Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Россия, Польша, Германия: история и современность европейского единства в идеологии, политике и культуре - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Отвлекаясь от достоверности или недостоверности данных поляками негативных определений Московского государства и народа, следует счесть несомненным, что в конце XVI в. и в первой половине XVII в. примечательной особенностью подобных оценочных суждений являлось отсутствие в них критерия вероисповедания как якобы самого характерного для москвитян (русских) в свете литературы предмета, равно как и по их собственному мнению.

В период «димитриад», которые стереотипно рассматриваются в историографии (как в польской, так и в русской) в качестве «экспансии контрреформации» на территорию Московского государства, ни в одном из известных нам светских публицистических сочинений, ни в одной из записок военных – участников польской интервенции в Москве – не выдвигается аргумент «религиозной миссии». Напротив, в анализируемых публицистических текстах осуждается развернутая иезуитами пропаганда экспансии католицизма[347]. По отношению к русским определение «схизматический народ», «схизматики» появляется лишь в середине XVII в.[348]. Так же и по отношению к собственному народу польские публицисты того времени не затрагивали тему вероисповедания, с забавным самодовольством называя своих сограждан «добродетельным народом», столь же часто – «свободным народом», не употребляя иного эпитета, которого, казалось бы, можно было вполне ожидать. Однако он появляется лишь во второй половине XVII в. – «католический народ». Из трех основных кодов конструирования коллективной идентичности нашел отражение в исследуемых источниках в первую очередь «код благовоспитанности или цивилизованности», а отнюдь не «код первобытности» – древности происхождения народа и в силу этого его первенства по сравнению с другими народами, и не «код трансцедентности либо святости» как богоизбранного народа[349].

Этот тезис подтверждается содержащимися в памятниках польской публицистики характеристиками московских государей. В силу обстоятельств они относятся, прежде всего, к Ивану IV Грозному, поскольку большинство текстов на тему польско-русских отношений приходится на период первого бескоролевья. Вопреки приведенной выше самооценке поляков как представителей «свободного народа», что предполагало осуждение с их стороны деспотизма и жестокости царя Ивана, он произвел на них огромное и вовсе не негативное впечатление. Галерею образов Ивана Грозного в польской публицистике первого бескоролевья открывает латинская апология авторства Станислава Цесельского, приписываемая, однако, Станиславом Котом перу самого Анджея Фрыч-Моджевского. В этом сочинении Иван IV предстает как идеал доблестного правителя, славного во всей Европе[350].

На протяжении всего рассматриваемого периода «великий князь московский» в глазах польских публицистов представал государем богатым («денежным»), хотя его иногда и упрекали в том, что эти деньги он получал от эксплуатации подданных[351] либо как субвенции от иностранных правителей[352]. Во времена первого бескоролевья он предстает не только как христианин, но в роли подлинного защитника всего европейского христианства от язычников[353]. Схизматиком, в глазах публицистов, русский царь парадоксально становится лишь во времена Алексея Михайловича, то есть именно тогда, когда латинское христианство начинает оказывать влияние на московское православие[354].

Наиболее часто в публицистике по отношению к московским правителям, и не только по адресу Ивана Грозного, употребляется термин «тиран», говорится, что они правят «absolute». Правда, с точки зрения польских публицистов времени первого бескоролевья методы правления московитов вполне сопоставимы с действиями западноевропейских монархов (например, Габсбургов), также грубо нарушавших права подданных. Тирания и жестокости Ивана IV, по мнению Петра Мыцельского, вынужденны, ибо обусловлены невежеством подданных, с которыми царю приходилось бороться, «как с медведями или с другими бестиями». Злодеяния царя совершены открыто и под давлением обстоятельств, поэтому они более простительны, чем тиранство французского короля Карла IX, который, хотя и пишется christianissimus rex, но во время Варфоломеевской ночи не только проявил себя как тиран, но и прибег к обману[355]. Ввиду того, что «старых» царей московитов трудно было бы отучить от тиранства, сторонники польско-московской унии, как правило, отдавали предпочтение их сыновьям, которых можно было бы подвергнуть своего рода «ресоциализации» и привить им польские обычаи и культуру[356]. К преимуществам московских кандидатов на польско-литовский трон относилась также близость польского и русского языков[357], дающая им превосходство над кандидатами из стран Западной Европы. Вместе с тем только в единственном и исключительном случае со Лжедмитрием I в пропаганде сторонников унии указывалось на «славянскую общность» польского и московского народов[358].

Парадоксально, что именно «цивилизационная неполноценность» москвитян и их государей становилась, по мысли польских публицистов, одной из предпосылок унии, которая должна была бы дать московскому обществу шансы научиться лучшим, польским обычаям и польским свободам. Сторонники унии как во время первого бескоролевья, так и в царствование Яна Казимира были убеждены в «обучаемости» москвитян, в их способности воспринять благодатное влияние польской цивилизованности, что обосновывалось близостью языка и обычаев двух народов. Анджей Максимилиан Фредро[359] даже полагал, что избрание московского царевича на польский престол или брак короля Яна Казимира с русской царевной после смерти Луизы-Марии Гонзаго послужили бы преградой для «западной испорченности». В подобных воззрениях нетрудно усмотреть проявление польской мегаломании или наивных благих пожеланий. Однако, по нашему мнению, они заслуживают внимания как свидетельство отсутствия априорных предубеждений, как доказательство, что возможное сотрудничество поляков и русских отнюдь не отвергалось.

У истока взаимных предубеждений «ляхов и москалей» (по определению Анджея Кшеминьского) лежат, конечно, события Смутного времени и польской военной интервенции начала XVII в. Захват поляками Кремля стал событием, которое в начале XIX в. Н.М. Карамзин[360] расценил как унижение России, а его отвоевание в 1612 г., представленное уже в наши дни как символ «народного единства», ознаменовано государственным праздником.

Однако поводом для интервенции войск Речи Посполитой, как следует из свидетельств современников событий и рассказов очевидцев[361], стала месть за убийство в 1606 г. восставшими москвичами поляков из окружения Лжедмитрия I. Все эти события подробно описаны современной польской и российской историографией[362]. Сам самозванец был возведен на московский престол в 1605 г. восставшим населением и дворянским ополчением после смерти царя Бориса Годунова с одобрения Боярской думы и верхов православной церкви. На стороне самозванца выступили и нанятые некоторыми польскими магнатами военные отряды, однако без участия коронных и литовских войск Речи Посполитой. Закулисную поддержку ему оказали король Сигизмунд III и Римская курия.

Убийство восставшими в Москве поляков, прибывших в российскую столицу для участия в бракосочетании Лжедмитрия с Мариной Мнишек, ассоциировалось в общественном мнении Речи Посполитой с событиями Варфоломеевской ночи, когда от рук фанатиков погибли гугеноты, приехавшие в Париж на свадьбу Генриха Наваррского. «Московская резня» создала почву для оживления среди поляков негативного стереотипа «вероломной», жестокой и варварской Москвы, который вытеснил ранее бытовавший среди белорусской православной шляхты (по крайней мере, части ее) негативный стереотип поляка[363]. Так была создана почва для официальной государственной и церковной пропаганды в пользу военной интервенции Речи Посполитой. Планы вторжения в Россию были поддержаны не только магнатами и рыцарством, но также и другими сословиями[364]. Последние, в частности, рассчитывали таким способом удалить из страны часть умножившейся и склонной к авантюрам и смуте избыточной шляхты.

В польской историографии уже давно убедительно доказано, что так называемые «димитриады» не пользовались поддержкой шляхетского сословия в целом, за исключением небольшой части авантюристов, ни во время самой Смуты в Московском государстве[365], ни в дальнейшем на протяжении всего XVII в. Их осуждал пользовавшийся непререкаемым авторитетом крупнейший польский политик того времени – канцлер Ян Замойский, считавший, что поддержка узурпатора Дмитрия компрометирует короля и Речь Посполитую, особенно при жизни законных претендентов на московский престол – потомков великих владимирских князей, после которых «iure hereditario successionis przychodzi na dom Szujskich, jako się w ruskich kronikach doczytać»[366] (право наследования переходит в род Шуйских, как это следует из русских летописей).

Во времена Сандомирского рокоша польские публицисты проводили параллели между мятежом Зебжидовского против Сигизмунда III и войной москвитян с «предателем» царем Василием Шуйским, который «государя убил»[367]. В последнем случае речь шла о событиях весны 1605 г., когда при приближении к столице войск Лжедмитрия в Москве вспыхнуло восстание, которое возглавили князья Шуйские. По их наущению были задушены жена и сын Бориса Годунова, а его дочь Ксения сослана в монастырь.

В период шведского «потопа» и войн с Москвой в середине XVII столетия Веспазиан Коховский в 1655–1657 гг. усматривал связь между нынешними грабежами и убийствами, совершавшимися казаками в Белоруссии в 1658 г., и эксцессами времени захвата поляками Москвы при Сигизмунде III[368]. В публицистике времени Яна Казимира осуждались «złamanie słowa Moskwie z przyczyn wojen od Dymitra zaczętych»[369] (нарушение данного Москве слова из-за войн, начатых [Лже]Дмитрием) и «zuchwałą gorliwość religijną naszych w Moskwie» (дерзкое религиозное рвение наших в Москве) при Сигизмунде III[370]. С неодобрением говорилось о недобросовестном ведении (mala f de) переговоров о союзе с Алексеем Михайловичем, имея в виду сорвать их при первом удобном случае[371].

Как видно, в польской политической публицистике XVII в. нет недостатка в примерах критики собственной позиции и объективной оценки политики Речи Посполитой по отношению к Московскому государству в первой половине XVII в., что опровергает тезис о преобладании в отношении поляков к «чужим» ксенофобии и предубеждений. Последние доминировали в стереотипах, распространяемых среди «широких масс» в пропаганде католической церкви и в литературе для общественных низов, – то есть в текстах, чаще всего встречающихся, но отнюдь не наиболее репрезентативных для характеристики образа мыслей «политической нации» как эквивалента сегодняшнего «политического класса».

Польско-московская уния рассматривалась польскими публицистами как аналогия, своеобразное воспроизведение польско-литовской унии. В основе и того и другого союза был заложен принцип политического партнерства. В связи с этим авторы неоднократно прибегали к сравнению возможного избрания на польский престол московского князя с выбором польским королем великого князя литовского Ягайло[372]. Публицисты указывали, что, хотя литвин и был язычником, однако, став польским королем, он не только принял христианство в латинском обряде, но и заставил принять его своих подданных. При дворе Ягайло отдавал предпочтение польской знати, жалуя им земли в Великом княжестве Литовском.

Только через призму примера Ягайло можно понять кажущуюся наивной уверенность публицистов, в частности Мыцельского и Фредро, что цари – тираны для своих исконных подданных – не только не нарушат свободу польской шляхты, но даже расширят ее привилегии, обуздают произвол магнатов подобно тому, как Иван IV сокрушил могущество боярства. Авторы полагали, что избранный королем московский кандидат будет опираться на шляхту и сможет провести судебные и административные реформы, необходимые для усовершенствования управления обоими государствами.

Основываясь на прецеденте Люблинской унии 1569 г., польские публицисты рисовали заманчивые картины «тройственной унии» трех монархий – польской, литовской и русской, равной по могуществу ас сирийской и византийской державам и Римской империи. Такое государство простиралось бы «от моря – до моря» (от Каспия – до Северного моря[373]). Только в этом контексте можно правильно истолковать стереотипный перечень «выгод» от польско-русской унии, приводимый в проектах как конца XVI в., так и первой половины XVII в.

Рассмотрим аргументы авторов в пользу «тройственной унии» в порядке частоты их применения в источниках. Во-первых, возвращение Речи Посполитой территорий, отторгнутых от нее и присоединенных к Московскому государству (так называемых авульсов). В этом случае царь возвращал бы их некоторым образом «сам себе», например, как княжество, пожалованное своему сыну и на ленном праве присоединенное к Речи Посполитой (подобно Прусскому княжеству). Во-вторых, устранение конкуренции Нарвы с Гданьском в балтийской торговле и развитие транзитной торговли через Литву. В-третьих; уния государств открывала бы перспективу унии православия с католицизмом. Начало могло быть положено переходом в католичество царевича как электора, а в дальнейшем – вероятно, и его подданных. В-четвертых, создавалась бы возможность приобретения польской знатью как более цивилизованными и достойными подданными исключительного влияния при московском дворе. В-пятых, уния с Москвой давала шанс на восстановление былого военного могущества Речи Посполитой. В этом случае царь давал бы деньги (nervum belli) на содержание объединенных вооруженных сил и выставлял бы пехоту, а поляки – конницу. Это позволило бы не только обеспечить общую безопасность, но и дало бы возможность совместного наступления на турок и татар[374].

Все эти выгоды носили экономический, а не идеологический характер. Трудно усмотреть в них проявление польского экспансионизма. Ныне они кажутся нам абстрактными, а история показала их нереальность. Такими же их видели и современники, объяснявшие это, прежде всего, двумя причинами. Первая заключалась не только в статусе православия как государственного вероисповедания в России времени царя Алексея Михайловича, но и в том, что Святой престол и польские епископы априори исключали кандидатуру московского правителя на польский трон. Вторая причина основывалась на благоразумной осторожности, ибо нельзя было поручиться, что избранный польским королем русский царь сохранит в неизменном виде общественный и политический строй Речи Посполитой.

Русско-польская уния означала бы на практике поглощение Речи Посполитой Россией, превращение «вольной элекции» (свободного избрания короля шляхтой) в пустую формальность и de facto преобразование польско-литовского государства в наследственную монархию и навязывание польской шляхте «московской неволи», а отнюдь не приобщение московского дворянства к польским шляхетским вольностям. Такие возражения настойчиво выдвигались противниками «тройственной унии» – начиная с Яна Димитра Соликовского во время первого бескоролевья[375] и кончая великим коронным канцлером Стефаном Корыциньским[376] и подканцлером Стефаном Ольшовским[377] при Яне Казимире. История подтвердила правоту критиков проекта «тройственной унии».

Рассмотрение «альтернативного» варианта развития в истории подчас является инспиративным, и все же напоминание о проблеме «тройственной унии» представляется важным для понимания сущности федерализма как устойчивого феномена польской политической идеологии со времени Люблинской унии и вплоть до двадцатилетия между Первой и Второй мировыми войнами. Вопрос о характере и степени преемственности идеи федерализма на разных исторических этапах, разумеется, может вызывать дискуссию, подобно тому как, с точки зрения канонов классического историзма, может представляться абсурдным, несмотря на бросающиеся в глаза аналогии, сравнивание территориальных пределов Сарматии XVII в. с концепциями некоторых мыслителей славянофильского толка в XIX в., например Н.Я. Данилевского[378]. Однако в сравнительных исследованиях по истории политических идей в Польше и России подобное обращение к воззрениям раннего Нового времени может оказаться не только интересным, но и полезным, в частности, для преодоления стереотипов, хотя бы на страницах научных трудов.

Перевод с польского Бориса Носова

Л.И. Ивонина (Смоленск)

Пруссия и Россия в европейских войнах первой четверти XVIII в.

Первые две декады XVIII столетия ознаменовались тяжелейшим международным кризисом, который в историографии нередко называют Второй Тридцатилетней войной. Этот кризис проявился в двух больших европейских войнах, в дипломатическом и военном отношениях тесно связанных друг с другом: на западе – в войне за испанское наследство (1701–1714) и на северо-востоке – в Северной войне (1700–1721). Одним из связующих звеньев между ними являлась Пруссия, географическое положение и политические амбиции которой затрагивали интересы многих государств, в частности динамично развивавшейся России. Вообще отношения между Пруссией и Россией можно отнести к разряду наиболее интересных и противоречивых в ходе европейских войн, тем более что именно на это время как раз приходится подъем и России, и Пруссии. Какие же факторы воздействовали на эти отношения?

Первый из них можно обозначить как общеевропейский. В конце XVII в. Европа вновь оказалась в состоянии лихорадочного поиска стабильности. Уже начиная с 1680-х гг. на континенте среди больших, средних и малых государств наметилась существенная перегруппировка сил, смена центров политического, экономического и идеологического влияния. Новая конфигурация субъектов системы международных отношений на континенте формировалась как дипломатическим путем, так и посредством применения силы. Американский историк П. Кеннеди справедливо назвал самой характерной ее чертой на протяжении полутора столетий после Вестфальского мира 1648 г. созревание мультиполярной системы европейских государств[379]. Однако мультиполярная система сложилась отнюдь не сразу и находилась в начале XVIII в. еще в стадии становления, то есть на этапе формирования эффективной парадигмы равновесия сил.

Второй фактор, определивший характер российско-прусских отношений, можно условно назвать прусско-европейским. Свои интересы в войнах начала XVIII столетия преследовали отнюдь не только великие державы, но и второразрядные по европейской «табели о рангах» государства. Для целого ряда средних и небольших немецких и итальянских княжеств необходимо было обеспечение режима правовой защиты как в рамках международного права, так и в соответствии со статусом «чинов» Священной римской империи от возможных территориальных притязаний Франции. Такие государства, а среди них особенно Бранденбург-Пруссия, Бавария, Ганновер и Савойя-Пьемонт, стремились к повышению своей роли в мире «дворов и альянсов», к повышению статуса своих государей и их владений в иерархии европейских монархий и даже вынашивали замыслы приобщиться к компании великих держав. И в самом деле, некоторым, в данном случае Пруссии, удалось достичь своих желаний.

Вообще-то конкуренция в кругу европейских династий была старой игрой. Но со второй половины XVII в. началась всеобщая модернизация политической жизни: то было время возведения в высокий ранг церемониала на разных уровнях, проникшего в систему международного представительства и во многом определявшего положение и силу государства. В барочном мире дворы и союзы для рангов государств были почти столь же важны, как мощь их армий. К 1700 г. для всей Европы вопрос ранга и репутации приобретает новое качество. Эти понятия тесно переплетались между собой, олицетворяя, во многом благодаря Королю-Солнце, международное дворянство и дворянскую придворную культуру[380].

Третьим фактором, по аналогии со вторым, стал русско-европейский. В эпоху раннего Нового времени страны Восточной и Центральной Европы не просто конкурировали между собой за первенство, а были вовлечены в жестокую борьбу за выживание: период между 1650 и 1750 гг. являлся решающим этапом в этой борьбе. Для Петра Великого было просто необходимо одержать победу над Карлом XII и завоевать Ливонию, Эстонию и Ингрию, если он намеревался связать Россию с развитием Европы. Едва укрепившись на российском троне, русский царь поначалу вовсе не намеревался развивать активную внешнюю политику на Западе. В свое время это пытались делать Иван Грозный и отец Петра Алексей Михайлович, но в итоге потерпели поражение. Он обратился против Турции и в этом надеялся найти поддержку на Западе в конце 1680-х и 1690-е гг. Но Великое посольство царя Петра не достигло поставленных целей. Во время войны 1688–1697 гг. морские державы уклонились от предоставления помощи России, а что касается Империи, то Карловацкий мир 1699 г. по своим результатам для Леопольда I был несравним с результатами русско-турецкого мира 1700 г. для Петра I[381]. Не достигнув желаемого на юге в определенной степени благодаря отсутствию должной поддержки занятых более важными делами европейских государств, Петр обратил свои взоры на запад, к Балтийскому морю.

Если русская политика в Причерноморье выдвигала для царя Петра на первый план отношения с Веной и Варшавой, то активизация усилий на северо-западе была в значительной мере связана с позициями Речи Посполитой, Саксонии и Пруссии. В течение полутора столетий, начиная с 1558 г., во всех странах, боровшихся за господство на Балтике (России, Швеции, Бранденбург-Пруссии, Речи Посполитой), произошли глубокие изменения в военной области, государственном управлении, общественной структуре и сословном строе. К концу XVII в. из перечисленных государств только Россия и Бранденбург-Пруссия ускорили темпы своего развития, обогнав Швецию и особенно Польшу. Последняя, потерявшая в христианском мире свое значение как барьера против турок и нуждавшаяся в серьезной трансформации политического устройства, все более становилась объектом споров более развитых держав за влияние в ее землях и даже их раздел. Речь Посполитая, сохранившая архаичные структуры государственного устройства шляхетской республики, вступила в период становления Вестфальской системы в полосу упадка, сменившегося на рубеже XVII–XVIII вв. длительным кризисом, и стала «яблоком раздора» для целого ряда сильных держав – как представителей «западного», так и «восточного» абсолютизма. В первые десятилетия XVIII в. именно здесь находился важный пункт внешнеполитических интересов Швеции, России и Пруссии.

С началом Северной войны взаимоотношения между Пруссией и Россией в своем развитии прошли ряд этапов. 1701–1703 гг. характеризовались дипломатической активностью России, желавшей приобрести военную помощь на Западе в борьбе против Швеции. Пруссия в отношениях с Москвой вынуждена была действовать не только исходя из своих интересов в Польше и на Балтике в целом, но и с оглядкой на своих западных союзников в войне за испанское наследство. Наметившийся подъем русского государства был со вниманием встречен в Берлине, желавшем установить с русским царем хорошие взаимоотношения. Готфрид Лейбниц, основавший в 1700 г. Бранденбургское научное общество, пересмотрел в это время свои взгляды на Россию и отошел от старой формулы: «Москва и турки-варвары», отметив, что «царь деварваризовал свою страну, которая для нас являлась неведомой землей»[382]. Однако возвышение России не только открывало перспективы изменения соотношения сил в Восточной и Центральной Европе, что сулило Пруссии заманчивую возможность воспользоваться благоприятной конъюнктурой для собственного усиления, но и таило для Берлина опасности, поскольку ослабление Швеции могло негативно сказаться на положении протестантских государей в Империи.

В 1701 г. русский посол Андрей Измайлов поздравил от имени Петра I прусского короля с приобретением королевского достоинства и предложил оборонительно-наступательный союз против Швеции. Но в военном содействии России Фридрих I мягко, но недвусмысленно отказал, несмотря на захватившую в то же самое время Вену идею о создании широкой коалиции с участием русского царя в войне против Людовика XIV. Этот замысел не был реализован отчасти по причине сопротивления морских держав, а также из-за противодействия новоиспеченного прусского короля, ведшего параллельно переговоры со Швецией. Нежелание Стокгольма удовлетворить территориальные аппетиты Берлина способствовало тому, что во второй половине 1702 г. усилия Измайлова по закладыванию основы русско-прусского соглашения могли бы иметь успех[383]. Однако согласия тогда достигнуто не было. Ни Швеция, ни России, ни тем более Дрезден и Речь Посполитая не собирались расплачиваться с Берлином польскими землями за союз в борьбе со своими противниками.

Следующий этап в русско-прусских отношениях охватывает 1704–1706 гг. и характеризуется явной пассивностью. После отъезда из Берлина в конце 1704 г. главнокомандующего армией Великого союза Д. Черчилля герцога Мальборо, настаивавшего на активном участии Пруссии в войне за испанское наследство, прусский король, по крайней мере, формально отстранился от активных переговоров с участниками Северной войны. Усилия для поддержания связей между двумя державами предпринимал только небезызвестный Иоганн Рейнгольд Паткуль.

Только успехи русских войск, основание Петербурга и взятие в 1704 г. Нарвы вновь привлекли внимание Берлина к событиям на Востоке. Для Фридриха I это означало, что можно ожидать вступления русских войск в Литву, а возможно – и вторжения в Восточную Пруссию, если Берлин рискнет выступить на стороне Швеции. Прусский король решил выждать и с большим трудом устоял перед настойчивыми предложениями Карла XII заключить с ним союз, поскольку в этот важный период во многом от позиции Берлина зависело признание шведского ставленника Станислава Лещинского польским королем в Европе[384]. Однако активные военные и дипломатические действия России в Речи Посполитой и обязательства, принятые на себя Пруссией в войне за испанское наследство, заставляли Берлин маневрировать и вести параллельные переговоры с Августом II Сильным и Петром I.

Решающим для отношений России и Пруссии стал период 1707–1709 гг., когда в ходе Северной войны произошел перелом и победа склонилась на сторону Петра I. Акценты в отношениях Пруссии к России вначале, после капитуляции Августа II в Альтранштадте в октябре 1706 г., диктовались все возраставшим давлением со стороны Швеции. Еще во время похода в Саксонию Карл XII требовал от Берлина порвать «дружественные» (их скорее можно назвать лояльными) отношения прусского короля и русского царя. Шведский король тогда настаивал, что нахождение войск Петра I в Речи Посполитой якобы грозит Пруссии русским завоеванием[385]. Неизвестно, какое впечатление в действительности произвели эти заявления на прусского короля, однако при прусском дворе и на этот раз резонно решили дождаться исхода шведского вторжения в Россию, а пока засвидетельствовать русскому правительству, что Пруссия сохраняет нейтралитет как по отношению к Стокгольму, так и к Москве. Во время пребывания Карла XII в Альтранштадте А. Измайлов убеждал прусский двор не признавать польским королем Станислава Лещинского и призывал Берлин употребить свое влияние, чтобы воспрепятствовать заключению мира между Августом II и Карлом XII. Берлин его в этом не поддержал[386], однако подчеркивал свое стремление сохранить позитивные отношения с Россией. Аналогичного курса придерживались и в Москве. В окружении Петра I, в отличие от целого ряда других государств, за Фридрихом охотно признавали королевское достоинство – это придавало больший вес Пруссии в европейских делах. Но общие заявления прусского короля о нейтралитете не приветствовались при дворе Петра. Русские настаивали на новом договоре, в котором бы обе стороны обязались не воевать друг против друга. В ответ, чтобы вежливо отклонить российские требования и вместе с тем сохранить добрые отношения с русским двором, Пруссия выступила с предложением посредничества для заключения мира со Швецией. О реакции Москвы прусский посол Кайзерлинк писал в Берлин: «Их царь скорее склонен к экстремальным действиям, нежели к заключению жалкого мира»[387]. В результате прусское правительство пришло к заключению, что Россия готова воевать до полной победы, и даже опасалось, что завоевательные планы Петра вдоль южного побережья Балтики предусматривают полное вытеснение оттуда Швеции и простираются вплоть до Эльблонга, в отношении которого Берлин имел собственные захватнические замыслы. Одновременно царь призывал Берлин уклониться от гарантии Альтранштадтского договора и предостерегал Фридриха I, что в противном случае предпримет поход через Восточную Пруссию[388].

Только битва под Полтавой 27 июня 1709 г. предопределила исход противостояния России и Швеции и обусловила преобладающее среди других великих держав влияние России в Речи Посполитой. Превращение России в могущественнейшую державу на востоке Европы определило характер и формы взаимоотношений Петербурга и Берлина. 29 сентября 1709 г. в Торуни возвратившийся на польский трон Август согласился на новый наступательный и оборонительный союз Польши и Саксонии с Россией против Швеции. Тут-то и Фридрих поспешил обратить свое первостепенное внимание на Восток. Отплыв по Висле из Торуни, 17 октября 1709 г. недалеко от Мариенвердера Петр, наконец, встретился на своем судне с прусским королем, с которым в тот же день заключил оборонительный союз против Швеции[389]. На подписание наступательного договора Берлин так и не решился, но и этого альянса было достаточно для Пруссии, чтобы претендовать на Померанию.

Четвертый этап 1710–1715 гг. в развитии русско-прусских отношений характеризуется наиболее тесным сотрудничеством двух государств, в итоге заключивших союз против Швеции. В ноябре 1712 г. в Берлин прибыл без предварительного уведомления Петр и инкогнито нагрянул в королевский дворец, где, как утверждали пруссаки, все от изумления чуть не попадали в обморок. Предчувствуя скорую кончину, тяжело больной король Фридрих I не решился тогда отказаться от прусского нейтралитета. Однако Петр нашел общий язык с кронпринцем Фридрихом-Вильгельмом, который вскоре после вступления на престол заключил 6 октября 1713 г. с Россией, Саксонией и Данией договор о занятии прусскими войсками шведских крепостей в южной Прибалтике – Штеттина, Штральзунда и Висмара, три статьи которого были подписаны А.Д. Меншиковым. Возвращение в конце 1714 г. Карла XII из Бендер в Прибалтику и активизация действий шведов против своих противников – объявление войны Пруссии и отвоевание в 1715 г. Рюгена и Штральзунда – побудили к сплочению России и ее союзников[390]. За свое участие в войне последние требовали увеличения своей доли военной добычи, а также настаивали на участии русских войск в военных действиях против шведов в Германии. В итоге между Россией и Пруссией были подписаны соответствующие договоры: 9 марта 1714 г. договор о переходе Померании и Штеттина к Пруссии, 1 июня 1714 г. в Санкт-Петербурге о взаимных гарантиях территориальных приобретений. Содержание предоставляемы х Пруссии гарантий определяла русская сторона, а формулировки соответствующих статей договора разрабатывал Шлиппенбах. Россия гарантировала Пруссии Штеттин, а Пруссия России – Эстляндию и Выборг. 30 сентября 1715 г. Фридрих-Вильгельм I и Петр I заключили договор об участии русских войск в военных действиях против Швеции в Померании[391].

Пятый период в отношениях России и Пруссии 1716–1720 гг. можно обозначить как время сотрудничества и взаимного сдерживания. Завершив войну за испанское наследство и заключив мирные договоры в Утрехте и Раштате, западноевропейские державы обратили внимание на восток, обеспокоенно наблюдая возросшую мощь России. В 1716 г. Петр Великий, завоевав шведские остзейские провинции, готовился к вторжению в южную Швецию из Дании и зимой того же года расквартировал свои войска в Мекленбурге, соседствовавшем с Ганновером. Дания захватила шведские Бремен и Верден, затем русские войска вступили в Голштинию. Появление русских армий в Северной Германии с обеспокоенностью было встречено как великими державами, так и союзниками Петра I. Фридрих-Вильгельм I крайне встревожился, когда русские вступили в Штеттин, особенно прусский король был раздосадован участием в этой операции своего главного соперника в Германии – Саксонии. Император Священной римской империи Карл VI созвал в Брауншвейге рейхстаг, чтобы, заручившись поддержкой германских протестантских чинов, нейтрализовать действия России и создать почву для сохранения шведского великодержавия и приемлемого для Стокгольма мирного урегулирования. Под давлением Ганновера Карл VI настаивал, чтобы Фридрих-Вильгельм поспособствовал выводу русских из Мекленбурга, а Франция подталкивала прусского короля к миру со Швецией. Берлин готов был последовать призывам Вены и Версаля, но предварительно хотел бы получить свою долю завоеванных шведских владений. В итоге на встрече Петра I и Фридриха-Вильгельма I в Хавельбеге в ноябре 1716 г. была оглашена декларация русского царя об оказании помощи Пруссии в случае ее выхода из Северного союза. Петр подтвердил договор в Мариенвердере от 1709 г., гарантировавший Пруссии Эльбинг.

К началу 1717 г. полное военное поражение Швеции было уже предопределено, а боевые действия велись уже в Финляндии, когда Карл XII в 1717 г. начал свой последний поход в Норвегию, где и погиб в 1718 г. во время осады одной из крепостей. В этих условиях великие державы, в первую очередь Англия и Австрия, попытались реализовать замысел дипломатическим путем с помощью угрозы вмешательства в войну на Севере и, с одной стороны, в максимально возможной степени лишить Россию плодов завоеванной победы, а с другой – сохранить Швецию как могущественную державу на севере Европы и как противовес русскому влиянию в Прибалтике и в Речи Посполитой. Английский король Георг I инициировал мирные переговоры между Швецией и ее западноевропейскими противниками, выступив фактически организатором антирусской дипломатической коалиции. Петр попытался нейтрализовать интриги Лондона, заключив договор о дружбе и союзе с Францией. Все же давление Британии сыграло главную роль в выводе русских войск из Мекленбурга в 1717 г. В 1719–1720 гг., после подписания договора между Веной, Ганновером и Дрезденом, российская армия покинула и Речь Посполитую. В этих условиях политическое взаимодействие между Берлином и Петербургом приобретало особое значение. Поддержка со стороны России гарантировала сохранение достигнутого статуса Прусского королевства как внутри Империи, так и в отношениях с великими державами, а поддержка со стороны Пруссии становилась для России важным условием сохранения военно-политического преобладания на востоке Европы. В феврале 1720 г. Россия и Пруссия заключили договор, согласно которому Россия обязывалась в ближайшее время заключить мир со Швецией, а Пруссия – не препятствовать интересам России в Прибалтике и Речи Посполитой[392].

Фридрих-Вильгельм сознавал долговременный характер изменения баланса сил – не только в Швеции, но с 1716 г. также и в Польше, где господство России уже было практически неоспоримо, и искал возможности воспользоваться сложившимся положением. Его осторожная политика позволила присоединить к королевству устье Одера и привела к серии договоров о союзе с Россией. Потсдамское соглашение 1720 г. касалось также совместной политики обеих держав в отношении Речи Посполитой. Она была направлена против попыток короля Августа II усилить власть монарха и на консервацию польской «анархии». В рамках этой политики Россия приобретала партнера по сохранению безопасности ее рубежей, Пруссия же продолжала следовать прежним курсом на территориальные приобретения (при удобном случае) за счет польских земель. Долговременное значение Потсдамского соглашения выразилось еще и в том, что в его основу была положена «негативная политика» в отношении Польши[393].

Зофья Зелиньска (Варшава)

Позиция Петербурга в отношении планов реформ государственного устройства Речи Посполитой в 1738–1744 гг

Высказанные в историографии оценки международного положения Речи Посполитой в 30–40-е гг. XVIII в. с точки зрения возможностей проведения реформ политической системы шляхетской республики давно определились. Поскольку Великобритания рассматривала Польшу как территорию, не входившую в сферу своих активных политических интересов, Франция поддерживала в Польше деятельность Пруссии, а Швеция и Турция были слишком слабы для того, чтобы помочь своему сарматскому соседу, то судьба замыслов восстановления дееспособности Польско-Литовского государства зависела от трех соседних держав – Австрии, России и Пруссии. Австрия после 1733 г. отказалась играть активную роль в Польше и потому, что была занята конфликтами, происходившими на Западе и Юге Европы, и потому, что считалась с Россией, поддержку которой против Пруссии хотела, начиная с 1740 г., заполучить, чтобы обрести шанс вернуть себе Силезию. Поскольку Россия рассматривала Речь Посполитую как сферу исключительно своего влияния, Вена ценою невмешательства в дела Польши хотела купить союз Петербурга против Берлина. Никаких сомнений не вызывала крайняя враждебность Пруссии в отношении любых, даже самых незначительных реформаторских попыток в Речи Посполитой.

Различия взглядов в историографии касаются именно России. Это имеет принципиальное значение, если принимать во внимание, что начиная с Петра I именно Россия, которая низвела Польшу до роли своего протектората, была вершителем судеб шляхетского государства. Непререкаемым свидетельством и подтверждением этого стали события 1733–1735 гг.; тогда русские войска возвели на трон нежелательного для польской шляхты Августа III, вынудив покинуть страну законно избранного короля Станислава Лещиньского.

Вывод, что в последующие за этим годы Россия не только могла бы допустить, но даже якобы была согласна способствовать польским реформам, прежде всего увеличению польской армии, делался историками на основе отношения Петербурга к преобразовательным планам, подготовленным на одном из самых важных сеймов 1740-х гг. – на Гродненском сейме 1744 г. Первым эту точку зрения изложил Шимон Аскенази – без отсылок и без учета российских источников[394]. Его оценки поддержал Мечислав Скибиньский, который, в отличие от своего предшественника, использовал не только доступные российские публикации источников, но и получил из Москвы некоторые архивные выписки и опубликовал их в очень ценном двухтомном издании источников и исследований[395]. К сожалению, ему оказалось не по силам в полной мере исследовать бывшие в его распоряжении материалы, что было отмечено Владиславом Конопчиньским в критической рецензии на опубликованный труд[396]. Однако именно Конопчиньский подтвердил высказанную Аскенази и Скибиньским точку зрения, согласно которой сейм 1744 г. имел исключительный шанс для проведения реформ[397]. Хотя автор «Истории Польши Нового времени» сам историю Гродненского сейма 1744 г. и судьбу связанных с ним политических проектов не исследовал, а в утверждения Аскенази и Скибиньского внес много обоснованных исправлений, он, тем не менее, принял и верифицировал своим авторитетом главные выводы своих предшественников[398].

Мнение Конопчиньского о возможности принятия сеймом решения об увеличении численности польских войск основывалось на предположении, что перед лицом войны с Пруссией после захвата Фридрихом II Силезии, с точки зрения Австрии и России, усилившаяся польская армия послужила бы укреплению мощи антипрусской коалиции: «Что делало этот момент действительно исключительным, – подчеркивал историк, – то это ожесточение России против Пруссии, зашедшее так далеко, что и она, и Австрия теперь прямо настаивали на увеличении вооруженных сил Польши»[399].

Из этого же предположения исходил и немецкий исследователь Вальтер Медигер (автор работы весьма обширной, но, к сожалению, лишенной примечаний). По его мнению, увеличение численности польского войска, которое, в соответствии с планами правившего в Польше саксонского курфюрста и польского короля Августа III, должно было произойти по постановлению сейма 1744 г., было признано готовящимися к столкновению с Пруссией державами ценностью, которая перечеркнула – по крайней мере на определенное время – прежние принципы их политики по отношению к Речи Посполитой. Это касалось не только Австрии и Англии, но и России. Эти взгляды автор связывал с личностью российского вице-канцлера, а с августа 1744 г. – канцлера А.П. Бестужева[400].

Убеждение в том, что Петербург готов был согласиться на «аукцию» (увеличение) польского войска, Медигер подкреплял тезисом о центральном месте Саксонии в антипрусской политике России; доказательством этого должно было быть возобновление союза Дрездена с Петербургом в феврале 1744 г. и предоставление Польше возможности присоединения к этому договору. «Присоединение Польши к каждому из этих союзов, чего, в конечном счете, добивалась Саксония, – делал вывод историк как в отношении российско-саксонского договора, так и заключенного в декабре 1743 г. саксонско-австрийского союза, – сулило дальнейшее укрепление опосредованной связи между обоими […] все еще ссорившимися дворами (России и Австрии – З.З.). Обращенное против Пруссии расширение [польской] армии могло бы послужить средством сплочения военного содружества между ними». («Der Beitritt Polens zu jedem dieser Bündnisse den zu erwirken sich Sachsen in beiden Verträgen anheischig machte, versprach die somit hergestellte indirekte Verbindung zwischen den beiden […] immer noch verfeindeten Höfen weiter zu festigen. Die gegen Preußen gekehrte Heeresvermehrung konnte zum Kitt einer Kampfesgemeinschaf zwischen ihnen werden»)[401]. При таких предположениях срыв Гродненского сейма 174 4 г. означал, по мнению Медигера, «жестокое поражение» («eine bittere Niederlage») для России[402].

Автор новейших работ по интересующей нас теме Михаэль Г. Мюллер, хотя и заметил, что утверждение, будто бы начало войн из-за Силезии создало выгодную для польских реформ конъюнктуру, так и осталось не доказано: «В итоге, тем не менее, остается недоказанным тезис, что эта конъюнктура в отношениях великих держав существенно расширяла свободу действий саксонско-польской политики в целом, также и относительно плана проведения реформ» («Letzlich unbewiesen ist jedoch die Tese, daß diese mächtepolitischen Konjunkturen den Handlungsspielraum der sächsisch-polnischen Politik insgesamt, das heißt, auch in bezug auf den Reformplan, wesentlich erweitern hätten»)[403]. И все же далее Мюллер попал под влияние интерпретаций Медигера, выдвинув в подтверждение его концепции более убедительные доводы.

Аргументы Мюллера строились на тезисе о возникшей с осени 1741 г. прусской угрозе российской гегемонии в странах так называемого «предполья»[404], т. е. в Саксонии и в Речи Посполитой. Исходя из этого предположения (по крайней мере, не доказанного и, по нашему убеждению, ошибочного), автор выводит генезис «системы Бестужева» в 1742–1743 гг., в основе которой закладывалась «фундаментальная ревизия русской политики по отношению к Пруссии, как и к Саксонии-Польше» («eine grundsätzliche Revision der russischen Politik gegenüber Preußen wie Sachsen – Polen»)[405]. «Поэтому после 1742 г., – гласит ключевое для нас заключение Мюллера, – Г. Брюлю[406] удалось склонить Бестужева к согласию на определенных условиях с планами активизации шляхетской республики […]. Чтобы связать Саксонию посредством ее собственного политического интереса с Россией и одновременно усилить российское влияние на соотношение сил между политическими группировками шляхты в Польше, Бестужев был готов одобрить реформаторские проекты короля и придворной партии, однако не ценою русского протектората над польской конституцией» («Daher gelang es Brühl nach 1742 Bestuzev zu begrenzten Konzessionen an jene Pläne in bezug auf die Adelsrepublik zu bewegen […]. Um Sachsen durch sein polenpolitisches Interesse an Rußland zu binden und zugleich in Polen selbst Einf uß auf die Balance zwischen den Parteiungen des Adels zu gewinnen, fand Bestuzev sich nun bereit, das Reformvorhaben des Königs und der Hofpartei für die Adelsrepublik zu billigen, ohne jedoch das russische Protektorat über Polens Verfassung insgesamt preiszugeben»)[407].

Этот главный тезис о согласии России на польские реформы был принят Мюллером вслед за Медигером – без новых основанных на исторических источниках доказательств. Оба они считали ключевым моментом реализации «системы Бестужева» заключение саксонско-российского союзного договора в феврале 1744 г.[408].

В то же время к выводу о согласии России на польские реформы Мюллер пришел не без колебаний. Их можно увидеть в его утверждении, что мотивом для Бестужева согласиться на «аукцию» польского войска был исключительно учет позиции, занятой Саксонией: для русского канцлера «это зависело не от сомнительной помощи со стороны Польши, а от его лояльности Саксонии» («den ihm kam es nicht auf die zweifelhafe Hilfe Polens, sondern auf die Loyalität Sachsens an»)[409]. И, прежде всего, эти сомнения Мюллера звучат в рассуждении, обобщающем польские аспекты «системы Бестужева»: «Прежнее исследование исходило полностью из представления, будто бы Бестужев – по меньшей мере, в 1744 и в 1746 гг. – желал скорейшего успеха польской реформы армии, а также поддержал план привлечь на свою сторону […] Польшу как активного союзника. Для этого предположения, впрочем, не находится подтверждения в источниках. Напротив, гораздо более отчетливо в них присутствуют указания на обструктивные намерения польской политики Бестужева» («Die bisherige Forschung ging durchweg von der Vorstellung aus, daß Bestuzev – zumindest in den Jahren 1744 und 1746 – den Erfolg der polnischen Heeresreform dringend gewünscht und auch unterstützt habe, um Polen als aktiven Bündnispartner gegen Preußen zu gewinnen[410] […]. Für diese Annah meläßtsich indessen in den Quellen kein Beleg finden. Um so deutlicher sind dagegen die Hinweise auf die obstruktiven Absichten der Bestuzevschen Polenpolitik»)[411] (разрядка моя. – З.З.).

Однако спустя два года эти отмеченные сомнения М.Г. Мюллера в его последующем исследовании по истории России уже были опущены. «Перед началом польского сейма 1744 г., – констатировал немецкий историк, – Россия впервые высказалась в поддержку планов увеличения польской армии, которые Август III и его сторонники в шляхетской республике с 1736 г. пропагандировали на сеймах» («Vor Beginn des polnischen Reichstag von 1744 sagte Rußland erstmals seine Unterstützung für die Pläne zur Vergrößerung des polnischen Heeres zu, die August III. und seine Anhängerschaf in der Adelsrepublik seit 1736 auf den Reichstagen propagierten»)[412]. Эта констатация остается последним словом немецкой науки[413].

В наших исследованиях была определена задача критически проанализировать все имеющиеся свидетельства источников, на которых основывается тезис о благосклонном отношении России к реформаторским планам сейма 1744 г.[414].

Из-за недоступности российских архивных материалов, касающихся дозволения Петербургом проведения польских реформ, изучавшие указанную проблему исследователи опирались прежде всего на донесения прусских послов в Петербурге, в Варшаве и в Дрездене. В этих рапортах прусские дипломаты жаловались, что российские политики уклонялись от совместных действий с пруссаками в отношении польского сейма и вынашиваемых на нем преобразовательных планов. Однако отказ такого рода вовсе не свидетельствовал о согласии российской стороны на проведение реформ, он мог быть продиктован самыми разными тактическими соображениями – русские, например, не хотели, чтобы в Пруссии знали об их истинном отношении к намеченным в Польше планам. И вообще, из этого отказа от сотрудничества вовсе не должно следовать, что само по себе отношение это было доброжелательным.

Другой причиной, заставляющей сомневаться в позитивном отношении России к польским попыткам «аукции» войска в 1744 г., было то наблюдение, что предположения о возможности использования Россией против Пруссии численно увеличенной армии Речи Посполитой встречается в польских, саксонских или английских источниках, в то же время источники, достоверно отражающие российскую точку зрения на проблему, не содержат даже намека на такого рода замыслы.

Вместе с тем существуют свидетельства того, что Россия ни аукции войска, ни других реформ допустить в Польше не хотела. Слишком легкий подход к упорядочению тех свидетельств, которые содержатся в публикациях источников, это третья ошибка сторонников точки зрения о больших реформаторских возможностях сейма 1744 г. В качестве примера можно привести высказывание императрицы Елизаветы в марте 1744 г., что «аукция» войска в Польше не может быть безразлична для России[415], а также оглашенную в Варшаве 13 декабря 1744 г. ее декларацию, в которой императрица объявила, что Россия всей своей мощью выступит как против тех, кто покусится на Августа III, так и против каждого, кто осмелился бы покуситься на польские вольности[416].

Главной причиной, по которой историки придерживались мнения о благосклонном отношении России к польским реформам и не обосновали свои выводы на достоверных источниках, была недоступность до недавнего времени русских архивов. Однако ситуация изменилась. Что же следует из тех актовых материалов, которые начиная с 1992 г. мы имеем возможность изучить?

Прежде всего, удивляет отсутствие в этих материалах упоминаний о планах увеличения польской армии во время примирительного сейма 1736 г. Этот сейм, действительно, не принял определенного решения ни о размере увеличения численности войск, ни о способе его осуществления. Однако сейм образовал комиссию, которая должна была изыскать на «аукцию» средства и результаты своей деятельности представить очередному сейму. Но в направляемых из Петербурга российскому послу в Польше – курляндцу Герману Карлу Кейзерлингу – инструкциях нет ни слова о проектах «аукции» на примирительном сейме. Можно предположить, что эта проблема в 1736 г. застала Кейзерлинга врасплох и только некоторое время спустя стала предметом бесед посла в Петербурге, где он появился в первые месяцы 1737 г.[417].

Все, что до сих пор было известно о позиции России по отношению к планам 1738 г., предусматривавшим увеличение польской армии, почерпнуто из труда С.М. Соловьева, до недавнего времени высоко ценимого и рассматривавшегося просто как заменитель российских архивных материалов. Русский историк писал, что Кейзерлинг, в связи с предстоявшим сеймом 1738 г., сообщал в мае т. г. о задуманной в Польше «аукции» войска. По мнению посла, это означало бы также усиление недоброжелательного России коронного гетмана Юзефа Потоцкого, и потому дипломат выразил мнение, что замыслам реформы следует противодействовать. Поэтому Кейзерлинг еще до того, как получил соответствующие инструкции, разжигал в обществе опасения из-за чрезмерных налогов, которые якобы будут связаны с «аукцией» войска, предостерегал, что увеличение численности армии вызовет недоверие соседей Речи Посполитой, а это, как он внушал, могло угрожать ее нейтралитету, и, наконец, через великопольских диссидентов прямо старался препятствовать поддержке планов «аукции» на сеймиках. «Но из Петербурга, – подчеркивал Соловьев, – посланник получал указы: хлопотать, чтоб Польша приняла участие в турецкой войне; хлопотать, чтоб Польша вступила в войну, и в то же время препятствовать увеличению ее войска было нельзя, и потому Кейзерлинг писал, что если Республика вступить в войну не согласится, то он будет мешать увеличению ее войска»[418].

Повествование Соловьева было сконструировано так, чтобы создать впечатление, будто российское правительство не только никогда и не помышляло о противодействии «аукции» войска (против увеличения польской армии был только русский посол), но напротив, рассчитывало на это. И только после того, как стало ясно, что уже нет никакой надежды на постановление сейма о вступлении Речи Посполитой в войну с Турцией, Кейзерлинг (снова только он, о позиции Петербурга Соловьев умалчивает) начал вместе с австрийским послом Францем Карлом Вратиславом тайно противодействовать планируемому увеличению численности польской армии[419].

В то же время в своем майском донесении, еще за 5 месяцев до собрания сейма, Кейзерлинг констатировал, что безрезультатное завершение его работы будет наилучшим выходом для России. Это заключение посла российский историк обошел молчанием. Кейзерлинг настойчиво рекомендовал своим шефам: «Когда, однако, при современных военных движениях и дурном образе мыслей великого коронного гетмана увеличение коронных войск было бы не менее рискованно, чем увеличение власти их полководцев было бы невыгодно власти Его Королевского Величества, – писал Кейзерлинг, – так я полагал бы покорнейшим образом, что было бы лучше сделать будущий сейм совершенно бесплодным» («Wann aber bei gegenwärtigen Kriegsläufen und der üblen Gesinnung des Krongroßfeldherrn die Augmentation der Krontrouppes nicht weniger bedenklich, als die Vergrößerung der Macht derer Feldherren der Autorité Ihro Majestät des Königes nachteilig sein könnte so glaubte ich untertänigst, daß es besser sein, den künf igen Reichstag ganz fruchtlos zu machen»)[420].

В Петербурге на это отвечали: «Мы соответственно придерживаемся об этом с Вами одинакового мнения, что вышеприведенные 2 пункта, коронные войска и власть их гетманов, имели бы не иначе как невыгодные большие последствия и поэтому им следует противиться на любой манер и всеми способами до тех пор, пока не останется и видимости надежды, что на этом предстоящем сейме вы сможете поддержать еще и прочие наши известные намерения, то было бы, разумеется, ввиду указанных причин лучше и целесообразнее этот самый сейм сделать бесплодным» («Wir sind hierüber mit euch einerlei Meinung, – так отвечал Петербург, – daß die obangeführte zwei Puncta, die Krontrouppen und die Authorität derer Feldherrn betref end, bei gegenwärtigen Umbständen nicht anders, als von nachteiliger Suites sein könnten und dahero auf alle Art und Weise zu contrecarieren sind; und dafern über dem keine Apparence und Hof nung ist, daß bei diesem bevorstehenden Reichstage unsere noch übrige euch vorhin bekannte Desideria erhalten werden könnten, so würde es freilich schon angeführter Ursachen wegen besser und geratener sein, denselben fruchtlos zu machen»[421].) Этот рескрипт Соловьев также обошел молчанием. Тщательность, с которой он игнорировал все фрагменты источников, свидетельствующие о негативном отношении российского двора к польским реформам, заслуживает того, чтобы специально обратить на это внимание. Укажем также, что упомянутые в рескрипте «другие известные намерения», осуществление которых в Петербурге считали делом нереальным еще в начале июня 1738 г., это втягивание Речи Посполитой в войну с Турцией[422].

Только после этих негативных решений в отношении замыслов «аукции» войска в Петербурге появился новый план. О нем сообщили Кейзерлингу накануне вступления на польские земли армии фельдмаршала Бурхарда Христова Миниха, которая, направляясь кратчайшим путем к турецким владениям, прошла через юго-восточные окраины Речи Посполитой. Новое адресованное послу распоряжение предусматривало возобновление усилий, направленных на вовлечение Польши на стороне России и Австрии в войну против Турции; это должно было стать главной задачей Кейзерлинга на сейме 1738 г.[423].

Вопреки впечатлению, которое внушает читателю Соловьев, петербургские инструкции относительно втягивания шляхетского государства в войну не содержали даже малейшего намека на «аукцию» войска. Кейзерлинг должен был уговаривать Августа III и Речь Посполитую присоединиться к союзникам «противу турок», обещая Польше стратегические приобретения (занятие Бендер и Хотина), но ни о каком увеличении численности польского войска не было и речи. И то единственное заключение, к которому сам посол накануне начала работы сейма пришел без «наставлений» из Петербурга, будучи хорошо осведомлен о польских политических реалиях, размышляя над способами согласования ранее полученных инструкций о противодействии „аукции“ войска с поручением возобновить усилия по привлечению Речи Посполитой к войне с Турцией, состояло в несовместимости этих двух повелений. «Я нахожу, что все здесь занято „аукцией“ войска и тем, что этому сопутствует, – писал Кейзерлинг, – […] я буду руководствоваться здесь лишь тем, насколько Польша решится или не решится на участие в нынешней турецкой войне. И поскольку республика никоим образом не склонна к решительным действиям, то следовало бы, скорее, предотвращать увеличение ее войск, нежели к этому стремиться» («Ich finde hier alles über die Auction der Trouppes und was dahin einschlägt beschäfiget, – писал Кейзерлинг. – […] Ich werde hierin mich lediglich darnach richten, wie die Polen zu der Teilnehmung an dem gegenwärtigen Turkenkriege sich geneigt oder ungeneigt erweisen werden. Denn sollte die Republique hierzu auf keine Art […] zu ernstlichen Entschlüßungen gebraucht werden wollen, so würde […] die Vermehrung ihrer Trouppes vielmehr zu verhindern, als zu befördern sein»)[424]. Настаивая в очередном донесении на скорейшем подтверждении принятых решений и на разъяснении тактики русского двора в свете указанного противоречия, Кейзерлинг информировал своих шефов о планируемом им способе возможного уничтожения замыслов усиления польской армии. Для того, чтобы замаскировать свои действия, направленные против всеобщего стремления поляков увеличить численность войск, он должен был приступить к ним только после внесения соответствующего проекта в Посольскую избу сейма, которая должна была принять постановление о численности увеличенной армии и о выделении средств на ее содержание с учетом установленного пополнения[425]. «По поводу […] прибавления войск, – говорилось в инструкции из Петербурга, – ссылаемся мы на наши прежние рескрипты, и поскольку ничто на участие в войне не направлено, то было бы при всех обстоятельствах хорошо и полезно предотвращать это прибавление и оставить дело на прежнем основании. Что, однако, касается увеличения власти гетманов, то в этом не может быть никогда ничего хорошего, особенно до тех пор, пока она, как это обстоит ныне, будет оставаться в столь злонамеренных нам руках» («Wegen der […] Augmentation der Trouppes, – последовало повеление из Петербурга, – beziehen wir uns auf unsere vorige Rescripta und fals wegen der Teilnehmung am Kriege nichts auszurichten ware, würde allerdings gut und nötig sein, diese Augmentation zu verhindern und die Sache auf dem alten Fuss zu erhalten. Was aber die Vergrößerung der Macht der Feldherrn betrif, so kann dieselbe nimmer gut sein, absonderlich solange dieselbe in solcher übelgesinnten Hände, als es gegenwärtig ist, beruhen wird»)[426].

Знаменательно, что Соловьев приписал дилемму: если Польша не вступит в войну с Турцией, то не может быть и речи об увеличении польской армии – только замыслу Кейзерлинга и обошел молчанием позицию петербургского двора. Целью его определенно было желание абстрагироваться от тех фактов, которые не согласовывались с его собственной концепцией, и скрыть отрицательное отношение русского правительства к польским реформам.

В цитированной выше инструкции все же следует отметить значимую, по сравнению с более ранней однозначно враждебной позицией, перемену в отношении «аукции» войска. Рассматривая ее как путь привлечения Польши к участию в войне, новые российские повеления все же допускали увеличение польской армии – при определенных условиях. Но зато не предусматривалась – о чем просила польская сторона – поддержка на сейме усилий, направленных на увеличение численности армии. Максимум того, на что Петербург готов был согласиться ради вступления Речи Посполитой в войну с Турцией, – это толерантность по отношению к этим усилиям.

Перевод с польского Маргариты Леньшиной

Ю.Е. Ивонин (Смоленск)

«Второе ниспровержение альянсов» и разделы Польши

Анализируя международные факторы разделов Польши, их можно рассматривать с разных точек зрения: как функцию европейской системы государств, как следствие Французской революции конца XVIII в., как результат прусско-австрийского соперничества в Империи и германской политики территориальных обменов и «округлений», как следствие «негативной» польской политики и т. д. Европейская система государств трансформировалась в начале XVIII в. из габсбургско-бурбоновского равновесия сил в мультиполярную систему Пентархии пяти великих держав, игравших доминирующую роль в Европе до Первой мировой войны. Пентархия основывалась на военной и экономической мощи ее членов и региональном влиянии, тесно связанном с ростом национального экономического пространства и географической целостностью территории, что вело к стремлению исключить какие-либо внутренние анклавы и внутренние границы. Изменения внутри самой системы великих держав могли строиться только на легитимной основе в соответствии с представлениями о равновесии сил, не допускавшем как чрезмерного усиления одного из участников по отношению к другим, так и чрезмерного ослабления, поскольку и то и другое могло привести к кризису самой системы. Общее поле напряженности между устремлениями к гегемонии и к равновесию сил оставалось долгое время и остается основной проблемой не только европейской истории.

Характерные для эпохи абсолютизма тенденции к консолидации дворянства, укреплению и славе династий, честолюбие монархов и матримониальные союзы сопутствовали совершенствованию военной организации и военной экспансии, игравших роль моторов в становлении государств раннего Нового времени и европейской системы государств[427]. При этом возникавшие время от времени ситуации дестабилизации как внутреннего положения государства, так и системы государств являлись существенными предпосылками многочисленных военных конфликтов между великими державами, в которые неизбежно вовлекались и другие государства, становившиеся либо участниками, либо жертвами этих конфликтов[428].

Принятые со времен Л. фон Ранке представления о политике и роли великих держав в значительной мере сохранились, хотя и подверглись определенной модификации. Интересная, хотя и спорная в ряде положений, концепция американского историка П. Шредера, согласно которой о европейской системе государств можно говорить не с 1648 г., а с 1763 г., считая Семилетнюю войну высшей точкой равновесия сил, строится также на том, что между 1763 и 1787 гг. Великобритания и Россия оказались способными расширить свое влияние, воспользовавшись усугубившейся уязвимостью других великих держав. Однако соперничество ведущих субъектов европейской политики сопровождалось их стремлением покуситься на существование и независимость промежуточных держав – Польши, Османской империи, чинов Старой империи. В результате практика равновесия сил привела к всеобщему кризису безопасности континента, имевшему тяжелые последствия для Франции, Австрии, Пруссии, Польши, Османской империи, чинов Старой империи. Кроме того, многие внутренние государственные и социальные факторы, а также интеллектуальные течения влияли, в решающей степени, на состояние международных отношений[429]. Правящие кабинеты монархов и их дворы ждали благоприятных обстоятельств, чтобы начать новую войну. Такой войной, по сути дела приобретшей внешний облик дипломатической интриги, стали разделы Польши[430].

«Дипломатическая революция» или, точнее, «ниспровержение альянсов» 1756 г. и Семилетняя война способствовали ослаблению Франции как члена Пентархии и соответственно создали ситуацию, сделавшую возможным первый раздел Польши как результат попыток укрепления позиций трех великих держав и восстановления нарушенного равновесия сил. Но эта акция привела к дальнейшему разрушению системы равновесия сил и углубила кризис в самой Пентархии. Как отмечает К.О. фон Аретин, политика территориальных обменов и разделов владений способствовала не только кризису системы равновесия сил, но и к превращению Германии, Италии и Польши в географические понятия. Важно также подчеркнуть связь между разделами Польши и Конституцией 3 мая 1791 г. как фактором, повлиявшим на дестабилизацию равновесия сил и разделы Польши[431].

Вполне основательной выглядит также точка зрения К. Цернака, рассматривающего упадок Польши и негативную польскую политику как симптом кризиса старой Европы, имеющий первостепенное значение для истории германо-российских отношений[432]. И здесь возможно поставить вопрос о том, правильно ли будет полагать, что второй и третий разделы Польши могли произойти без предшествовавшей им Французской революции. Во всяком случае, как полагает М. Эрбе, восстановление прежнего равновесия сил в Центральной Восточной Европе было возможно даже после создания Княжеского союза 1785 г. Беспокойство вызывали только российско-шведский конфликт 1788–1790 гг. и война, которую вели Россия и Австрия в 1787–1791 гг. на Балканах и на Черном море против Османской империи. В сущности, взаимодействие между Лондоном и Берлином и изменения в австрийской политике в феврале 1790 г., когда императором стал Леопольд II, не могли нанести значительного ущерба для равновесия сил. Но обострение внутренней ситуации во Франции вследствие революции и открытой поддержки Бурбонов со стороны Австрии и Пруссии привело к перерастанию конфликта в общеевропейский, закончившийся только в 1814 г. Эти войны разрушили равновесие сил, которое могло принять новую форму, но не обрело ее до 1815 г., т. е. до Венского конгресса[433].

Действительно, после смерти 23 февраля 1790 г. императора Священной Римской империи Иосифа II его преемник Леопольд I (1790–1792), закончив войну с Османской империей, был склонен к миру со всеми реальными и потенциальными противниками и, что, например, очень озаботило российскую императрицу Екатерину II, не столько был настроен на борьбу с революционной Францией, сколько был намерен вмешаться в польские дела и пошел на сближение с Пруссией. Безынициативностью императора были недовольны крупные чины Юго-Западной Германии, которые в результате решений французского Национального собрания в 1789 г. были лишены их ленов в Эльзасе и Лотарингии и так или иначе опасались враждебных действий со стороны Франции, поскольку стали прибежищем для многочисленных французских эмигрантов. Германские князья пытались выведать в канцелярии имперского эрцканцлера в Майнце, могут ли они в случае французского давления и даже вторжения, расчитывая на заступничество Вены. Их также интересовала позиция России как гаранта Тешенского мира, поскольку такие влиятельные германские государства как Австрия, Пруссия, Ганновер и Саксония явно придерживались в сложившихся обстоятельствах выжидательной тактики[434]. С другой стороны, как отмечает Аретин, Империи угрожал раздел наподобие раздела Польши в 1772 г., поскольку обе великие германские державы Австрия и Пруссия стремились к расширению своих владений, особенно после того как влияние Габсбургов во Франконском имперском округе ослабло вследствие объединения Пруссии и Ансбах-Байрейта. В течение тринадцати лет с 1790 по 1803 г. опасность раздела Империи сочеталась с полной пассивностью имперских чинов, боявшихся оказаться между жерновами прусско-австрийских противоречий. Война с турками, отпадение Нидерландов и опасность мятежей в Венгрии и Галиции, а также нахождение прусских войск на границе Богемии побуждала австрийских политиков искать способы избежать кризиса, угрожавшего не только Австрии, но и целостности Империи. Выход Леопольд II и близкие к нему граф Иоганн Филипп Кобенцль и барон Иоганн Амадей фон Тугут находили в мире с Пруссией, тогда как еще не потерявший своего влияния автор «дипломатической революции» 1756 г. князь Венцель Антон Кауниц был противником сближения с Пруссией. Кроме того, обострению отношений между Пруссией и Австрией воспрепятствовала Великобритания, которую не устраивало ослабление Вены и которая не стала заключать в 1788 г. союз с Пруссией. Изоляция Пруссии побудила прусского короля Фридриха Вильгельма II (1786–1797), его кабинет-министра графа Эвальда Фридриха фон Герцберга и советника генерала Иоганна Рудольфа фон Бишофвердера искать примирения с Австрией. План Герцберга состоял в том, чтобы посредством соглашения с Австрией ослабить влияние России в Речи Посполитой и создать условия для прусских территориальных приобретений за счет Польши, завладев Гданьском, Торунем и землями Великой Польши.

Ослабевшая в 1770–1780-х гг. Франция не могла принять активного участия в европейских делах, а реформы Иосифа II ограничивали внешнеполитическую активность Австрии. Но произошла Французская революция, вследствие чего Пруссия стала терять свои позиции как противница императора, так или иначе выступавшего в качестве защитника имперских чинов от возможной агрессии со стороны Франции[435].

Россия в то время, еще до смерти Иосифа II, оказала полную поддержку Австрии, что должно было сдерживать Пруссию от враждебных действий в отношении Вены. Многочисленные заседания Тайной Конференции и Придворного Совета в Вене показывают, что там пытались преодолеть кризисную внешнеполитическую ситуацию и выработать линию на сближение с Пруссией на основе принципов «лояльности», «справедливости» и «умеренности», что означало преобладание оборонительных тенденций над наступательными. Такая линия диктовалась соображениями устранить проявления внутреннего и внешнего кризиса, в котором оказалась держава Габсбургов. Готовившиеся в последние годы императора Иосифа II реформы были отложены, тем более что произошли волнения в Венгрии, Богемии (Чехии) и наследственных австрийских владениях. Движение за независимость в Австрийских Нидерландах так или иначе побуждало нового императора думать о согласии с Великобританией, Голландией и Пруссией. Кроме того, австрийские верхи беспокоили экспансия России в южном направлении и национальные движения в Сербии, Валахии и Молдавии. Естественно, что Кауниц по-прежнему был настроен против Пруссии как «наследственного врага» и оставался сторонником союза с Парижем, полагая, что невмешательство во внутренние дела Франции будет наилучшей гарантией против агрессивности революционных властей в отношении Империи.

В самой Пруссии также не было единой позиции по отношению к плану Герцберга. В это же самое время прусские политики усилили активность в направлении Польши, надеясь вынудить польского короля согласиться на передачу Пруссии Гданьска и Торуни. Конечно, полного единства по этому вопросу в Берлине не было, так как ряд политиков был склонен к сохранению мира с Польшей, ибо поляки опасались в случае вмешательства России в решение прусско-австрийского конфликта и вторжения русских войск на территорию Речи Посполитой.

Созданный в 1780-е гг. русско-австрийский союз ограничивал возможности Пруссии в европейской политике. Исходя из этого Фридрих Вильгельм II поддерживал антиавстрийское движение в Южных Нидерландах, тогда ка к Герцберг подумывал о том, как лучше использовать сложившуюся ситуацию в интересах Пруссии, вплоть до улучшения русско-прусских отношений и даже заключения русско-прусского союза с целью приобретения Гданьска и Торуни. Естественно, что территориальная экспансия России, осуществлявшаяся императрицей Екатериной II и утверждавшая статус России как великой державы, беспокоила Берлин. Конечно, Екатерина притязала на Варшаву и Константинополь, что широко обсуждалось в европейской, в частности, в английской печати и служило темой многочисленных карикатур. Однако как трезвый политик, она понимала, что слишком активные действия в Центральной Европе могут настроить имперских чинов против России. Можно согласиться с мнением К. Хертера, что роль России как гаранта Тешенского мира 1779 г. не была столь уж значительной, что выразилось в решении постоянного рейхстага в Регенсбурге в 1791 г. не рассматривать возможное продвижение российских войск по территории Империи в походе против Франции как выполнение ею роли гаранта Вестфальского и Тешенского мира. Действия русского двора между 1780 и 1806 гг., скорее, можно рассматривать в рамках русско-австрийского союза и только как признание принципов международного права согласно договорам 1648 г. в Мюнстере и Оснабрюке. Австрия при Иосифе II рассчитывала на союз с Россией как на средство ограничения экспансии Пруссии и как на поддержку в вопросе об обмене Южных Нидерландов на Баварию. Сохранение российско-австрийского союза создавало немалые трудности для Берлина, на что особенно указывал Кауниц, и способствовало сохранению надежды Вены на возвращение власти над Южными Нидерландами. В свою очередь проблема Нидерландов грозила стать «европейским скандалом» и обострить международную ситуацию[436].

Прусские дипломаты безуспешно пытались привлечь внимание Национального собрания Франции к событиям революции в Южных Нидерландах, чтобы то поддержало эту революцию, «насолив» тем самым Австрии. В то же время императору удалось успокоить волнения в Венгрии, благодаря умелой пропаганде настроив горожан и крестьян против дворян и аристократии. Имперские политики также сумели создать единый фронт из ряда католических правителей Германии против планов изменить статус императора, сделав его лишь первым среди равных германских князей. Это привело к восстановлению политического равновесия в Империи и возникновению нового видения имперской политики, т. е. возможного и даже неизбежного разделения Империи на две сферы влияния между двумя великими немецкими державами[437].

Казалось бы, преодоленный внутриимперский кризис в действительности был проявлением системного кризиса в европейской политике, дальнейшее развитие которого теперь зависело от событий во Франции. Барон Тугут, возглавивший еще при жизни Кауница австрийскую дипломатию, пытаясь бороться с революционной и наполеоновской Францией, больше был настроен не на поход на Париж, но на сохранение и расширение имперских ленов в Италии. Пруссия пыталась настроить Австрию на захват дунайских княжеств с тем, чтобы усилить свое влияние в Польше вопреки российской императрице, стремившейся все же сох ранить целостность Речи Посполитой и вместе с Австрией гарантировать такое положение[438].

Летом 1790 г. на Рейхенбахской конференции в Силезии при посредничестве морских держав, прежде всего Англии, было решено урегулировать австро-прусский конфликт и сохранить Османскую империю. Пруссия не получила ничего из польских территорий, а Австрия была вынуждена согласиться подписать мир с Османской империей. В Южных Нидерландах была восстановлена традиционная конституция, и вскоре австрийские войска без кровопролития вновь заняли эту провинцию.

Фридрих Вильгельм II с августа по октябрь 1790 г. пытался, хотя и безуспешно, привлечь Австрию к сотрудничеству в борьбе против революционной Франции. Это был уже определенный поворот в отношении Берлина к Французской революции, которая была первоначально встречена на Шпрее вполне спокойно. Прусский посол в Париже не только не избегал встреч с руководителями захватившего власть Третьего сословия, но в течение осени и зимы 1789–1790 гг. устанавливал дружеские контакты с различными его фракциями. Герцберг и ряд крупных прусских сановников симпатизировали целям революционеров, будучи сторонниками идей Просвещения и не одобряя стиль правления Бурбонов. Однако уже весной 1790 г. радикальные настроения в Париже стали вызывать опасения в Берлине. А в Вене опасались, что Пруссия будет поддерживать венгерских повстанцев. Кроме того, там замечали, что прусский король стал искать соглашения с Францией, продолжая зондировать почву для сближении Вены и Берлина. Леопольд II в марте 1790 г. отправил написанное в дружественном тоне послание в Берлин, которое было положительно воспринято, что способствовало успешному проведению Рейхенбахской конференции. Хофбург хотел обезопасить границы на севере и западе, чтобы осуществить экспансию на Балканах. В Вене также надеялись, что Пруссия не будет поддерживать нидерландских повстанцев, и не очень-то верили в серьезность антифранцузских предложений Берлина.

Кауниц полагал, что альянс Вены и Петербурга был бы наилучшим средством сохранения позиций Австрии ввиду ослабления Франции и нарушения вследствие этого европейского равновесия. А в Пруссии, прежде всего фаворит короля Бишофвердер, считали, что самым удобным путем выхода из кризиса было бы ослабление союзнических связей Вены и Парижа. Прусские политики также всячески стремились вовлечь в свои планы Россию, поспособствовав при помощи английской дипломатии заключению мира между Россией и Турцией. Теперь уже в Берлине думали не о том, чтобы втягивать Петербург в конфликты с западными и южными соседями, а о том, чтобы привлечь его к тесному сотрудничеству против революционной Франции. Отставка Герцберга и приход ему на смену Бишофвердера только обозначили смену акцентов прусской политики.

Попытка бегства Людовика XVI из Франции и его арест усилили обеспокоенность европейских королевских домов. Длительные переговоры между Бишофвердером и австрийскими дипломатами привели к заключению предварительной австро-прусской конвенции 25 июля 1791 г., завершившей пятидесятилетний период взаимной вражды. «Вторая дипломатическая революция», как ее назвал М. Хохедлингер, и которую правильнее было бы назвать «вторым ниспровержением альянсов», совершилась. Кауниц, подписавший ее вместе с Бишофвердером, высказывал сожаление о той ошибке, которую совершил Фридрих II, породивший австро-прусскую враждебность. Правда, и ныне подлинного взаимопонимания и искренней дружбы между Австрией и Пруссией не получилось вследствие расхождения многих их интересов. Неделей позже был заключен при посредничестве Великобритании, Пруссии и Голландии мир между Османской империей и Австрией в Систове. Заметим попутно, что австро-прусский «брак по расчету» не вызвал удовольствия в Лондоне[439].

Между тем очаг беспокойства возник у трех великих держав и на востоке в Речи Посполитой. Конституция 3 мая 1791 г., вводившая в шляхетской республике наследственную монархию, упразднявшая право на организацию конфедераций и «liberum veto», была расценена во всех трех столицах как результат Французской революции. Екатерина II не собиралась непосредственно вмешиваться в польские дела, предпочитая втянуть Австрию и Пруссию в антифранцузские предприятия, дабы, когда те будут заняты борьбой против Франции, получить большую свободу рук в польских делах. Хрестоматийный факт – ее признание статс-секретарю А.В. Храповицкому 14 декабря 1791 г.: «Я стараюсь втянуть Берлинский и Венский дворы в дела французские. Прусский бы пошел, но останавливается Венский […] Они меня не понимают […] я хочу вовлечь их в дела, чтобы самой иметь свободные руки. У меня много предприятий неоконченных и надобно, чтобы они были заняты и мне не мешали». Российская императрица ожидала обращения большей части депутатов польского сейма, не поддерживавших сторонников конституции, за помощью к русскому престолу. В то же время, что император Леопольд II приветствовал провозглашение конституции как шага по пути прогресса человечества, а официальной реакции из Берлина не последовало. Это не помешало прусскому королю в следующем же году выдвинуть планы увеличения территории Пруссии за счет восточного соседа. Кроме того, прусское правительство было обеспокоено намерением поляков восстановить польско-саксонскую унию. Это одновременно означало усиление антироссийских тенденций в политике Пруссии. Берлин рассчитывал также укрепить свое положение в европейских делах с помощью союза с Великобританией.

Уже весной 1792 г. в кругах прусских и австрийских дипломатов начали говорить о новом разделе Польши. Эти планы муссировались наряду с возобновившейся идеей обмена Южных Нидерландов на Баварию. Между тем партия патриотов в Польше рассчитывала на помощь прусского короля, заключившего в 1790 г. союзный договор с Речью Посполитой. В то же время в Берлине отнюдь не отказались от планов присоединить к своим владениям Гданьск и Торунь.

Принятие Конституции 3 мая создало новый прецедент для вмешательства великих держав в ее дела. В Вене и Петербурге не жаждали усиления Пруссии и Великобритании. Екатерина II стала предпринимать усилия по созданию антифранцузской коалиции, что служило ей дымовой завесой для реализации планов в отношении Польши. Об этом же докладывал французский поверенный в делах России Жене. Он особо отмечал в своих докладах в Париж, что Петербург оставляет без ответа предложения Вены о создании антифранцузской коалиции. Правильность его мыслей подтверждалась также тем обстоятельством, что под Пильницкой декларацией 27 августа 1791 г., последовавшей вслед за заключением предварительного австро-прусского соглашения 25 июля в Вене о восстановлении во Франции в полной мере королевской власти, а подпись Екатерины II отсутствовала. Пильницкая декларация не была планом действий, но она недвусмысленно демонстрировала негативное отношение австрийского и прусского монархов к революции во Франции. Вена и Париж заявили о намерении защищать права французского короля, отправив ему на помощь военные силы.

Пильницкая декларация послужила поводом для радикального крыла Национального собрания во главе с Жаном Бриссо разжечь во Франции воинственные настроения в отношении Вены и Берлина. Однако наряду с Пруссией и Австрией место среди контрреволюционных держав заняла и Россия. Екатерина активно поддерживала Пильницкую декларацию и подталкивала Вену и Берлин к военным действиям против революционного Парижа. Но в обеих германских столицах, прежде всего в Берлине, разгадали планы российской императрицы и за свое участие в войне против Французской республики потребовали доли в новом разделе Польши[440].

Какова же была позиция Австрии? После смерти Иосифа II ставший императором его младший брат Леопольд II начал проводить более осторожную внешнюю политику, в основе которой лежала идея компромисса между Веной и Берлином, за что его иногда называют «духовным отцом» системы, рожденной Венским конгрессом 1815 г. Правильнее было бы назвать изменения в политике Австрии при Леопольде как движение от «баланса сил» к равновесию. У. Лаппенкюпер подчеркивает, что этот император стремился, прежде всего, интегрировать и успокоить правящие элиты Империи, предотвратив тем самым угрозу ее распада. Опасаясь экспансии России, он, тем не менее, хотел сохранить австро-русский союз. Большую опасность он видел в том, что в европейской политике постоянно нарушаются нормы международного права. Интересы австрийских Габсбургов требовали, чтобы Пруссия отказалась от поддержки нидерландских повстанцев в обмен на реализацию прусского плана нового раздела Польши. Мало того, Леопольд предлагал создать союз между Великобританией, Россией и двумя великими германскими государствами. Герцберг еще раньше хотел добиться союза между Лондоном, Петербургом и Берлином с целью укрепления позиций Пруссии, но ушел в отставку. Поэтому на первый план вышел проект Фридриха Вильгельма II и Бишофвердера. Прусский план заключался в том, чтобы ослабить австро-русский союз, ослабить русский контроль над Польшей и расширить свои владения в Польше.

Таким образом, «второе ниспровержение альянсов» имело три направления: сближение Пруссии с Австрией с целью создания антифранцузской коалиции, стремление совершить раздел Империи, а также намерение произвести новый раздел Польши. Австрия отказалась участвовать в планируемом Берлином «восточном барьере» против России, но получила обещание Пруссии оказать ей поддержку в борьбе против революционной Франции. Главный интерес в пересмотре границы с Польшей, безусловно, имела Пруссия, тогда как в планы России, скорее, входило предотвращение каких-либо внутренних реформ в Польше и удержание контроля над этой страной.

Французская революция изменила Европу, но многие европейские политики, мыслившие категориями времен Пентархии и равновесия сил, еще не осознали этого. Трудно сказать, стали бы прусские, австрийские и российские политики думать о разделах Польши, если бы представляли себе в полной мере последствия Французской революции, но они все еще действовали в понятиях «обменов» и «округлений». Даже восстановление на французском троне династии Бурбонов они рассматривали как возвращение к системе равновесия сил и пытались создавать коалиции, все члены которых смотрели друг на друга с ревностью и нежеланием усиления кого-либо из союзников. Для Австрии как Французская революция, так и польская Конституция 3 мая 1791 г. означали опасность в смысле разрушения выгодной для нее системы государств. Устранение этих угроз потребовало сближения с Пруссией и участия в разделах Польши как компенсации за потери на Западе. Разделы Польши, с прагматической точки зрения были результатом «второго ниспровержения альянсов»[441], с точки зрения политической морали они стали позорным пятном на их участниках.

18 мая 1792 г. российская императрица послала 100-тысячную армию в Польшу. Но, поиграв с идеей организовать сопротивление России в обмен на Гданьск и Торунь, Берлин изменил свою позицию, получив российское согласие на занятие богатых территорий между Силезией и Восточной Пруссией. Известно, что польские аристократические «партии» разделились на сторонников патриотического лагеря, готовых к защите Конституции 3 мая 1791 г., к которым примкнул и король Станислав Август, и на консервативную группировку старореспубликанцев, опиравшихся на поддержку России и провозгласивших Тарговицкую конфедерацию. Партия короля обратилась за поддержкой к прусскому королю, который, подтвердив дружеские чувства к республике, потребовал отменить Конституцию 3 мая и восстановить прежнюю форму правления. В этом случае он обещал «снестись с императрицей и с Венским двором» и договориться с ними о восстановлении в Польше спокойствия. Вступившие в Речь Посполитую русские войска совместно с тарговичанами установили в стране власть конфедерации, вожди патриотического лагеря покинули Польшу.

С.М. Соловьев написал следующие знаменательные слова: «Судьба Конституции 3 мая решилась на берегах Вислы, судьба Польши решилась на берегах Майна и Рейна»[442], имея в виду, что раздел Речи Посполитой послужил основой для временного примирения взаимных противоречий и совместного выступления абсолютистских монархий Австрии, Пруссии и России против революционной Франции. Можно, конечно, спорить о том, влияла ли Французская революция и решительные действия французских армий на разделы Польши, но, поскольку действия французских войск заставили Австрию искать союза с Пруссией и Россией и не поддерживать более Конституцию 3 мая, а также согласовывать свою политику в отношении Польши, вывод напрашивается сам собой. Многочисленные переговоры между прусскими, российскими и австрийскими дипломатами хорошо показывают попытки любыми вариантами продолжать политику обменов и разделов и поддерживать с их помощью равновесие сил. Объявление Францией войны Австрии 20 апреля 1792 г. угрожало потерей для последней имперских ленов епископств в Эльзасе и Лотарингии. Это дало австрийской пропаганде и венскому двору основание для призывов к имперским чинам и рейхстагу оказать помощь Империи. Но поскольку Вена не рискнула объявить Франции войну от имени Священной римской империи, ряд германских владетелей не откликнулся на эти призывы.

Поражение прусско-австрийской армии герцога Брауншвейгского при Вальми 20 сентября 1792 г. вдохновило французские армии на вторжение в Трир, на активные действия в долине Рейна и на наступление на Майнц и Франкфурт. Венские политики оценивали успехи французов как угрозу разрушения Империи, которое можно было, по их мнению, предотвратить только объединенными усилиями Австрии и Пруссии. Но многие крупные имперские чины Ганновера, Саксонии, Баварии, Вюртемберга и Гессен-Касселя выразили не доверие попыткам раздела Империи на две сферы влияния – австрийскую и прусскую. Сохранение имперской конституции оказалось под угрозой. Выходом в Берлине и Вене казалось теперь создание преграды французскому наступлению, устранение Польши с карты Европы и спасение Империи. К тому же у Пруссии явно не хватало средств для продолжения войны на Западе. А в самой Империи возможно было восстановить прежнее положение только под диктатом великих держав[443]. Действия французских войск нарушили не только европейское равновесие, но и представления о границах и возможностях применения международного права. Европа Просвещения и войн по правилам уходила в прошлое. Логика мышления становилась таковой – если можно французам, то почему нельзя нам?

Объявление Францией войны Австрии подтолкнуло Екатерину II к решительным действиям в Польше и к поддержке Австрии и Пруссии в войне против Франции. Второй раздел Польши 23 января 1793 г. совершился между Россией и Пруссией за спиной Австрии. Австрия присоединилась к этому «кабинетному» разделу в марте того же года. Формально второй раздел Речи Посполитой был утвержден 22 июля 1793 г., а 25 сентября собравшийся в Гродно сейм под давлением российского правительства одобрил его. Третий раздел Польши стал в значительной мере логическим продолжением второго.

Россия не спешила помогать германским великим державам, так как Екатерина надеялась на истощение революционного духа в самой Франции. Но российская императрица не учла изменений в настроениях французского общества. Против принципа суверенитета монархов появился принцип суверенитета народа. Лозунг «Мир хижинам! Война дворцам!», под которым шли французские революционные войска, означал ведение революционной войны с целью тотальных политических перемен.

* * *

Французская революция привела к кризису системы Пентархии и равновесия сил в Европе и в Империи. Но она же подтолкнула Австрию и Пруссию к примирению, ставшему основой «второго ниспровержения альянсов». В свою очередь, это неизбежно повлекло за собой не просто раздел сфер влияния в Старой империи между Австрией и Пруссией, но и стало причиной фактического раздела Германии и кризиса государственного строя Священной римской империи и имперской конституции, что способствовало попыткам крупных и средних имперских чинов укрепить свое положение, а также освободиться от верховенства императора. Внутригерманские противоречия в значительной мере обусловили вмешательство в дела Империи других великих держав: Англии, Франции, России.

«Второе ниспровержение альянсов» привело также вместе с внутренними причинами и влиянием идей Французской революции на Польшу ко второму и третьему разделам Польши, во что вмешалась Россия, не желавшая терять своего влияния в Речи Посполитой. Разделы Польши способствовали также трансформации баланса сил в новые подвижные формы равновесия между европейскими державами и значительным изменениям государственных границ на континенте.

О.С. Каштанова (Москва)

Выход Речи Посполитой из сферы российского влияния и альтернатива польско-прусского сближения в первые месяцы работы Четырехлетнего сейма

(октябрь 1788 – январь 1789 г.)

Деятельность Четырехлетнего сейма 1788–1792 гг., на котором бы ли реализованы важнейшие государственные реформы Речи Посполитой, уже долгие годы является предметом исследований польских историков. К сожалению, практически нет работ отечественных исследователей, посвященных изучению данного периода. Между тем он был ключевой вехой в истории российско-польских отношений и предопределил их развитие в последующие годы. В кругу вопросов, связанных с деятельностью Великого сейма, стоит обратить внимание на причины резкого ухудшения отношений между Польшей и Россией уже в первые недели работы сейма и – в значительной степени – выход Речи Посполитой из сферы российского влияния, до сих пор казавшегося незыблемым.

С момента вступления Станислава Августа на польский трон при поддержке Екатерины II в 1764 г. Польша считалась сферой исключительного влияния России. После первого раздела Речи Посполитой в 1772 г. и заключения с государствами, принимавшими участие в разделе, трактата 1775 г. о гарантии ее территориального и политического устройства, зависимость Польши от России стала еще большей. Во всех важных вопросах король Станислав Август должен был считаться с мнением российского посла Отто Штакельберга.



Поделиться книгой:

На главную
Назад