нас – не было другого Ломоносова. Ярким метеором явился он на нашем небе и бесследно исчез, не оставив по себе ни последователей, ни учеников. Когда на Руси снова пришло время явиться наукам и ученым, русская химия вышла не из его творений, а из немецкой <…> лаборатории; в истории геологической науки его имя, имя автора первого общего очерка геологии в Европе, совсем даже не упоминается. А на развалинах образовательной и почти всесословной школы, для которой жил и трудился и за которую боролся Ломоносов, на долгие годы водворилась воспитательная, чуждавшаяся наук и не доверявшая им, узко-сословная школа Екатерины II и ее преемницы имп. Марии Федоровны, а затем – и Николая I. все это было
Ломоносов – достояние человечества: «Ода Ломоносова приветствовала и выражала собою время, когда новая русская литература вступала в период свободного развития общечеловеческих начал просвещения, не стесняясь средневековыми авторитетами» (Празднование 1865 а, 84); ср.: «Ломоносов принадлежит к числу универсальных деятелей мировой культуры, которые в своем творчестве воплощали непреходящую потребность человеческого рода постичь и освоить мир во всем его многообразии, выражали извечное стремление человека к социальной и нравственной свободе, словом и делом своим утверждали необходимость деятельной любви к людям» (Лебедев 1990, 5).
Но одновременно он принадлежит России, он ее гений, ее слава, ее драгоценное достояние: «Ломоносов – наша исторически выстраданная слава, наша сбывшаяся надежда и вместе повелительный призыв к работе для просвещения, размножения и сохранения русского народа» (Празднование 1912, 154); ср.: «Люди конца 19го века говорили, что Ломоносов не был мировым гением, что он ничего нового не вложил в общеевропейскую культуру, тогда все было в порядке: пусть он велик как русский, но он мал как европеец, и гипотеза о культурной отсталости русского народа спасена; но мы знаем, что он велик как европеец, и перед нами стоит задача – показать, как мог он появиться в России. Спасая гипотезу, говорят, что Ломоносов по своему образованию не был русским, но в силу своей гениальности он в 5 лет жизни за границей постиг всю европейскую мысль. Но, принимая это, мы допускаем чудо. Если же не хотим допустить ни случайности, ни чуда, то мы неизбежно должны признать, что Ломоносов был гением русской культуры» (Галанин 1916, 16); ср. еще: «Кто не слыхал имени Ломоносова! Это имя, окруженное блеском славы, сделалось дорогим для каждого русского» (Круглов 1912, 5).
В пространстве русской культуры он соотнесен с ее наиболее яркими творцами. Так, если недальновидные потомки его забудут, о нем напомнит Пушкин: «Но если на Западе почти не знали научных работ Ломоносова как физика и химика, то и у нас они оставались или неизвестными, или забытыми до самого недавнего времени. Во всех обширных материалах по исследованию Ломоносова до начала нашего века есть только две юбилейные статьи о Ломоносове как физике, обе напечатанные в 1865 году, одна – Н. А. Любимова, которая представляет бесталанный пересказ нескольких работ Ломоносова, вторая – всего в пять страничек – Н. П. Бекетова. В обеих больших русских энциклопедиях, как Брокгауза, так и Граната, так же как и в Британской энциклопедии и во французском Ларуссе, ничего не говорится о достижениях Ломоносова как физика и химика. Даже в нашем основном и дотошно цитирующем литературу курсе физики О. Д. Хвольсона до появления работ Меншуткина не было ни одной ссылки на Ломоносова. С другой стороны, А. С. Пушкин в своих заметках „Путешествие из Москвы в Петербург“ (1834 г.), разбирая деятельность Ломоносова, говорит: „Ломоносов сам не дорожил своей поэзией и гораздо более заботился о своих химических опытах, нежели о должностных одах на высоко торжественный день тезоименитства“. Пушкин говорит о Ломоносове, как о великом деятеле науки; в историю вошли его замечательные слова: „Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом“. Пушкин видел гений Ломоносова как ученого. Для нас очень важно мнение Пушкина, как одного из самых образованных и глубоко понимающих русскую действительность людей. К тому же Пушкин мог еще встречать людей, которые видели и слышали живого Ломоносова. Таким образом, даже современниками Ломоносов был признан большим ученым. Но характерно, что никто из окружающих не могли описать, что же действительно сделал в науке Ломоносов, за что его надо считать великим ученым» (Капица 1965, 157—158).
Он подобен И. В. Киреевскому, А. С. Хомякову, И. С. и К. С. Аксаковым: «Я хочу доказать, что Ломоносов был продуктом той московской культуры, которая так прекрасно очерчена в трудах славянофилов: Киреевскаго, Хомякова, бр. Аксаковых и др. и так настойчиво отвергается нашими учеными; но предварительно должен отметить, что эту культуру нельзя рассматривать как нечто изолированное, отгороженное непроницаемой стеной от научных идей Запада» (Галанин 1916, 16).
Подобен Менделееву: «Невольно напрашивается сравнение
Этот последний мотив, мотив исторического времени, которое Ломоносову удалось опередить, т. е. было преодолено им,
Этот особый
Данный аспект ломоносовской темы оказался особенно важным для литераторов советской эпохи, когда, как им казалось, дело Ломоносова окончательно восторжествовало и смысл его самоотверженной работы стал в полной мере внятен советским людям, его подлинным
Кажется, подобный тип суждений о Ломоносове, с некоторыми коррективами, главным образом стилистического и, так сказать,
Вместо заключения
Ломоносовская тема, образ Ломоносова вошли в русское культурное сознание как неотменимая, но недостаточно оформившаяся его часть. Эта недооформленность имеет несколько уровней, обладающих относительной автономией, но все же складывающихся в некоторую единую конструкцию, относительно неустойчивую, подверженную историческим и метафизическим колебаниям. В контексте большой истории эти колебания обнаруживают зависимость от истории элит (Ломоносов и «немецкая» академическая элита его времени, его «национализм», сочетавшийся с народностью и европейским, в частности именно немецким, образованием и культурным опытом; Ломоносов и имп. Елизавета, русская душою, потеснившая немцев и открывшая возможность масштабных культурных сдвигов в сторону Франции; славянофилы и панслависты, Герцен, противопоставлявшие Ломоносова немецкой верхушке Российской империи и проч.); от судеб больших проектов (так, петербургскому имперскому проекту Ломоносов оказался противопоставлен лишь при его надломе, и в еще большей степени – после его крушения, в советскую эпоху); от событий катастрофического характера (народно-патриотическая составляющая ломоносовской темы неизменно актуализировалась в связи с двумя мировыми войнами); от содержания и динамики развертывания литературного процесса (в этом отношении наиболее важными являются, конечно, начало прижизненной известности Ломоносова, его влияние на современников, посмертная актуализация его литературного наследия в вариантах, приемлемых для различных литературных групп; момент дезактуализации этого наследия, т. е. перемещение его из сферы времени настоящего в сферу времени прошедшего; с Ломоносовым это произошло не позднее времени правления Николая I).
При этом уникальность ломоносовской культурной темы обусловлена тем, что он не метафорически, а буквально оказывался воплощением
Приложения
1. «Гимн бороде»
В истории литературы, в той мере, в какой она способна включить в себя историю идеологий и культурных проектов, т. н. «мелочи», понятые как симптомы скрытых или недостаточно проясненных процессов, могут приобретать важное, иногда и ключевое значение.
Одна из таких «мелочей» – ломоносовский «Гимн бороде», который находится явно на периферии литературной деятельности Ломоносова, не оказал сколько-нибудь заметного влияния на литературный процесс и в этом смысле с неизбежность должен рассматриваться как произведение маргинальное.
Тем более несущественными можно было бы признать содержащиеся в этом тексте и сопутствующие ему грубые полемические тексты и выпады, которые позволяли себе участники полемики, и в первую очередь Ломоносов, договорившийся и дописавшийся до вполне вульгарных именований членов Синода «козлятами малыми» и «козлами» (Ломоносов АН 2, 628, 629). И все же такое решение было бы поспешным.
«Гимн бороде», как известно, привлек к себе неблагосклонное внимание Синода, который 6 марта 1757 г. утвердил «всеподданнейший доклад» «Об уничтожении чрез палача пасквильных стихов, под названием: „Гимн бороде“». В докладе, подписанном архиепископом Санкт-Петербургским Сильвестром, епископом Рязанским Димитрием, епископом Переяславским Амвросием и архимандритом Донским Варлаамом, говорилось: «В недавном времени проявились в народе пашквильные стихи, надписанные: „Гимн бороде“, в которых не довольно того, что тот пашквилянт, под видом якобы на раскольников, крайне скверныя и совести и честности христианской противныя ругательства генерально на всех персон, как прежде имевших, так и ныне имеющих бороды, написал, но и тайну святаго крещения, к зазрительным частям тела человеческого находя, богопротивно обругал, и чрез название бороду ложных мнений завесою всех святых отец учения и предания еретически похулил; и когда, по случаю бывшего с профессором Ломоносовым свидания и разговора о таком вовся непотребном сочинении Синодальных членов рассуждаемо было, что оный пашквиль, как из слогу признавательно, не от простого, но от какого-нибудь школьного человека, а чуть и не от него ль самого произошел, и что таковому сочинителю, ежели в чувство не придет и не раскается, надлежит как казни Божии, так и церковной клятвы ожидать, то услыша, означенный Ломоносов исперва начал свой пашквиль шпински защищать, а потом, сверх всякого чаяния, сам себя тому пашквильному сочинению автором оказался, ибо в глаза пред Синодальными членами таковыя ругательства и укоризны на всех духовных за бороды их произносил, каковых от доброго и сущего христианина надеяться отнюдь не можно, и, не удовольствуяся тем еще, опосля вскоре таковой же другой пашквиль в народ издал, в коем, между многими явными уже духовному чину ругательствы, безразумных козлят далеко почтеннейшими, нежели попов ставит, а при конце, точно их назвавши козлами, упомяненную ему при рассуждении церковную клятву за единую тщету вменяет, из таковых не христианских, да еще от профессора академического, пашквилев не иное что, как только противникам православной веры и таковым предерзателем к бесстрашному кощунству святых Таин и к ругательству духовного чина явный повод происходит и впредь, ежели не пресечется, происходить может; а понеже, между протчими, вседражайшаго Вашего Императорского Величества Родителя блаженныя и вечной славы достойныя памяти Государя Императора Петра Великого правами жестокия казни хулителям закона и веры чинить повелевающими, Военного артикула, главы 18, 149 пунктом, пасквилей сочинителей наказывать, а пашквильныя письма чрез палача под виселицею жечь узаконено, того ради со оных пашквилев всеподданнейше Вашему Императорскому Величеству подносит Синод копии и всенижайше просит, чтоб Ваше Императорское Величество, яко Богом данная и истинная церкви и веры святой и духовному чину защитница, Высочайшим своим указом таковыя соблазнительныя и ругательныя пашквили истребить и публично сжечь, и впредь то чинить запретить, и означенного Ломоносова, для надлежащего в том увещания и исправления, в Синод отослать Всемилостивейше указать соизволила» (ПСПР, 4, 282—283).
Текст этого «доклада» вызывает ряд недоумений. В самом деле, если члены Синода не знали об авторстве Ломоносова, зачем вообще они его расспрашивали о «Гимне бороде»? Почему при этом они не торопились действовать, и только после второго «пашквиля» выступили с этим своим «докладом» (ср.: Ломоносов АН 2, 8, 1068)? Далее: почему Ломоносов не только не скрывал свое авторство, не только не остановился перед крайне резкими выпадами в адрес синодалов в ходе беседы с ними, но и написал второй «пашквиль», еще более повышая градус скандала и фактически вынуждая Синод действовать (и при этом, судя по всему, не только не опасался серьезных для себя последствий, но и не обманулся в своих расчетах: «доклад» остался без высочайшего ответа)? На эти вопросы мы ответить не можем.
Ситуация смысловой неопределенности усугубляется тем обстоятельством, что «Гимн бороде», который многократно печатался и неоднократно комментировался35, остается закрытым текстом, для прояснения смысла которого оказалось недостаточно показаний дошедших до нас источников.
Вот еще лишь несколько вопросов, на которые мы также не можем ответить с необходимой степенью полноты и доказательности. Первый: ломоносовский пасквиль адресован одному человеку или какой-то группе в Синоде, или, наконец, всем членам Синода (при том, что совершенно не исключено совмещение этих адресаций)? Второй: только ли Синод он задевает? Третий: если допустить, что «Гимн» адресован не (или не только) группе адресатов, но и конкретному лицу или лицам, то кому именно? Четвертый: почему тема «раскольников» оказалась связана с синодальной, и более определенно: Ломоносов связал «бороду предорогую» того синодала, к которому обращены соответствующие строки, с расколом («Керженцам любезный брат» [Ломоносов АН 2, 8, 620])? В самом деле, утверждать, как это обычно делают комментаторы, что бороды синодалов воспринимались то ли Ломоносовым, то ли его читателями как знак контрреволюции революции Петра, который бороды брил, уничтожая обычаи косной старины, нет оснований: в этом случае пришлось бы признать, что смысл «Гимна бороде» состоит в требовании обрить членов святейшего синода. Остается предполагать, что смысл пьесы и, в частности, отождествления адресата со старообрядцем заключается в чем-то ином. В чем именно? Пятый: почему Синод отреагировал на хулиганские стихи Ломоносова столь болезненно? Шестой: почему «Гимн бороде» вызвал обширную полемику, в ходе которой прибегали к мистификациям, к обращениям к верховной власти, к резким оскорблениям? И наконец, главный вопрос: что стало поводом для этой сатиры: ведь даже с учетом вспыльчивости Ломоносова, его самолюбия, его дерзости и смелости, его обычной уверенности в собственной правоте, его склонности к сведению личных счетов сочинение и распространение «Гимна бороде» производит впечатление поступка, слишком странного, чтобы он не имел какой-то серьезной подоплеки. И здесь круг этих и подобных вопросов замыкается: не зная адресата, не узнаем и этой подоплеки.
Данная заметка не изменит ситуацию принципиально: у нас нет новых материалов, и задача ее только в том, чтобы предложить некоторые частные уточнения к академическому комментарию на «Гимн бороде» и вместе с тем очертить границы культурно-идеологического контекста этого произведения.