– Не правда ли, я совершенно счастлива? – сказала она, утирая слезы и судорожно пожимая мне руку. Я недоверчиво взглянул на нее, и она продолжала: – Вы не верите? Скажите же, друже мой добрый, имела ли хоть одна на всем свете сестра такого брата, как я имею? И как я виновата перед ним! – прибавила она вполголоса. – Мне бы надо идти в черницы и молиться за его Богу. А я что сделала? – И она снова заплакала.
«Минуты счастия минули, настали годы испытаний!» – говорит какой-то поэт. А я, глядя на мою героиню, сказал: «Если останешься навсегда такою чистою и непорочною, как теперь, то минута твоей светлой радости продлится до гроба». Она как бы подслушала мою мысль, вдруг остановила слезы, перекрестилась, кротко взглянула на меня, улыбнулась, и мы молча вошли в китайскую комнату.
– Видите, какое у нас сегодня праздничное освещение в доме? – сказала она, снимая с головы своей барвинковый венок. – Он, муж мой, ждал к себе сегодня гостей, а гости, кроме вас, и не приехали. Значит, я наполовину угадала. Да и кто теперь поедет к нему? Никто, кроме Прехтелей, а он сам их чуждается.
– Скажите мне, Бога ради, что за люди эти Прехтели? – прервал я ее.
– Наши близкие соседи, добрые люди. Он искусный доктор, а она лучшая женщина во всем околотке.
Значит, я не ошибся, выводя заключение из слов моей милой кузины и ее благородного друга. Молча и быстро прошли мы галерею о десяти незагадочных чуланах и очутились в круглой комнате, раскрашенной под палатку, перед лицом самой панны Дороты.
Она стояла у круглого стола, покрытого белой чистой скатертью. Засучив рукава и повязав салфетку вместо фартуха, она глубокомысленно приготовляла к ужину кресс-салат с душистым огурешником.
– Моя кохана панно Дорото, – сказала по-польски моя спутница, – витай моего дорогого гостя, пока я переоденуся. – И она мгновенно скрылася.
Панна Дорота медленно подняла голову, неопределенно взглянула на меня и едва заметно кивнула головой. Я сделал то же. Она прошептала: «Прошу садиться». Я сел. Я чувствовал, что мое положение самое незавидное, если не самое глупое. В критических обстоятельствах, в таких, например, как теперь, я тупо ненаходчив, да и панна Дорота, кажется, не острее меня. Долго молча сидел я и смотрел на старую идиотку и наконец подумал:
«Так это твоя мать, наставница и гувернантка? Хороша, нечего сказать! От кого же ты, моя милая героиня, выучилась русскому и польскому языку? А главное, от кого ты приняла и так глубоко усвоила этот нежный такт и эти милые, сердечные манеры? От Бога? От природы? Так, но и помощь людская тут необходима».
Такие и подобные вопросы и задачи вертелись в голове моей до тех пор, пока тихо, как ласковая кошечка, вошла в комнату моя прекрасная спутница, одетая изящно и просто. Пока я удивлялся ее превращению, она, приложив пальчик к губам, на цыпочках зашла в тыл панне Дороте и быстро закрыла ее опущенные глаза своими детски маленькими ручками. Пока панна Дорота вытирала салфеткой свои мокрые руки, шалунья отняла свои руки и быстро, как кошечка же, отпрыгнула ко мне и, падая на диван, звонко засмеялась.
–
– Не буду, не буду, моя добрая, моя любая мамочка! – говорила Гелена и, подойдя к старой ворчунье, нежно поцеловала ее в лоб. Старуха улыбнулась и, возвратив шалунье поцелуй, спросила ее о чем-то шепотом. Та отвечала ей тем же тоном. Вероятно, речь шла обо мне. Пока все это происходило, я продолжал удивляться превращению резвушки. Ни тени бывшей крестьянки. От волоска до ноготка барышня, да еще и барышня какая! Самая элегантная. В какой школе, в каком институте она выучилась так к лицу, так изящно-просто одеваться? Удивительная вещь чувство изящного! На ней было темно-серое шелковое платье с такими широкими прекрасными складками, какими щеголяют только одни Рафаэлевы музы. В темной роскошной косе с несколькими листочками зелени, как яхонт, блестел яркий синий барвинковый цветок. Узенький воротничок и такие же рукавчики довершали ее изящный наряд. Кому бы в голову пришло, глядя на эту четвертую грацию, спросить у нее, читает ли она русскую грамоту? Вот же мне пришел в голову такой, и скажу основательный, вопрос.
– О чем это вы так тяжко задумалися, мой драгоценный гость? – проговорила она, подходя ко мне.
– О том, о том, – говорил я, глядя в ее прекрасные умные глаза, и чуть-чуть не проговорился.
– О чем же, скажите? – спросила она вкрадчиво.
– Завтра скажу, а сегодня не могу. Или вот что, – прибавил я нерешительно, – наденьте опять барвинковый венок, тогда скажу.
– Скажете?
Не успел я произнести «да», как она выпорхнула в галерею с отвратительными чуланами. И пока я поднимался с мягкого оттомана, как впорхнула она опять в круглую комнату с барвинковым венком на голове.
– Муза Терпсихора! – воскликнул я от изумления.
– Где музыка? – спросила она наивно.
– Вы муза гармонии! Вы самая вдохновенная, самая возвышенная музыка! – отвечал я восторженно.
Я восхищался ее замешательством, ее восхитительно живописной юной головкой в барвинковом венке с яркими синими цветами. Иной хват тут же бы упал на колени, как перед богиней, и в любви объяснился. Я сделал иначе. Налюбовавшись досыта моей музою, я усадил ее на оттомане и, полюбовавшись еще немножко, сказал:
– Вы прекрасно объясняетесь по-русски и по-польски: читаете ли вы хоть на одном каком языке?
– Читаю, – отвечала она без малейшего смущения, – и даже писать начинаю. По-польски меня учит панна Дорота, а по-русски старый Прохор, тот самый, что будет вам прислуживать.
– Простите же мне мой грубый, но дружеский вопрос, мадам Гелена, – прибавил я почтительно.
– Как хотите, так и называйте. Только полюбите меня и моего единственного брата, – прибавила она, сквозь слезы улыбаясь. – А за вопрос ваш я вам сердечно благодарна. Вы мне желаете добра… – Она хотела еще что-то сказать, как вошел в комнату длинный лакей и, подойдя к безмолвной слушательнице нашего разговора, спросил:
– Не пора ли на стол накрывать?
Панна Дорота отвечала тихим наклонением головы и, обращаясь к нам, проговорила по-русски:
– Не угодно ли будет пожаловать в кабинет?
– Не угодно ли вам самим пожаловать в кабинет? Я буду за порядком смотреть. Я теперь хозяйка.
– И прекрасно, – сказал я дружески и последовал за непрекословною панною Доротою в кабинет.
Молча, как безобразные привидения, в облаках табачного дыма сидели приятели и резалися в штос, или, как выражается мой немногоглаголивый родич, недоимку собирали.
Так как талия была в ходу – она лилась из искусных костлявых рук Ивана Ивановича Бергофа, – то наше присутствие в кабинете и не было никем замечено. Пользуясь неизвестностию, я отошел в темный угол и кое-как уселся на горбатой кушетке. Панна Дорота тоже воспользовалась неизвестностию и, поморщившись, отошла в сторону от немилосердно курящих рыцарей зеленого стола. И тоже кое-как опустилась на горбатую кушетку и призадумалась. Полно, так ли? Она, кажется, просто бессмысленно смотрела на густой табачный дым и совершенно ничего не думала. Глядя на ее жалкую фигуру, я в первый раз спросил себя, кто она? и что она у господина Курнатовского? Дальняя ли родственница, шляхтянка бесприютная? Нянька ли его и тоже шляхтянка бесприютная? Может быть, и то и другое, кроме порядочной женщины. Порядочная женщина несовместна в доме у человека, даже ближайшего родственника, который заводит гарем из собственных крепостных крестьянок. И, женившись на одной из одалисок своих, он и не думает сделаться ее другом, ее заступником. Он по-прежнему ее владыка, он настоящий султан, гусар. На второй день после свадьбы понтирует себе молодецки и знать ничего не хочет. Он сделал свое дело, да и в сторону. А она, простодушная, с восторгом встречает его в саду, думает, что он, добрый, идет разделить с нею ее непорочную радость, хотя в окно взглянуть на ее счастье, на ее задушевный праздник! А он… животное! Самое отвратительное животное! А что же панна Дорота? Тоже грязное животное. Порядочная женщина скорее протянет руку во имя Христа за гнилым огрызком хлеба, чем станет приготовлять салат для роскошного стола сластолюбца и развратителя.
Не слишком ли я прогулялся насчет панны Дороты? Она, если не любит, по крайней мере не презирает бывшей невольницы. А это много. Развращенная женщина этого не сделает. Кузина моя? Но это дело другого рода. Что же, наконец, такое эта безмолвная панна Дорота? Гиероглиф пока, таинственный гиероглиф, над которым сам Шампольон призадумался бы. Но время открывает истину. Время и прилежное исследование открывает возмутительные дела сильных мира сего, давно уже забытых великодушным потомством. Время, надеюсь, и мне объяснит эту, пока загадочную жалкую панну Дороту.
А пока не войдет лакей и не возвестит о уготованной трапезе, нарисую вам, благосклонные слушатели, картину самого задорного штоса, а в особенности штосмейстера, т. е. банкомета. Нет, не могу! Я не живописец пошлых, отвратительных сцен и бледных, деревянных физиономий. Да и что нового, оригинального в этой безнравственной, гнусной картине? Содержание ее одно и в Сан-Франциско, и в кабинете Курнатовского, и на любой ярмарке. Декорация только не одна. В Сан-Франциско, например. Там содержатель игорного вертепа нанимает женщину, т. е. подобие женщины, чтобы она, как адская царица Прозерпина, на троне присутствовала при состязающихся шулерах.
Нет худа без добра. Хорошо, что моя милая кузина ничего не читает. Иначе она прочитала бы записки Ротчева о Калифорнии и заставила бы своего тетерю ограбить крестьян и ехать прямо в Сан-Франциско для того только, чтобы покрасоваться в интересной роли Прозерпины. Шепнуть ей разве когда-нибудь об этой назидательной роли? Да она меня расцелует за эту новость. Забудет все нанесенные мною ей оскорбления. Забудет даже, что я первый сообщил ей известие об уничтожении ее идола – эполет. Забудет все. Но все-таки усомнится о таком неслыханном блаженстве на земли. Но не о ней речь. Она нечаянно под перо подвернулась. А речь о том… Где у нас в России та великая академия, которая образовывает таких бездушных автоматов, штос– и банкмейстеров, как, например, Иван Иванович Бергоф? Нигде больше, я думаю, как в кавалерии. Хотя и пехотинец иной при случае лицом в грязь не ударит, но все-таки далеко не то, что кавалерист. Далеко не то! Недаром моя милая кузина благоговеет перед кавалеристами, в особенности перед гусарами.
Наконец длинный лакей явился и сиплым басом возгласил о уготованной трапезе. Картежники не шевельнулись, они как будто ничего не слыхали, а мы с панной Доротой молча вышли в круглую залу, она же и столовая.
V
Посередине залы стоял круглый великолепно сервированный стол. А посередине стола возвышалась поставленная в серебряную вазу античной формы сосновая ветка, увешанная конфетами, пучками колосьев овса и повитая гирляндой из барвинковых цветов. Это была не немецкая елка, а так называемое
Безмолвная панна Дорота взглянула на милую затею своей Гелены, улыбнулась и прошла к дивану. Я, тоже безмолвный, остановился [перед] наивным украшением, возведенным до изящества. Сам Бог тебя умудряет, моя прекрасная Елена. Самой прекрасной Елены не было в зале, когда я так думал, любуясь ее милым произведением. И, чтобы хоть с кем-нибудь разделить свой тихий восторг, я обратился к безмолвно улыбающейся панне Дороте и сказал ей по-польски какой-то современный ее юности комплимент за воспитание ее милой Гелены. Она вместо улыбки сделала гримасу, и любезность ее тем кончилась.
Один за другим вошли в залу картежники и, ничего не замечая, молча, торопливо сели за стол, не рядом и не один против другого, а так, как попало.
– Подавай! – сказал хозяин длинному лакею. Лакей скрылся в одну дверь, а из другой двери тихо, плавно, как лучезарная Аврора, вышла хозяйка в белом шелковом платье такого же самого покроя, как и прежнее. Я замер от восторга и едва мог подняться с оттомана, чтобы благоговейно приветствовать восходящее светило. Картежники не заметили ее торжественного появления. Они мрачно погрузились в свои серебряные приборы. Она, как испуганная белая голубка, на мгновение остановилась, робко взглянула на гостей, тихо, едва слышно подошла к мужу, поцеловала его в зардевшийся лоб и молча села возле него, давая мне знак, чтобы я садился рядом с нею. Я повиновался. Панна Дорота села с другой стороны около своего фаворита. Тишина царила в нашей разнообразной компании. Наконец хозяин возмутил ее мрачное владычество, сказавши, обращаясь к жене:
– Я думал, ты сегодня не совсем здорова.
– Совершенно здорова, – сказала она, принужденно улыбаясь. – И совершенно счастлива, – прибавила она, глядя ему в очи.
– А я не совсем счастлив, – проворчал он.
– Что случилося? – спросила она быстро.
– Ничего, друг мой, продулся малую толику, – отвечал он принужденно.
Она не поняла, в чем дело, и, минуту помолчав, сказала:
– А у меня сегодня были гости, мои подруги. И как мы танцовали! Как было весело! Особенно когда пришел к нам наш дорогой гость. – И, улыбаясь, она взглянула на меня.
– Кто же это такой наш дорогой гость? – спросил он ее, набивая свой широкий рот ароматическим патефуа.
– Мой сосед, – сказала она, показывая на меня.
– Я думаю, вам было очень приятно в таком милом обществе? – сказал хозяин иронически.
– Больше, нежели приятно, – весело! – сказал я.
– Правда, вы художник, это в вашем вкусе, – проговорил он, гложа кость.
Я не нашел нужным подтверждать его справедливое замечание, и тишина снова воцарилась.
Прекрасная хозяйка растерялась и не находила слов для своих мрачных гостей. Как голодные собаки, они молча грызли кости и запивали каким-то вином. Гости торопились и давилися костями. Им было недосуг. Изумленная и оскорбленная хозяйка, как овечка кроткая, робко поглядывала на своих волков-гостей и не знала, чему приписать эту мрачную торопливость. После жаркого картежники выпили по стакану шампанского, налили по другому, переглянулись меж собой, встали из-за стола, молча поклонились хозяйке и вышли в кабинет вместе с хозяином и со стаканами в руках.
– А пирожное! а яблука! – сказала смущенная хозяйка.
– Пришли нам в кабинет, – говорил ротмистр, возвращаясь, и, оскаля свои белые большие зубы, прибавил, протягивая жене руку: – Подай мне на счастье свою руку.
Она молча подала ему руку и вскрикнула от нелицемерного пожатия. А он как ни в чем не бывало повернулся и вышел из залы.
Как беломраморная надгробная статуя, опустила она свою прекрасную голову на высокую грудь и неподвижно, молча сидела оскорбленная, моя прекрасная Елена. Я смотрел на нее, прекрасную, поруганную, и с замиранием сердца чего-то ожидал. Она тяжело вздохнула, грустно улыбнулась, взглянула мне в глаза и едва слышно прошептала: «
Панна Дорота смотрела на нее и молчала. Я тоже не мог выговорить ни слова. А она плакала, тихо и горько плакала. Я дыханием не смел нарушить тишины. Тишины, во время которой на алтарь семейного счастья приносилась великая таинственная жертва. Она, простая, бедная крестьянка, она, пламенная, непорочная, любящая и так грубо оскорбленная, – она глубоко и в первый раз в жизни почувствовала эту ядовитую горечь оскорбления. И заплакала не как обыкновенная женщина, но как женщина возвышенная, глубоко сознающая собственное и вообще женское достоинство. Горе тебе, едва распустившаяся лилия Эдема! Тебя сорвала буря жизни и бросила под ногу человеку грубому, сластолюбну холодному. Теперь только ты узнала настоящее горе. И, как над дорогим сердцу покойником, ты заплакала над своим умершим счастием.
– От вам и
Панна Дорота посмотрела на нее пристально и принялася чистить яблоко. Я понимал настоящую причину ее слез и, как мог, растолковал ей, что значит картежник. Она поняла меня и непритворно успокоилась. А вскоре до того развеселилась, что налила себе, мне и панне Дороте в бокалы шампанского.
– За здоровье вашего брата! – сказал я, подымая бокал. Она медленно, сердечно, нежно посмотрела мне в глаза, молча подала мне руку, мы чокнулись и дружно выпили вино.
– Гелено,
А Гелена вместо ответа вполголоса запела:
И, кончивши куплет, наклонилась к своей старой ворчунье, крепко поцаловала ее в нахмуренный лоб.
–
– Что же нам теперь делать? – сказала хозяйка, опускаясь на оттоман.
– Спать, – сказал я добросовестно.
– Я спать не хочу. Я теперь бы танцовала, до самого утра танцовала бы, – говорила она, смеясь и лукаво поглядывая на панну Дороту.
– За чем же дело стало? – сказал я. – Пойдем опять в павильон, я буду вертеть шарманку, а вы танцуйте с панной Доротой.
– Нет, не так, мы панну Дороту заставим играть, а с вами будем танцовать. Мамуню моя! – прибавила она, нежно целуя свою дуэнью. – Пойдем в павильон.
–
– А я вам не буду читать «Остапа» и «Ульяну», когда вы ляжете спать. Я ей каждую ночь читаю, – продолжала она, обращаясь ко мне, – а она один час не хочет для меня повертеть шарманку. Ей-богу, читать не буду! А завтра и цветы не полью до восхода солнца. Пускай вянут! Вам же хуже будет. Придется другие садить. А я и другие не полью. Пойдем же, моя мамусенько, хоть на один часочек! – И она нежно прижалась к панне Дороте.
–
– Пойдем лучше спать. Я вас раздену, моя мамочко, накрою вас и буду вам читать, до самого утра буду вам читать.
– Желаю вам короткой ночи, – сказал я, кланяясь.
– Подождите, я вас проведу до швейцара, а то вы заблудите в нашем Вавилоне, и передам вас на руки старому Прохору, – говорила она, вставая и охорашиваясь.
Я не отнекивался от этой милой услуги и вслед за хозяйкой вышел в одну из четырех дверей. Пройдя узкий коридор и известную уже читателю красную комнату, мы вышли опять в коридор и очутились у выхода на двор. Она постучала в дверь. И вместо колоссального швейцара явился маленький жиденький старичок с фонарем в руке.
– От вам и Прохор, – сказала она мне и, обращаясь к старичку, продолжала: – А ты, Прохоре, будь ласкав, як очей своих стережи сего пана. Прощайте, – сказала она, подавая мне руку.
Едва успел я выговорить: «Прощайте!» – как она уже исчезла в глубине коридора, и только шум шелкового платья долетал до меня.
Я стоял неподвижно и слушал этот гармонический шум. Прохор, казалось, тоже был под влиянием этой безгласной гармонии. Так прошло несколько минут. Прохор первый очнулся и выпустил меня на двор.
Пройдя небольшое пространство за Прохором или, вернее, за фонарем, мы очутились на лестнице и, взойдя во второй этаж, вошли в чистую небольшую комнату, а потом в большую, освещенную восковой свечой. Я поблагодарил и отпустил Прохора. Разделся. Погасил свечу и утонул в чистой свежей постели.
VI
Против обыкновения я скоро заснул. Спал крепко, но недолго. Едва начал проникать слабый свет сквозь белые прозрачные шторы, как я проснулся. Отвернувшись к стене, попробовал было заснуть снова, но напрасно и пробовал. Происшествия минувшей ночи разом завертелись в моем воображении и не давали мне покоя. Не припомню, которой ногой я встал с постели и подошел к окну, чтобы взглянуть на фасад этого безобразного лабиринта, в котором я встретил такую прекрасную волшебницу.
Приподнял стору, и первое, что мне попалося на глаза, это старый Прохор. Он шел через двор с умывальной посудой в руках и с полотенцем через плечо. Ничего не могло быть для меня больше кстати. Стало быть, Прохор не промах в лакейской профессии. А с виду-то он не похож на члена этого многочисленного праздного, растленного сословия. Он более смахивал на скотника, дворника или огородника, но никак не на лакея. И что ей вздумалось назначить мне такую нецеховую прислугу? Не сказал ли ей кто-нибудь, что я терпеть не могу цеховых мастеров лакейского дела? Сочувствие, ничего больше. А между тем в переднюю комнату тихо вошел мой личарда. Минуту спустя он едва слышно кашлянул и, отворив тихонько дверь, показал мне свою кроткую, тощую физиономию.
– Добрыдень вам, – сказал он хриплым дискантом. – Чом же вы не спыте? – прибавил он, растворяя дверь.
– Не спыться, Прохоре! – отвечал я ему его же наречием.
– Не спыться, – повторил он едва слышно. – Дыво, и в карты не граете, и не спыте. Так будем умыватысь, колы так, – говорил он, ставя умывальный прибор на стул.
– А разве паны все еще играют в карты? – спросил я его.
– Грають, – отвечал он лаконически.
«Молодцы!» – подумал я тоже лаконически. И, любуясь кроткой, грустно улыбающейся миной Прохора, спросил его, не был ли он когда-нибудь садовником или пастухом чужого стада?
– И садовныком, и пастухом був, – отвечал он, глядя на меня пытливо.
– А еще чем был? – спросил я его.
– И паламарем, и бродягою, и кобзаря слипого водыв колысь, где малым. От и в лакеях Бог велив побувать. – Последние слова проговорил он едва слышно.
После омовения я наскоро, без помощи Прохора, оделся, взял шапку, палку и вышел в переднюю.
– Вы, мабуть, такый самый пан, як я ваш лакей, – сказал Прохор, оглядывая меня. – Я еще и сапоги не вычистил, а вы вже и одяглысь.