Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ломоносов в русской культуре - Дмитрий Павлович Ивинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Впрочем, как считалось, эти противоречия в облике Ломоносова должны исследоваться детально и объективно, т. е. в соответствии с теми принципами научного анализа, которые сам он последовательно утверждал на русской почве. См. об этом, в частности, у Я. К. Грота, не без серьезных оснований отмечавшего противоречие между всеобщим признанием культурного значения Ломоносова, между панегирическим образом его, утвержденным в культурном сознании русского общества, и некоторыми мало привлекательными деталями его биографии, а вместе с тем и с не слишком серьезными и глубокими результатами изучения его наследия: «С славою Ломоносова, с удивлением, которое к нему питали современники и сохраняет потомство, в резком противоречии скудость того, что сделано во сто лет для его изучения. По смерти его осталось довольно большое число неизданных сочинений; и которые из них впоследствии были напечатаны, но значительная часть не дошла до нас; неизвестно даже, куда девались рукописи. Где остались его Оратория и Поэзия, две книги, составлявшие продолжение его Риторики? Где его „мысли, простиравшиеся к приращению общей пользы“, изложенные в записках, из которых только одна, – „о размножении и сохранении российского народа“ нам известна? Не много сделано до сих пор и для критической оценки заслуг Ломоносова. Правда, количество отдельных статей, напечатанных о нем в этот период, очень велико; многочисленны разбросанные в периодических изданиях материалы для его биографии; но слишком мало было трудов, которые бы имели целью, на основании строгого научного анализа, установить верный взгляд на значение Ломоносова в той или другой сфере деятельности. Даже язык его еще не был подвергнут подробному исследованию. Имеющиеся до сих пор издания его сочинений не полны и неудовлетворительны во всех отношениях. Как согласить такое невнимание к трудам Ломоносова с признанием его великого исторического значения? / Это противоречие объясняется прежним состоянием нашего общества и нашей литературы. Оттого так долго оставались под спудом и материалы для биографии Ломоносова, появляющиеся ныне в первый раз, благодаря пробудившейся в обществе потребности подобных изданий, благодаря духу времени, который все извлекает из праха забвения, все разыскивает и подвергает исследованию. Нет сомнения, что эти материалы составят эпоху в изучении Ломоносова, дадут новую жизнь истории нашей литературы 18-го столетия. Славе Ломоносова они не повредят: если тут или там его недостатки выступают теперь в более резких чертах, зато и достоинства его являются в более ярком свете. Но скрывать или искажать факты, когда речь идет о нем, было бы недостойно его величия. Не он ли всю свою жизнь искал истины, любя выше всего науку? Если мы хотим, чтоб наша дань его достоинствам имела цену, мы должны открыто сознавать и его недостатки. Иначе наше слово было бы не чествованием, а оскорблением его памяти, потому что оно оскорбило бы истину и науку. / Но если Ломоносов не всегда отвечает нашим понятиям о приличии, о беспристрастии и великодушии, если он иногда является нам слишком раздражительным или мнительным, то, во-первых, мы не должны забывать, что к людям гениальным вообще нельзя безусловно прилагать установленной мерки житейских требований; во-вторых, необходимо иметь в виду не только состояние русского общества во время Ломоносова, но и обстоятельства, среди которых он рос и развивался от детства до поступления в Академию; надобно вспомнить нравы нашего 18-го столетия и среди их целый ряд деятелей, представляющих черты однородные, ряд, во главе которого стоит сам Петр Великий с его вспыльчивым, крутым и жестким нравом. В России еще не было общего уровня образования; природные свойства гораздо сильнее и решительнее заявляли свои права; оттого тогдашние люди являются вообще с более резкими и выразительными физиономиями. Ломоносов ни в Заиконоспасском училище, ни в немецком университете не мог научиться правилам общежития; беспорядочный образ жизни тогдашних германских студентов не мог остаться без влияния на молодого русского с пылкими страстями, и мы не должны слишком строго судить его за слабости и пороки, привитые к нему обществом, среди которого он провел свою молодость» (Грот 1865, 4—6).

Еще один распространенный мотив – вера в народ как идейно-эмоциональная предпосылка деятельности: «Ломоносов верил в гений и нравственную силу русского народа, жаждал просвещения своей родины. <…> Ломоносов горячо боролся за крестьянство и желал сделать его участником в просвещении, наравне с прочими сословиями» (Ломоносовский сборник 1911, 28—29). Ср.: «Характеристика гения Ломоносова была бы неполна, если бы не была отмечена еще одна отличительная черта его, сообщающая ему значение сокровища национального духа. Это его вдохновенная и бескорыстная, хотя порой мятежная и тревожная, любовь к России, соединенная с непоколебимою верою в великое призвание русского народа» (Князев 1915, 27). В этот контекст естественным образом вовлекалась патриотическая тема, в рамках которой обычно ставился вопрос о мотивации его ученой деятельности, напр.: «Надо ли добавлять, что с <…> пламенною любовью к науке у Ломоносова соединено другое, столь же сильное чувство – любовь к отечеству? Перечитывая его поэтические произведения, мы даже затрудняемся сказать, что в нем сильнее – любовь ли к науке, или к отечеству? Вернее сказать, что оба чувства находятся у него в неразрывной связи, потому что нет у Ломоносова почти ни одного выдающегося произведения, где любовь к науке и патриотизм не сливались бы в один стройный, восторженный гимн» (Сементковский 1894, 379—380); ср. лапидарный опыт сочетания мотивов веры в народ, служения отечеству, ученых занятий: «Ученость Ломоносова гармонически сочеталась с его страстной верой в свой народ, его силы, его одаренность, поэтому жизнь и деятельность этого лучшего сына народа были самоотверженным служением своей родине» (Грабарь 1940, 158). Ср., однако, не вполне тривиальное противопоставление научных занятий и любви к отечеству: «Ломоносов страстно любил науку, но думал и заботился исключительно о том, что нужно было для блага его родины. Он хотел служить не чистой науке, а только отечеству» (Чернышевский. 3, 137).

На противоположном полюсе – вряд ли вполне маргинальные, но и оставшиеся далекими от общепринятых, мнения Н. А. Добролюбова о равнодушии Ломоносова к народной судьбе («Ломоносов сделался ученым, поэтом, профессором, чиновником, дворянином, чем вам угодно, но уж никак не человеком, сочувствующим тому классу народа, из которого вышел он» [Добролюбов, 2, 232]) и Герцена о его разрыве со своей средой и обретении принципиально иного социального статуса («Ломоносов был сыном беломорского рыбака. Он бежал из отчего дома, чтобы учиться, поступил в духовное училище, затем уехал в Германию, где перестал быть простолюдином. Между ним и русской земледельческой Россией нет ничего общего, если не считать той связи, что существует между людьми одной расы» [Герцен, 7, 227]). Ср. не менее резкие суждение из славянофильского лагеря: «Сын низшего сословия, он не внес в свою поэзию ни одной из его нужд, ни одного из его страданий, ни одной из его радостей, ни одного из его поверий. Украшение высшего сословия, в которое он вступил, по праву своего гения, он, как литератор, остался чужд всем вопросам, глубоко волновавшим это сословие и его самого. Так, например, мы знаем, что царствование Елизаветы было ознаменовано ожесточенною борьбою против Немецкого влияния. В этой борьбе участвовали и общество, и духовная кафедра, и сам Ломоносов; и обо всем этом нет и помину в литературных его произведениях» (Хомяков, 3, 421).

Достоинство и трудолюбие

С мотивом любви к России естественным образом сочетается мотив рвения к наукам: «Оглядываясь назад, на всю бурную и многосложную жизнь М. В. Ломоносова, мы не можем не упомянуть еще раз, что каждый шаг его деятельности был запечатлен пламенной любовью к отечеству и искренним желанием успеха русской науке» (Львович-Кострица 1892, 86).

Эта любовь могла обрести выражение только в деянии, а для него необходимо выраженное волевое начало; отсюда еще два устойчивых мотива, связанных со всеми уже перечисленными: личное достоинство и постоянный труд.

В отношении первого особенно важен пушкинский текст: «Радищев укоряет Ломоносова в лести21 и тут же извиняет его. Ломоносов наполнил торжественные свои оды высокопарною хвалою; он без обиняков называет благодетеля своего графа Шувалова своим благодетелем; он в какой то придворной Идиллии воспевает графа К. Разумовского под именем Полидора: он стихами поздравляет графа Орлова с возвращением его из Финляндии; он пишет: „Его сиятельство граф М. Л. Воронцов, по своей высокой ко мне милости, изволил взять от меня пробы мозаических составов для показания ея величеству“. — Ныне всё это вывелось из обыкновения. Дело в том, что расстояние от одного сословия до другого в то время еще существовало. Ломоносов рожденный в низком сословии, не думал возвысить себя наглостию и запанибратством с людьми высшего состояния (хотя, впрочем, по чину, он мог быть им и равный). Но зато умел он за себя постоять и не дорожил ни покровительством своих меценатов, ни своим благосостоянием, когда дело шло о его чести или о торжестве его любимых идей. Послушайте, как пишет он этому самому Шувалову, Предстателю Мус, высокому своему патрону, который вздумал было над ним пошутить: „Я, ваше высокопревосходительство, не только у вельмож, но ниже у Господа моего Бога дураком быть не хочу“. – В другой <раз>, заспоря с тем же вельможею, Ломоносов так его рассердил, что Шувалов закричал: „Я отставлю тебя от Академии“ – „Нет, возразил гордо Ломоносов, разве Академию от меня отставят“. Вот каков был этот униженный сочинитель похвальных од и придворных идиллий!» (Пушкин, 11, 254 [написано: 1834]); ср.: «Ломоносов имел своих меценатов и дорожил ими, потому что видел в них прежде всего защиту и поддержку своих планов; отношения его к ним основаны были на взаимном уважении и даже привязанности; относительно их он держал себя с величайшим достоинством и независимостью и никогда не доходил до унижения и ласкательства» (Лавровский 1865, 13); ср. еще: «Не Ломоносов искал у знатных господ могущества, а знатные господа искали у него могущества и научались у него мудрости. Сознание собственного достоинства было краеугольным камнем, на котором созидалась слава Ломоносова. Он умел постоять за себя и не дорожил никакими связями, когда дело шло о торжестве его любимых идей. <…> Писатели современные Ломоносову Тредиаковский и Сумароков позорили звание писателя, низвели его на степень ремесла. Над ними позволяли глумиться все» (Филонов 1865, 44); впрочем, время от времени обращалось внимание на сложность и противоречивость этой темы, возвращая ее, до некоторой степени, к радищевской интерпретации, напр.: «При изучении материалов о Ломоносове наибольшую неудовлетворенность вызывает то, что никто из наших крупных писателей не нарисовал его облика как человека. Есть, конечно, на свете много даже крупных ученых, круг интересов которых ограничен стенами их лабораторий. Обычно человеческий образ таких ученых малоинтересен. Но когда деятельность крупного ученого и большого самобытного человека, каким был Ломоносов, захватывает развитие культуры всей страны и при этом в один из интереснейших моментов ее истории, его живой образ представляет большой общечеловеческий интерес. / Чем крупнее человек, тем больше противоречий в нем самом и тем больше противоречий в тех задачах, которые ставит перед ним жизнь. Диапазон этих противоречий и является мерой гениальности человека. Противоречия как в самой натуре Ломоносова, так и противоречия, в которых протекала его жизнь, были исключительно велики. / Трудно найти большее противоречие, чем в судьбе „архангельского мужика“, живущего и работающего среди придворной верхушки чиновного и дворянского сословия. Ломоносов был прогрессивным общественным деятелем, он видел необходимость народного образования и науки, боролся с суевериями и предрассудками, но для осуществления своей деятельности ему приходилось опираться на вельмож при дворе. Несмотря на свое мужицкое происхождение, он понимал необходимость лести и восхваления державных властителей и по-своему справлялся с этой задачей» (Капица 1965, 156).

Некоторые вариации второго (ряд других примеров см. выше): «Ломоносов был неутомим и голова его беспрестанно работала над чем-нибудь: он размышлял, писал, изобретал» (Ломоносов 1885, 5); «Обаяние личности Ломоносова столь сильно, живая струя мысли и чувства, которая брызжет из каждой его строки и фразы, так освежительна, притягательная сила его вдохновенной и бескорыстной, хотя мятежной и тревожной, любви к России так пленительна, его славная упрямка в исполнении своих задач, его неколебимая вера в великое призвание русского народа так заразительна, что лишь неохотно и с сожалением отводишь свой глаз от величавого образа, который не темнеет, но все растет и светлеет на расстоянии многих уже десятилетий, несмотря на „грызение древности“, забывчивость потомства, его предрассудки, а иногда и несправедливости. <…> Его образ непрестанно носился предо мной, полный блеска, величия, силы, благородства и самоотвержения для блага и славы его и нашего кумира – России» (Будилович 1871, II); «С именем Ломоносова прежде всего неразрывно связывается представление необычайной многосторонности и несокрушимой крепкой воли в труде, или благородной, по его собственному выражению, упрямки в преследовании раз намеченной цели» (Князев 1915, 4)22.

Науки и время

Ученые занятия Ломоносова – едва ли не основной компонент его культурного образа, связанный с темами петровского государственного проекта, замысла Провидения и особой миссии, испытаний, патриотизма и народности и, в сущности, на них базирующийся.

Но компонент это особый: его обсуждение требует уже некоторой, хотя бы минимальной, осведомленности в проблематике различных наук, и интерпретация его зависит от читательского уровня этой осведомленности, а также от авторской установки на более или менее глубокое восприятие и от выбора соответствующего жанра. Между тем среди писавших о научных заслугах Ломоносова вряд ли находились те, кто мог вполне компетентно осмыслить все сферы его деятельности: отсюда обилие суждений общего характера, оценочных реплик ритуально-юбилейного характера, часто не подкрепленные ничем, кроме более или менее смутно сознаваемой потребности продемонстрировать свою включенность в длящийся процесс осмысления истории науки. В результате возникла следующая ситуация: большой массив высказываний о научных проектах Ломоносова тяготеет не только (и часто даже не столько) к форме аналитического исследования, более или менее специального, сколько к риторической прозе, если не к изящной словесности или журнальной публицистике; насколько можно судить, в этом прихотливом смешении стилей формировалась одна из форм адаптации научного знания к гуманитарному пространству культуры.

Основные мотивы, формирующие тему Ломоносова-ученого, – первенство, уникальная широта познаний, оригинальность мышления, гениальность, преодоление времени.

Он создатель научной традиции и самого языка русской науки: «Наука для Ломоносова всегда была на первом плане. В ней он видел зерно прогресса, ее-то он хотел проводить в жизнь, для чего и излагал ее общедоступно, между прочим, в одах. По многим отраслям знаний в России до Ломоносова почти ничего не было сделано, так что он является не продолжателем, а созидателем наук. Кроме того, создавая науку, он должен был создавать самые формы для нее, так как и они не были еще установлены. До Ломоносова литературный язык представлял собою пеструю смесь из выражений русских, польских и южно-русских» (Ломоносовский сборник 1911, 26). Ср.: «М. В. Ломоносову принадлежит роль создателя языка русской науки» (Ломоносовский сборник, 2011, 30). Ср. еще: «Ломоносов – основоположник российской науки, самая значительная фигура в ее истории <…>» (Он создал 2011, 5). В этом последнем источнике находим весьма симптоматические суждения и об отдельных науках, созданных Ломоносовым: «Ломоносов – первый профессор химии в России. <…> С именем Ломоносова связан начальный этап космофизических исследований. <…> Ломоносов первым в истории российской науки попытался описать механизмы распространения нервного импульса с точки зрения физики. <…> Ломоносов одним из первых поставил вопрос о природе физиологических процессов. <…> Ломоносова справедливо считают первым российским почвоведом. <…>»; его работы стали «первыми русскими пособиями по геологии и горному делу. <…> От Ломоносова идет традиция русского научно-философского реализма. <…> Ломоносов стоял у истоков многих филологических дисциплин – лингвистики, сравнительного языкознания, литературоведения, стиховедения и др. <…> Ломоносова можно по праву считать родоначальником российской демографии, <…> Ломоносова можно с полным основание считать родоначальником университетского юридического образования в России. <…> Создавая русскую научную терминологию, Ломоносов явился основателем научного языка и русской педагогики, введя в употребление ее основные понятия и термины» (Он создал 2011, 18, 27, 35, 37, 38, 39, 43, 47, 59, 60, 62). Разумеется, список не полон; см. еще, напр.: «В лице великого М. В. Ломоносова, соединявшего в себе наиболее редкие дарования: «пальмы Архимеда с лаврами Пиндара, перо Тацита с цветами Цицерона»), мы имеем также первого крупного русского астронома» (Куликовский 1986, 90) и мн. др.23 Ломоносов – все познавший энциклопедист, автор бесчисленных успешных исследований: «Он упражнялся во всех философических и словесных науках <…>» (Новиков 1772, 128); ср.: «Гений Ломоносова обнимал весь круг наук отвлеченных и положительных. Это был философ, математик, физик, химик. металлург и поэт, – но главное, это был – отец Русского слова» (Аскоченский 1846, 66); «Со стороны их внутреннего содержания, нас прежде всего поражает изумительная деятельность духа Ломоносова. Его опыты и наблюдения бесчисленны, его пытливый ум не знает отдыха. О том же свидетельствуют и протоколы Академии, в которых беспрестанно упоминается об изобретенных им новых машинах и снарядах, о заказах, делаемых по его требованиям то механику, то столяру, то оптику. Все вопросы естествоведения, волнующие современный ему мир, проходят чрез его сознание, решаются им самостоятельно, оригинально и нередко с замечательным успехом» (Грот 1865, 27); «Он не только делал замечательные исследования в области физики, химии, физической географии и минералогии; он положил также основание грамматики русского языка, которую он понимал как часть общей грамматики всех языков, рассматриваемых в их естественном развитии. Он также занимался исследованием различных форм русского стихосложения и, наконец, он создал новый литературный язык, о котором он мог сказать, что «сильное красноречие Цицероново, великолепная Виргилиева важность, Овидиево приятное витийство – не теряют своего достоинства на российском языке. Тончайшие философские воображения и рассуждения, многоразличные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении Мира, и в человеческих обращениях, имеют у нас пристойные и вещь выражающие речи. Справедливость этого утверждения он доказал своими стихотворениями, научными сочинениями, своими «речами», в которых он соединял готовность Гексли защищать науку против слепой веры с поэтическим восприятием природы, проявленным Гумбольдтом» (Кропоткин 1907, 29—30). Ср. суждения советских авторов: «Энциклопедические труды Ломоносова <…> охватывают все основные вопросы физики, химии и геологии и представляют собой цельную научную картину мира» (Кузнецов 1950, 29); «Необычайная многогранность гения Ломоносова – такова характерная черта его как основателя естествознания в России. Он не был просто учёным, работающим в какой-либо одной области науки, он охватил в своём творчестве все разделы знаний того времени, связал их в единой системе, в едином мировоззрении. Он как бы подытожил, обобщил всё, что было накоплено во всех областях науки до его времени и одновременно наметил новые пути для развития науки» (Спасский 1950, 9); «Великий русский поэт и ученый-энциклопедист Михаил Васильевич Ломоносов составил целую эпоху в создании и развитии различных отраслей отечественной науки, искусства и литературы. Перечень этих наук и искусств, который нельзя считать исчерпывающим, включает в себя физику, химию, физическую химию, геологию, минералогию, геофизику, географию, океанографию, гравиметрию, астрономию, металлургию, историю, языкознание, педагогику, политическую экономию, статистику, поэзию, драматургию, художественную» (Куликовский 1986, 7); «Ломоносов был человеком универсальных знаний, подлинным ученым-энциклопедистом. Трудно назвать область науки, техники и культуры, в которую он не внес бы свой весомый вклад» (Павлова, Федоров 1988, 5). По всей вероятности, эти и многочисленные подобные высказывания о Ломоносове восходят к статье А. С. Пушкина «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова»: «Соединяя необыкновенную силу воли с необыкновенною силою познания, Ломоносов объял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшею страстию сей души, исполненной страстей. Историк, Ритор, Механик, Химик, Минералог <так!>, Художник и Стихотворец, он все испытал и все проник… Первый углубляется в Историю Отечества, утверждает правила общественного языка его, дает законы и образцы классического красноречия, с несчастным Рихманом предугадывает открытия Франклина, учреждает фабрику, сам сооружает махины, дарит художества мозаическими произведениями и наконец открывает нам истинные источники нашего поэтического языка» (Пушкин 1825, 43; ср.: Пушкин, 11, 32). Ср. иную постановку вопроса об энциклопедизме Ломоносова у А. Л. Шлецера: «Его тщеславие выродилось <..> в дикую гордость, вследствие которой он сделался несносным всем людям <…>. Именно это высокое мнение о себе соблазнило его предаться изучению самых разнородных предметов. Останься он при своих двух или трех специальностях, он, вероятно, сделался бы в них великим; но, раздробивши свои силы, он даже в своих специальных предметах остался посредственным, хотя во всех считал себя превеликим…» (Любимов 1865, 404; то же: Куник, 1, 512).

Необозримость научных интересов Ломоносова сочетается с готовностью учиться у великих предшественников (ср.: «Невтонов ученик» [Вяземский, 3, 159]) и с сильно выраженной самостоятельностью мышления: «Многосторонность мышления и познаний является характерною, отличительною чертою гения, когда она бывает отмечена творчеством, которое выражается в открытии новых истин или обобщающих законов, новых методов или путей познания, новых форм. Такою именно творческою силою определяется и гениальность Ломоносова: чего бы ни касались многочисленные и разнообразные труды его, все они отмечены либо новизною и самобытною свежестью мысли, либо новизною и оригинальностью постановки вопроса, которая, как известно, в науке бывает нередко важнее ответа, либо указанием новых методов и приемов изучения предмета» (Князев 1915, 17—18). Ср.: «При этом Ломоносов обнаружил исключительную самостоятельность мысли. Он не хотел быть простым подражателем или последователем какого-либо зарубежного, хотя бы и „славного философа“. Ломоносов гневно протестовал против возможного зачисления его в качестве последователя того или иного признанного авторитета» (Спасский 1950, 9).

Он ученый, опередивший время: «В общем Ломоносов является одним их самых выдающихся русских химиков, более чем на столетие опередившим свое время. Полученное им всестороннее научное образование, в основании которого лежала математическая философия, позволяло ему успешно разрабатывать те основные вопросы, затрагивавшие одновременно физику, химию и математику, в которых проявилась вся проницательность его взглядов и богатство смелых и новых для того времени мыслей. Можно только глубоко сожалеть, что он сравнительно рано оставил эти попытки объединения химии с физикой и математикой и, в своем стремлении принести посильную пользу русскому народу, обратил свое внимание на другие области» (Меншуткин 1911, 73). Ср.: «Оказалось, что наш Ломоносов превосходил силою своего проникновенного разумения не только ученых иностранцев, разрабатывавших науку в Петербургской академии, но и многих современных ему светил Запада. Оказалось, что он предвосхитил многие положения и выводы, которые составляют научное откровение нашего времени, его славу и гордость. Оказалось, что по своему общему научному мировоззрения Михаил Васильевич Ломоносов стоял едва ли не ближе к нашему, чем к своему времени» (Празднование 1912, 5—6); ср. еще из советского ломоносовского текста: «Ломоносов был величайшим новатором в науке. Он высоко поднял знамя материалистического учения о природе, заложил прочные демократические традиции русской науки. Только советские люди с гордостью раскрыли и продолжают раскрывать все величие и многообразие глубокого и разностороннего новаторства Ломоносова, установили его неоспоримый приоритет в открытии важнейших законов природы, осознали все значение его исторических заслуг в развитии самых различных отраслей русской промышленности, экономики, техники, науки и культуры» (Морозов 1961, 8—9).

Он дал образец критического отношения к научному наследию: «При решении проблем организации научных исследований и просвещения М. В. Ломоносов использовал наиболее перспективные подходы, которые существовали в мире, а потом отбирал среди них самые эффективные» (Николаев 2011, 1200).

Он гений, русский и всемирный: «Круг действий Ломоносова был так обширен, что трудно понять, как у одного человека достало сил душевных и физических для выполнения всего того, что делал и сделал Ломоносов – но зато он был гений!» (Фурман 1893, 111); ср.: «Но если русские ученые академики не догадались, что в могилу сошел всемирный гений, открывший наиболее важные законы естествознания, то широкие круги русского общества чтили в нем творца русского литературного языка» (Галанин 1916, 10).

С гениальностью Ломоносова ассоциировалась сложность его мироощущения, в котором органически сосуществовали рационализм и сакрализация природы: «Для Ломоносова были священны права природы. Все, что уклоняется от них, по мнению его, несообразно с волею Божиею, хотя бы и было утверждено обычаем. <…> За свой рационализм Ломоносову приводилось вести ожесточенную борьбу „c полком свирепых невежд <…> “, „с суеверами, боящимися вникать в таинства природы“, „с ссорщиками, производящими вражду между Божией дщерию натурою и невестою Христовою церковью“» (Ломоносовский сборник 1911, 27).

Другой аспект его гениальности – постоянное стремление к постижению тайны мироустройства, ср.: «Научное мышление Ломоносова характеризуется двумя главными чертами: широтой философского захвата и строгим реализмом. / Каков был Ломоносов в своей личной жизни и практической деятельности, таким был и в сфере научного мышления. Его творческий почин, крепкая настойчивость и независимость проявились в той смелости и самостоятельности, с какими он ставил и решал проблемы науки. Ломоносов брался за самые трудные задачи современной ему науки, составлял грандиозные планы научных исследований. Дерзкий, он не боялся никакой глубины. Темная пропасть неведомого притягивала его к себе и привлекала больше, чем ровный, хорошо освещенный путь» (Празднование 1912, 136).

Но гениальность Ломоносова не смогла реализовать себя в полной мере и тем самым обусловила его драму, которая некоторым фатальным образом предварила непреходящую драму русской науки: «Общественная деятельность Ломоносова как реформатора всей культурной жизни страны и ее языка, принесла свой плод и с глубокой благодарностью будет вспоминаться потомками. Иная судьба была суждена его ученой деятельности, для которой он прошел тяжелый путь от рыбачьего баркаса до кафедры академии наук: она не дала даже ничтожной доли тех результатов, которых естественно было от нее ждать, – она стала лишь прообразом трагической судьбы ученого в России. / Все современники, знавшие Ломоносова, <…> ожидали от этого самородка совершенно исключительных научных исследований <…>, – но судьба поставила Ломоносова в те чисто русские условия деятельности, при которых никакой талант ученого не мог ему помочь <…>. Если ограничиться только названием «ученая служба», то непродуктивность ученой деятельности Ломоносова останется навсегда непонятной, но она не потребует дальнейших объяснений, если только перечислить его служебные обязанности, а именно: аккуратное посещение академических заседаний, писание многочисленных рапортов в канцелярию <…>, обучение и экзамены студентов по химии, физике, истории, пиитике и риторике, техно-химические анализы, переводы, цензура и корректура книг, печатаемых в академической типографии, сочинение од и трагедий, <…> разработка <…> планов иллюминаций <…> и т. д. Для выполнения всех этих обязанностей никаких талантов не требуется <…>» (Лебедев 2011, 1185). Ср.: «Самое печальное в судьбе Ломоносова было то, что он мог уделить своим экспериментальным работам лишь небольшую долю своей энергии и времени. Но при своей большой эрудиции и исключительной фантазии он не имел возможности подвергать все высказываемые им гипотезы экспериментальной проверке» (Капица 1965, 165); одна из частных иллюстраций к этой ситуации: «гениально намеченные Ломоносовым химические опыты могли бы привести его почти за 30 лет до Лавуазье к открытию кислорода и его роли в окислении и горении», но «низкий уровень тогдашней вакуумной техники помешал ему» (Дорфман 1961, 192).

Иной, не менее болезненный, аспект этой драмы ученого заключался в том, что его идеи остались неизвестны почти всем за границей и многим в России, и он фактически выпал из пространства науки; одно из объяснений этого печального обстоятельства: «Мне думается, что объяснение надо искать в тех условиях, в которых наука развивается в стране. Недостаточно ученому сделать научное открытие, чтобы оно оказало влияние на развитие мировой культуры, – нужно, чтобы в стране существовали определенные условия и существовала нужная связь с научной общественностью за границей. <…> Трагедия изоляции от мировой науки работ Ломоносова <…> и других наших ученых-одиночек и состояла только в том, что они не могли включиться в коллективную работу ученых за границей, так как они не имели возможности путешествовать за границу. Это и есть ответ на поставленный нами вопрос – о причине отсутствия влияния их работ на мировую науку. / Теперь нам остается еще остановиться на вопросе, почему у нас в стране научная работа Ломоносова так долго не получала признания. Совершенно ясно, что для признания ученого необходимо, чтобы окружающее его общество было на таком уровне, чтобы оно могло понимать и оценивать его работу по существу. Ни административно-чиновничий аппарат, ни вельможи, окружавшие Ломоносова, конечно, не могли понять значение его научных работ, и поэтому признание его работ по физике и химии только тогда стало возможным, когда у нас в стране появилась своя научная общественность. <…> / Хорошо известно, что для успешного развития любой творческой работы необходима связь с обществом. Писатель, актер, музыкант, художник полноценно творит и развивает свой талант, только если он связан с общественностью. Творчество ученого тоже не может успешно развиваться вне коллектива. Больше того, как уровень искусства в стране определяется вкусами и культурой общества, так и уровень науки определяется степенью развития научной общественности. Трагедия Ломоносова усугублялась еще тем, что, как я уже говорил, у нас в стран не было тогда своей научной общественности. Отсутствие здорового критического коллектива затрудняло Ломоносову возможность видеть, где он шел в своих исканиях правильным путем и где ошибался. / Поэтому Ломоносов не мог проявить полную силу своего гения. Он болезненно переживал отсутствие понимания и признания своих работ у себя в стране, так же как и за рубежом. Он не получал того полного счастья от своего творчества, на которое он имел право по силе своего гения.» (Капица 1965, 166—168; не комментируем специально актуальные для самого Капицы темы этого фрагмента: слишком очевидно, что статья о Ломоносове была для него поводом для «эзоповского» обсуждения ситуации в науке советского и, видимо, в особенности послесталинского, периода).

Образ Ломоносова-ученого дополняется образом Ломоносова-учителя, просветителя, популяризатор науки. Он верит в учеников, ободряет их и взывает к их чести, стойкости, памяти:

Поповский!.. Ученик мой милый и собрат,Тебе мои слова и мой пример вверяю;Спеши на подвиг свой. – В тебе твоих друзей,Твоих Сотрудников грядущих лобызаю. —Я, мнится, вижу их… Уже в душе моейИзображаются беседы их священны.Я внемлю их хвалы тебе, великий Муж!Обеты внемлю я признательных сих душ,Е л и с а в е т е повторенны!…Единодушие, мир, твердость, честь, друзья!Тем помните меня, – и с вами вечно я…»(Мерзляков 1827, 13—14).

Он ведет неустанный поиск тех, кто мог бы продолжить его дело, ср: «Зорким взглядом большого и проницательного человека он отыскивал людей, обладавших качествами, необходимыми для ученого: широтой воззрений, трудолюбием, талантом» (Раскин 1952, 4).

Он ориентир для новых поколений: Ломоносов «должен быть образцом учащемуся красноречию юношеству. Руководствуемое им, оно может придти туда же, где он, в святилище наук, в храм славы; но избирая различный от него путь, и в украшениях, и в языке, и в слоге, опасно, чтоб оно не зашло совсем в другую сторону. Да не будет сего! да не умирают никогда между нами Ломоносовы; ибо без помрачения ума, без оскудения знаний, без упадка языка и словесности, они умирать не могут» (Шишков, 9, 351). Через столетие: «Друзья-читатели! Вы глубоко любите Россию, вам дорого имя Ломоносова, – помните же, что он возлагал все свое упование на молодое поколение и от него ждал деятельной работы для блага общества. Собирайтесь же с силами, укрепитесь серьезною научною подготовкою и идите по пути, проложенному нашим великим учителем, продолжайте дело, начато им. Путь ваш легче, борьба с ложью и тьмою не так страшна, – смелее же! Вам светит немеркнущею звездою бессмертное имя Ломоносова!» (Круглов 1912, 45)24.

Он учитель учителей, любящий, чуждый почестей, трудолюбивый, целеустремленный: «Ломоносов – наш общий учитель, и учитель образцовый. Он показал, как у истинно образованного человека науки естественные и науки словесные должны быть одинаково соединены. Ломоносов понимал и ту, и другую отрасль знания. Занимался ими с одинаковою любовию и основательностию. Он в один и тот же год по химии делал опыты в заплавленных накрепко стеклянных сосудах, чтобы исследовать: прибывает ли вес металлов от чистого жару, чинил опыты со вспоможением воздушного насоса, где в сосудах химических, из которых был вытянут воздух, показывали на огне минералы такие феномены, какие химикам еще неизвестны; по физике в том же году Ломоносов изобрел новый оптический инструмент, названный им никтоптическою трубою <…>; по истории в том же году Ломоносов сличал исторические манускрипты в числе пятнадцати книг „для наблюдения сходства в деяниях российских“; в словесных науках все в том же году Ломоносов сочинил героическую поэму „Петр Великий“, сделал проект со стихами для фейерверка. Итак, Ломоносов своим примером учит всех нас, что для истинно образованного человека одинаково необходимы основательные знания как в науках естественных, так и в словесных. В самом деле, в высшей степени замечательна эта полнота и разносторонность знания, которым обладал Ломоносов. Он так втянулся в науку, что, напр. [имер], физические и химические опыты служили ему вместо забавы и движением вместо лекарства <…>. / Для всех учителей Ломоносов есть учитель. Он сообщает им истинный взгляд, какой они должны иметь на преподаваемую ими науку. Натуралист должен учиться у Ломоносова разуметь природу. <…> Природа, по Ломоносову, живая книга, в которой натуралист должен читать премудрость Создателя. Она – храм, проповедающий славу Божию. / Ломоносов учит словесников иметь разумный взгляд на предмет их преподавания. Понятия Ломоносова о слове глубоки и возвышенны. <…> О языке русском Ломоносов судил с величайшим знанием дела. <…> Ежели мы, преподаватели слова, на уроках своих не даем понять нашим ученикам и ученицам богатства, силы и изобилия его, если, излагая практически систему родного языка, не освещаем своих толкований „общим философским понятием о человеческом слове“, то нам надо еще самим изучать строй нашего языка у Ломоносова <…>. / Ломоносов для всех нас учитель и в образе изложения науки. Это был первый на святой Руси образцовый преподаватель наук. Он показал пример того, каким должно быть наше преподавание: оно должно быть доступное всем, понятное, изящное, а не сухое, безжизненное, мертвое. Живою речию, языком более или менее прекрасным, необходимо излагать свою науку. Язык есть общее достояние, орудие каждой науки: его следует усовершать. Думают, что изящное изложение – дело преподавателя словесности… Мнение ложное. Посмотрите на Ломоносова, как он прекрасно говорит о предметах естественных. Эта речь – поэтическая. Ломоносов – поэт и в науке. <…> / Ломоносов для всех нас служит образцом честного и ревностного служения своему делу. Наука и литература поглощали все его время. <…> Служба только отвлекала Ломоносова от домашней, кабинетной работы. На куртаги он являлся чрезвычайно редко. Если являлся на придворные праздники, то и там наука его не оставляла. Императрица Елисавета во время куртага предложила ему написать р [оссийскую] историю <…>. Наука всюду шла за Ломоносовым и напоминала ему, что он служитель ее, а не суеты мирской. <…> / Мирские почести не увлекали нашего ученого. <…> / Императрица Елисавета награждала Ломоносова тысячами рублей за оды <…>, пожаловала ему „поместья“ на Финском заливе, окружила его комфортом жизни, а он все-таки не охладел к науке: он продолжал наблюдать электрическую силу, подвергал жизнь свою опасности, вместо земной машины употреблял облака, к которым с кровли выставлял шест <…>, писал р [оссийскую] историю, р [оссийскую] грамматику, писал риторику, словом – работал без устали, как нищий, а не богатый ученый. Ломоносов не любил почивать на лаврах. Это был вечный труженик…» (Филонов 1865, 39—43). Ср.: «Мы <…> собрались <…> в особенности для того, чтобы выразить наше уважение к славному учителю русского народа» (Празднование 1865 а, 58). Ср. еще: «Ученый-энциклопедист, Ломоносов <…> берет на себя роль популяризатора науки, что тогда было делом совершенно новым и крайне трудным, так как приходилось создавать самому русский научный язык. Ломоносов борется с этими трудностями и читает научные курсы на русском языке. Мало того, со свойственной ему последовательностью Ломоносов старается <…> реализовать идею о прикладном значении науки и применить ее к разным практическим целям <…>. Польза науки была одной из самых дорогих идей Ломоносова. Он весь был охвачен мыслью о необходимости продолжать дело Петра Великого, дело культурного строительства. Подобно последнему, Ломоносов видел в науке могущественное орудие, с помощью которого можно воздвигнуть „великолепный храм человеческого благополучия“, и считал величайшим грехом не воспользоваться этим орудием для России, едва начавшей менять свой культурный облик» (Празднование 1912, 146—147).

Поэзия и филология

Ломоносов-поэт обычно не противопоставляется Ломоносову-ученому и не уступает ему в значении25.

С одной стороны, в этом поэте слишком много от ученого, чтобы можно было преувеличивать эстетические качества его литературного наследия, и сами его поэтические произведения могут рассматриваться как форма пропаганды науки: «Мы не будем касаться чуждого для нас вопроса о степени поэтического таланта Ломоносова; мы видим одно, что Ломоносов, по своим способностям, был преимущественно ученый <…>» (Соловьев, 22, 292); ср.: «Ломоносов был прежде всего ученый, любивший и изучавший природу, с большею охотою занимавшийся естественными, чем словесными науками: это обстоятельство наложило отпечаток на многие его <литературные> произведения, в которых, при всяком удобном случае, он указывает на пользу наук, на необходимость самого широкого просвещения обществу, считавшему научные занятия лишь пустым времяпрепровождением» (Меншуткин 1911, 134). Очевидный подтекст этих (и ряда подобных) пассажей – слегка переосмысленный фрагмент пушкинской заметки 1825 г., ср.: «Поэзия бывает исключительною страстию немногих, родившихся поэтами; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни: но если мы станем исследовать жизнь Ломоносова, то найдем, что науки точные были всегда главным и любимым его занятием, стихотворство же иногда забавою, но чаще должностным упражнением. Мы напрасно искали бы в первом нашем лирике пламенных порывов чувства и воображения. Слог его, ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простонародным. Вот почему преложения псалмов и другие сильные и близкие подражания высокой поэзии священных книг суть его лучшие произведения. Они останутся вечными памятниками русской словесности; по ним долго еще должны мы будем изучаться стихотворному языку нашему; но странно жаловаться, что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтоб человек, умерший 70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!» (Пушкин, 11, 32—33).

С другой стороны, поэзия и наука оказываются тесно связаны, гармонически сосуществуют и дополняют друг друга, обеспечивая единство личности Ломоносова и его взгляда на мир: «Всю русскую землю озирает он от края до края с какой-то светлой вышины, любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью и девственной природой. В описаниях слышен взгляд скорее ученого натуралиста, чем поэта, но чистосердечная сила восторга превратила натуралиста в поэта» (Гоголь, 8, 371); «К такому ученому трудно применить эпитет романтика, как бы высок ни был полет его научной мысли, к каким бы широким обобщениям ни приходил он. Логика и положительная наука всегда были на страже всех процессов мышления Ломоносова. Его богатая фантазия и поэтический дар не вступали в конфликт с его научным мышлением. <…> Само поэтическое вдохновение Ломоносова нередко питалось его научными идеями: он умел эмоционально переживать свои научные идеи, находить в них источник поэтического воодушевления. Ломоносов первый создал у нас <…> ученую поэзию <…>. Наш мыслитель сознанием и простым чувством постигал гармонию и телеологический порядок космоса и преклонялся перед величием Творца вселенной. Это ученого превращало в поэта» (Празднование 1912, 140—141). Ср.: «То совершенно исключительное положение, которое Ломоносов <…> занимает в истории русской словесности. было <…> обусловлено прирожденными свойствами естествоиспытателя: приступая к изучению русского языка, Ломоносов не пошел по пути ученого схоластика-филолога, а приложил и здесь приемы естествоиспытателя: он внимательно прислушивался к тому живому русскому языку, которым говорили <…> окружающие, и. к радости своей, открыл, что этот язык имеет весь тот запас слов, который необходим для легкого выражения самых сложных мыслей. Для Ломоносова живой, разговорный язык был явлением природы, а его грамматика должна была только подмечать и описывать те законы, которые управляют языком <…>. Ломоносов, как естествоиспытатель, только открыл давно до него существовавший язык, рядом с которым современный ему латинизированный книжный язык стал вдруг совершенно ненужным <…>. / В своих литературных произведениях Ломоносов все время остается ученым: во всех одах, написанных по заказу и согласно требованиям времени в ложноклассическом стиле, он всегда ставит определенные тезисы, а потом логически развивает и доказывает их» (Лебедев 2011, 1185; написано в 1911 г.); ср. еще: «В „ночных“ стихах за поэтом отчетливо просвечивает человек науки, один из первый в России, кто пытался по-новому разгадать загадки космогонии» (Топоров 2003а, 30). Но и сама наука говорит языком Ломоносова: «Для русской речи, для русской мысли наступила новая эпоха, когда рука великого мастера коснулась богатого, но необработанного материала, каким был наш язык во времена Ломоносова. Наука в ея разнообразных отраслях, свободно заговорила по-русски» (Любимов 1865, 404).

Основные мотивы, непосредственно связанные с темой литературного и филологического наследия Ломоносова, таковы.

Ломоносов – первый поэт имперского периода, который сумел приблизить поэзию к религиозному чувству: «Преминем известные в успехах человеческого разума степени, чрез кои Российское Стихотворство, по мере распространении наук в Империи, восходило до состояния. в какое приведено было Господином Ломоносовым. Язык богов распространился тогда на различные роды сочинений, пользу или приятность заключающих. Разум расторг содержавшие его в тесных пределах узы. Проницаемый благостию, премудростию и величеством Существа Вседержащего, возносился к небу, с новым слова достоинством, излиять пред Ним благодарного сердца исповедание. <…> Кротость, милосердие, правдолюбие, благоучреждение, любовь к наукам и художествам, военные в пользу отечества подвиги, что все. во времена невежества, часто погружалось <…> в мрачное забвение, тогда Стихотворным искусством, как некою волшебною силою, бессмертными, почтенными и всегда достойно подражаемыми, живо впечатлевались в памяти. <…> Кто не восчувствует истинного богопочитания при чтении следующих стихов, изображающих непостижимую премудрость и неизмеримое величество? / Лице свое скрывает день <…>» и т. д. (Богданович, 4, 182—185; впервые: 1783). Ср. попытку отождествления языка поэзии Ломоносова с языком Создателя:

Как быстрый ток струи скопленныСтремит с крутой вершины гор;Кристалы льет на брег зеленый.Дремучий будит шумом бор;Так звучной лирой ЛомоносовСопровождая громкий стих,Пленяет слух и души Россов,И усладит потомство их.Творца глаголы повторяя,На суд ли смертного с ним звали т. д.(Капнист 1806, 215—216).

Ср. еще: «Кому же из вас не известен утренний гимн Богу – превосходнейшее произведение великого нашего Песнопевца? Кто не восхищался его красотами и не чувствовал благоговейного умиления, внимая Божественную песнь, достойную Царственного Пророка?» (Калайдович 1819, 67).

Ломоносов – истинный поэт, а недостатки его поэзии (или то, что по прошествии лет может казаться недостатками) обусловлены исторически: «Ломоносов, несомненно, был в душе поэтом, как это видно по многочисленным, истинно поэтическим местам его стихотворений, и если его похвальные оды нередко кажутся лишенными поэтических достоинств, то необходимо принять во внимание те искусственные условия, которым они должны были удовлетворять, и те отношения <…>, в которых находились поэты того времени к своим покровителям. <…>» (Меншуткин 1911, 134); ср.: «Отрицать поэтическое чувство в Ломоносове, который всем существом своим так чуток был к величию творческих сил природы и человеческого духа, возможно только при условии отрицания вообще эстетического содержания за эмоциею высокого. Но эта эмоция была как раз тою, которая была особенно близкою эстетическому чувству людей XVIII столетия; интимные чувства души человека еще не были опознаны до степени готовности к лирическому обобщению в художественном слове. <…> / Что касается поэтической формы произведений Ломоносова, то для правильного понимания в этом отношении его лично, как поэта, нужно отрешиться в данном случае от традиционной точки зрения на так называемый псевдоклассицизм, или французский классицизм, и взглянуть на предмет не в исторической перспективе, где он представляется заслоненным более близкими к нам явлениями, а в его безусловном значении. Эстетическая ценность формы в искусстве определяется степенью легкости, с какою она вызывает в нашей душе процесс вчувствования или эстетическаго суждения, иными словами, мерою, в которой она говорит нам чтолибо, а лирика Ломоносова волновала и приводила в восторг современников, как никакие другие поэтические произведения века, восхищала возвышенною красотою содержания и слова несколько поколений потомков» (Князев 1915, 22—23).

Вероятно, и Меншуткин, и Князев помнят, отчасти разделяют (и стараются смягчить) существенно более резкие суждения об исторической ограниченности поэзии Ломоносова в статье Белинского «Русская литература в 1841 году»: «Б. – Вот Ломоносов – поэт, лирик, трагик, оратор, ретор, ученый муж… // А. – И прибавьте – великий характер, явление, делающее честь человеческой природе и русскому имени; только не поэт, не лирик, не трагик и не оратор, потому что реторика – в чем бы она ни была, в стихах или в прозе, в оде или похвальном слове – не поэзия и не ораторство, а просто реторика, вещь, высокочтимая в школах, любезная педантам, но скучная и неприятная для людей с умом, душою и вкусом… // Б. – Помилуйте! / Он наших стран Малерб, он Пиндару подобен! // А. – Не спорю: может быть, он и Малерб „наших стран“, но от этого „нашим странам“ отнюдь не легче, и это нисколько не мешает „нашим странам“ зевать от тяжелых, прозаических и реторических стихов Ломоносова. Но между им и Пиндаром так же мало общего, как между олимпийскими играми и нашими иллюминациями, или олимпийскими ристаниями и нашими лебедянскими скачками; за это я постою и поспорю. Пиндар был поэт: вот уже и несходство с Ломоносовым. Поэзия Пиндара выросла из почвы эллинского духа, из недр эллинской национальности; так называемая поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических реторик духовных училищ XVII века: вот и еще несходство… // Б. – Но Ломоносову удивлялся Державин, его превозносил Мерзляков, и нет ни одного сколько-нибудь известного русского поэта, критика, литератора, который не видел бы в Ломоносове великого лирика. В одной статье „Вестника Европы“ сказано: „Ломоносов дивное и великое светило, коего лучезарным сиянием не налюбоваться в сытость и позднейшему потомству“. // А. – Я в сытость уважаю статью „Вестника Европы“, равно как и Державина и Мерзлякова, но сужу о поэтах по своим, а не по чужим мнениям. Впрочем, если вам нужны авторитеты, ссылаюсь на мнение Пушкина, который говорит, что „в Ломоносове нет ни чувства, ни воображения“, и что „сам будучи первым нашим университетом, он был в нем, как профессор поэзии и элоквенции, только исправным чиновником, а не поэтом, вдохновенным свыше, не оратором, мощно увлекающим“. И если Вы имеете право разделять мнение о Ломоносове Державина, Мерзлякова и „Вестника Европы“, то почему же мне не иметь права разделять мнение Пушкина? Не правда ли? // Б. – Конечно; против этого не нашлись бы ничего сказать все „ученые мужи“. Итак, вы не хотите считать сочинений Ломоносова в числе книг для чтения? // А. – Я этого не говорю о всех сочинениях Ломоносова; но уж, конечно, не буду читать ни его реторики, ни похвальных слов, ни торжественных од, ни трагедий, ни посланий о пользе стекла и других предметах, полезных для фабрик, но не для искусства; да, но буду, тем более, что я уже читал их… Но я всегда посоветую всякому молодому человеку прочесть их, чтоб познакомиться с интересным историческим фактом литературы и языка русского» (Белинский, 5, 524)26. Ср. существенно более решительное рассуждение, отсылающее как к петровским подтекстам ломоносовской темы, так и к той интерпретации литературной реальности XVIII в., которая сложилась «на фоне» сентиментально-романтической эстетики, противопоставлявшей «нормативности» «индивидуальность» и которая подразумевает особую судьбоносно-спасительную роль русской интеллигенции, избавившей, по мысли увлеченного автора, русскую культуру от мещанства готовых форм: «Историю общественной жизни XVIII-го века начинают с Петра, историю литературы – с Ломоносова. „Петр Россам дал тела, Екатерина – душу“, „Ломоносов создал литературные формы, Карамзин вдохнул в них жизнь“… Не будем пока говорить, кто первый влил содержание в формы, оставшиеся после Петра и Ломоносова (во всяком случае это были не Екатерина и не Карамзин), но согласимся с тем, что действительно Ломоносов начал ту же революцию в литературе, какую Петр – в общественно-государственной жизни. Он начал собою эпоху российского ложно-классицизма <…>. / Трудно отказать многим из представителей русского псевдо-классицизма в некотором несомненном таланте; и это относится не только к такому крупному таланту, каким был Ломоносов. Но полная безличность в форме могла убить и не такой талант. Безличность же царила всеобщая. Никто из русских псевдоклассиков XVIII-го века не сумел вдохнуть „душу живу“ в мертвые ломоносовские формы: это было по существу невозможно; никто из них также не сумел сбросить с себя тяжелое иго формы и выйти на свою, особую дорогу. Единственным исключением явился Державин, но о нем и речь будет особо; все остальные так и остались под ферулой псевдо-классицизма, так и остались представителями безличного, узкого и плоского мещанства в русской литературе» (Иванов-Разумник, 1, 25—26).

Во всяком случае, Ломоносов – родоначальник новой русской словесности: «Рожденный под хладным небом северной России. с пламенным воображением, сын бедного рыбака сделался отцом российского красноречия и вдохновенного стихотворства» (Карамзин 1803, [10]); ср.: «Ломоносов, гениальный человек, создавший наш поэтический язык, прежде всего обогатив его множеством поэтических выражений, а затем введя в него новые формы» (Жуковский 1985, 318); ср.: «Он соделался священным изображением, или лучше сказать, изящное природою и полубогом для Россиян. Его бесправильно-правильный, непостижимый, очаровательный, исполненный звучности, грома, тишины, живости, быстроты, плавности и сладкогласия язык, без всякого противоречия учинился образцом всех Российских песнопевцев» (Язвицкий 1810, 125—126); ср.: «Стихотворения Ломоносова возбудили в России любовь к изящной словесности, сначала при Дворе, потом между жителями столиц, а наконец и в провинциях» (Греч 1822, 154); ср.: «Он пробился сквозь препоны обстоятельств, учился и научал, собирал, отыскивал в прахе старины материалы для Русского слова, созидал, творил – и целым веком двинул вперед словесность нашу. – Русский язык обязан ему правилами, стихотворство и красноречие формами – тот и другие образцами» (Марлинский, 11, 213); ср.: «До ея царствования <т. е. до царстования Екатерины II> один беспримерный Ломоносов бряцал на златострунной своей лире в стране еще глухой, языком новым, им сотворенным, и заглушал нестройный, дикий глас Тредияковского <так!>» (Сумароков 1832, 2, 49); ср. еще: «Творцем Русской классической Поэзии по справедливости почитается Ломоносов. Сей великий гений <…>, пробудив <…> Поэзию вновь восстающего народа и дав ей новыя формы и меру стихов, испытал свои силы в роде лирическом, дидактическом, в Эпопее и Драме. Лирическая Поэзия до него заключалась в однех народных песнях и некоторых духовных Псалмах, писанных силлабами, Симеона Полоцкого и Св. Димитрия Ростовского. Ломоносов первый дерзнул сию дщерь природы <…> возвысить до подножия Трона Русских Царей и с другой стороны, низвести ее от хоров Храма до торжищ и хижин, где его Псалмы доселе поются гражданами и поселянами <…>» (Глаголев, 4, 113—114); вариация этого текста: «Ломоносов почитается <…> творцом Русской классической поэзии. Он, дав юной поэзии нашей новые формы и меру стихов, испытал свои силы в роде Лирическом, Дидактическом, в Эпопее и Драме; – и образцами своими надолго утвердил в нашей Словесности формы разных стихотворений. Лирическая поэзия до него заключалась в одних народных песнях и некоторых духовных Псалмах Симеона Полоцкого и Св. Димитрия Ростовского. – Ломоносов первый показал образцы высоких торжественных Од, написал несколько Псалмов, которые доселе поются гражданами и поселянами. Он восхищался экзаметрами, но сам не употреблял их; писал только ямбами и хореями; и эти стопы в нашем стихотворстве оставались единственными почти до нынешнего столетия» (Георгиевский, 4, 218—219); см. еще: «Ломоносов, по справедливости, может называться отцом нашей словесности: он первый составил русскую грамматику; вскоре за тем реторику или правила для сочинений, дал нам теорию слога и оставил многие образцы прозы, ввел новое тоническое стихосложение и представил множество стихотворений, написанных новым стихосложением» (Соснецкий 1870, 170). Понятый подобным образом, Ломоносов заслуживает особого отношения со стороны общества, имеющего все основания воспринимать его как поэта, занимающего исключительное положение в ряду других, сколь ни велики были бы их заслуги: «Впрочем я бы посоветывал <так!> Господам журналистам поосторожнее и даже пореже говорить о Ломоносове, о котором каждой Русской должен говорить с величайшим душевным почитанием. – Можно рассуждать как хочешь свободно о Хераскове, иногда о Сумарокове и некоторых других, но что касается до Ломоносова, то каждое слово о сем необыкновенном человеке; должно быть взвешено. Даже и Шишкова можно иногда почесть вольнодумцем, когда он говорит о Ломоносове. Из сей важности можно заключить, что таковые люди либо слишком много, либо мало знают о сем человеке. Осторожность, почтение должны всегда сопровождать мысли о нем» (Тургенев 1911, 283). Ломоносов – начало русской поэзии и пророчество о ее будущем, неотделимого от судьбы России: «Ломоносов стоит впереди наших поэтов, как вступленье впереди книги. Его поэзия – начинающийся рассвет. Она у него, подобно вспыхивающей зарнице, освещает не всё, но только некоторые строфы. Сама Россия является у него только в общих географических очертаниях. Он как бы заботился только о том, чтобы набросать один очерк громадного государства, наметить точками и линиями ее границы, предоставив другим наложить краски; он сам как бы первоначальный, пророческий набросок того, что впереди» (Гоголь, 8, 371—372); ср.: «Наконец явился Ломоносов и вместе с ним начался у нас новый период поэзии <…>»; «Колоссальное лицо Ломоносова, которое встречаем мы в нашей литературе, является не формальною, но живою точкою начала <…>» (Аксаков 1846, 64, 435). Несколько более хладнокровное рассуждение на ту же тему, учитывающее сложность исторической судьбы ломоносовского наследия и вбирающее уже отмеченные выше мотивы борьбы, могущества, учености, трудолюбия: «To, что в эти дни совершается по всей России в память родоначальника нашей литературы, есть празднество мысли, какого еще не бывало у нас; это – общественное празднество русского просвещения. / В такую эпоху, когда давно признанные заслуги подвергаются строжайшему пересмотру, выражение всеобщего сочувствия к Ломоносову есть явление и отрадное, и знаменательное. / Оно отрадно, потому что в идее его – признании духовного превосходства – соединяются люди всех категорий, примиряются разнородные и даже противоположные взгляды. / Оно знаменательно как несомненный признак усиления в нашем обществе умственных интересов, оживления в нем национального чувства и любви к родному слову. В Ломоносове мы чествуем могущество природного ума, который, в борьбе с враждебною судьбой, завоевал знание и проложил себе широкий путь в жизни; но мы чествуем и науку, давшую ему значение и славу; мы чествуем в Ломоносове сочетание пылкого гения с ненасытною пытливостью и неутомимым трудолюбием. / В сто лет, протекшие со смерти Ломоносова, отношение его к русской литературе уже значительно изменилось. В первые 50 лет он считался законодателем в поэзии, в красноречии, в языке; поэты и ораторы видели в нем свой образец и старались только о том, как бы сравняться с ним. Впоследствии влияние его ослабело, русская поэзия и проза приняли новые формы, но слава его осталась неприкосновенною. В настоящее время происходит новый поворот в истории его значения для потомства. С развитием нашей гражданской жизни и народности в литературе, на первый план в оценке Ломоносова выступает его общественная деятельность, его национальное значение; он является передовым борцом русской мысли, русской науки, и общая дань памяти его есть торжественное признание драгоценнейших духовных сокровищ нации» (Грот 1865, 3—4).

В качестве родоначальника русской литературы и русского языка Ломоносов может ассоциироваться с изобретателями других поэтических языков, напр.: «Энний был то же в литературе латинской, что Ломоносов в нашей. Он изобрел поэтический язык Рима и применил его к разным родам поэзии» (Шевырев 1838, 36). Одновременно он соотносился с европейскими поэтами, ораторами и историками, преимущественно древними. Так, напр., А. П. Сумароков отождествлял его с Пиндаром и Малербом (Сумароков, 1, 347), А. П. Шувалов – с Пиндаром, Тацитом и Цицероном (Куник, 1865, 1, 206), В. И. Майков – с Цицероном, Виргилием и Пиндаром (Неустроев 1873, 172), Н. Н. Поповский – с Цицероном и Виргилием (Неустроев 1873, 174), И. К. Голеневский – с Горацием, Цицероном и Пиндаром (Голеневский 1779, 37—38), И. П. Елагин – с Титом Ливием, Тацитом, Демосфеном и Фукидидом (Елагин 1803, XXVII, XXIX), Державин – с Пиндаром, Горацием, Цицероном, Виргилием и Оссианом (Державин, 3, 337, 748), В. В. Капнист – с Пиндаром (Капнист 1806, 215), Карамзин —с Пиндаром, от имени Аполлона (Карамзин 1797), А. С. Хвостов (заодно с Ломоносовым и Державина) – с Горацием, Алкеем, Стезихором, Сафо, Пиндаром, Анакреонтом, Аристофаном, Менандром, Сократом, Платоном, Эпиктетом (Хвостов 1811, 16); Я. В. Орлов – с Мильтоном (Орлов 1816, 2, 13), П. И. Сумароков – с «Пиндарами, Мальгербами» (Сумароков 1832, 2, 49), В. А. Якимов – с Плинием и Пиндаром (Якимов 1833, 24); С. Н. Глинка – с Пиндаром (Глинка 1841, 1,177); И. Н. Голенищев-Кутузов – с Опицем (Голенищев-Кутузов 1973, 387), М. Л. Гаспаров – с Чосером, Ронсаром и Опицем (Гаспаров 1997, 52)27. Разумеется, не все писавшие о Ломоносове считали, что делают ему честь, соотнося его с иностранными авторами; ср., в частности, особое мнение А. С. Шишкова: «Лирика равного Ломоносову конечно нет во Франции: Мальгерб и Руссо их далеко уступают ему» (Шишков, 2, 122); впрочем, в другом месте, исчисляя литературных новаторов, отмеченных «остротою ума и силою воображения», Шишков упоминает Ломоносова в одном ряду с Цицероном и Расином, не желая, видимо, в полной мере отказывать ему в европейском контексте (Шишков, 2, 286). Возможной оказалась и постановка вопроса, несколько ограничивающая значение частных сопоставлений: поэтический стиль Ломоносова – существенный результат длительного развития мировой литературы; ср.: «Индивидуальный поэтический стиль Ломоносова является в какой-то мере итогом мирового поэтического развития. В творчестве Ломоносова были переосмыслены поэтические традиции поэзии античной и новой <…>» (Серман 1968, 4).

Если он и не преуспел в распространении правил риторики, которым придавал чрезмерное значение, то, во всяком случае, оставил образцовые поэтические произведения: «Человек, рожденный с нежными чувствами, одаренный сильным воображением, побуждаемый любочестием, исторгается из среды народный. Восходит на лобное место. Все взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние, горшее самыя смерти. Как можно быть ему посредственным? Таков был Демосфен, таков был Цицерон; таков был Пит; <…> и другие. Правила их речи почерпаемы в обстоятельствах, сладость изречения – в их чувствах, сила доводов – в их остроумии. Удивляяся толико отменным в слове мужам и раздробляя их речи, хладнокровные критики думали, что можно начертать правила остроумию и воображению, думали, что путь к прелестям проложить можно томными предписаниями. Сие есть начало риторики. Ломоносов, следуя, не замечая того, своему воображению, исправившемуся беседою с древними писателями, думал также, что может сообщить согражданам своим жар, душу его исполнявший. И хотя он тщетный в сем предприял труд, но примеры, приводимые им для подкрепления и объяснения его правил, могут несомненно руководствовать пускающемуся вслед славы, словесными науками стяжаемой. / Но если тщетной его был труд в преподавании правил тому, что более чувствовать должно, нежели твердить, – Ломоносов надежнейшие любящим российское слово оставил примеры в своих творениях. В них сосавшие уста сладости Цицероновы и Демосфеновы растворяются на велеречие. В них на каждой строке, на каждом препинании, на каждом слоге, – почто не могу сказать при каждой букве, – слышен стройной и согласной звон столь редкого, столь мало подражаемого, столь свойственного ему благогласия речи» (Радищев 1790, 439—441; ср.: Радищев 1992, 120). С данным мнением Радищева сходится Гоголь, но это не мешает ему подчеркнуть уникальность ломоносовского слога, даже и в «риторических» пьесах: «Нет и следов творчества в его риторически составленных одах, но восторг уже слышен в них повсюду, где ни прикоснется он к чему-нибудь близкому науколюбивой его душе. Коснулся он северного сияния, бывшего предметом его ученых исследований – и плодом этого прикосновения была ода: Вечернее размышление о божием величестве, вся величественная от начала до конца, которой никому не написать, кроме Ломоносова. Те же причины породили известное послание к Шувалову о пользе стекла. Всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на которую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной» (Гоголь, 8, 371).

Он поэт, оставшийся непревзойденным, прежде всего в одах: «Лирическое стихотворство было собственным дарованием Ломоносова. <…> Трагедии писаны им единственно по воле монархини, но оды его будут всегда драгоценностию российской музы. В них есть, конечно, слабые места, излишности, падения, но все недостатки заменяются разнообразными красотами и пиитическим совершенством многих строф. Никто из последователей Ломоносова в сем роде стихотворства не мог превзойти его, ниже сравняться с ним» (Карамзин 1803, [10—11]). Ср.: «Оды его суть венец всем творениям» (Орлов 1816, 2, 13); «Оды Ломоносова, превосходный образец Лирической поэзии, исполнены возвышенных мыслей, благородных чувствований, величественных картин, изобретательного, творческого духа, словом, того высокого, о котором говорит славный в древности критик, Лонгин» (Городчанинов 1832, 324; впервые: 1806). Ср. еще: «Ломоносовская ода есть явление удивительное. Искренность и живость многих стихов поразительны: великолепное течение речи, которое вполне усвоил себе только Пушкин, не уступит никаким одам в мире» (Страхов 1883, 2, 12). Наряду с одами воспринимаются его похвальные слова, напр.: «Из прозаических произведений сего времени остаются образцовыми и неподражаемыми: два Похвальных Слова Ломоносова <…>» (Греч 1822, 150). Ср. более обстоятельное исчисление литературных заслуг Ломоносова: «Наконец, явился Ломоносов; сей великий муж, столь превосходными дарованиями наделенный, после того как в чужих краях приобрел знания наук важных, чувствуя природную свою склонность к стихотворству, сочинил еще в бытность свою студентом в Галле <так!> оду на взятие Хотина в 1739 г. Сие творение, того же года в Россию посланное, оказало великое сего сочинителя дарование и обучило россиян правилам истинного стихотворения. Оно написано ямбическими стихами в четыре стопы; сменение стихов и мера лирических строф тут точно соблюдены, и к чести сего славного пиита признать должно, что сие первое творение есть из числа лучших его од. Перевод, который г. Ломоносов из стихов Г. Ф. В. Юнкера на коронование императрицы Елисаветы в 1742 г. учинил, научил нас сочинению подлинных ямбических стихов александрийских. Засим разные его труды, величайшей похвалы достойные, и первее всего оды его, исполненные огня божественного и высоких мыслей, его надписи, его героическая поэма «Петр Великий», которую смерть помешала ему завершить, к сожалению его единоземцев, обогатили язык наш, представили нам высокие образцы и имя Ломоносова соделали бессмертным» (Херасков 1933, 292—293)28.

Первое знакомство с поэзией Ломоносова может повлиять на выбор жизненного поприща: «В ожидании заутрени, отец мой, для прогнания сна, вынес из кабинета Собрание Сочинений Ломоносова, <…> и начал читать вслух известные строки из Иова; потом Вечернее размышление о Величестве Божием. в котором два стиха:

Открылась бездна, звезд полна;Звездам числа нет, бездне дна…

произвели во мне новое, глубокое впечатление. Чтение заключено было Одою на взятие Хотина. Слушая первую строфу, я будто перешел в другой мир; почти каждый стих возбуждал во мне необыкновенное внимание, хотя и неизвестно мне еще было, о какой говорится горе:

Где ветр в лесах шуметь забыл,В долине тишина глубокой;Внимая нечто ключ молчит и проч.

Потом третий стих в девятой строфе:

Мурза упал на долгу тень,

полюбился мне верностью изображения. <…> Но последние четыре стиха девятой строфы:

Над войском облак вдруг развился,Блеснул горящим вдруг лицем;Омытым кровию мечемГоня врагов, герой открылся…

особенно же последние два в двенадцатой:

Свилася мгла, герои в ней;Не зрит их око, слух не чует…

исполнили меня священным благоговением. Я будто расторг пелены детства, узнал новые чувства, новое наслаждение, и прельстился славой поэта» (Дмитриев 1866, 18—19).

В памяти могут оставаться услышанные в детстве рассказы о Ломоносове: «Мой отец родом из Архангельска, испытал обаяние своего великого земляка помора Михайла Ломоносова и в ранние годы моей жизни рассказывал мне о нем. В моем воображении слилось воедино детство моего отца с детством Ломоносова» (Анциферов 1992, 19). Имя Ломоносова воспринимается как знак литературной позиции, избираемой сознательно, ср., напр., рассказ о забавном школьном эпизоде с Г. Н. Городчаниновым в воспоминаниях С. Т. Аксакова: «Я сказал, что всем предпочитаю Ломоносова и считаю лучшим его произведением оду из Иова. Лице Г-ва сияло удовольствием. «Потрудитесь же что-нибудь прочесть из этой превосходной оды», сказал он. Я того только и ждал <…>. Но как жестоко наказала меня судьба за мое самолюбие и староверство в литературе! Вместо известных стихов Ломоносова:

О ты, что в горести напрасноНа Бога ропщешь, человек!

я прочел, по непостижимой рассеянности, следующие два стиха:

О ты, что в горести напрасноНа службу ропщешь, офицер!

<…> Я потом объяснился с Г-вым и постарался уверить его, что это была несчастная ошибка и рассеянность <…>; я доказал профессору, что коротко знаком с Ломоносовым, что я по личному моему убеждению назвал его первым писателем; узнав же, что я почитатель Шишкова, он скоро со мной подружился. Г-в сам был отчаянный Шишковист» (Аксаков 1856, 368—369). Оказывался возможным и сюжет детского самоотождествления с Ломоносовым, интерпретируемый, разумеется, иронически: «На одном из <…> уроков, заданных нам по Востокову, я провалился; это произвело во всем классе впечатление; так как, – рассуждали товарищи, – если провалился он, т. е. я, самый что ни на есть Ломоносов, то что же ожидает их, остальных? / Время подходило к лету. Оставленный без отпуска, я решительно не знал, что мне делать. <…> Другие оставались без отпуска довольно часто <…>, но я, я – это совсем другое дело. И из-за чего? Из-за грамматики Востокова, по русскому языку? Я, я – Ломоносов!..» (Случевский, 4, 263—264).

Он поэт, снискавший бессмертие, что признают и современники, и потомки: «Стихотворство и красноречие с превосходными познаниями правил и красоты российского языка столь великую принесли ему похвалу, не только в России, но и в иностранных областях, что он почитается в числе наилучших лириков и ораторов. Его похвальные оды, надписи, поэма „Петр Великий“ и похвальные слова принесли ему бессмертную славу» (Новиков 1772, 128); «Он вписал имя свое в книгу бессмертия, там, где сияют имена Пиндаров, Горациев, Руссо» (Карамзин 1803, [10]); «Тень великого стихотворца утешилась. Труды его не потеряны. Имя его бессмертно» (Батюшков, 2, 180); стремлению славить его полагает пределы только смерть:

О Ломоносов стрелометный!Я пел тебя и вновь пою,И стану петь, Певец бессмертный!Доколе чашу жизни пью <…>(Хвостов 1825, 6).

Ср. вариант от лица воображаемого Ломоносова:

Горжуся тем, что сердце РоссовУмел я пеньем восхитить,Что сын крестьянской ЛомоносовПо смерти даже будет жить!(Некрасов, 6, 20).

Он открыл европейскую поэтическую традицию русским и славянам:

Твоей услышан голос лиры,Нам стал доступен Геликон;Воскресли Пиндары, Омиры,Расин и Шиллер и Мильтон;<…>Уже Славянские народы,Предчувствуя восторга жар,На белыя стремятся водыПочтить чудесный слова дар <…>(Хвостов 1825, 7, 13).

Ему стремятся подражать:

Я блеском обольщен прославившихся Россов;На лире пробуждать хвалебный тон учусь,И за кормой твоей, отважный ЛомоносовКак малая ладья, в свирепый Понт несусь(Муравьев 1847, 1, 18; об этом стихотворении см.: Топоров 2003, 651—652).

Впрочем, как обычно выясняется, на самом деле подражать Ломоносову невозможно:

Се Пиндар, Цицерон, Виргилий, – слава Россов,Неподражаемый, бессмертный Ломоносов(Державин, 3, 337).

Cр. замечания Державина о его попытках следовать за Ломоносовым: «Правила поэзии почерпал из сочинений г. Тредиаковского, а в выражении и штиле старался подражать г. Ломоносову, но не имея такого таланту как он, в том не успел» (Державин, 6, 443)29. Ср. еще:

Кто Росску Пиндару желаетВ восторгах пылких подражать,Во след Икара тот дерзаетНа крыльях восковых летать:Взнесется к облакам; – но вскоре,Лишь солнца силу ощутит,Низринется стремглав; и мореБезумца имя возвестит(Капнист 1806, 215).

Для Державина, впрочем, Капнист готов сделать исключение из этого общего правила:

Державин! ты на лире звонкойВоспой великия дела <…>(Капнист 1806, 219).

Ломоносов-филолог – новатор, учитывающий значение традиции: «Ломоносов своею грамматикою положивший конец схоластическому обаянию грамматического художества и выведший это художество из заповедного круга религии в область самостоятельного знания, независимо от его односторонности в исключительном приложении к церковному делу, все же не остался без некоторого благотворного влияния старой церковно-славянской грамматики, насколько имела она в себе живительные начала для литературы и для научной системы. Правда, везде в своей грамматике является он самобытным творцом, пролагающим в невозделанном поле новые пути, но, вместе с тем, виден в нем и прилежный ученик Смотрицкого. Творец небывалой дотоле русской грамматики не мог не быть новатором, но, как человек действительно гениальный, он не хотел разрушать старину, и на ее прочных основах вывел свое новое здание, в соответствие самой русской литературе, возникшей на многовековой почве церковнославянской письменности» (Празднование 1965 а, 70); ср. о предпринятой им реформе языка: «Ломоносов поставил себе трудную задачу. Он пожелал совместить старину и новизну в одно гармоническое целое, так, чтобы друзья старины не имели основания сетовать о сокрушении этой старины, а друзья новизны не укоряли в старомодности. Могучий талант помог Ломоносову» (Соболевский 1911, 7). Эта гармония явилась как преодоление первоначального хаоса: «Духовные писатели неудачно смешивали обороты слога библейского с выражениями простонародными, пестрили язык <…> иностранными <…> речениями <…> – я язык Великороссийский, в начале прошлого столетия, является в <…> хаотическом, неустроенном состоянии. Привести в порядок разнородные стихии, сблизить язык гражданский <…> с богослужебным, более образованным и богатым – и создать из этого стройное целое, предоставлено было Ломоносову» (Стрекалов 1837, 71); ср.: «Ломоносов <…> один в свое время боролся с препятствиями нашего языка, и естьли бы не было Ломоносова, то я не знаю, что был бы наш язык и по ныне» (Грузинцов 1802, 146); ср. еще: «Начало сего отделения Русской Литературы (речь идет о елизаветинской эпохе – Д. И.) ознаменовано преобразованием, или, лучше сказать, сотворением Русского языка: сим обязаны мы гению Ломоносова. Он первый умел отличить язык народный Руский, но возвышенный и благородный, от языка богослужебного, не отвергая между тем красот сего последнего <…>» (Греч 1822, 148—149)30.

При этом Ломоносов воспринимается как первопроходец: внимание к традиции не исключало оригинальности мышления и самостоятельности в разработке культурных проектов, ср.: «Ломоносов был первым образователем нашего языка; первый открыл в нем изящность, силу и гармонию. Гений его советовался только сам с собою, угадывал, иногда ошибался, но во всех своих творениях оставил неизгладимую печать великих дарований» (Карамзин 1803, [10]). «Слава преобразователя русского литературного языка принадлежит М. В. Ломоносову, который выступил с своею реформою вполне самостоятельно, независимо от Кантемира и Тредиаковского, и вообще от каких бы то ни было предшественников» (Соболевский 1911, 7).

Ломоносов – создатель русской силлаботоники, «отец российского стопотворения» (Бобров 1804, 9), ср.: «Он не находил в отечестве своем приличного Русскому языку стихотворного размера, чувствовал, как чужды ему Польские силлабы Полоцкого и варварские экзаметры Смотрицкого. В Германии услышал он размеры поэзии тонической, и тлевшая под пеплом искра вспыхнула мгновенно» (Греч 1834, 51); «В. Тредиаковскому до сих пор ошибочно приписывают честь введения тонической системы в русскую поэзию: честь эта по праву принадлежит Ломоносову» (Брюсов, 6, 556; впервые: 1924); создатель влиятельного учения о трех стилях: «Общеизвестно значение, какое имело для русской литературы, для русского литературного языка в частности, учение Ломоносова о трех стилях, изложенное им в знаменитом рассуждении «О пользе книг церковных в российском языке» <…>; известно, как долго сохраняло свое влияние это учение, лишь после значительной борьбы уступившее другим, более новым, взглядам» (Кадлубовский 1905, 83); первый литературный критик: «Великое достоинство Ломоносова состоит в том, что именно он был первым в России писателем и критиком, указавшим путь соединения этих двух областей литературной деятельности <…>» (Русская критика 1978, 6).

Историческое значение

Итак, образ Ломоносова оказывался сложен и претендовал на ключевое положение в русской культуре: он соединял и объединял в некоторое духовное единство историю государства, общества, науки, литературы, апеллируя вместе с тем к высшим смыслам природного и религиозного, формирующих личность. Поэтому вопрос об актуальности ломоносовского наследия перерастал значение суммы частных проблем истории науки или искусства: нужно было осмыслить его историческое значение и оценить его влияние, влияние его личности, его дела на развитие общества в целом, на его самосознание, в котором ломоносовское начало заняло некоторое значимое место.

Неслучайно резкие повороты русской истории были отмечены, в частности, потребностью вспомнить о Ломоносове, т. е. оглянуться назад, вернуться к исходной точке движения, и там, позади обрести новый импульс, необходимый для движения вперед, сколь бы смутно это вперед ни понималось. Здесь еще раз обратимся к текстам В. И. Ламанского, уже цитировавшимся выше, как к отражающим социальную психологию части образованного общества периода «великих реформ»: «Итак, петербургский период нашей истории завершен. Односторонность его сознана. В каком же теперь свете предстанет нам Ломоносов, главнейший после Петра деятель этого периода? В ту пору внешнего блеска и самообольщения мы много натворили себе кумиров, насочинили всяких великих имен, громких дел и славных подвигов. Далеко уже не в том виде, как прежде бывало, восстает перед нами это блестящее прошедшее. <…> Но не омрачится слава Ломоносова, не опозорится его имя, место его не останется праздным, и не займут его другие. Пройдут века, а его имя с почтением будет произноситься уже не десятками, а сотнями тысяч, миллионами русских людей и уважаться не в одной России, а везде, куда ни проникнет русская речь, русская грамота. В исполинских чертах рисуется нам образ Ломоносова уже и теперь, когда еще так мало известна его трудовая жизнь и громадная деятельность <…>. Наши писатели всех поколений, часто люди самых блестящих дарований и больших заслуг в мире науки и художеств, вменяли себе в непременный долг сказать свое слово о Ломоносове, своими отношениями к нему как бы желая измерить свое собственное значение в истории русского просвещения» (Ламанский 1864, 3—4). Ср.: «Да распространяется повсюду в России, да проникает во все слои общества, да укореняется в них то убеждение, что, сверх знати родовой и чиновной, есть знать талантов и гениев, что она то и есть настоящее украшение, истинная гордость и слава народов, – что есть у них, у всех чудная, могущая сила, что посмехается самому гордому земному величию, сила чисто духовная и часто тем сильнейшая, чем она слабее и ничтожнее официально, сила творческая и зиждущая, сила мысли и слова. Торжество в память Ломоносова, образователя и уставщика этой силы на Руси, было бы торжеством и празднеством этой силы в современной России. Основатель Московского университета, помышляя о лучшем устройстве академической гимназии и о торжественном открытии петербургского университета, заметил однажды: „Мое единственное желание, чтобы произошли многочисленные Ломоносовы“. С Божьим благословением, с доброю волею, простые пахари, мы все много можем сделать для приготовления народной и общественной почвы к принятию семян этих великих народных сеятелей, этих Божьих избранников, открывающих новые эпохи народного развития, оставляющих по себе неизгладимые следы в истории. Со вступлением русского народа в новую гражданскую жизнь и русская литература должна начать новый период развития. Будем же признательны великому историческому подвигу отца нашей литературы, образователя нашего языка, – даровитый Русский народ не замедлит нам выслать новых Ломоносовых. / Простые и знатные, богатые и бедные русские люди, почтим же память Михаила Васильевича не словами лишь, но и делом. Да возрадуется его дух, да успокоится и утешится его тень, что наконец его дети отечества поминают» (Ламанский 1865, 42—44)31. Ср.: «Светоч русской науки, зажженный в 1755 году гениальным Ломоносовым, не погас, несмотря ни на какие бури, проносившиеся над русской наукой и жизнью, и не погаснет он до тех пор, пока мы будем не только вспоминать великого создателя русской науки, но и помнить его заветы и поучительную историю Московского университета – иначе – историю нашего научного и народного самосознания» (Сперанский 1912, 26)32. Ср. еще: «Умирая, Ломоносов говорил: „Обо мне дети отечества пожалеют“. Великий человек не ошибся! Кроме современников, о нем жалели потомки из поколения в поколение. <…> / „Обо мне дети отечества пожалеют…“ И мы жалеем о тебе, великий человек! Взгляни: вся Россия празднует твою столетнюю память как великое национальное торжество. Во всех концах России гремит восторженный гимн в честь твоим неумирающим идеям. <…> С полною уверенностию ты можешь сказать о себе: „Я памятник себе воздвиг нерукотворный; / К нему не зарастет народная тропа.“» (Филонов 1865, 52—53); ср.: «Утешься, тень священная! Твои намерения, твои мысли, твои семена не исчезли, оне живут, и дают жизнь» (Погодин 1855, 16). См. еще: «Выдвинуть из дали прошлого мощный самобытный образ Ломоносова в настоящий переживаемый нами исторический момент особенно полезно. В пору безвременья и „лишних людей“, когда всеобщее разочарование, как едкий, ползучий туман расстилается и расползается по нашей земле – как это было до начала настоящей военной грозы, – когда вязкая и топкая тина обыденщины властно захватывает и хоронит наши лучшие силы, когда всеми чувствуется как бы общее наше идейное оскудение, когда самооплевывание сделалось какой-то особой болезнью русского человека, – в это-то время особенно отрадным является напоминание о том, что „может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов земля Российская рождать“. <…> / Для нашего времени вся жизнь Ломоносова звучит призывом к работе, к упорной борьбе за светлые идеалы, к бодрости и крепости нашего русского духа. / И если в период „наших серых будней“ было отрадно своею мыслию остановиться на том, кто является виновником настоящего праздника, то тем более это надо сказать про настоящие дни, когда отрезвевший и образумившийся русский народ стоит на повороте к забытым началам родной русской жизни. Ведь имя Мих. Вас. Ломоносова – это победный клич, победное знамя торжества русской идеи, а вся его жизнь – это лучший завет для всего русского народа» (Миртов 1915, 2—3, 4)33.

В этом контексте спасительного, промыслительного воздействия Ломоносова на русскую жизнь возникали и более специфические ассоциации, отсылавшие не только к истории, но и к Писанию: актуализация Ломоносова иногда ассоциировалась с Воскресением, а сам он сближался с Христом, ср.: «Ломоносов умер на третий день Святой Пасхи. Факт весьма знаменательный! Он показывал, что идеи великого человека воскреснут со временем. И они воскресли в наше время. Нам приходилось праздновать столетнюю память Ломоносова в первый день Светлой недели. Знак, что в наше время идеи Ломоносова поставлены на первый план, во главу угла при обновлении Р. [оссийской] жизни. В наши дни идеи Ломоносова воистину воскресли, воскресли с новою, небывалою еще силою Главная, заветная идея Ломоносова – желание видеть Академию наук построенною на русских, национальных началах – приводится в исполнение. <…> / Другая высокая и благотворная идея Ломоносова о предоставлении всем классам народа права на образование в наше время тоже воскресла и разливается живительным лучом всюду. <…> / Третья заветная идея Ломоносова – „поправление российского света“ – в наше время воскресла для новой неумирающей жизни. Чем же хотел „действительно поправить свет“ Ломоносов? Размножением и сохранением российского народа, истреблением праздности, исправлением нравов и бóльшим народа просвещением, исправлением земледелия, исправлением и размножением ремесленных дел и художеств, лучшими пользами купечества, лучшей государственной экономией и сохранением военного искусства во время долговременного мира. <…> Все эти способы поправить российский свет в наше время составляют предмет первой важности. Отмена крепостного права, уничтожение наказания плетьми <…>, кошками, наказания сквозь строй, отмена клейм эшафотных, земские учреждения, гласное судопроизводство, облегчения в рекрутской повинности, уменьшение срока военной службы, расширение свободы печати – эти и другие реформы Государя императора к чему иному стремятся, как не к действительному поправлению российского света?» (Филонов 1865, 51—52).

С другой стороны, историческое значение Ломоносова проявлялось и в сфере исторически невоплощенного или недовоплощенного, где могло обнаруживаться и непростительное небрежение его трудами, осознание которого должно было побуждать к практическим действиям, направленным на развитие его научных инициатив, ср.: «Сошел в могилу русский национальный гений, труды его были сданы в архив, и мы теперь, лишь через 200 лет со дня его рождения, можем понять все значение этой утраты для русской науки. Когда умирает великий ученый, оставляя за собой школу последователей, то имя его остается вечным, а идеи его служат вкладом в общую сокровищницу человеческой мысли и обусловливают дальнейшим своим развитием роль нации в общем культурном росте всего человечества. Имя Ломоносова останется вечным, но великие его идеи остались неразработанными в России, и русская наука, которая могла бы развиваться, основываясь в идеях Ломоносова, вовсе не существует. <…> / Труды М. В. Ломоносова остались потерянными для потомства, и чем выше по значению его работы, тем больнее горечь этой потери. И теперь, когда история вполне определила эту невознаградимую утрату, перед нами невольно встает вопрос: не может ли нечто подобное повториться в настоящее время. Память о великих национальных гениях налагает на нацию нравственные обязанности. Память о Ломоносове <…> должна служить для нас вечным напоминанием о том, что мы должны <…> увековечить его память и при том не статуей или монументом, но создать такое учреждение, которое давало бы возможность и средства к развитию излюбленной им дисциплины. / Таким учреждением, достойным памяти Ломоносова, должен послужить физикохимический институт его имени, посвященный опытным исследованиям по химии» (Ломоносовский сборник 1911 а, 119—120). Ср.: «Конечно, это был гений, и для его гениальной натуры было посильно многое, что трудно обыкновенному человеку; но он был гений, а не чудо, т.е. он был гением, выросшим на русской почве, впитавшим в себя семена русской культуры и давшим миру великие мысли и важные научные гипотезы. И кто знает, быть может, если бы мы, русские, не так скоро забыли его сочинения по физике и стали бы более внимательно вчитываться в его труды, то теоретическая физика в России стала бы на столь же высокое место, как и учение об электричестве. Наши будущие профессора внимательно читали лишь заграничные учебники, совершенно забывая о трудах своих родных собратий, а в силу этого и мысль их не была направлена туда, куда увлекал ее холмогорский рыбак. Перевернем эту грустную страницу в русской жизни и познакомимся поближе с трудами не только самого Ломоносова, но и других русских ученых, близких ему по независимости мысли и силе таланта, и, кто знает, быть может, среди их забытых трудов мы откроем для себя нечто такое, что даст нам возможность просто разрешить некоторые из тех научных вопросов, над которыми в настоящее время работают физики всего мира» (Галанин 1916, 87—88). Еще более драматический вариант: Ломоносов потерпел историческое поражение, правда не окончательное, а временное, причем это поражение не поколебало, а парадоксальным образом увеличило его значение в истории русского самосознания: «Не только его намерения исчезли вместе с ним, но и его дела легли мертвым грузом в архивы Академии. Ученые, которых он настолько опередил, не могли оценить его; на западе слишком мало прислушивались к тому, что делает русская наука, а у нас – не было другого Ломоносова. Ярким метеором явился он на нашем небе и бесследно исчез, не оставив по себе ни последователей, ни учеников. Когда на Руси снова пришло время явиться наукам и ученым, русская химия вышла не из его творений, а из немецкой <…> лаборатории; в истории геологической науки его имя, имя автора первого общего очерка геологии в Европе, совсем даже не упоминается. А на развалинах образовательной и почти всесословной школы, для которой жил и трудился и за которую боролся Ломоносов, на долгие годы водворилась воспитательная, чуждавшаяся наук и не доверявшая им, узко-сословная школа Екатерины II и ее преемницы имп. Марии Федоровны, а затем – и Николая I. все это было после Ломоносова… И по ту сторону этой мрачной пропасти, которая отделяет нас от него, получает особенно грандиозные размеры мощная, бодрая фигура борца за науку и за просвещение, – величественная фигура в стиле Петра Великого» (Коваленский 1915, 125—126).

Ломоносов – достояние человечества: «Ода Ломоносова приветствовала и выражала собою время, когда новая русская литература вступала в период свободного развития общечеловеческих начал просвещения, не стесняясь средневековыми авторитетами» (Празднование 1865 а, 84); ср.: «Ломоносов принадлежит к числу универсальных деятелей мировой культуры, которые в своем творчестве воплощали непреходящую потребность человеческого рода постичь и освоить мир во всем его многообразии, выражали извечное стремление человека к социальной и нравственной свободе, словом и делом своим утверждали необходимость деятельной любви к людям» (Лебедев 1990, 5).

Но одновременно он принадлежит России, он ее гений, ее слава, ее драгоценное достояние: «Ломоносов – наша исторически выстраданная слава, наша сбывшаяся надежда и вместе повелительный призыв к работе для просвещения, размножения и сохранения русского народа» (Празднование 1912, 154); ср.: «Люди конца 19го века говорили, что Ломоносов не был мировым гением, что он ничего нового не вложил в общеевропейскую культуру, тогда все было в порядке: пусть он велик как русский, но он мал как европеец, и гипотеза о культурной отсталости русского народа спасена; но мы знаем, что он велик как европеец, и перед нами стоит задача – показать, как мог он появиться в России. Спасая гипотезу, говорят, что Ломоносов по своему образованию не был русским, но в силу своей гениальности он в 5 лет жизни за границей постиг всю европейскую мысль. Но, принимая это, мы допускаем чудо. Если же не хотим допустить ни случайности, ни чуда, то мы неизбежно должны признать, что Ломоносов был гением русской культуры» (Галанин 1916, 16); ср. еще: «Кто не слыхал имени Ломоносова! Это имя, окруженное блеском славы, сделалось дорогим для каждого русского» (Круглов 1912, 5).

В пространстве русской культуры он соотнесен с ее наиболее яркими творцами. Так, если недальновидные потомки его забудут, о нем напомнит Пушкин: «Но если на Западе почти не знали научных работ Ломоносова как физика и химика, то и у нас они оставались или неизвестными, или забытыми до самого недавнего времени. Во всех обширных материалах по исследованию Ломоносова до начала нашего века есть только две юбилейные статьи о Ломоносове как физике, обе напечатанные в 1865 году, одна – Н. А. Любимова, которая представляет бесталанный пересказ нескольких работ Ломоносова, вторая – всего в пять страничек – Н. П. Бекетова. В обеих больших русских энциклопедиях, как Брокгауза, так и Граната, так же как и в Британской энциклопедии и во французском Ларуссе, ничего не говорится о достижениях Ломоносова как физика и химика. Даже в нашем основном и дотошно цитирующем литературу курсе физики О. Д. Хвольсона до появления работ Меншуткина не было ни одной ссылки на Ломоносова. С другой стороны, А. С. Пушкин в своих заметках „Путешествие из Москвы в Петербург“ (1834 г.), разбирая деятельность Ломоносова, говорит: „Ломоносов сам не дорожил своей поэзией и гораздо более заботился о своих химических опытах, нежели о должностных одах на высоко торжественный день тезоименитства“. Пушкин говорит о Ломоносове, как о великом деятеле науки; в историю вошли его замечательные слова: „Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом“. Пушкин видел гений Ломоносова как ученого. Для нас очень важно мнение Пушкина, как одного из самых образованных и глубоко понимающих русскую действительность людей. К тому же Пушкин мог еще встречать людей, которые видели и слышали живого Ломоносова. Таким образом, даже современниками Ломоносов был признан большим ученым. Но характерно, что никто из окружающих не могли описать, что же действительно сделал в науке Ломоносов, за что его надо считать великим ученым» (Капица 1965, 157—158).

Он подобен И. В. Киреевскому, А. С. Хомякову, И. С. и К. С. Аксаковым: «Я хочу доказать, что Ломоносов был продуктом той московской культуры, которая так прекрасно очерчена в трудах славянофилов: Киреевскаго, Хомякова, бр. Аксаковых и др. и так настойчиво отвергается нашими учеными; но предварительно должен отметить, что эту культуру нельзя рассматривать как нечто изолированное, отгороженное непроницаемой стеной от научных идей Запада» (Галанин 1916, 16).

Подобен Менделееву: «Невольно напрашивается сравнение первого русского химика М. В. Ломоносова с величайшим русским химиком Д. И. Менделеевым. Первого можно назвать Менделеевым XVIII века. Оба показывают поразительное сходство в характере и гениальности. Оба – физико-химики, научный интерес которых сосредотачивается на вопросе о растворах. Оба – философы-мыслители, с возвышенной точки зрения излагающие свою науку; оба, однако, – практики-патриоты, всей душой старающиеся приложить науку к реальной жизни, на пользу родины. В обоих мы видим мастеров слова и слога, обогативших русский научный язык новыми формами и терминами. По объему трудов оба являются титанами, по силе научных идей – ясновидцами, опередившими свой век» (Ломоносовский сборник 1911 а, 149—150).

Этот последний мотив, мотив исторического времени, которое Ломоносову удалось опередить, т. е. было преодолено им, отступило перед ним, мог выдвигаться на первый план в тех его характеристиках, которые стремились подчеркнуть его актуальность, его соприсутствие новым эпохам, чужой, но одновременно и своей современности, ср.: «Ломоносов был велик не только идеями, которые опередили века, и синтезом, связанным с правильным объяснением тех или иных объяснений явлений природы: он был велик и тем, что стремился к точному познанию фактов и их тщательному и ясному утверждению. / Он мог идти дальше своего времени не только по свойствам своего ума, но и потому, что в его распоряжении были неизвестные современникам факты. В этом соединении точного наблюдателя и мыслителя кроется его обаяние для современного натуралиста» (Ломоносовский сборник 1911 а, 354); ср. еще: «На целые века Ломоносов жил раньше своего времени. Мысли, для него обычные, были чужды его современникам. Дела его непонятны им. Многие открытия Ломоносова в области химии, физики и механики долго после смерти его оставались вне рамок научных дисциплин. Это сказалось и во многих других областях; то же повторилось и в мозаичном предприятии. Цель и пользу мозаичного производства поняли не скоро. Лишь в наши дни мозаика представляется нам столь ценной, как представлял ее себе русский гений полтора века тому назад» (Макаренко 1917, 88); «Ломоносов родился великим человеком, но „не вовремя“, опередив свой век более, чем на сто лет, и потому в тех проявлениях своего гения, которые дают ему право на действительное величие, не был оценен по достоинству не только своими современниками, но и сто лет спустя. Об ученых трудах Ломоносова скоро забыли, не поняв их важности и значения» (Стеклов 1922, 5)34.

Этот особый вневременной статус Ломоносова ассоциируется с величием, развитием, прогрессом, заботой о народном благе: «Сын великого народа, Михайло Ломоносов воплотил в себе наиболее прогрессивные черты русского исторического развития. Героическая жизнь Ломоносова отразила все противоречия и все преимущества этого развития. Ломоносов – органический вывод из всей многовековой русской культуры, с не виданной еще силой раскрывшей в нем свои потенциальные возможности. За плечами Ломоносова стояла вся его родина со всей своей большой, старинной, выстраданной культурой. <…> Ломоносов дал огромный толчок вперед, отразившийся на развитии русской культуры. Нет ни одного русского человека, который не был бы лично чем-либо обязан Ломоносову. Мы на каждом шагу пользуемся плодами его трудов, его неусыпного попечения о благе и просвещении своего народа» (Морозов 1961, 621—622, 628).

Данный аспект ломоносовской темы оказался особенно важным для литераторов советской эпохи, когда, как им казалось, дело Ломоносова окончательно восторжествовало и смысл его самоотверженной работы стал в полной мере внятен советским людям, его подлинным современникам и одновременно обязанным ему самим своим существованием: «Народы Советского Союза, в эпоху строительства нового общества, создав и построив социализм, идя к коммунизму, свято чтут свое героическое прошлое, своих великих учителей и отцов. Одним из таких величайших отцов науки, учителем и борцом, был гениальный ученый и поэт – Михайло Ломоносов! В его дни немногие полностью понимали, что он создает. Но в социалистической новой России, во всем многонациональном Советском Союзе каждый понимает, что сделал Ломоносов и что он продолжает делать! Ломоносов —с нами, он продолжает создавать того нового, страстного, честного человека науки, поэзии, жизни, великого человека, о котором он мечтал и которым он был сам!» (Иванов, 8, 305—306). Ср.: «Почти два века прошло со времени его грандиозного научного подвига, однако идеи Ломоносова живы и поныне. Наука движется гигантскими шагами, и сейчас многие детали научных взглядов великого ученого давно оставлены, но основные мысли его получили блестящее подтверждение и развитие» (Кузнецов 1950, 29); ср.: «Величие дел Ломоносова, которые он совершил в старой крепостнической России, раскрывается, ещё более полно и ярков наше время. Ныне Ломоносов встаёт перед нами во всём блеске своего гения, как основатель русской науки, заложивший её фундамент, её лучшие традиции, определивший её характерные национальные черты» (Спасский 1950, 4); ср. еще: «Ломоносов мечтал видеть свой народ просвещённым. Сбылось это лишь теперь. И пусть между тем временем, когда жил Ломоносов, и сегодняшним днём минуло два столетия, с полным правом скажем – Михаил Васильевич Ломоносов наш великий современник!» (Тихомиров 1982, 24). «Ломоносов и сейчас пробуждает живущее в каждом из нас это стремление к „полному чувству Бытия“, как сказал Тютчев, не дает ему заглохнуть под ворохом сиюминутных наших интересов, которые чаще всего бывают весьма специальны, весьма односторонни и которым мы иногда, по наивности или слабости своей, пытаемся придать черты всеобщности, но редко при этом испытываем удовлетворение. Ломоносов тревожит и наше нравственное чувство, ибо всей жизнью и творчеством подтверждает принципиальную невозможность для нас удовлетвориться только частью истины, только одной какой-нибудь ее стороною. Принадлежа всему человечеству, Ломоносов был и остается сыном своего времени, которое по глубине и существенности исторических переворотов отдаленно напоминает наше» (Лебедев 1990, 5).

Кажется, подобный тип суждений о Ломоносове, с некоторыми коррективами, главным образом стилистического и, так сказать, цивилизационного характера, сохраняется до сих пор, и, эта отдаленность, упомянутая в только что приведенной цитате, непринужденно преодолевается, скажем, недвусмысленным свидетельством времени о вечности: «Время показало, что имя русского гения будет вечно жить в памяти народов» (Самородок земли русской 2011, 4), чему вряд ли противоречит несколько менее тривиальное мнение, согласно которому Ломоносов – наш современник, чья тень соприсутствует актуальному политическому процессу: «Кто сегодня реализует всю полноту власти? <…> И каковы же наши сегодняшние отношения с ними? <…> Разве не верим в возможность диалога с властью, не даем наказы ее носителям <…>? Волнуемся, спорим. <…> Тень Ломоносова по сей день неотступно стоит у нас за плечами. Он – наш современник» (Калиниченко 2013, 52—53); ощутимым кажется иногда и присутствие этой неуспокоенной тени и в пространстве современной ответственной экономической деятельности: «Экономические идеи Ломоносова – часть интеллектуального научного знания XVIII века. Тем они и ценны. Нам суждено помнить об этом наследии, анализировать, разрабатывать и использовать его <…>. Тогда М. В. Ломоносов будет восприниматься <…> как значимый источник знания о путях построения эффективно функционирующей экономики страны» (Бурмистрова 2011, 33). Ср.: «В современном мире, где изменения в области науки и образования происходят особенно быстро и приходится решать много сложных проблем не только научного, но и социального характера <…>, метод М. В. Ломоносова, его цельный взгляд на жизнь и науку, безукоризненная честность по отношению к себе и людям приобретают первостепенное значение» (Николаев 2011, 1200).

Вместо заключения

Ломоносовская тема, образ Ломоносова вошли в русское культурное сознание как неотменимая, но недостаточно оформившаяся его часть. Эта недооформленность имеет несколько уровней, обладающих относительной автономией, но все же складывающихся в некоторую единую конструкцию, относительно неустойчивую, подверженную историческим и метафизическим колебаниям. В контексте большой истории эти колебания обнаруживают зависимость от истории элит (Ломоносов и «немецкая» академическая элита его времени, его «национализм», сочетавшийся с народностью и европейским, в частности именно немецким, образованием и культурным опытом; Ломоносов и имп. Елизавета, русская душою, потеснившая немцев и открывшая возможность масштабных культурных сдвигов в сторону Франции; славянофилы и панслависты, Герцен, противопоставлявшие Ломоносова немецкой верхушке Российской империи и проч.); от судеб больших проектов (так, петербургскому имперскому проекту Ломоносов оказался противопоставлен лишь при его надломе, и в еще большей степени – после его крушения, в советскую эпоху); от событий катастрофического характера (народно-патриотическая составляющая ломоносовской темы неизменно актуализировалась в связи с двумя мировыми войнами); от содержания и динамики развертывания литературного процесса (в этом отношении наиболее важными являются, конечно, начало прижизненной известности Ломоносова, его влияние на современников, посмертная актуализация его литературного наследия в вариантах, приемлемых для различных литературных групп; момент дезактуализации этого наследия, т. е. перемещение его из сферы времени настоящего в сферу времени прошедшего; с Ломоносовым это произошло не позднее времени правления Николая I).

При этом уникальность ломоносовской культурной темы обусловлена тем, что он не метафорически, а буквально оказывался воплощением всего, всей полноты существования России в истории, литературе, науке, идеологии, политике и геополитике; поэтому Пушкин или Менделеев в ломоносовском контексте не всегда выглядели уместно. Именно Ломоносов связывал личность и государство в единство проекта цивилизационного характера; это обстоятельство обуславливало неослабевающий и сочувственный интерес к его образу у одних и плохо скрываемое раздражение у других. Любопытно, что эпохи русской истории, непосредственно связанные с кризисами русской государственности отмечены, в частности, резким ростом числа бессодержательно-ритуальных комплиментарных и как бы заклинательных реплик и текстов о Ломоносове (как, разумеется, и о некоторых других деятелях русской культуры, например, о Пушкине). К Ломоносову апеллируют так, как будто сознают и его необходимость (осмыляемую в категориях православия, самодержавия, народности или, позднее, пробуждения, духовного развития и эмансипации народа, социальной справедливости и т. д.), и его неадекватность сложившейся ситуации, которой ему, т. е. связанным с ним смыслам и культурным механизмам не разрешить. С особой наглядностью эта двусмысленность проявляется в связи с ломоносовскими юбилеями, особенно в XX веке. Исключительно важное, возможно ключевое, значение в самой этой двойственности принадлежит невыявленному, скрытому, неочевидному влиянию Ломоносова на культуру, тому, что редко становится предметом углубленной рефлексии или как бы не замечается, но одновременно неотменимым образом воплощается в слитых с реальностью тенденциях к идеальному воплощению смыслов культурного развертывания, выраженных, в частности, в идеях Московского университета и Академии наук. Эти идеи теснейшим образом связаны с ломоносовской темой и поддерживают ее, одновременно на нее опираясь, до сих пор.

Приложения

1. «Гимн бороде»

В истории литературы, в той мере, в какой она способна включить в себя историю идеологий и культурных проектов, т. н. «мелочи», понятые как симптомы скрытых или недостаточно проясненных процессов, могут приобретать важное, иногда и ключевое значение.

Одна из таких «мелочей» – ломоносовский «Гимн бороде», который находится явно на периферии литературной деятельности Ломоносова, не оказал сколько-нибудь заметного влияния на литературный процесс и в этом смысле с неизбежность должен рассматриваться как произведение маргинальное.

Тем более несущественными можно было бы признать содержащиеся в этом тексте и сопутствующие ему грубые полемические тексты и выпады, которые позволяли себе участники полемики, и в первую очередь Ломоносов, договорившийся и дописавшийся до вполне вульгарных именований членов Синода «козлятами малыми» и «козлами» (Ломоносов АН 2, 628, 629). И все же такое решение было бы поспешным.

«Гимн бороде», как известно, привлек к себе неблагосклонное внимание Синода, который 6 марта 1757 г. утвердил «всеподданнейший доклад» «Об уничтожении чрез палача пасквильных стихов, под названием: „Гимн бороде“». В докладе, подписанном архиепископом Санкт-Петербургским Сильвестром, епископом Рязанским Димитрием, епископом Переяславским Амвросием и архимандритом Донским Варлаамом, говорилось: «В недавном времени проявились в народе пашквильные стихи, надписанные: „Гимн бороде“, в которых не довольно того, что тот пашквилянт, под видом якобы на раскольников, крайне скверныя и совести и честности христианской противныя ругательства генерально на всех персон, как прежде имевших, так и ныне имеющих бороды, написал, но и тайну святаго крещения, к зазрительным частям тела человеческого находя, богопротивно обругал, и чрез название бороду ложных мнений завесою всех святых отец учения и предания еретически похулил; и когда, по случаю бывшего с профессором Ломоносовым свидания и разговора о таком вовся непотребном сочинении Синодальных членов рассуждаемо было, что оный пашквиль, как из слогу признавательно, не от простого, но от какого-нибудь школьного человека, а чуть и не от него ль самого произошел, и что таковому сочинителю, ежели в чувство не придет и не раскается, надлежит как казни Божии, так и церковной клятвы ожидать, то услыша, означенный Ломоносов исперва начал свой пашквиль шпински защищать, а потом, сверх всякого чаяния, сам себя тому пашквильному сочинению автором оказался, ибо в глаза пред Синодальными членами таковыя ругательства и укоризны на всех духовных за бороды их произносил, каковых от доброго и сущего христианина надеяться отнюдь не можно, и, не удовольствуяся тем еще, опосля вскоре таковой же другой пашквиль в народ издал, в коем, между многими явными уже духовному чину ругательствы, безразумных козлят далеко почтеннейшими, нежели попов ставит, а при конце, точно их назвавши козлами, упомяненную ему при рассуждении церковную клятву за единую тщету вменяет, из таковых не христианских, да еще от профессора академического, пашквилев не иное что, как только противникам православной веры и таковым предерзателем к бесстрашному кощунству святых Таин и к ругательству духовного чина явный повод происходит и впредь, ежели не пресечется, происходить может; а понеже, между протчими, вседражайшаго Вашего Императорского Величества Родителя блаженныя и вечной славы достойныя памяти Государя Императора Петра Великого правами жестокия казни хулителям закона и веры чинить повелевающими, Военного артикула, главы 18, 149 пунктом, пасквилей сочинителей наказывать, а пашквильныя письма чрез палача под виселицею жечь узаконено, того ради со оных пашквилев всеподданнейше Вашему Императорскому Величеству подносит Синод копии и всенижайше просит, чтоб Ваше Императорское Величество, яко Богом данная и истинная церкви и веры святой и духовному чину защитница, Высочайшим своим указом таковыя соблазнительныя и ругательныя пашквили истребить и публично сжечь, и впредь то чинить запретить, и означенного Ломоносова, для надлежащего в том увещания и исправления, в Синод отослать Всемилостивейше указать соизволила» (ПСПР, 4, 282—283).

Текст этого «доклада» вызывает ряд недоумений. В самом деле, если члены Синода не знали об авторстве Ломоносова, зачем вообще они его расспрашивали о «Гимне бороде»? Почему при этом они не торопились действовать, и только после второго «пашквиля» выступили с этим своим «докладом» (ср.: Ломоносов АН 2, 8, 1068)? Далее: почему Ломоносов не только не скрывал свое авторство, не только не остановился перед крайне резкими выпадами в адрес синодалов в ходе беседы с ними, но и написал второй «пашквиль», еще более повышая градус скандала и фактически вынуждая Синод действовать (и при этом, судя по всему, не только не опасался серьезных для себя последствий, но и не обманулся в своих расчетах: «доклад» остался без высочайшего ответа)? На эти вопросы мы ответить не можем.

Ситуация смысловой неопределенности усугубляется тем обстоятельством, что «Гимн бороде», который многократно печатался и неоднократно комментировался35, остается закрытым текстом, для прояснения смысла которого оказалось недостаточно показаний дошедших до нас источников.

Вот еще лишь несколько вопросов, на которые мы также не можем ответить с необходимой степенью полноты и доказательности. Первый: ломоносовский пасквиль адресован одному человеку или какой-то группе в Синоде, или, наконец, всем членам Синода (при том, что совершенно не исключено совмещение этих адресаций)? Второй: только ли Синод он задевает? Третий: если допустить, что «Гимн» адресован не (или не только) группе адресатов, но и конкретному лицу или лицам, то кому именно? Четвертый: почему тема «раскольников» оказалась связана с синодальной, и более определенно: Ломоносов связал «бороду предорогую» того синодала, к которому обращены соответствующие строки, с расколом («Керженцам любезный брат» [Ломоносов АН 2, 8, 620])? В самом деле, утверждать, как это обычно делают комментаторы, что бороды синодалов воспринимались то ли Ломоносовым, то ли его читателями как знак контрреволюции революции Петра, который бороды брил, уничтожая обычаи косной старины, нет оснований: в этом случае пришлось бы признать, что смысл «Гимна бороде» состоит в требовании обрить членов святейшего синода. Остается предполагать, что смысл пьесы и, в частности, отождествления адресата со старообрядцем заключается в чем-то ином. В чем именно? Пятый: почему Синод отреагировал на хулиганские стихи Ломоносова столь болезненно? Шестой: почему «Гимн бороде» вызвал обширную полемику, в ходе которой прибегали к мистификациям, к обращениям к верховной власти, к резким оскорблениям? И наконец, главный вопрос: что стало поводом для этой сатиры: ведь даже с учетом вспыльчивости Ломоносова, его самолюбия, его дерзости и смелости, его обычной уверенности в собственной правоте, его склонности к сведению личных счетов сочинение и распространение «Гимна бороде» производит впечатление поступка, слишком странного, чтобы он не имел какой-то серьезной подоплеки. И здесь круг этих и подобных вопросов замыкается: не зная адресата, не узнаем и этой подоплеки.

Данная заметка не изменит ситуацию принципиально: у нас нет новых материалов, и задача ее только в том, чтобы предложить некоторые частные уточнения к академическому комментарию на «Гимн бороде» и вместе с тем очертить границы культурно-идеологического контекста этого произведения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад