Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Автобиография - Тарас Григорьевич Шевченко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После удовлетворительного осмотра хозяйка предложила кофе и легенький фриштык, состоящий из жареной индейки, дюжины цыплят и тому подобной овощи. Во время завтрака Степан Осипович просил моего героя и его профессора быть его постоянными гостями до приезда молодой хозяйки. Тогда Софья Самойловна обратилася к ним с просьбою, чтобы поберегли ее старого немца. А белолицей Параске крепко-накрепко наказала, чтобы гости без нее не голодали. А иначе она обещалася привезти ей из Киева дулю, а не гостинец.

– Ты знаешь, какой он у нас? – прибавила она, показывая на Степана Осиповича. – По нем хоть волк траву ешь, ему все равно. Ему был бы только флейш. А другие хоть с голоду умри, он и не подумает о других. Я уже его, – продолжала она, обращаясь к гостям, – немного приучила к рыбному. А прежде ни середы, ни пятницы не знал. Настоящий тата… – да на этом «тата» и остановилась, ласково посмотрела на своего улыбающегося Телемона, как бы прося прощения за такое нехристианское сравнение.

После кофе и так называемого легкого завтрака мы помолились Богу, на минутку присели по принятому обычаю и, помолясь еще раз, пошли по своим местам. Кур натовские вызвались нас провожать до Шендериевки, чему я был очень рад. Курнатовский, как истинный кавалерист, поехал верхом, а я занял его место в коляске возле моей прекрасной Елены.

До самого места расставанья прекрасная Елена ничего не говорила. Я тоже молчал. Мы были очень похожи на жениха и невесту, едущих к венцу по воле родителей.

Сцена расставанья наконец настала. Героиня моя молча пожала мне руку и едва внятно проговорила: «Благодарю вас за брата».

Ротмистр, не слезая с лошади, тоже пожал мне руку и благодарил за какое-то одолжение. А Степан Осипович, пожимая мне руку, просил поберечь его добрую старую немку. На том и расстались.

XII

Герой мой не так прост, как я себе воображал его. Он смекнул делом, что предполагаемый нами ночлег в Потоке состояться не может по причине так называемого легкого завтрака и вообще расставанья. Основываясь на этих данных, он незаметным образом обогнал нас и, не останавливаясь в Шендериевке, пустился далее в Богуслав с мыслию, которая сделала бы честь любому леопарду: с мыслию приготовить квартиру для Софьи Самойловны. Каков матрос! Солнце уже опускалося за горизонт, когда он с профессором своим встретил нас по сю сторону Роси и проводил на приготовленную квартиру. Софью Самойловну до слез тронула эта неожиданная любезность. Герой мой в глазах Софьи Самойловны всегда был необыкновенным человеком, а теперь сделался и человеком светским. В глазах женщины это венец всем добродетелям. Все бы хорошо. Только вот что случилось. Едва успела Софья Самойловна показаться на улице перед своей квартирой, как ее окружила густая грязная толпа самых отчаянных факторов и почти на руках внесла ее в комнату. Бедная до того растерялась от этой новой нечаянности, что не могла выговорить слова и только отмахивалась носовым платком, как от мух, от услужливых христопродавцев. Но эта кроткая мера ни к чему не повела. Жидки и не думали отступать.

Тогда она схватила в обе руки свой огромный ридикюль и начала прокладывать себе дорогу обратно к своему мирному ковчегу. Я вступил в дело и с помощию севастопольского защитника рассеял толпу израильтян и уговорил Софью Самойловну возвратиться в комнату. А на случай внезапного нападения поставил на часах у дверей неустрашимого Трохима.

На другой день рано поутру, напившись вместе чаю, я окончательно простился с моим доблестным героем и с моим бывшим сподвижником и верным слугою.

Из Богуслава через Росаву и Поток мы на другой день благополучно приехали в Триполье. А из Триполья, понад Днепром, дремучим бором на другой день приехали мы в Киев, тоже благополучно. Можно было бы и в три дня совершить этот путь, но мы, как добрые хозяева, щадили скотину и, как люди неравнодушные к прелестям природы, останавливалися попасать у ручейка или над широким плесом Днепра, нечаянно врезавшимся в дремучий лес. И пока Софья Самойловна с Прохором хлопотала около кофейника, я рисовал сосну или березу, а лошади задумчиво траву щипали да хвостами помахивали. Словом, мы путешествовали, как следует путешествовать и всем порядочным людям. На последнем попасе, или привале, я рисовал группу сосен и, для масштабу, пасущуюся лошадь. Софья Самойловна варила кофе и как-то нечаянно заговорила с Прохором о панне Дороте и о старом Курнатовском. Я приготовил уши, а карандаш только так, для блезиру, держал в руке. И в продолжение получаса узнал всю отвратительную подноготную седого сластолюбца и трогательно жалкую историю бедной панны Дороты. Историю, к несчастию, обыкновенную даже в наше время.

В своем месте я сообщу моим терпеливым читателям эту глубоко грустную и поучительную историю и, если умудрюсь, словами самого Прохора, а теперь поведу речь о пребывании Софьи Самойловны в Киеве.

Квартира у меня была в Киеве как раз против института, не на Крещатике, а на горе. Я предложил ее Софье Самойловне, а сам поселился на время в трактире, не на водах, а на Крещатике, в доме архитектора Беретти. В тот же день с помощию добрых людей представил я моей спутнице опрятную, скромную и расторопную хохлачку Марину, которая вполне ей заменила белолицую Параску. Устроивши все как следует, мы держали совет, посещать ли Машу в институте или переждать экзамены и явиться прямо на акт. Как благоразумная и нежная мать, она отказала себе в радости поцеловать единое дитя свое прежде экзамена, чтобы не развлечь и не повредить ему в день испытания. В ожидании этого блаженного дня я развлекал мою гостью как мог и как умел. Потчевал ее прогулками по церквам и монастырям, возил раза два в Киньгрусть, уже было начал посвящать ее в таинства киевских древностей, как слух пронесся о выпускном акте и бале в институте, на котором покажут себя публично будущие пантеры и львицы.

Не помню, почему я не мог сопровождать мою гостью на это высокое торжество и видеть ее красавицу Машу в критические минуты испытания. На другой день уже увидел я ее в объятиях счастливой рыдающей матери. Это была юная стройная, как леторосль тополи, гибкая прекрасная брюнетка с бледным матовым лицом и с большими умными черными глазами. Через полчаса мы были уже свои люди и к неописанному восторгу матери пели в два голоса малороссийскую песню:

Зийшла зоря из вечеране назориласяПрыйшов мылыи из походуя не надывылася

Она превосходно владела своим баритоном, который сначала показался мне грубым для ее возраста. Я тут же окрестил ее знаменитым именем Альбони. Прошло еще полчаса, и мы уже друг друга обожали. Она мне, как обожаемому и обожателю, рассказала, разумеется по секрету, кого из учителей все девицы обожали, а кого только некоторые, и которого как они называли: минералога Ф., например, они называли купчиком за то, что он на лекцию приходил всегда с ящичком; а инспектора П., так заключила она свою детскую исповедь, ни одна девица не обожала, потому что у него глаза кошачьи.

Наговорившись по секрету о предметах первой важности, я рассказал ей, тоже по секрету, историю про моего героя и про его очаровательную сестру. Внимательно выслушала она мою повесть и, чего я не чаял от ее возраста, глубоко задумалась. Я тоже призадумался и, глядя на нее, сам себя спрашивал, не сочиняет ли и она теперь поэму на эту возвышенную тему, как я сочинял. А почему же и не так? Ее непорочной душе это доступнее, нежели записному поэту.

– Какой прекрасный! какой благородный брат! – проговорила она, едва удерживая слезы. – Мамо! – сказала она, обращаясь к матери. – А когда мы домой поедем?

– А как отговеемся, мое сердце, так тогда и поедем, – отвечала Софья Самойловна, целуя свое задумчивое дитя. – Что ты такая невеселая, пташечка моя! рыбко моя красноперая? За папою скучаешь? Не скучай, мое серденько, скоро, скоро увидишь. – На ласки матери она задумчиво вздохнула.

– Что вы с нею сделали? – спросила меня Софья Самойловна.

– Они рассказали мне историю про матроса.

– Про нашего соседа? Про Осипа Федоровича? – прервала ее догадливая Софья Самойловна, и, вдохновленная свыше, она повторила мой рассказ с таким задушевным красноречием, что я слушал ее, как бы никогда не знал о случившемся происшествии. Она открыла в моем герое такие романтические прелести, каких я и не подозревал. Например, мне и в голову не приходило, что мой герой владеет даром слова, а по словам Софьи Самойловны, он настоящий златоуст.

Рассказ про обожаемого матроса и его прекрасную сестру повторялся каждый день с новыми вариациями. Я начинал бояться, чтобы герой мой от частых повторений не опошлел в воображении его пламенной обожательницы. Опасения мои были напрасны. В последнюю ночь перед выездом из Киева она его уже видела во сне прекрасным, очаровательным.

Благочестивые мои приятельницы отслужили молебен Варваре-великомученице и в одно прекрасное утро закупорилися в свой ковчег и пустилися восвояси. Я проводил их до самого того места, где я рисовал группу старых сосен и слушал трогательный рассказ Прохора про панну Дороту и про старого грешника Курнатовского. На прощанье просила меня Софья Самойловна приискать для Машеньки фортепиано и до зимы прислать им на хутор, что я не замедлил исполнить как нельзя удачнее.

В Киеве мне не сиделось, и я, посоветовавшись с Прохором, в одно прекрасное утро оставил его вместе с Прохором.

Завидное, очаровательное положение в свете человека, ни от кого не зависимого. Едешь себе, куда вздумается, в собственной бричке и на собственных лошадях, остановишься, где захочется, нарисуешь, что тебе понравится, и едешь далее. Волшебное состояние! И сколько есть этих независимых счастливцев в свете, которые и не подозревают своей независимости. Бедные, жалкие рабы ничтожно узеньких страстишек и тонко обдуманных необходимостей!

Измеривши вдоль и поперек Волынь и Подолию и дождавшись в Житомире осенней грязи, мы возвратилися благополучно в Киев.

Из Житомира послал я пачку огородных и садовых семян Степану Осиповичу, собранных мною у волынских и подольских агрономов. А юным прекрасным друзьям моим тетрадку малороссийских песен, записанных мною от подолян и волынян. И по возвращении в Киев, недели две спустя, я получил от Степана Осиповича письмо такого содержания:

«Любезный и незабвенный земляче!

С самого начала не удивляйтесь, что я вас называю земляком своим. Я сам до сих пор был уверен, что я настоящий дейч. А вышло, что я такой же немец, как и вы, т. е. настоящий хохол. И знаете, кому я обязан этим открытием? С самого начала вам, т. е. вашему фортепиано и тетрадке хохлацких песен. Потом моей Маше и вашей приятельнице Курнатовской. Да и старуха моя туда же. Но – минуту терпения. Я вам расскажу все по порядку. С первого свидания Маша моя влюбилась в вашу приятельницу до обожания, как она сама выразилась. Мы с Сонечкой чрезвычайно обрадовались их сближению. Проходит неделя, другая, новые друзья неразлучны, как Кастор и Поллукс. Только замечает сначала Сонечка, а потом и я, что неразлучные друзья украдкою от нас какую-то книгу читают. Нам это не понравилось, я стал внимательнее следить за поведением неразлучных друзей. Да в одно прекрасное утро и накрыл приятелей под липою в саду! «Какую это ты книгу в карман спрятала?» – спрашиваю я свою. «Не покажу», – говорит она. Настоящая хохлачка! А приятельница ваша так и вспыхнула. Я сделал около своей искусный вольт да и выхватил из кармана книгу. Вообразите же себе мое изумление: вместо пошлого романа у меня в руках была немецкая грамматика. «Дурочки! – говорю я им. – Зачем же вы прячетесь с этим добром?» – «Гелена, – говорит моя хохлачка, – хотела вам сюрприз сделать, нечаянно заговорив с вами по-немецки». Каковы проказницы? Потом моя повисла мне на шею да и просит, чтобы я учил ее Гелену по-немецки, а она будет учить ее по-французски. Я, разумеется, охотно взялся за это святое дело. И тем более охотно, что я, старый дурак, вообразил себя окруженного немками с Шиллером в руках. А какие удивительные способности у вашей приятельницы! Фортепиано все дело испортило. Т. е. не все. Немецкий и французский язык идет своим порядком. Да я-то сильно одурачен. Вместо чтения Шиллера и Гете пою под фортепиано хохлацкие песни да еще и ногою притопываю. Вот что сделали из меня ваши хохлачки! Я попробовал ключ прятать от инструмента и задать большие уроки. Ничего не помогло. Через полчаса урок готов, и по уговору инструмент должен быть открыт. Так вот какого рода обстоятельства. А ротмистра Курнатовского вы теперь не узнаете. Настоящий барашек. Выписывает из Петербурга рояль для своей обожаемой Гелены. А вы пришлите для меня еще тетрадку хохлацких песен, да, если можно, и с нотами. На праздники приедут к нам погостить герой ваш и его ученый профессор. Приезжайте-ка и вы с Прохором.

А пока целуют вас ваши хохлачки, а мои будущие немки, и я. Прощайте! Благодарю за житомирскую присылку.

P. S. Панна Дорота, увы! – не выдержала она, бедная, окончательно помешалась. И, Боже, какая она жалкая! Я в жизнь мою не видал такого жалкого субъекта. Помешательство ее тихое, спокойное и тем грустнее и безнадежнее. Яд этот медленно, с самой ранней юности, вливался в ее нежную организацию, – что я говорю, – в ее кроткую, непорочную душу. И Богу известно, когда кончится это горькое существование? Она может прожить еще несколько лет. В истории душевных болезней эти примеры не редки. Каков должен быть человек, решившийся очумить душу в то самое время, когда она только что начала сознавать прелесть и очарование жизни. Ужасное и безнаказанное преступление!

Но я заболтался с вами. Дети кончили уроки и требуют ключ от инструмента.

Пойду. Не забывайте вашего старого земляка и моих будущих немок. Еще раз прощайте!»

И так далее…

Я имею благородную привычку отвечать сейчас же на полученное письмо. Под влиянием прочитанных известий, какие бы они ни были, как-то легче пишется. Не чувствуешь работы, не замечаешь того томительного труда, который сопряжен с ответом запоздалым, где необходимо извиняться, а нередко и врать. А это мне пуще ножа острого. Самая невинная ложь в моих глазах – уголовное преступление. Я начал письмо мое так: «Многоуважаемый мой друже и новый мой земляче!»

Не успел я поставить знак восклицания, как вошел в комнату Прохор и сказал, что сегодня погода такая прекрасная, что грешно было бы сидеть дома и смотреть в окно на улицу. И тем более, что у нас, слава Богу, все есть свое для езды. «Ты дело говоришь, Прохоре», – сказал я ему и начал придумывать, куда бы этак махнуть подальше. А в ожидании доброй мысли я прочитал ему письмо Степана Осиповича. На что он весьма основательно заметил, что все хорошо написано, а одного так и совсем не написано.

– А чего же, по-твоему, тут недостает? – спросил я его.

– А, по-моему, недостает тут Осипа Федоровича да Трохима Сидоровича.

– Правда твоя. Я напишу ему об этом. А пока иди да приготовляйся в дорогу.

Прохор вышел, а я занялся вопросом, почему мне старый немец ничего не пишет о моем герое и его учителе. Сказал только, что они приедут к ним на праздники в гости, а откуда они приедут, ничего неизвестно. Странно. Предположениям моим и конца бы не было, если бы Прохор не постучал в окно и не сказал, что он готов хоть на край света.

XIII

Я по природе моей принадлежу к категории людей рассеянных и отчасти нерешительных. Эти, можно сказать, невинные недостатки нередко ставили меня в смешное, а иногда и в неприятное положение. Теперь, например. Совершенно невинно, а постриг себя в такие дурни, что хоть на выставку, так впору. Поехали мы с Прохором в Бровари, ну, и довольно. Воротиться бы назад, написать письмо Прехтелю, и дело в шляпе. Нет, нужно было проехать в Оглав да завернуть в Барышевку навестить старого прокурора Бориспольца. Очень нужно! А между тем прошел месяц, а письмо не написано. Хорошо еще, что я догадался послать ноты, книги и еще тетрадку малороссийских песен. А то бы мои добрые хуторяне могли подумать, что я уже на лоне Авраамле. Мало того, что нехорошо – бессовестно. Прекрасная мысль! и как раз пришлась по моей комплекции: не писать до весны, а весной вдруг как с облаков свалиться. А каков будет эффект! А после эффекта все-таки придется извиняться, врать и краснеть. Лучше теперь же напишу, пускай что хотят думают, а я, по крайней мере, очищу совесть. Нужно только написать так, чтобы видна была правда, но правда опоэтизированная. Для этого я начал письмо следующим эпиграфом:

Как в наши лучшие годаМы пролетаем без участьяПомимо истинного счастьяМы молоды, душа горда;Как в нас заносчивости много!Пред нами светлая дорогаПроходят лучшие года

Да вместо одного куплета выписал все стихотворение, да в этом же тоне и письмо нахватал. Эффектбыл необыкновенный. Под стихами забыл я написать: «В. Курочкин», и приятельницы мои не задумались влепить меня в пантеон мировых поэтов. Вот какие могут быть последствия так называемой невинной рассеянности. Без всякого намерения можно попасть в самозванцы. И я отделался только тем, что послал моим хуторянам декабрьскую книжку «Библиотеки] для чтения» за 1856 год. И после такого аргумента они разочаровались во мне только вполовину. В их понятиях я все-таки остался великим поэтом за то только, что я им сообщил это гениальное стихотворение.

Зима с контрактами и прочими радостями невидимо мелькнула предо мною. Перед лицом мартовского солнца сконфузился и почернел белый снег. Ручьи весело зашевелились в горах и побежали к своему пращуру Днепру-Белогруду сказать о приближении праздника богини Яры. С любовию принял лепечущих крошек старый Белогруд и распахнул свою синеполую ризу чуть-чуть не по самые Бровари. Рязанова трактир, как голова утопленника, показывается из воды. А гигант мост, как морское чудовище, растянулся поперек Днепра и показывает изумленному человеку свой темный хребет из блестящей пучины. Прекрасная, величественная картина!

Не говорю, весна – один запах весны меня способен вывести в поле не только из Киева – из самого Парижа. Что я и доказал в прошлом году моей черепашечьей прогулкой по неисходимой грязи. Но я годом постарел и сделался хладнокровнее к внешним впечатлениям. А все-таки трудно было мне выговорить роковое слово: «Не поеду!», т. е. пока грязь не угомонится. Я, однако ж, сказал это роковое слово. А уж если я что однажды сказал, так это все равно, что напечатал. Никакая земная сила не заставит меня переменить однажды принятого намерения. Этим я без хвастовства могу похвалиться.

Сижу я скрепя сердце в Киеве. А седьмое апреля (день Пасхи), так сказать, на носу висит. А грязь, как нарочно, жиже и жиже растворяется. Дождь за дождем так и льется. Все против меня – и небо, и земля. Посмотрим, кто кого пересилит? И я, наверное, переупрямил бы и небо, и землю, да случилося вот что. В самое Лазарево воскресенье получаю я письмо от нового земляка моего Прехтеля. Письмо самого курьезного содержания. Оно-то и поколебало мою энергическую или, лучше сказать, хохлацкую натуру. А чтобы недоверчивые читатели не сказали, что я хвостом верчу, то, как доказательство моей непорочности, прилагаю при сем письмо многоуважаемого мною Степана Осиповича Прехтеля. Чтобы они сами могли рассудить, основательно ли я поступил в этом необыкновенном случае.

«Вселюбезнеишии земляче!

Начать с того, что вы эгоист. И самый закоренелый, холодный эгоист. Хотя простодушные немки мои и уверяют меня, что вы только лентяй и, следовательно, один из величайших поэтов-художников (не правда ли, наивное понятие?), но меня, старого воробья, на мякине не проведешь. Видал я вашу братью, великих чудотворцев. Но дело не в том. А вот в чем дело. Все мы, начиная с вашей приятельницы Гелены, глаза проглядели, дожидаючи вас к себе на праздниках, а вы?… Ну, не эгоист ли вы после всего этого? А как у нас было весело – чудо! Героя вашего и его достойного профессора вы бы не узнали. Элеганты, первого сорта элеганты! Маша моя… ну, да бог с нею. Мне нужен человек, а не мишурная тряпка. А герой ваш… но об этом после. Жаль, что вы не приехали. Вас только и недоставало для полной хохлацкой ассамблеи. Приезжайте же к Пасхе, непременно приезжайте. Вы у нас увидите большие перемены. Сонечка моя помолодела и похорошела, я тоже. Маша и ее друг Гелена сделались настоящими немками, и я думаю к приезду вашему открыть немецкие литературные вечера, если только вы не привезете новых хохлацких песень. Ротмистра Курнатовского вы совсем не узнаете – прелесть мужик! Кузину вашу называет бездушной куклой. А ее благоверного сожителя – ослом в гусарском вицмундире. Панну Дороту вы совсем не увидите и скажите: «Слава Богу». Она недавно умерла. Приезжайте, я вам сообщу интересные данные для ее печально-поучительной биографии. А теперь, чтобы более заинтересовать вас, скажу, что она была родною матерью ротмистра Курнатовского. Прощайте! Целуют вас мои немки и я.

P. S. Болтал, болтал, а главного не сказал. Что Курнатовский из гусара делается человеком, вот вам доказательство. Он ломает отцовское гнездилище и строит новое, человеческое жилище. Не играет в карты, не пьет. И вашего бывшего слугу Трохима воспитывает на свой счет в Белоцерковской гимназии. Как обстановка изменяет человека! С прошлой осени герой ваш и его гимназист-профессор живут в Белой Церкви и учатся. Статью эту правду сказать, я обделал с помощию вашей прекрасной Елены. Да это все равно, кто бы ни сделал, только бы сделал хорошо. И вам будет большой грех, если вы не приедете к нам на праздник, хотя бы для того только, чтобы взглянуть на своего Трохима-гимназиста и на храброго защитника Севастополя, на моего будущего… да что тут за секреты, на моего будущего зятя».

– Прохоре! Прохоре! – закричал я, выбегая в переднюю. С Псалтырью в руках явился Прохор.

– Едем, собирайся. Сегодня едем! – сказал я ему скороговоркой. На что он равнодушно произнес: «Добре!» – и пошел собираться в дорогу.

К[обзаръ] Дармограй

1858,

Февраля 16

Автобіографія

Тарас Шевченко – сын крепостного крестьянина Григория Шевченка. Родился в 1814 году, февраля 25. В селе Кирилловке, Звенигородского уезда, Киевской губернии. В имении помещика Василия Васильевича Энгельгардта. На осьмом году, лишившись отца и матери, приютился он у дьячка в школе в виде школяра-попыхача. По многотяжком двухлетнем испытании прошел он граматку, Часословец и, наконец, Псалтырь. Дьячок, убедившись в досужестве своего школяра-попыхача, посылал его вместо себя читать Псалтырь по усопших крепостных душах, за что и платил ему десятую копейку, яко поощрение. Но, несмотря на столь лестное к себе внимание сурового спартанца-учителя, в один из многих дней и ночей, когда спартанец-учитель со своим другом Ионою Лымарем были мертвецки пьяны, школяр-попыхач без зазрения совести, обнажив задняя своего наставника и благодетеля, всыпал ему великую дозу березовой каши. Помстившись до отвала и похитивши какую-то книжечку с кунштыками, в ту же ночь бежал в местечко Лысянку, где и нашел себе учителя живописи отца диакона, тоже спартанца. Терпеливо бродяга-школяр носил из Тикича три дня ведрами воду и растирал медянку на железном листе и на четвертый день бежал. Бежал он в село Тарасовку к дьячку-маляру, славившемуся в околотке изображением великомученика Никиты и Ивана-воина; у последнего для большего эффекта рисовал он на левом рукаве две солдатские нашивки. К сему-то Апеллесу обратился школяр-бродяга с твердым намерением перенести все испытания, только бы хоть малость научиться его великому искусству. Но увы! Апеллес посмотрел внимательно на левую ладонь бродяги, отказал ему наотрез, не находя в нем таланта не только к малярству или к шевству, ниже к бондарству.

Потеряв всякую надежду сделаться когда-нибудь хоть посредственным маляром, с сокрушенным сердцем бродяга возвратился в свое родное село с намерением наняться в погонычи или пасти громадскую ватагу и, ходя за стадом овец и свиней, читать краденую книжечку с кунштыками.

И это не сбылось. Помещику Павлу Васильевичу Энгельгардту, только что наследовавшему достояние побочного отца своего, понадобился расторопный мальчик, и оборванный школяр-бродяга попал прямо в тиковую куртку, в такие же шаровары и, наконец, в комнатные козачки. В должности козачка он втихомолку срисовывал украденным у конторщика карандашом картины суздальской школы, украшавшие панские покои. Странствуя с обозом за своим дидычем в Киев, Вильно и в Петербург, на постоялых дворах крал он изображения разных исторических героев, как-то: Соловья Разбойника, Кульнева, Кутузова, козака Платова и прочих, с намерением скопировать их на досуге точь-в-точь.

Случай и досуг представился в Вильне. Это было в 1829 году, декабря 6. Пан и пани уехали в рессурсы на бал, в доме все успокоилось, уснуло. Тогда он развернул краденые сокровища и, выбрав из них козака Платова, принялся благоговейно-тщательно копировать. Уже дошел до маленьких козачков, гарцующих около дюжих копыт коня козака Платова, как растворилась дверь – пан и пани возвратились с балу. Пан с остервенением выдрал его за уши, надавал пощечин за то, дескать, что он мог не только дом – город сжечь. На другой день пан велел кучеру Сидорке выпороть его хорошенько, что и было исполнено сугубо.

В 1832 году в С.-Петербурге, по неотступной его просьбе, помещик законтрактовал его на четыре года разных живописных дел цеховому мастеру, некоему Ширяеву. Ширяев был ретивее всякого дьячка-спартанца. Но, несмотря ни на какие стеснения, он в светлые летние ночи бегал в Летний сад рисовать с безобразных неуклюжих статуй (достойное украшение Петрового сада!). В этом саду и в то же время начал он делать этюды в стихотворном искусстве; из многочисленных попыток он впоследствии напечатал только одну балладу «Причинна». В один из этих сеансов познакомился он с художником Иваном Максимовичем Сошенком, с которым и до сих пор в самых искренних братских отношениях. По совету Сошенка он начал пробовать портреты с натуры акварелью. Для многочисленных проб терпеливо служил ему моделью его земляк и друг Иван козак Нечипоренко, дворовый человек того же Энгельгардта. Однажды тот же Энгельгардт увидел у Нечипоренка работу своего крепостного артиста, которая ему, верно, очень понравилась, потому что он начал употреблять его для снятия портретов с своих любимых любовниц, за которые иногда и награждал рублем серебра, не более.

В 1837 году И. М. Сошенко представил его конференц-секретарю Академии художеств В. И. Григоровичу с целию освободить его от горестного состояния. В. И. Григорович просил о нем В. А. Жуковского, а В. А. Жуковский, предварительно узнавши цену от помещика, просил К. П. Брюллова написать его, В А Жуковского, портрет для императорской фамилии с целью разыграть его в лотерею в царском семействе. Великий Брюллов охотно согласился. Портрет написан. В. А. Жуковский с помощию графа М. Ю. Виельгорского устроили лотерею в 2500 рублей ассигнациями, и этою ценою была куплена свобода Т. Шевченка в 1838 году, апреля 22.

С того же дня начал он посещать классы Академии художеств и вскоре сделался одним из любимых учеников-товарищей великого Карла Брюллова.

В 1844 году удостоился он звания свободного художника, а в 1847 году был арестован вместе с Костомаровым, Кулишем и многими другими по доносу студента Киевского университета, некоего Петрова. Без суда и следствия разослали их в разные крепости, а 30 мая того же года из каземата Третьего отделения Т. Г. Шевченко был сослан в Орскую крепость и потом в Новопетровское укрепление с строжайшим запрещением писать и рисовать.

В 1858 году 22 августа по ходатайству графини Анастасии Ивановны Толстой освободили его из Новопетровского укрепления. И по ее же ходатайству всемилостивейше повелено быть ему под надзором полиции в столице и заниматься своим художеством.

В 1859 году летом, после долгой и тяжкой разлуки, увидел он свою прекрасную родину, крепостных братьев, сестру и благополучно осенью возвратился в Академию художеств, где, благодаря правящим Академиею, с любовью истинного художника занимается гравюрою акватинта и аквафорта.

После долгих двухлетних проволочек Главный цензурный комитет разрешил ему напечатать только те из своих сочинений, которые были печатаны до 1847 года, вычеркнувши из них десятки страниц (прогресс).

[Перша половина 1860, С. -Петербург]



Поделиться книгой:

На главную
Назад